автор
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
31 Нравится 13 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:

Смерть считает — три, четыре, восемь — Ладно, ухожу, ты слышишь, осень? (Ольга Арефьева и Ковчег, «Осень»)

— Простите меня, святой отец, ибо я согрешил. Привычная формула, привычная ситуация — за пятьдесят пять нескончаемых лет своей жизни Эскал успел побывать на исповеди множество раз. Стоять на коленях намного тяжелее, чем раньше, особенно этой осенью: пронзительные ветра и холодные ливни не способствуют хорошему самочувствию. Но все же вот он снова здесь, в темном конфессионале; и вновь решетка отделяет его от священника — хотя что в этом толку, если любой из братьев легко узнает правителя Вероны по голосу? Но изменить себе Эскал не готов, и поэтому застывает, коленопреклоненный, сложив руки на груди. Все как всегда. Только вот за стенами церкви — глубокая ночь. Не будь небо затянуто тучами, на нем красовалась бы почти полная луна — но на улице тьма, и воет ноябрьский ветер, и косые струи ледяной воды хлещут по каменным стенам. В такую погоду хороший хозяин не выгонит из дому даже самую паршивую собаку — но Эскал не хороший хозяин. Самого себя он не щадил никогда, а своих подданных… Дни его милосердия остались далеко в прошлом, но вместе с ними практически исчезли и причины для жестокости — хоть за это и пришлось заплатить огромную цену. — Господь да будет в сердце твоем, — доносится знакомый мягкий голос через решетку исповедальни, обрывая его размышления. Эскал прикрывает глаза: ну конечно, брат Лоренцо, кому же еще и быть в церкви в такую ночь. Он глубоко вздыхает и начинает говорить.

