Часть 1
26 апреля 2018 г., 22:57
Гриф находит его между рельсов.
Думает сначала: куча тряпья, да и только, а потом глаза различают очертания, вымаранную землей да подсохшей коркой кожу. И все. Незримая рука мерзко сжимает внутренности. Не бывает столько крови от кастетов и кулаков — значится, порезали. Вскрыли неаккуратно, недозволенно, поправ закон Уклада — на его, Грифа, территории. Погано как, и он цыкает зубом, подходя ближе, само собой, оглядевшись для верности. Явно не взрослый; из двудушников, выходит, уже на зубах скрипящих, но по привычному так, знакомой пылью, а не тошным чумным разложением. Еще паскуднее, разом и насквозь.
Войны с детьми им сейчас только не хватает.
Гриф приземленно оборачивает ладонь бинтом и тянется к вымаранному лицу. Грязь не грязь, кровь не кровь, а выяснить надо, кто у него под самым порогом подох. Темно, свет только от полыхающих вдали бочек, и он щурится — в воспаленных глазах сразу режет.
Но черты разбирает.
Невидимая рука смыкается еще сильнее, вдавливает органы в позвоночник. Гриф трет обрывком чумазую щеку, но Ноткин не перестает быть Ноткиным, не оборачивается шабнак с костяным хохотом, и гнусность заливает уже по самую макушку.
Первой мыслью — выбросить тело, река как раз под боком, унесет вожака клятых двудушников и поминай, как звали. Мало ли, сколько людей по ночам пропадает; время чай темное, неспокойное, не только песчанка, люди иной раз хуже бывают. Гриф ее чутка отодвигает; лучше проверить сейчас, чем потом юлить перед разъяренным Бурахом — отчего не удостоверился, сразу свою шкуру спасать кинулся.
Он скатывает бинт с пальцев, отбрасывает в сторону. Кожа на ощупь еще теплая, но это далеко не знак. Гриф прижимает пальцы к яремной впадине, вдавливает, пытаясь найти стук. Не обнаруживает. То ли разучился, то ли перед ним самый что ни на есть труп лежит. На всякий случай прижимает ладонь к губам. И на коже, кажется, теплеет, ритмично, неуловимо почти — словно жизнь-птица о его руку бьется. Слабая-слабая. Но упрямая.
Невидимые пальцы чуть слабеют; Гриф клонится ближе, чхать если увидят, не до того — лучше любителем мертвечины за глаза прослыть, чем ворох проблем потом разбирать. Проверяет, как учили давно, когда сам только еще на кривую тропку стал — щекой, близко, чтобы наверняка почувствовать.
Тепло. Едва-едва, а потом холодно, как если б снега приложили, а после, с запаздыванием как будто, тепло снова.
Живой таки.
Правда, что ли, душа надвое у них разделена и теперь тонкими ниточками за кота драного держится?
Гриф отстраняется, задумчиво постукивая пальцами о колено — как лучше бы, что б сделать такого. Помочь — тут вопроса не стоит. Меньше проблем с Бурахом, которому больше всех надо; двудушниками, скорыми на расправу; больше звонкой благодарности. Но не к себе же в общий дом забирать. Черт знает, кто и зачем порезал, разбираться по-хорошему надо и всерьез.
Он смотрит, прикидывая — шабнак разберет, где в этом месиве вообще раны могут быть — а потом подхватывает аккуратно, перекинув руку себе через шею. Душно пахнет кровью, словно он твирь подкармливает. Интересно — думает отстранено — взойдет ли здесь что-нибудь, та же печальница? Кровь молодая, горяча. Степь такую любит.
В складу сухо и пыльно; кажется, даже сильнее пахнет вездесущей дурманной травой — оттого видать, что часть запасов настойки здесь хранится.
Лежаком выступают деревянные ящики — Гриф прагматично решает, что занозы уже погоды не сделают. Воды бы, даже не горячей, хоть какой-нибудь, но чего нет, того нет, и он, поморщившись, тянется к раскрытому ящику.
Бутыль сердечно тяжелая, полная; крышка словно сама в ладонь прыгает. Он вдыхает глубоко: запах душный и горький, медью отдает. Видимо, на кровавой твири да савьюре настояно — то, что надо сейчас; сколько ж денег пропадает. Не забыть бы прибавить стоимость этой склянки к цене остальных.
