ID работы: 6831209

Письма на фронт

Джен
G
Завершён
37
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В Волгограде возле монумента «Родина-мать зовёт» стояли двое военных. Ну, это люди так думали. Стоял оглушительный шум. То тут, то там взрываясь снова яркими раскатами. Россия молча стоял и потемневшими глазами вглядывался в суровую сталь памятника. Люди порой, а сегодня их было много на Мамаевом кургане, хватали его за плечи, прижимали к себе и что-то громко кричали. Как и семьдесят три года тому назад. — Ты же можешь сделать так, чтобы они тебя не видели? — недоумённо спросила Беларусь, стоявшая рядом с братом. — Могу, — Россия улыбнулся сестре. — Но стоит ли? Шум приятно обволакивал со всех сторон, но одновременно в ушах России стояла оглушительная тишина. Вот так одновременно. И сердце. Стучало. Кто бы мог подумать. Позади него кто-то достал гармошку, и песня «День Победы» протяжно затянулась над горой. Он мог бы быть хоть где, этот мужчина, одетый в военную форму. Он сидел на полях, уже поросших мелкой зелёной травой, и в затяг курил. Он сидел на пристанях и хмуро вглядывался в бесконечное бушующее море. Иногда он делал так, как говорила его сестра. И люди проходили мимо, не видя его, но оглядываясь и не понимая, почему им так хочется остановиться и оглянуться. А Россия сидел и курил. Он уже давно не курил, предпочитая здоровый образ жизни и позволяя отступать от него только в эти дни. Там, на полях, обычно не бывает шума. Пролетят один-два самолёта, да и то Россия уже не пригибается, а лишь вынимает сигарету изо рта и, прищурившись, вглядывается в голубое небо. Он уже перестал дёргаться, хотя первое время Гилберту перепадало знатно. Так вот, пролетят один-два самолёта над этими полями, а Россия уже не дёргается. Сидит только и так внимательно смотрит на небо. Будто сказать что-то хочет. Ждёт. А в голове всё же раздаются иногда голоса, по старой памяти: «Ванька, Ванька, ты чего, уходи оттуда, убьют!». Ему бы сейчас так кто-нибудь закричал. Брагинский покрепче перехватывает сигарету зубами. Да вот только некому… И сидит он один на этой поляне с сигаретой в зубах и смотрит так внимательно на окружающий его пейзаж. Долго так смотрит. Тяжело. А главное тихо. Сейчас перед ним возвышается Родина-мать. Военная форма больше не жмёт, сидит ровно и красиво. Да и не жарко больше. Рядом руку привычно сжимает Беларусь. Она тоже сейчас могла бы быть где угодно. Под Брестом могла бы быть. Наташа часто ходит туда, отказываясь от сопровождения брата. Говорит, так вальс лучше слышно. Тот самый, предвоенный. Который она так любила танцевать с Минском. В Минске тоже могла бы быть. В Киеве не могла. Не могла и Беларусь оставаться накануне. Не спалось ей, говорила. Вот и разъезжала. То к Казахстану наведается, то к сестре, хотя сестра сама раньше спать не могла накануне, всё слышался ей гул самолётов. Думала, что с ума сходит. Раньше. Больше всего, конечно, к брату приезжала. Тут и тепло, и спится хорошо. Без кошмаров. Да и важно Наталье это. Семья всё-таки. А Наташа не любит встречать праздники в одиночку. Особенно такой, как этот. Беларусь стоит рядом с братом, держа его за руку, и тоже смотрит на монолитную тяжёлую скульптуру. Девушка в военной форме. В современной, удобной и приклад больше не давит ей на плечо. Вокруг шум. Люди радуются и кричат. Начинают танцевать под гармонь. — У нас гости, — слабо улыбается Иван, и Наталья удивлённо на него смотрит. — Здравствуй, Феликс, — произносит он, и паренек за его спиной вздрагивает. Но Брагинский не поворачивается, искоса только наблюдая за ним. — Я… — Рад меня видеть? — услужливо подсказал Брагинский. — Спасибо, я тоже. Хотя и не ожидал, — и он снова полностью отворачивается к монументу. — Необычно выглядишь, — снова бросил он. Феликс действительно был одет в какие-то простые штаны цвета хаки и куртку. — Я… это… приехал со своими людьми, — Феликс кивнул куда-то за спину, где лихо поляки отплясывали калинку вместе с русскими под протяжные звуки гармошки. — Да? — голос Брагинского задумчив. — Надо же, — помолчал, внимательно глядя куда-то вниз. — А почему не с