Часть 6. 1936
11 марта 2018 г., 18:37
Той зимой Маша простудилась, и Катерина страшно разозлилась, потому что ей нужно было уехать в другой город по делам. Она думала оставить Машу на попечении отца и соседки, но потом сообразила, что гораздо лучше будет оставить её пожить у Даниила и Лестера, а старику-отцу соврать, что оставит её у подруги. Катерина скрывала от Михаила Романовича, что Маша постоянно гостит у них.
Девочка быстро выздоравливала, но читать и писать всё ещё не могла, от этого мутило, и ей было скучно. Чтобы приглядывать за больной, Филипп Николаевич совсем перестал выходить из дома. Даниил старался пораньше приходить с работы, чтобы готовить ужин. Он любил это дело, хотя готовка на общей кухне, где соседи смотрели на Даниила с нелепым высокомерием и каждый предмет гулко гремел на всю квартиру, была муторным занятием.
Безденежье по-прежнему постоянно нависало над комнатой на четвёртом этаже. Слова «квартирная плата» стали самыми страшными, и их обычно старались не произносить, чтобы не портить друг другу настроение. На еду денег ещё хватало, на новую одежду, конечно, уже нет, и приходилось зашивать, заштопывать, заклеивать старое. А тут ещё и постоянные визиты Марии Павловны, соответственно, больше расходов. Даниил молился на редакцию, в которой ему благодушно выдавали жалкие копейки за корректуры.
Однажды около полуночи Маша изнемогала от скуки, лёжа, как всегда, на кровати Даниила, — Даниил во время болезни девочки спал в одной кровати с Лестером и делал вид, что крайне недоволен этим. Маша проспала весь день и теперь уснуть не могла. Взгляд девочки лениво скользил по стене, покрытой фотокарточками собак — их она изучила во всех деталях уже во второй день болезни. В больной голове кружились вопросы. Маше всё ещё хотелось узнать побольше о творчестве Лестера. Она хотела как-нибудь деликатно спросить об этом, но получилось совсем наоборот:
— Филипп Николаич, а почему у вас всё запретили?
Филипп Николаич, который вместе с Даниилом сидел за столом и разбирал старые скопившиеся бумаги, вздрогнул. Даниил посмотрел на него как-то тревожно.
— Почему запретили все мои произведения? — спокойно заговорил Лестер. — Сложный вопрос. Тебе Даня уже объяснял про содомитов. Ну так вот, в моих произведениях нашли этих самых содомитов. В каждом стихотворении по штуке, ты подумай! Нет, правда, я это признаю, в моих стихах много внимания было отведено любви между мужчиной и мужчиной, женщиной и женщиной. Я всегда говорил о таких вещах открыто и, видимо, за это и поплатился. Наша власть считает единственно правильными отношения между мужчиной и женщиной, а любовь, к моему сожалению, сводят к общественной пользе, рождению детей…
Маша мало что понимала, но ей очень нравилось, что с ней говорили, как со взрослой. Даниил и Лестер постоянно забывали, что говорят с десятилетней девочкой. Лестер продолжал, говоря так же тихо и спокойно, перебирая бумаги:
— Никому нет дела до того, что в моих книгах были целые циклы, посвящённые природе, истории, быту, да и попросту философские размышления, совсем не касающиеся любви. Запретили все стихи до единого. Мои рассказы и пьесы, коих было немного, тоже запретили. Оставили только очерки, статьи и переводы — и на том спасибо.
Даниил сжал губы и возмущённо мотнул головой. Лестер, заметив это, улыбнулся ему и отдал какие-то старые конверты. Даниил некоторое время перебирал их в руках, а потом не выдержал и прошипел:
— Великого поэта!.. взять и запретить!.. очень умно!
У него всё ещё не укладывалось в голове, как это Филиппа Лестера могли просто взять и вычеркнуть из литературы. Ладно творчество Даниила — он сам считал свои книги никуда не годными и теперь был даже рад, что их запретили. Но за книги Лестера, которыми он зачитывался с шестнадцати лет и которые до сих пор неистово любил, было обидно.
Лестер задумчиво проговорил:
— Ничего страшного в этом нет.
Даниил дёрнул плечами, и Лестер опять рассмеялся. Ему было приятно возмущение Даниила. «Смотри, — он протянул Даниилу связку каких-то писем. — Те самые письма от Д. Ф.». Даниил отчего-то смутился и стал просматривать их.
Маша молчала некоторое время, а потом опять робко подала голос:
— Расскажите про себя. И про свои стихи. Мне интересно, какие они были.
Филипп Николаевич на некоторое время задумался, глядя на какое-то мятое письмо без конверта.
— Что вам сказать?.. Родился я в Новгороде, но с пяти лет жил в Петербурге. Мой отец, Николай Карлович, как я уже говорил, был профессором. Матушка, Екатерина Александровна, писала стихи и прозу, но очень мало из написанного ею было опубликовано. Она была талантлива. Но для меня никогда писательской судьбы не хотела.
— Ей не нравятся ваши стихи? — удивилась Маша.