***

Исповедь завершается, когда он уже не чувствует собственных коленей, а единственная свеча в конфессионале превращается в крохотный огарок; но отпущение грехов не приносит облегчения. Эскал упирается в стену, чтобы выпрямиться — однако смена положения приносит с собой неожиданно острую боль. Онемевшие ноги подкашиваются, и, вместо того чтобы встать, он с глухим стоном тяжело рушится на каменный пол, опрокинув скамейку. В глазах мутится, в ушах стоит пронзительный, колокольный почти что звон, и Эскал ощущает лишь краем сознания, как чьи-то крепкие руки подхватывают его, помогая подняться, практически выволакивают из исповедальни, усаживают на ближайшую лавку… — Сын мой, что с вами? — встревоженно-напуганный голос брата Лоренцо. Как будто не видите: старость, отче, старость… Мог бы — засмеялся бы, но слишком больно, слишком тяжело; и вместо смеха получается сдавленный хрип. Почему-то болит еще и голова, может быть, ушиб, когда падал?.. Или это опять она, проклятая мигрень? Нет, только не это, только не здесь… — Я в… порядке… святой отец, — с усилием выдавливает он, поднимая взгляд на взволнованное лицо священника. Встать не пытается, и так понимая, что не в состоянии. — Бла… годарю за помощь. — Посидите пока, герцог, я принесу воды, — и торопливые шаркающие шаги Лоренцо удаляются куда-то направо. Когда он успел закрыть глаза, Эскал не знает; но раскрывать их опять ему совсем не хочется, пусть в церкви и темно. Непослушное, отяжелевшее тело буквально вдавливает в скамью, дышать неимоверно трудно, над шеей пульсирует острая боль… Значит, не от ушиба, мимолетно думает Эскал; падая лицом вперед, он мог удариться лбом, виском, макушкой, наконец — да, но никак не затылком, а между тем боль гнездится именно там. Мучительная, беспощадная и знакомая до тошноты. Сколько раз он уже засыпал и просыпался с этой острой пульсацией, от которой темнеет в глазах и пересыхает во рту, а череп кажется медным колоколом во время службы?.. Губ касается что-то прохладное: видимо, брат Лоренцо возвратился с водой. Не размыкая век, Эскал заставляет себя сделать несколько глотков, но куда больше облегчения приносят мягкие прикосновения влажной ткани к его лицу. Священник помогает расслабить жесткий воротник дублета, и дышать становится немного легче. Кажется, он даже в состоянии приоткрыть глаза вновь… Эскал ощущает чужое леденящее присутствие за секунду до того, как за спиной у склонившегося над ним Лоренцо проступает знакомый призрачный силуэт. Облако светлых волос, потусторонне-прекрасное лицо, холодные голубые глаза… И не одежда — клубящаяся тьма, на фоне которой даже черная роба брата Лоренцо кажется светлой. Вот, значит, как. — Вы совсем себя измучили, герцог, — тревожно хмурится священник, вновь подносит к его губам кружку с водой, не замечая потустороннего присутствия у себя за спиной. — Вам нужен отдых. — Я отдохну на том свете, святой отец, — и пусть этот ответ больше к лицу не гордому Эскалу, а его беспутному племяннику, который вот уже сколько лет покоится в фамильной гробнице — но больше ему сказать нечего. Бледные губы призрачного гостя кривятся в тонкой усмешке: видимо, оценил иронию. — Если вы и дальше будете так над собой издеваться, на том свете вы окажетесь раньше, чем думаете. Эскал, сын мой… — старый священник запинается, — герцог, прошу вас, подумайте о себе. Призрачный гость плавно шагает ближе, опускается на скамью, придвигаясь почти вплотную. От него исходит ровный холод, и когда ледяные пальцы знакомым жестом касаются обнаженной шеи, Эскал против воли содрогается. — Когда-то ты часто выигрывал у меня, доблестный герцог, — шелестит голос призрака ему на ухо. — Но теперь настало время моей победы. Твоя партия окончена, пора уступить доску новым игрокам. Эскал с усилием кивает — в ответ не то Лоренцо, не то призраку, не то им обоим. Ледяная ладонь проникает под рубаху, какой-то пародией на ласку скользит по груди, по ребрам, по впалому животу, причудливо сочетаясь с прикосновениями теплой уже влажной ткани ко лбу и шее. Дрожащее тело скручивает одновременно от нутряного холода и безымянного, непривычного чувства — не страха, нет, но скорее какого-то странного предвкушения… — Свя… той отец, — собственный голос не слушается Эскала, но каким-то чудом ему удается выдавить несколько слов, и пересохшая глотка наконец вспоминает, что вообще-то предназначена для того, чтобы издавать звуки, — не… не волнуйтесь за меня. Я и так прожил дольше, чем ожидал. Брат Лоренцо смотрит с болью, но не смеет возразить — лишь кладет руку на липкий от холодного пота лоб герцога. Он отлично знает, что эти слова — правда.

