cut cut cut cut
24 марта 2018 г. в 22:08
— В последний раз ты писал о том, что тебе снится странный сон. В этом сне ты видишь чудовище, придавленное тяжелыми камнями, в чреве которого скрутился огромный червь. Необычно. Как думаешь, это связано с другими образами, которые ты описывал ранее?
Саймон смотрел на свои колени, не имея сил поднять голову. Мир сузился до двух мертвых ног, и голос доктора Пурнелла, такой громкий и спокойный, казалось, раздавался внутри черепа и совершал обратный путь по слуховому проходу.
— Я не знаю, — бесцветно ответил он. — Может быть.
— Возможно, все еще остались монстры из прошлого, которых ты боишься, Саймон. Подумай об этом после нашего разговора и вспомни, о чем мы беседовали раньше: первый шаг к победе над страхом это его осознание. Ты должен знать, что именно тебя так беспокоит и кто твой враг. Почему ты видишь это чудовище, кто стоит за его личиной? Ответь себе честно на этот вопрос, хорошо?
Саймон ничего не сказал.
На какое-то время повисло молчание, затем доктор произнес мягко, и его голос словно бы стал ближе — он прозвучал у самого уха:
— Ладно, Саймон, а теперь я задам тебе вопрос. Не торопись. Подумай и ответь тогда, когда будешь готов, договорились?
После короткой паузы снова раздался голос, и каждое произнесенное им слово ржавым гвоздем вбивалось Саймону в виски.
— Саймон, почему ты убил свою мать?
Его ноги, давно мертвые, казалось, ожили. По ним прошла волна судороги и угасла где-то в пальцах. Словно бы существовал определенный порядок звуков, который пускал электричество по мышцам и который знал доктор. Который он из раза в раз произносил, сам не понимая, какую боль тем самым причиняет.
После этого вопроса Саймону казалось, что его несколько часов били головой о бетонную стену и бросали, бессознательного, к ее подножию.
— Я не убивал, — глухо сказал он.
Голос, до этого преисполненный чуткости, стал сухим.
— На сегодня все, Саймон. Я провожу тебя до комнаты.
Что он снова сделал не так?
Он лежал, глядя в потолок. Солнце уже давно встало, его золотистый свет, расчерченный квадратами оконной решетки, все ближе и ближе подползал к кровати. Раздавались голоса птиц, и особенно одной настойчивой, которая каждое утро надоедливо заводила одну и ту же трель. Этот звук раздражал, но к полудню она обычно утихала.
Едва находя в себе силы, Саймон оперся на локоть и медленно поднялся, после чего еще пару минут просидел в полувертикальном положении — вот уже два года единственном, которое мог еще принимать. Тело едва двигалось, вялые мышцы, не привыкшие к напряжению, сопротивлялись его стараниям. И не мудрено, ведь последние два года ни о какой ходьбе не могло быть и речи, а от коляски его воротило так сильно, что он предпочитал лежать целыми днями, чем перетаскивать на нее свое бренное тело.
Первые разы, когда он только-только приспосабливался жить без ног, эта ежедневная процедура с перемещением была для него адом. Он ронял эту коляску, ронял себя и вещи вокруг, и все это так сильно раздражало и злило его, что еще в те дни он возненавидел свое искалеченное тело. Бывало, когда рядом не находилось помощи, он так и оставался лежать на полу, вдыхать грязь и пыль до головокружения. Но, конечно, он не сдавался.
После того, как стало известно, что его ноги больше никогда не послужат ему, доктор назначил физическую терапию. С ее помощью Саймон должен был научиться жить без трудностей, привыкнуть к коляске, но, главное, развить те мышцы, которые необходимы для жизни без ног. Чтобы подняться, он должен был напрягать мышцы живота. Чтобы сесть в коляску — мышцы рук. Он никогда не занимался спортом, кроме как на физподготовке, и максимум прилагаемых им усилий обычно был направлен на то, чтобы добежать до метро утром и после учебы. Так что нечего и говорить, эти занятия давались ему с большим трудом. Но он ходил на них, он сам не помнил почему, но ходил, хотя в то время сдохнуть хотелось больше всего.
И все же в конце концов терапию эту он бросил, чувствуя себя идиотом, и не просто идиотом, а жалким идиотом. Каждое движение вызывало в нем неловкость и дискомфорт, а все потому, что он был подрезан снизу и обязан был таскать свои бесполезные ноги вместе с собой. Время от времени он спрашивал себя, почему их к черту не отрезали, но все же считал, что так даже лучше — если бы ему отрезали ноги, он загнулся бы гораздо быстрее. Так, с двумя мертвыми отростками, которые можно запаковать в джинсы, он был еще не совсем уродом.