Чтобы помочь, надо хотя бы увидеть, чему. Гриф с мастеровитой ловкостью стаскивает чужую куртку, словно еще один труп обирает. Снимает с шеи побрякушки — ремешок, глиняные свистульки, оберег — мешаться будут. До зудящего желается забрать себе что-нибудь на память, случайно так: невзначай смахнуть под ящик, а потом найти, но он себя одергивает. Чай, не воровская заслуга и не девка, чтобы трофей брать.
Свитер кровью напитался, хорошо, что не успела подсохнуть — корка так кожу с тканью сплавляет, что один черт отдерешь потом, он-то знает. Лохмотья, а не одежда: тут прореха, там дыра. Штаны вроде целые — еще бы удобно было бы вприсядку ножом орудовать. Только лодыжки исцарапанные — Гриф на всякий случай широкими похлопывающими движениями проходится по ногам; стягивает тяжелые ботинки для собственного же удобства — да ступня вывернута.
Вынимает еще один отрез бинта из-за пазухи. Смачивает настойкой, прохладно, спирт пальцы холодит. Сам не пьет — голова ему нужна ясная.
Он щурит глаза, присматриваясь, а потом навскидку прижимается потемневшим от твириновки бинтом к коже. Не плотно пока, только кровь стирая, чтобы рану разглядеть; спирт крепкий, видать, даже так жалит — Ноткин вздрагивает, хотя до того признаков жизни не подавал. Дышать начинает часто, с паскудным присвистом. Не то, что щеки, даже ладони теперь не надо, и без них уловить можно.
Гриф хмуро ведет бинтом по ребрам, открывая светлую кожу. Только б не в грудину; не вытянет он его, если кровь уже в легких булькает. Никакая вторая душа тут Ноткину не поможет.
Бинт приходится отжимать и смачивать еще раз. Разрезов, в конце концов, обнаруживается три, хороших до дивного. Гриф с уважением цокает языком — везучий, паршивец. Плещет настойки себе на пальцы, порох и землю смыть, и аккуратно разводит края одной из ран. Ноткин под ним вздрагивает тяжело и страшно, как замученный детьми кот; больно, Гриф знает, но надо терпеть — как еще глубину проверить, шить или нет — только через обморочную темноту-пустоту это поди донеси.
Края на загляденье ровные; такие и зашивать отрадно. А вот глубина уже не настолько славная. Не смертельная, но паскудная. Хорошо полоснули, знаюче, кто-то из его ребяток, тут уже не обмануться и не обмануть. Без иголки с ниткой не обойтись.
Гриф трогает влажной еще ладонью лоб — холодный, в испарине. Чертыхается сквозь зубы. Вот веселая ночка-то. Шить по живому привычно, вряд ли среди ворья да отребья найдется ни разу не штопанный, но он медлит. Ноткина — наверное да, оно это — почти жалко. Видно, как чертовка-боль ему непривычно кости выкручивает, нутро сводит. Множить ее не хочется. Не заслужил. Хоть и не ребенок уже давно, совсем скоро взрослым станет, опасным, сейчас даже почуять можно. Гриф в таком не ошибается. Сложно будет с таким за спиной, ой сложно. Но старый враг всегда лучше нового будет.
Он опускает иглу с толстой ниткой прямо в початую склянку с твирином. Держит — один, два, четыре, хватит, пожалуй. Укладывает рядом еще один смоченный отрез бинта, что сподручней было. И принимается шить.
Не впервой ему, рука не дрожит. Проколоть, провести сквозь кожу, закончить стежок с другой стороны, по новой. Только Ноткин дышит беспокойно и громко, с отзвуком, от которого по спине идет волна, ледяная да липкая. Вздрагивает пальцам, будто пытается что-то нашарить, скребет ногтями по дереву. Лучше б хладным трупом продолжал бы прикидываться, ей богу. Не приведи Бодхо очнется, а тут Гриф заклятый надвисает, толстой цыганской иглой тычет. И что тогда делать?
Оттого он шьет быстрее, гонит изнутри этот склизлую жалость. Перекусить нитку, стереть кровь, вжать бинт в рану хорошенько, чтоб никакая зараза не проникла. А потом и самого Ноткина в крышки ящиков, чтобы не дергался, не пытался отстраниться от укусов спирта.
На третьей ране становится совсем худо. Ноткин то мечется, то зовет кого-то — кота, кажется, слишком уж на кличку звериную смахивает. То вовсе выныривает в сознание, и тогда Грифу приходится бросать иглу на нитке, и хватать за руки, наваливаться, чтоб скатиться не смог. Кожа под пальцами по-прежнему прохладная, дыхание в шею оглушающее, заходящееся панически. Обнаружить себя в таком положении и врагу не пожелаешь, иронично как получается, и Гриф говорит куда-то во влажный висок.