Прибалтикой? — Ну, это…, а тебе жалко, что ли? — вспылил Феликс, чувствуя себя донельзя неуютно. — Да нет, я рад, — тихо отвечает Брагинский, и Феликс теряется. Не знает, что и сказать. Потом обречённо вздыхает. — Да просто эти трое к Америке укатили, круто типа, свобода и все дела. Я их звал с собой, но они тебя боятся. Да и Америка этим фактом будет недоволен. Они не хотят его злить. — А ты? — напрямую спросил Брагинский. — А что я? — Феликс возмутился. — Боишься меня или Америку? Польша едва слышно фыркнул и повернулся в сторону импровизированной танцевальной площадки, где громко распевали песни военных лет. — Если бы боялся — не приехал. — Привет, Феликс, — наконец, решила поздороваться Наташа и повернулась. Не улыбнулась, правда. — Наташа… Нет, он видел, что Беларусь стояла рядом с братом, но всё равно растерялся, когда она повернулась к нему. Тем более в военной форме. Польша не любил почему-то, когда Беларусь надевала военную форму. Сам не знал, почему. Вот Бельгия тоже часто ходила в военной форме, а вот такое отторжение вызывала только Беларусь. Может, это у них реально семейное — неприязнь того, что их сёстры одевают военную форму. Просто не любил он. Хотелось, чтобы его девчонки были счастливыми, не знали войны и носили платья. Как тогда, когда они жили с ним одно время. Ну, ладно, тогда они были не совсем счастливы, Наташа его чуть не придушила в попытках добраться до брата. Но он ведь старался! Наверное, и Россия также относится, хотя никогда и не говорит, когда видит сестёр в военном. — Вот оно как, — снова задумчиво произнёс Брагинский, вглядываясь куда-то вверх. — Бля, Россия, я же всё-таки к тебе приехал, — взорвался, наконец, Польша. — Может, ты, наконец, повернёшься ко мне не затылком? Брагинский, наконец, вздыхает и поворачивается. Суровые аметистовые глаза впиваются в его кожу как раз в тот момент, когда русско-польская калинка за их спинами входит в своё пике. Брагинский тоже в своей военной форме, и Польшу это немного напрягает. Ну ладно, значительно напрягает. У брата суровые глаза и смотрит он на него так холодно, прямо как в веке семнадцатом, отчего сразу хочется сделать что-нибудь эдакое. Чтобы разозлить. Показать, что ты другой. Независимый. Польша не любит, когда брат — ну да, брат — в военной форме. Ну да, этого никто не любит, но Польша по другой причине. В форме его брат сразу становится холодным таким, колючим, суровым. Он уничтожает взглядом всех, кроме своей семьи. А Польша в неё, увы, к сожалению, не вписывается. Он не любит, потому что в такие моменты они с братом почти не могут найти общий язык, срываются оба с поводка и не держат себя в руках. У обоих крышу сносит. И оба уже смирились, что не смогут жить вместе, как нормальные братья, слишком много между ними было. Хотя каждый знает другого, как облупленного, Феликс знает, что Иван любит ночь, а Ваня знает, что Феликс ночь не любит. Феликс знает, что Ваня терпеть не может, когда трогают его личные вещи, а потому на саммитах и в редких моментах в гостях, специально берёт его кружку или ложку. За что вполне предсказуемо получает по затылку. Как всегда не вовремя вмешивается Литва. Идиллия… почти. Беларусь спускается со ступеньки, протягивает ему руку и вытягивает его наверх, ближе к Брагинскому. — И всё же, Польша, почему ты приехал? И не официально? — чуть наклонившись, вкрадчиво спросил Брагинский, когда Беларусь насильно подтащила его ближе к России. — А ты что, не рад? — огрызнулся Польша. — А, ну да, ты же… — Я рад, — негромко произносит Россия. — Спасибо, — и снова отворачивается к памятнику. В день Победы голос у брата всегда тихий. Охрипший. Он много молчит и никогда не повышает голоса. — Ты редко на празднике в больших городах, — мельком подмечает Польша, снизу вверх глядя на величественную статую. — Ты следишь за мной? — Россия снова не смотрит на Польшу, а всё его внимание приковано к монументу. Впрочем, у Беларуси тоже. Вот и Польша впитывает глазами, кажется, каждый миллиметр этого великолепного сооружения. — Это вовсе необязательно, — фыркает Польша. Но каждый год в этот день у Феликса остаётся надежда. Что они с братом