— Нравились, — поправил Лестер. — Она умерла девять лет назад, отец — вскоре после неё. Конечно, ей мои стихи нравились. Проза — нет. А вообще мама души не чаяла в нас — во мне и моей сестре…
А что до моих стихов, они всегда были… мрачными. Мне никогда не нравилось это слово, но оно действительно верно характеризует мои творения. Вначале, в пятнадцатилетнем возрасте, когда я только начинал писать стихи, я писал оптимистические глупости о любви и весне. Но потом всё больше и больше стал писать о каких-то жутких вещах. О трупах, терзаемых птицами, об изуродованных русалках, о чудовищах, о болезнях... о синицах, выпачкавших крылья в крови убитых солдат...
При этих словах Даниил оживлённо закивал: то стихотворение про синиц он отлично знал и любил.
— В общем, меня тянуло к смерти и всяческой гнили, — продолжал Лестер, — несмотря на то, что я был мальчиком из благородной семьи и от мерзостей жизни меня пытались оградить. Однако от библиотеки, в которой я нашёл множество книг самого разнообразного содержания, не уберегли. — Лестер на некоторое время замолчал, отвлёкшись воспоминаниями о своём детстве. — Больше всего меня тогда впечатлил «Франкенштейн» Мэри Шелли. Прочитай как-нибудь. Если это будет возможно.
Может, стоило бы мне умолчать об этом, но я всё же скажу. Детство моё было сильно омрачено моей «особенностью». Я влюблялся в мальчиков. Ну, вы и сами, Мария Павловна, знаете, какие в детстве влюблённости. Несерьёзные и мимолётные, как правило. Но с годами всё становилось серьёзнее. В четырнадцать лет я пережил тяжёлый скандал, связанный с моими отношениями с соучеником по гимназии. Мои родители меня измучили. Какими бы любящими и понимающими они ни были, они не могли принять того, что девушки меня интересуют только как подруги, а юноши — как объекты любовных воздыханий. Оттого они и угрожали мне, и пытались женить меня, причиняя страдания и мне, и ни в чём не виновным девушкам, которых ждало разочарование. Я не один раз пытался свести счёты с жизнью...
Лестер понял, что зашёл слишком далеко, и перешел на другую тему.
— Литература была моим спасением. Всегда. Моя молодость проходила под большим влиянием символистов. Соответственно, я тоже старался им быть. Первая моя книга стихов — «Лидия» — была издана в 1905 году, с большой помощью моего друга, Петра Итальянского. Она принесла мне огромный успех. Мне тогда было двадцать лет. В основе книги лежал цикл стихотворений о двух молодых людях, совершивших жестокое убийство девушки. После этого у меня завёлся один назойливый поклонник, который мечтал о том, чтобы вместе со мной кого-нибудь убить, считал это целью всей своей жизни. Конечно, я объяснил ему, что никого убивать в мои планы не входит и уговорил его оставить меня в покое, — добавил Лестер, заметив короткий ревнивый взгляд Даниила. — Критика и публика приняли мою первую книгу как нельзя лучше. Я получил похвалу от Брюсова, а вы, Мария Павловна, скорее всего, даже не осознаёте, какая это была драгоценность — похвала от Брюсова!
Мария Павловна заверила, что действительно не представляет.
— Меня стали охотно публиковать в журналах, включали мои стихи в сборники. Закончив университет — я учился на историко-филологическом факультете, если вам интересно, — я отправился в путешествие по Европе. Это дало мне вдохновение для второй книги стихов. В ней уже чувствовалось что-то от сформировавшегося позже акмеизма — как-нибудь позже объясню вам, что это такое. Мне всегда везло с критикой, меня хорошо принимали. Помогала и моя загадочность: я скрывал все подробности своей жизни, и интерес к моей персоне этим подогревался. Осмелев, я стал писать стихи и рассказы о любви между мужчинами, чем вызывал скандалы, которые были мне только на руку. Я стал прямо-таки знаменит, возможно, не в самом лучшем смысле. Всё шло как нельзя лучше. Я много творил и много кого любил. Но потом наступил четырнадцатый год. Началась война с Германией. В пятнадцатом году умер мой близкий друг. Эти события потрясли меня. Я почти что свихнулся, стал писать бессмысленную кровавую ерунду, которую публика почему-то приняла на ура. Я стал соваться в политику и писал антивоенные опусы. У меня тогда был молодой любовник, которого могли призвать на фронт, и я смертельно боялся за него. Он ушёл от меня в тот же год. — Лестер задумался, про себя припомнив, что этот человек армии успешно избежал и затем, после революции, эмигрировал во Францию. — Да. Из-за этих событий к осени пятнадцатого я был совсем опустошён. А именно осенью, как ты уже знаешь, я и встретил Даню. Он оживил меня. Я стал писать больше и лучше. Это уже не были бессмысленные строчки про кровь и смерть. Основной темой моих стихов стала любовь. Ты можешь сказать, что это банально, — отметил Лестер, хотя Маша не собиралась говорить ничего такого, — но тогда я был поражён и осчастливлен простой мыслью о том, что любовь спасла меня.