— Тихо ты, я помочь хочу, — и повторяет, пока подрагивания перестают напоминать припадок.
Ноткин проваливается обратно. Гриф споласкивает иглу на всякий и шьет дальше.
Склад, чудится, насквозь пропитался твириновой и кровью, хоть патроны здесь храни, даже порохом не выбить. Он ухмыляется криво — Ноткин сегодня землю напоил знатно; хоть Невесту подговаривай да сады разбивай. Перекусывает нитку. Отстраняется — не верится, что закончил; время растянулось, словно во время нудной и непонятной постановки Бессмертника. Сделал все, что мог, теперь дело за Ноткиным. Хотя…
Гриф задумчиво косится на бутыль. Цокает языком — шабнак с ними всеми, можно попробовать. Он осторожно похлопывает Ноткина по щекам; чуть сильнее, когда тот реагирует только бьющимся дыханием.
Глаза мутные, словно дурманом затянутые; зрачки широкие до того, что хочется малодушно отвести взгляд, да про оберег плетеный вспомнить, не затянуло чтоб. А потом в них появляется проблеск сознания, и приходится перехватывать взметнувшиеся запястья, откуда только силы взялись.
— Тихо, тихо, — начинает опять. Чует: главное пока еще не слова, интонации, словно тревожное зверье успокаивает.
Гладит большим пальцем жилку у кисти неуклюже; неудобно дико, да и не привычен он к такому. Это тоже слова, в движениях заключенные, в жесты вложенные. Видишь, не бью, глажу. Значит, не обижу.
— Слышишь меня? — спрашивает требовательно.
Ноткин заторможено кивает, рвано как-то. Гриф, помешкав, убирает руки. Показывает пустые ладони — мол, смотри, нет ничего. Тот, кажется, успокаивается немного — не пытается бежать или броситься, уже победа. Еще б зрачки-омуты так не отвлекали.
Он тянется к отставленной бутылке. Движения по нарочитому медленные, осторожные, чтобы случайно не встревожить.
— Это, — Гриф поднимает настойку повыше, чтобы видно было. Говорит четко и твердо, не поспорить, — надо выпить.
Ноткин упрямо сжимает губы. Мотает головой резко, насколько силы позволяют — видать, зело ему не хочется.
— Надо, — давит он тоном. Добавляет злее и насмешливей. — Или подохнуть от заразы хочешь, чтобы детвора твоя одна осталась?
Линия губ становится мягче; слова могут не хуже пуль бить, и в этот раз Гриф попал куда надо. Ноткин не противится, когда он просовывает ладонь под затылок, приподнимая голову. Только кривится со смазанной, но уловимой досадой. Принимать помощь от врага трудно. Гриф хмыкает: ничего, дойдет еще, что с годами зачастую никого ближе не остается.
Ноткина хватает на пару глотков. Потом он заходится, кашляет надрывно, прижимая локоть к боку, и толстая нитка в ранах натягивается, на кожу снова плещет кровью.
Шея под ладонью подрагивает болезненно и тревожно; тот жмурится, сжимает губы — чтобы ни звука не издать, не выдать, что выкручивает от боли. Гриф фыркает, не таясь. Гордый какой выискался.
Дожидается, пока дрожь стихнет, кашель свернется кошкой. А потом снова прижимает горлышко к губам, наклоняет, заставляя пить еще. Ладонь на затылке теперь не лежит, держит крепко, не отстраниться. Ноткин глотает, чтобы не захлебнуться, пытается ухватиться слабыми пальцами за запястье, царапает даже — не больно, скорее смешно. Гриф отстраняет бутыль, когда сам решает, что хватит. Достаточно внутри злого спирта и горькой твири, у язвы сожрать такое сил не хватит. В ближайшие сутки хотя бы — а там уже Бурах пусть возится.
Он подымает бутыль к свету — немного осталось, это же сколько добра на бинты ушло, да просто так пролилось, пока тот упрямился. Прикладывается. Горькая настойка шипастым комком прокатывается по горлу и вниз; оседает горячим. Теперь можно эту струну внутри ослабить, себя отпустить. Ноткин переворачивается на бок, подтягивает колени к груди — словно звереныш клубком сворачивается. Из ран снова кровь плещет, и Гриф устало тянется за бинтом.
— Не дергайся, — запоздало предупреждает он.