всё-таки будут жить нормально. Надежда не умирает именно в этот день, вот он и едет, как заведённый, вместе со своими людьми сюда. И они правда не лаются. Просто сидят рядом, плечом к плечу, как и положено в нормальной семье. — Нормальной, говоришь? — Польша даже не удивляется, что Брагинский угадывает его мысли, он лишь подмечает, как сильнее потемнели на этой фразе глаза у брата. Ах, ну да, Украина. — Ты это… извини за моё правительство, — вести разговор нелегко под строгим лицом Родины-матери. — Ты всё равно это всё забудешь, когда вернёшься в Варшаву, — просто отвечает Брагинский, игнорируя всё остальное. — Возможно, — легко соглашается Польша. — Нам снова с тобой снесёт крышу. А насчёт Украины… подожди немного, Брагинский. Вернётся она. Ты же знаешь. — Иногда мне кажется, что нет. — От меня она же вернулась. — Это было давно. — Подождать надо, — уверенно говорит Польша. — Она не такая, как Европа, а значит вернётся. Лик Родины-матери суровый, и Польше неуютно под её взглядом. Он знает, как много он натворил по отношению к этой памяти, а его люди натворили ещё больше. Поэтому и смотреть неуютно. Но Брагинский словно впивается взглядом в этот монумент, смотрит жадно и тоскливо, отчего Польшу немного передёргивает. — Ты знаешь, я… почти уже не пригибаюсь под самолётами, — как-то подозрительно легко произносит Феликс, будто хочет уйти с лёгкой темы. Но с такой темы не уходят. — А ты? Гилберт до сих пор получает по щам за свой язык? — Нет. — Ты знаешь, Брагинский, как я не хочу всё забывать, — вдруг с каким-то отчаяньем произносит Польша, и Иван всё же немного поворачивает голову в его сторону. — Там столько моих людей положили, а мне… словно голову сносит, когда возвращаюсь. Будто и не было ничего. Будто не я стоял на костях своих детей, будто не я пригибался под бомбами Людвига. Будто не я… Ты понимаешь это? Брагинский молчит. Не отвечает. Но не глядит уже куда-то вверх, а смотрит прямо перед собой. — Ни черта ты не понимаешь, — с жёстким пониманием заключает Феликс и грустно усмехается. — Во сне ведь только вижу. Разбомбленные города, мёртвых моих солдат, деревни… Мне страшно, Янёк, что проклятье меня сильнее всё душит. А помнишь… Варшаву? — Помню. Феликс усмехается и вновь глядит на суровое лицо Родины-матери. — Думал, что умру тогда. Знаешь, мы с тобой много… ругались. Но вот то, что было в войну, не хочу забывать. А оно… — Феликс поморщился. — Долбит в голову. Уничтожает. Кто сказал, что я всё забуду, ты? Брагинский кивает. — Проклятие Европы, — Феликс усмехнулся. — Всё забывать. Забывать, словно и не было ничего. Франциск уже больше к тебе не ездит? — он выжидательно посмотрел на Брагинского. — Никто не ездит. Такой вот короткий ответ. Русско-польская калинка за их спинами уже закончилась и теперь люди, просто обнявшись, раскачивались в такт песне, льющейся из гармошки. Люди. Простые вот люди. Поляки. Русские. Им было легко находить точки соприкосновения между собой в отличие от их политиков. Даже в отличие от их стран. Прошлые обиды вечно мешали Ивану и Феликсу спокойно общаться, общаться, как нужно — без склок. И ведь каждый хотел, но… гордость. Проклятая гордость. — Ты знаешь, что когда я вернусь в Варшаву, я всё забуду, — уверенно говорит Польша. — Тогда почему сейчас… — Я верю тебе, — спокойно отвечает Брагинский, и у Феликса всё переворачивается. — По крайней мере сейчас. Проклятие Европы. Брагинский невесело усмехается. Проклятие Европы. Так получается, что помнить обо всех жертвах войны, в конечном счете, будут только славяне, а Европа проклята всё забывать. Искажать. Когда-то давно он разговаривал об этом с Феликсом. Ещё во время войны. Редкий был случай, Польша и Россия сидели рядом у огня и просто разговаривали, забывая про все старые обиды. Проклятие Европы. Оно чёрными венами расползается по странам старого света, заставляя их забывать всё то, что делал для них Брагинский. И от этого подвергать свои народы ещё большему проклятию. Хотя может… никакого проклятия и не было, и западные страны были такими по природе своей? Гнилыми, скользкими, мелочными. Брагинский не знал. Но он знал то, что