Впрочем, терапию он бросил не поэтому. Однажды он нашел бумагу с красивым числом, и, ей-богу, наркоту он доставал дешевле. От странного чувства, заполнившего его в тот момент до краев, он смял этот листок, достал зажигалку и смотрел, как он горит, после чего смыл пепел из кухонной раковины.
Что было потом, он не помнил. Только ощущал: боль, досаду и тоску, а еще много злости. И на кого, он не знал. Как будто ластиком стерли карандаш, оставив только борозды линий на бумаге.
Саймон с обреченностью призванного на смерть посмотрел на коляску, что стояла рядом с его кроватью, и сбросил с себя одеяло, готовый начать трудный процесс перемещения. Он подтянул ее насколько возможно было близко и развернулся поудобнее. Затем вцепился в мягкие ручки и медленно, с трудом начал подтягивать себя к сиденью. Дело оставалось за малым: снять одну ногу, затем вторую, натянуть на них обувь и положить ровно, так, чтобы они не выглядели мертвыми.
Оставив терапию в прошлом, он почти перестал пользоваться своим инвалидным креслом. Разве что изредка, когда выезжал на улицу
(он ненавидел улицу, ненавидел то, как на него смотрят, он злился и хотел сбежать, как собака, в которую бросают камни, но которая слишком труслива, чтобы обнажить зубы)
или во время приемов с доктором. Чтобы выпить воды, он полз на кухню. Походы в туалет занимали полчаса, ванны — не меньше часа. Его жизнь, лишенная вещей, которые делали жизнь жизнью, стала тянуться, как пережеванная пресная жевательная резинка. И не было в ней ни единого момента, счастливого момента, который он мог бы пронести с собой в этот госпиталь.
В палате не было зеркала, но выглядеть совсем потрепанным не хотелось, поэтому Саймон кое-как пригладил волосы и протер глаза, чтобы они, наконец, увидели мир, а не только внутренность его сознания. Он чувствовал себя рассеянным и неловким, как будто проснулся от долгого сна и не мог собрать себя по кусочкам. А еще ему хотелось обратно в постель — этот долгий сон, похожий скорее на кому, был куда приятнее и привычнее реальности.
Однако он встал. И только небесная благодать способна была поднять его.
В дверь постучали. Спустя пару секунд она осторожно приоткрылась, и русоволосая девушка одним глазом заглянула в палату.
— Софи, — произнес Саймон губами, расплывающимися в косоватой, неумелой улыбке. Радость от встречи смешалась с отчаянием, которое навсегда отпечаталось в его лице, и эта амальгама эмоций полностью преобразила его — такого можно было бы даже полюбить.
Софи, улыбаясь ему, подошла к коляске и мягко потрепала его по руке.
Саймон ненавидел их встречи всем сердцем. Софи была одной из тех, кто не оставил его после аварии, и он знал, как много мерзкой брани она от него наслушалась в ответ на проявленную доброту. Зачем, зачем она не ушла? То, что он однажды тоже был добр к ней, не обязывало ее привязываться цепями к его коляске и приходить раз в месяц в этот стерильный дом для душевнобольных. Так много горя он испил из-за нее, так сильно страдал, а она все здесь, не покидает его, как ангел-хранитель, который не позволяет до себя дотронуться. Саймона душил стыд за эту ненависть, которую он испытывал, когда видел ее красивое лицо.
Но любил он ее по-прежнему сильно и безоглядно. Любовь эта была еще отвратительнее, чем ненависть — он все еще нуждался в Софи, сам не понимал почему, и похоже это было на грех, которому он предавался из раза в раз.
— Как ты, Саймон? Что говорит доктор Пурнелл?
— Мне он ничего не говорит, — ответил Саймон. — Я думал, он говорит только с тобой.
— Мы нечасто встречаемся, и рассказывает он мало. Только немного о твоем состоянии. Как ты ешь, чем занимаешься. Правда, ничего хорошего я не слышала уже очень давно. Так что ты мне скажи, Саймон. Как ты себя чувствуешь?
— Я не знаю, — честно сказал Саймон, посмотрев ей в глаза. — У меня такое чувство, будто я чего-то не помню. Заснул и проснулся с белыми пятнами в памяти.
— Может, я помогу тебе вспомнить? Как думаешь, с чем связаны те воспоминания?
— Я чувствую злость. И тоску, такую, что иногда грудь сжимает, — он невольно потер больничную рубашку. — И еще что-то очень сильное… как будто бежал куда-то и вдруг остановился, забыв, зачем и куда.
— Бедный, — произнесла Софи, снова ласково тронув его руку. — Если у тебя амнезия, Саймон, то воспоминания обязательно вернутся рано или поздно, просто нужно подождать. Но знаешь, — она на секунду поджала губы так, что они побелели, — некоторые вещи лучше не вспоминать. Если чувствуешь, что воспоминания эти плохие, то забудь, забудь о том, что они когда-то были. Ты и так настрадался.