Ноткин словно из упрямства всем телом вздрагивает, когда влажная ткань кожи дотрагивается. Отчего ж еще, если Гриф не самой раны даже касается, ведет осмотрительно, чтобы боли лишней не причинить.
— Тебе же хуже, — жмет он плечами.
Ноткин, впрочем, больше не дергается. Вымаранную тряпицу Гриф отбрасывает к горке таких же.
Дыхание чужое постепенно тяжелеет. Хороша твирь, коварна; глядишь, скоро и в забытье провалится. А как очнется, так и выдворить можно будет, и со своими пойти разбираться.
— Не прощу, — неслышно почти хрипит тот.
Гриф, помешкав, присаживается на тот же ящик.
— Это чего же? — отзывается с выставленным интересом, устраиваясь удобней, чтобы лицо видеть можно было. — Что сдохнуть тебе, на лоскуты порезанному, не даю?
Ноткин молчит, плотно сжав губы. Злится — и как только еще умудряется? Ничего, отойдет потом. Гриф его уже хорошо выучил, все косточки, потроха да стремления успел пересчитать и волей-неволей зазубрить.
— Или что твири да перевязочных на добрую тысячу извел? — хмыкает с удовольствием. Щадить обостренную мальчишескую гордость не собирается от слова совсем.
Шея и плечи будто судорогой сведенные, до того напряжены. Гриф запоздало спохватывается. Подбирает тяжелую куртку, набрасывает поверх — не хватало еще, чтоб от горячки сошел.
— Зачем, — бормочет Ноткин неразборчиво, настойка наверняка дурманит голову. — Бросил бы, тебе же лучше стало. Глупо же.
Гриф, не удержавшись, насмешливо треплет по волосам. И все-таки в чем-то еще совсем ребенок.
— Потом поймешь.
Прячет ладони в подмышки, сутулится, наверняка становясь похожим на нахохлившуюся птицу.
— Разглядел, кто порезал?
Куртка, закрывающая по самый скулы, дергается; Ноткин осторожно кивает.
— Хорошо. Покажешь потом, — замечает хмурый взгляд, по-прежнему непонимающий. Смазанный. Усмехается да щелкает по оцарапанному носу. — Он должен по заслугам получить. Мы хоть и ворье, но душегубов не любим.
Снова прячет ладони, прижимая их локтями к бокам для верности.
— Да и авторитет мой подрывать нечо, — хочет сплюнуть было, но спохватывается, только зубы щерит. — Сказал не трогать шпану, значит, не трогать.
Ноткин то ли хмыкает, то ли выдыхает шумно, черт его сейчас разберешь; сильнее зарывается носом в куртку.
— Спи лучше, — притворно ворчит Гриф, отводя глаза. — Завтра еще с Бурахом объясняться будешь.
Только Ноткин, паршивец этот, старших слушать видимо не умеет попросту. Затихает на половину часа, сжавшись под старой курткой — Гриф еще раз к бутылке приложиться успевает. А потом трястись начинает, не человек, а клубок мелкой дрожи.
Гриф устало щиплет переносицу — сколько крови за сегодняшнюю ночь тот попил. Тянется было к куртке, поглядеть, как оно, не воспалилось ли вконец — да Ноткин не дается. Кутается еще сильнее, отбрыкивается, только пальцы сильнее на краях сжимает. Даже зубами цапнуть пытается. Как звереныш, совсем чужих-своих уже не разбирает. И трясется при этом мелко и страшно.
Гриф плюет на его закидоны, наваливается снова, прижимая плечом. Лезет руками под куртку, шарит слепо — вроде с этого боку было, ниже седьмого ребра на два пальца. У Нотника из горла рвется глухое ворчание — что он там уже себе напридумывать успел? Нащупанная рана оказывается горячей, опухшей. Не так уж и плохо; он и похуже видывал, и ничего, выкарабкивались. От твириновки что ли так ведет?
Гриф в насмешку проводит ладонью ниже по боку, неспешно, полно — словно приласкивает. Ноткин в ответ снова рвется. Неручной совсем.
— Сдались мне твои тощие ребра, — фыркает он, отстраняясь. — Чай, не твириновая невеста.
Ноткин молча под куртку зарывается, плотнее пальцы смыкает. Гриф хмыкает — упрямец какой. Прикладывается к настойке — без нее этой ночью совсем трудно.
Надо бы кого-нибудь из праздно шатающихся по складам перехватить. Отправить к детям — пусть своего вожака забирают. С твириновым дурманом они управятся.