скоро от их памяти останутся лишь черепки. А он будет стоять тут у монумента и вспоминать тех, кто отдал жизнь за других. Вспоминать один. — Сколько у меня времени, Янёк? — отчаянно, будто с каким-то болезненным надрывом, спросил Феликс, вглядываясь в суровое лицо Родины-матери. Словно бы хотел запомнить её лик. — До того, как я всё забуду окончательно? Брагинский не сразу нашёлся, что ответить. — Я не знаю. Он и вправду не знал. Так выходит, что помнят обо всём только славяне. Но Польша был Европой… и он тоже не знал, сколько ему ещё отмерено. — Я сопротивляюсь, Янёк. Но… Франциск, Артур, Литва, они все уже забыли. — Иногда мне думается, — Брагинский усмехнулся. — Что они никогда и не помнили. Даже во время… войны. Феликс не стал спорить. Потому что не знал. Он знал только, что вскоре вернётся в Варшаву и будет там творить хрень, о которой пока даже и не думает. А сейчас… — Вот стою я тут, Брагинский, и… нет, не хорошо мне. Спокойно. Будто и не было моего сумасшествия. И голосов этих в голове не слышу. Спокойно так. Кровь берёт своё. Да, кровь. Славянская. — Поэтому и вспоминаю временами. Как проясняется. Могу каждого назвать, кто погиб на моей земле. А потом снова накатывает. И снова по кругу. Феликс и правда чувствовал, что его кровь борется. Борется за память. Славяне ведь всегда всё помнили. Знал это и Брагинский, поэтому и почти не удивлялся, встречая его на памятных датах. — Я ведь не собирался к тебе, Брагинский, но… — Кровь. Феликс знал, что Иван никогда этого не скажет, но знал, что думает. Потому что они всё-таки семья. В их семье не всегда всё гладко. Иван и Феликс яркий тому пример. Но их, как заведённых, тянет друг к другу. Семья. — Мне противно от того, что Ольга сейчас такая, — сказал, наконец, Брагинский, и Феликс вздрогнул. Брата редко тянуло на откровения. — Мне противно её такой видеть, Феликс, — Брагинский поморщился словно досадливо. — Я своими руками выжигал то, что она сейчас так легко приняла… это словно видеть гангрену собственной руки. Это и больно, и противно. Да вот только сделать ничего не могу. Мне приходится бросать её там, Феликс, в этой грязи. Сколько же можно. Я ведь всегда хотел, чтобы мои девчонки были просто счастливыми. Феликс посмотрел на Наташу, крепко вцепившуюся в руку брата с другой стороны. Да, он тоже хотел. Чтобы их девчонки были просто счастливыми. — В ней тоже течёт наша кровь, — тихо сказал Феликс, глядя куда-то вверх. — Поэтому надо верить, что она вернётся. — Мне сегодня снился Брест, — вдруг произнесла Наташа после недолгого молчания, во время которого Ваня и Феликс разглядывали суровое лицо Родины-матери, и братья одновременно вздрогнули. Они оба знали, что Брест снился Наташке очень редко. Аккуратные улочки города, громкие звуки предвоенного вальса и он. Сам Брест. Высокий черноволосый парнишка, на вид лет семнадцать, больше не дашь, но шустрый такой, шумный. Его Наталья любила больше всех. Даже больше… Минска. Он умел рассмешить её одним своим словом, поднять настроение. Именно с ним Наталья любила танцевать тот памятный теперь для неё вальс. Брест крепко держал её в руках, и у Наташи создавалось ощущение полнейшей защищённости, так уверенно он вёл. Брест никогда ей не снился. Тогда, после войны, Наташка молила Бреста, чтобы он приснился ей, но парень оставался глух. Первый раз Брест приснился в 1986 году. Он пришёл к ней во сне такой же черноволосый, как и всегда. Только улыбался печально. Сел на стул задом наперёд и с печальной улыбкой погладил Наташку по лицу. А на следующее утро в Чернобыле случилась катастрофа. Второй раз он приснился ей в 1991 году. Тогда разрушился СССР. И глядя, как от брата уходят республики, она лишь вспоминала стоящего на противоположном берегу реки Бреста, который смотрел на не и улыбался. Брест погиб в той первой страшной битве. — Мы танцевали с ним вальс. Тот самый предвоенный вальс. Иван обернулся. На Мамаевом кургане были тысячи людей. И почти все с цветами. И люди продолжали идти. Большими семьями и дружескими компаниями, они все целенаправленно шли к мемориалу, многие подталкивали смущённых детей, чтобы те возложили к