***

Эскал умирал. Никто не осмеливался говорить об этом вслух. Собственно, очень мало кто вообще был осведомлен о мучительной болезни, которая медленно, но верно подтачивала его вот уже несколько лет. Для всего города герцог Веронский оставался все тем же — несокрушимой мощью, гордым и благородным правителем; руки его не утратили силы, поступь оставалась ровной, а спина — прямой. Но те немногие, кто знал его лучше прочих, видели, что скрывал этот невозможный человек под маской непроницаемости. Боль. Эти мигрени впервые начались спустя много лет после гибели Меркуцио, когда Эскалу было без малого пятьдесят три. Наследника, кроме когда-то младшего и давно уже единственного племянника, у него по-прежнему не было, но разумный и практичный Валентин подходил на роль правителя Вероны как никто другой, и герцог с удовольствием готовил его к новым обязанностям. Они не спешили, полагая, что еще десяток лет Эскал уж точно останется на своем посту. Лето в тот год выдалось на удивление жаркое. Солнце палило нещадно, решив, казалось, выжечь Верону с лица земли, и все до единого горожане старались не выходить на улицу — в домах, по крайней мере, можно было укрыться от палящих лучей, если не от раскаленного воздуха. Так что поначалу Эскал винил в своих мигренях августовскую духоту и жару и терпеливо ожидал, когда станет легче, стараясь приноровиться к ноющей боли в затылке. Его ночной гость почти перестал появляться, и их шахматные поединки сошли на нет. Поначалу это встревожило Эскала, но потом сил беспокоиться у него не осталось вовсе: вся энергия уходила на заботу о городе, на обучение Валентина и на борьбу с неотступными болями, которые он отчаянно старался скрывать. Осень принесла с собой прохладу, но не облегчение. Мигрени, казалось, становились только сильнее, приходили чаще, и их уже не получалось игнорировать. От слишком яркого света глаза слезились, а слишком громкие звуки отдавались болезненным эхом по всему черепу. Эскал все больше времени проводил в тишине и полумраке своего кабинета, стараясь работать с прежней эффективностью и пугая домочадцев своей отстраненностью и ухудшившимся аппетитом. К весне обеспокоенный племянник настоял на том, чтобы позвать врача, и то, что герцог даже не стал особо сопротивляться, пожалуй, напугало юношу больше всего — ни разу на его памяти Эскал не соглашался на помощь медиков добровольно. Отец Лоренцо, с которым герцог сблизился после гибели Меркуцио, Париса и наследников обеих враждующих семей, присутствовал при визите врача вместе с Валентином и отлично помнил, что старый медик тогда только руками развел. Мигрень, тошнота, головокружения, нездоровая худоба и полное отсутствие аппетита — со всеми этими симптомами он был знаком, но помочь не мог ничем: здесь не было ран, которые можно было бы зашить, или язв, которые можно было бы смазать. Можно было отворить кровь, можно было приготовить настойку, которая притупляла бы боль… но избавиться от медленно разраставшейся опухоли было нельзя. Признавшись в своем бессилии, врач виновато потупился. — Сколько мне осталось? — только и спросил тогда у него Эскал. От обезболивающей настойки он отказался, едва услышав, что она будет нагонять сон, как ни пытались Лоренцо и бледный как смерть Валентин переубедить его. — Мне необходима ясность рассудка, — отрезал он. — Теперь — больше, чем когда-либо. С тех пор о своей болезни герцог не упоминал. Он бросил все силы на завершение обучения Валентина, намереваясь как можно скорее полностью передать тому управление городом; стоически пережидал все более тяжкие приступы боли и прилагал нечеловеческие усилия, чтобы каждый день съедать хотя бы что-то — несмотря на отвращение к самой мысли о еде, измученное тело нуждалось в пище. Так прошел еще год. К следующей весне Эскал уже с трудом узнавал собственное отражение в зеркале: лицо осунулось, кожа из бледной превратилась в восковую, худоба стала поистине пугающей. Никогда еще герцог не чувствовал себя таким беспомощным — даже вставать по утрам с постели стало настоящей пыткой; но упрямства ему было не занимать, и он продолжал работать с поистине маниакальным упорством, часами просиживая в кабинете, обсуждая с постепенно перенимавшим бразды правления Валентином насущные вопросы… На людях герцог теперь появлялся реже обычного — эта сторона полностью перешла в ведение племянника; но в те редкие дни, когда Эскал чувствовал себя почти здоровым, он старался выбираться из дома. В сопровождении слуг он гулял по городу, а иногда, если хватало сил, даже выезжал за его пределы — и держался при этом так, что никто из сторонних наблюдателей не мог даже заподозрить всю степень его мучений. Да, он выглядел усталым и постаревшим, но не смертельно больным. Как ему это удавалось, Валентин решительно не понимал, а к вылазкам этим относился неодобрительно, потому что после каждой такой прогулки герцогу неизменно становилось хуже. Но поделать молодой человек ничего не мог: даже страшной болезни оказалось не под силу сломить железную волю Эскала и погасить властный огонь в его глазах. Как и прежде, тому достаточно было лишь нахмуриться — и все возражения Валентина увядали, не успев сорваться с языка. Осенью, когда погода окончательно испортилась, герцогу словно бы сделалось легче: головные боли почти прекратились, тело немного окрепло… Эти перемены радовали Валентина, и потому, когда Эскал, воспользовавшись неожиданным приливом сил, полностью погрузился в работу и стал чаще выезжать в город, он обеспокоился, боясь, как бы это не замедлило то, что было так похоже на чудесное выздоровление. — Рассудка я еще не лишился, — холодно отрезал Эскал, молча выслушав все уговоры племянника, и тот невольно поежился под прожегшим его насквозь взглядом — но герцог тут же отвернулся, и выражение его полускрытого тенью лица показалось Валентину бесконечно тоскливым. Когда Эскал заговорил вновь, по-прежнему не глядя на племянника, его голос был нечеловечески тих, а от его слов молодого человека пробрала холодная дрожь. — То, что мне сейчас легче — это обман, Валентин. Я знаю, что это обман. Я знаю, что скоро умру. Я не боюсь умирать. Но эта проклятая болезнь засела вот здесь, — он мимолетно поднес руку к голове, постучал пальцем по уже полностью седому виску, — и я боюсь, так боюсь, что она лишит меня разума, превратит меня в полубезумную развалину… — герцог замолчал и устало провел исхудавшей рукой по лицу. — Я не хочу такой смерти. Пока я сохраняю ясность мышления, пока меня держат ноги… пока я могу что-то делать — не удерживай меня. Эскал вновь обернулся к стиснувшему зубы племяннику, и что-то такое было в его решительных серых глазах, что Валентин смог лишь безмолвно кивнуть. Взгляд герцога потеплел: — Ступай уж. Не заставляй Верону ждать. Теперь ты нужен ей. Молодой человек молча поклонился и вышел, не в силах избавиться от леденящего душу ощущения, что этими словами Эскал словно бы передал свой любимый город в его, Валентина, руки — теперь уже окончательно. И еще долго у него в ушах отдавался глуховатый голос герцога: «Теперь ты нужен ей». А вечером того же дня Эскал уехал.