Он спускает ноги, да так и не встает — в рукав вцепляются пальцы.
— Не ходи, — сбито, губы горячечные наверняка не слушаются.
Глаза — темнющие, за зрачками ничего не разглядеть. Сам, небось, ни черта не понимает.
— Отчего это? — Гриф клонит голову с любопытством.
Пальцы беспокойно комкают рукав; будто в противовес холодные. Ноткин упрямо головой ворочает:
— Не ходи, — вторит, только тихо, шепотом почти.
И все тут.
— Что мне теперь, — ворчит Гриф, подвигаясь обратно, — всю ночь с тобой сидеть?
Молчит. Только пальцы плотнее сжимает, словно держится, как бы еще рукав не подрал. Гриф выругивается сквозь зубы и вполголоса. Вот черт упрямый. Не скажет ведь ничего. А может, действительно что-то видит, к степному знанию прикасается, как — иногда — младший Стаматин, который заливается так, что чудно становится, как еще не подох. Выйдет Гриф сейчас, а там его самого раз, и ножом по горлу.
Или — переводит взгляд на бледное запястье с синюшными венами — боится попросту. Наверняка ведь такого не переживал; экстрактов да пары глотков настойки не то, что перепить, даже опьянеть не хватит. Если так, то и не признается, молчать до последнего станет. Ведь как это, главарь двудушничьей своры, а страшится.
Гриф хмыкает, отводя руку. Но не уходит.
Дрожь стихает еще через четверть часа. Зато дыхание начинает биться: то затихает, сонное совсем; то частится, как у загнанного. Веки дрожат беспокойно — видится что-то, степное и страшное; по-другому не сочетается. Гриф настойку приканчивает методично, короткими глотками, с расчетом, чтоб на рассвете только кончилась. Мало ее, чтоб опьянеть, а вот согреться, да слегка расслабиться, в самый раз.
Думает: будить или твирину оставить, как бы не прогадать, еще больше не вымотать. Но тот сам к нему подвигается — не спит, значит, хоть вид и делает. Гриф поднимает брови такому доверию — не думает, щенок, что его отпихнут. То ли настолько пакостно сделалось, что плевать становится, пусть отталкивают, только б присутствие чужое, успокаивающее, рядом почувствовать. Черт ведь разберешь, думает он, задумчиво рассматривая затылок, почти уткнувшийся ему в бедро. Сам ведь даже с заточкой у ребер не скажет.
Он снова к настойке прикладывается. Хорошо бы, чтоб горечь и его ум отравила, думать бы не позволяла. Все простым сделала. А так сиди, просчитывай, что для кого лучше будет и как из этого выгоду сделать.
Но того так и не сгоняет.
На рассвете Ноткин сам сторонится. Садится, кутаясь в куртку, запахивает плотнее — ран разглядеть не дозволяет. Да Грифу и не надо особо. Раз подняться может, значит, горячка сошла.
Взгляд исподлобья хмурый, но глаза ясные, хорошие. Ни твириновки, ни болезни — теперь радужку можно разглядеть, землянисто-рыжий ободок. Можно себя похвалить, ладно управился.
— Спасибо, — говорит, словно челюсть от этого сводит.
Гриф с отстраненным любопытством наблюдает, как он сползает с ящиков. Первым делом подбирает свое окровавленное тряпье, которое свитером было. А потом и бинты по карманам рассовывает — чтобы ничего на грифовских складах не осталось?
— Потом еще сможешь рассчитаться, — миролюбиво отзывается он.
Ноткина, кажется, успокаивает. Все обыденно и привычно до скрипа, ворье просто так ничего не делает. Даже помощь — и ту продает.
— Сегодня пришлю кого-нибудь с описанием, кто порезал, — широким жестом сгребает свои обереги-амулеты, даже не пересчитывая. — Бураху расскажу, что помог, — взгляд колкий, щекотный. — Ты с него благодарность стрясти шанса не упустишь.
Гриф выразительно губы кривит — мол, а чего пасовать-то? Вдруг действительно получится панацеей для своих разжиться, попытка не пытка. Благодарность менху — это хорошо, это полезно. Только Ноткин все равно больше занял.
— Должен буду, — добавляет твердо. Сам, видать, хорошо понимает, что сбереженная жизнь дороже выходит.
Гриф машет ладонью — иди уже. Подумает, что еще с требовать можно; и когда — это почти так же важно.
И перебирает пальцами по таки утащенному в карман ремешку.