Он говорил, изредка пристально поглядывая на Машу, изучая её реакцию. Он понимал, что наговорил много лишнего, рассказал о вещах, которые десятилетняя девочка не может понять. Но, наверное, это было лучше, чем скрывать что-то или врать. Он продолжал:
— Думаю, восемнадцатый год можно назвать пиком моей карьеры. Я написал большую книгу стихов, в которой было всё: любовь и лёгкость, смерть и страх, мысли о революции, история… Тогда был напечатан сборник «Венец» — одна из лучших моих работ. — Лестер улыбнулся и переглянулся с Даниилом. — Основой для неё послужило одно событие — эмм, что-то вроде свадьбы. Мы с Даней «обвенчались», обменявшись кольцами. Но, если честно, это событие — чистая формальность, то есть, для нас всегда была важнее другая дата — дата нашей первой встречи. Третье октября пятнадцатого. В остальном же конец десятых и начало двадцатых годов — самое счастливое в нашей жизни время. Голодное, страшное — вы ведь знаете, что тогда шла гражданская война? — но счастливое.
А потом постепенно всё стало сходить на нет. И в Данином, и в моём творчестве тоже. Новой власти я не был нужен, не был полезен. Я не шёл в ногу со временем, писал совсем не то, что было нужно, и это привело к тому, что я был попросту вытеснен из мира литературы…
— А у вас был ещё кто-нибудь? После встречи с Даней? — внезапно спросила Маша. Видимо, болезнь в сочетании со скукой придушили её стеснительность, иначе она никогда в жизни не решилась бы задать такой вопрос.
Даниил замер с каким-то листком в руках и испытующе посмотрел на Лестера. Тот выдержал интригующую паузу, после чего рассмеялся и ответил:
— Нет. До Дани их было много, сознаюсь. Но после — никого. Вокруг меня всегда крутилось множество красивых и талантливых мужчин, которые хотели бы занять место Дани. Но я был счастлив с ним. И до сих пор счастлив.
Довольный этим ответом, Даниил вернулся к разглядыванию бумаг. Он вдруг понял, что даже сейчас в глубине души боится, что Лестер в любой момент может выкинуть своего Данечку за дверь, как собаку, и будет иметь на это полное право. Даниил уже смирился с этой глубокой, до самой смерти засевшей в голове мыслью о том, что он недостаточно хорош для Лестера.
— Если позволите, Мария Павловна, вернёмся к стихам, — улыбнулся Лестер. — Рассказывать осталось не много. Последнюю мою книгу, которую согласились напечатать, я написал после ареста Дани. Это было в тридцать втором году. Это книга о нищете и страхе, о безнадёжной жизни, успеха она не имела, да я и не рассчитывал на возрождение своей карьеры поэта. Я знал, что это — конец поэта и писателя Филиппа Лестера. Вот и всё, Мария Павловна. Весь мой творческий путь, в упрощённом, конечно, виде. Великое счастье, что мне не запретили хотя бы переводить чужие произведения и тем самым зарабатывать на жизнь.
Но Мария Павловна уже думала о другом. Она пыталась в уме сосчитать, сколько лет Даниил и Филипп Николаевич живут вместе. «С пятнадцатого года по тридцать шестой, это получается… гмм… двадцать один год?» — с трудом сосчитала Маша и ужаснулась. Число очень внушительное. И за столько лет они ни разу не расставались друг с другом. Маше, которая никогда не видела перед собой примера таких долгих отношений, было трудно в это поверить.
— Нам всем пора спать, — сказал Даниил.
Его слова Маша услышала как будто издалека. То ли арифметика утомила девочку, то ли рассказ Лестера её убаюкал, но ей опять захотелось спать. Она пожелала мужчинам спокойной ночи, того же самого пожелала собакам, развешенным на стене, и закрыла глаза.
Когда она уже спала, Лестер убрал со стола две стопки бумаг, одну из которых завтра нужно было выбросить, и Даниил погасил свет. В полной темноте Лестер подошёл к нему и прошептал:
— Я должен тебе кое-что сказать.
Даниил вздрогнул и выжидающе посмотрел на его чёрный силуэт перед собой. Лестер, с лукавой улыбкой, которую Даниил не мог видеть, сказал:
— Скрыл я от тебя кое-что… знаешь, однажды, году в шестнадцатом, встретился я с Есениным. И подумал: «Зачем мне этот Даниил? Вот где настоящая красота, вот где талант»… чуть ли не стал за ним ухаживать…
— Прекратите! — простонал Даниил и подавил смех, чтобы не разбудить уже спящую девочку. — Из-за вас и Катерины бедняга в гробу уже вертится.
Он бросил на силуэт Лестера осуждающий взгляд и лёг на его кровать, как всегда, у стенки, где матрас немного проваливался. Лестер, в последнее время страдающий от боли в ногах, занял более удобное место рядом. Вдвоём на одной постели было тесновато.
— Будете ещё глупости выдумывать — я от вас на пол уйду и там спать буду, — пробормотал Даниил.
Но перед тем как закрыть глаза он не выдержал и поцеловал Лестера в щёку.