***

Покидая дворец, герцог и сам не знает, что вдруг повлекло его в отдаленную церковь в такое неподходящее время. Но когда в затылок вновь ввинчивается знакомая боль, а в полумраке церкви возникает не менее знакомый потусторонний силуэт, все становится на свои места. Понимание приносит облегчение; в какой-то момент Эскал даже находит в себе силы улыбнуться. Все, что можно было сказать, уже сказано, но он все же ощупью ловит руку отца Лоренцо, сжимает ее в последней попытке — поблагодарить? успокоить? найти поддержку?.. Ответное пожатие сильных теплых пальцев — это все, что подобием якоря еще удерживает его на грани. Но опечаленное лицо священника постепенно размывается, расплывается у него перед глазами, сливаясь в невнятное пятно; привычный мир медленно уплывает куда-то в сторону, и единственное, что герцог видит четко — это ледяные голубые глаза и тонкую усмешку его давнего знакомца совсем рядом с собой. — Пора уходить, доблестный Эскал, — почти ласково повторяет тот; холодные пальцы проводят по щеке, вновь ложатся на шею. — Или ты все еще боишься за свой город? Так не хочешь оставлять Верону, благородный правитель? Это так похоже на их ночные беседы за шахматной доской — но тогда у него была хотя бы иллюзия равенства, а сейчас… — Верона… — шепчет герцог. Для отца Лоренцо его бормотание, наверное, звучит как продолжение сказанной несколько минут назад фразы; хотя он не может знать этого наверняка, он же даже не уверен, говорит ли он вслух или только думает, что говорит… Но все это уже неважно. — Верона проживет без меня, как жила до меня, — с усилием договаривает Эскал и с удивлением понимает, что это действительно так. Его город в надежных руках, он сам позаботился об этом; и осознание этого ощущается как упавшая с плеч тяжесть, о существовании которой он еще минуту назад не подозревал. Он с облегчением выдыхает и закрывает глаза. Оказывается, покой — это такое блаженство… Он никогда раньше не знал, как это бывает; но теперь — в первый раз в жизни — ему не о чем волноваться. В первый раз в жизни от него ничего не зависит. В первый… и в последний. И Эскал встречает ледяной поцелуй Смерти легкой улыбкой.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.