В ее голосе сливались неподдельная жалость и настойчивость, как будто она действительно хотела защитить его от всего, что могло причинить ему боль.
— Что ты говоришь, Софи? — спросил Саймон. — Нет, я… Так нельзя.
Она не ответила и принялась обходить его небольшую палату. Здесь была кровать, совершенно обыкновенная, и небольшой письменный стол притаился в углу. На нем лежало несколько карандашей и листов бумаги, а сверху них потрепанная книжка в мягкой обложке, исписанная саймоновой рукой.
— Я посмотрю? — спросила Софи.
Саймон кивнул, хотя где-то внутри беспокойство больно укололо в самое сердце. Софи пролистала книжку, даже не читая, и остановилась в конце, где осталось еще немного чистых страниц.
— Ты ее не закончил?
— У нее хороший конец, — не думая, ответил Саймон. Просто знал, что так и есть.
Взгляд Софи, однако, был полон жалости.
— Не думаю, Саймон. Не думаю.
Позже он сидел в коридоре, смотрел, как она общается с доктором Пурнеллом, и время от времени ловил на себе ее беспокойные взгляды. Однако не ощущал ничего, кроме усталости и тоски. Почему-то и она теперь казалась чужой, подозревающей его в чем-то. В чем он провинился перед ними?
Тем вечером ему снилось, что он снова в кабинете с доктором Пурнеллом. За окном яркое солнце слепит глаза, и доктор сидит, укрывшись тенью. У Саймона в голове звучит его Голос, но на самом деле никакого доктора Пурнелла здесь нет — есть только Саймон в инвалидной коляске и осколок его забытых воспоминаний.
— Почему ты убил свою маму, Саймон? — спрашивает Голос, неумолимый и всезнающий.
— Я не убивал, — отвечает Саймон, хотя он уже в плену черно-белых воспоминаний, где плачет у ее постели с ножом в руках.
Он помнит, как дождался трех часов утра, а потом, дрожа, подкрался к ней, как подлый трус, и зарезал, не дав ей даже проснуться. От ее крови сводило язык, и, очнувшись рано утром, он понял, что не может разлепить глаза — кровь и слезы засохли на ресницах. Вся постель была мокрая и грязная, а его мама была уже холодная и бледная, как первый снег. В тот самый первый момент, когда он увидел ее, изуродованную руками собственного сына, сердце Саймона разорвалось от горя и отчаяния, от безнадеги, от собственного уродства.
— Почему? — Голос вошел в его ум, впился в мозг, как игла, избавив от мучительных картин прошлого.
— Потому что я ненавидел ее, — безжизненно ответил Саймон.
— Твои сны становятся все страннее, — подвел доктор Пурнелл через два дня. — Тот голос, который ты слышишь, как думаешь, чей он?
Саймон сидел перед ним, тупо уставившись на свои безжизненные ноги.
— Ладно, на сегодня, пожалуй, хватит. Теперь я задам тебе вопрос. Не спеши отвечать на него. Подумай и говори, когда будешь готов. Саймон, зачем ты убил свою мать?
— Потому что любил ее.
Доктор Пурнелл от удивления, кажется, даже чуть отодвинулся.
— Однажды я нашел в шкафу счет за терапию, которую проходил, — продолжил Саймон. — Потом я сосчитал, во сколько обходится морфин, от которого я не отучился после операции. А после этого я сел и посчитал все, что мог. Все те деньги, которые ушли на меня.
Саймон поднял глаза.
— Вы столько не зарабатываете, док. Вы таких денег даже не видели.
— Саймон…
— Были я и мама. Вдвоем. Мы никогда не были особо богаты, жили нормально. Никаких особых нужд. Я так много кричал на нее. Говорил много такого, за что стыдно. Но слова назад не забрать. Она всегда прощала меня, но где-то внутри все это оседало, и она меня ненавидела. Иногда я даже боялся, что она убьет меня.
Доктор Пурнелл напряженно молчал.
— Она лучше всех понимала, что я чувствую, но это ничего не значит, когда ты сидишь наедине с уродом и психом. Когда тебе приходится возвращаться домой, зная, что там тебя будет ждать очередная истерика. Должно быть, за два года она так сильно устала от этого.
Саймон вздохнул, и вздох этот вышел каким-то дрожащим и очень тяжелым, как будто он проглотил камень.
— Я очень любил ее. Всегда. Но то, что со мной случилось… я порос этой гребаной ненавистью. Мне было так… больно, так… одиноко, никто не мог мне помочь! — он плакал и тер глаза рукой, слезы были горячие, и их было слишком много. — Каждый день я жил, заставляя других страдать, и сам страдал, потому что не хотел этого! Я просто думал, что ей будет лучше, что там, где она… что она будет счастлива, если избавится от меня… но…
Он завыл, закрыв лицо руками.
Доктор Пурнелл не сказал ни слова.