нему цветы. На импровизированной сцене заиграла музыка. Та самая, «Журавли». Брагинский взял сестру за руку, и они вместе начали спускаться вниз. Феликс шёл рядом. Мельком взглянул на своих людей. Те, обнявшись с русскими, раскачивались в такт песне. Они остановились у ряда длинных столов, на которых ребята, помладше и постарше, писали письма. «Мне кажется порою, что солдаты…» Здесь были и шестилетние дети, которые с трудом выводили свои первые буквы на листках бумаги, и подростки, которые писали о чём-то. «С кровавых не пришедшие полей…» Были дети, которые уже написали и теперь с усердием складывали их в треугольники. «Не в землю нашу полегли когда-то…» Брагинский подошёл к двум ребятишкам, сидевшим чуть в отдалении ото всех и писавших письма. — Что пишите? Дети подняли на него глаза. — Письма прадедушкам на фронт, — это были девочка лет одиннадцати, ответившая Брагинскому, и мальчик лет двенадцати. «А превратились в белых журавлей…» — И как же зовут твоего прадедушку? — Брагинский подошёл чуть ближе к девочке и нагнулся, чуть ли не присев на корточки. На него глядели доверчивые голубые глаза. — Григорий. Он погиб в сорок третьем. Наша бабушка его ни разу не видела, а он не видел её. Мама сказала, что если мы сегодня напишем письма и отправим вместе с шариком в небо, то прадедушка получит его. И прочитает. Это правда? Очевидно, она испытывала доверие к большому взрослому в военной форме. «Они до сей поры с времен тех дальних, летят и подают нам голоса…» — Правда, — наконец произнёс Брагинский, и девочка широко улыбнулась. — А мой прадедушка был поляком и погиб где-то в Польше, — немного хмуро отозвался мальчик. — Я даже не знаю где. Никто не знает. Его так и не нашли. Польша сглотнул. — Оно долетит до туда, моё письмо? Брагинский ответил не сразу. Через пару секунд. Улыбнулся и сказал: — Конечно. Сегодня письма долетят до всех. Наконец, Брагинский выпрямился и посмотрел на импровизированную танцевальную площадку, которую организовали сами люди. На ней всё ещё пели песню «Журавли», дети писали под неё письма. Как символично. «Летит, летит по небу клин усталый…» Брагинский вдруг резко поднял голову. Раздался протяжный крик. Над Мамаевым курганом пролетала длинная стая журавлей. «Летит в тумане на исходе дня…» Журавли размахивали своими длинными белыми крыльями и летели вдаль, пронзительно крича. — Брагинский, ты чего? — спросил Польша. Россия молча стоял и печально смотрел на пролетающих над ними белых птиц. Он смотрел настолько печально и тоскливо, словно хотел воспарить вместе с ними. «И в том строю есть промежуток малый, Быть может, это место для меня...» Брагинский смотрел на косяк непрерывно, пока тот медленно и неторопливо проплывал над ними. Наташа и Феликс, изредка поглядывающий на брата, тоже смотрели на птиц. Россия смотрел на них непрерывно, пока девочка не дёрнула его за рукав. — Отправьте моё письмо дедушке, — попросила она, протягивая сложенный уже в треугольник лист. — А как же ты? — спросил Брагинский. — Вам это нужнее, — ответила девочка. — Я видела, как вы смотрели на небо. Печально так. Тоскующе. Будь вы старше, я бы подумала, что у вас там кто-то умер. Отправьте. Вам это нужно. — И моё тоже, — мальчик протягивает руку, в которой зажимает письмо. — Я уверена, что если вы отправите, то письмо обязательно дойдёт, — и, схватив мальчика за руку, девочка направилась ввысь по ступенькам к монументу Родины-матери. Брагинский ещё раз посмотрел на письма, а затем снова поднял голову к небу и прикрыл глаза. Ветер шевелил его седые волосы и обдувал лицо. Россия стоял на Мамаевом кургане вслушивался в крик журавлей, сжимая в своей большой ладошке маленькие детские письма. Где-то вдали играла музыка. — Россия, отдай мне это письмо, — хрипло попросил Лукашевич, и Иван открыл глаза, уставившись на Феликса. Тот стоял, опустив голову, и смотрел вниз, отчего-то глаз его видно не было, их закрывала чёлка. — Я доставлю его. Я знаю этого парня, я найду его. Я знаю, что могу забыть… — голос Феликса сорвался. — И тогда письмо не найдёт своего адресата, — тихо то ли продолжил, то ли заметил Брагинский. — Я постараюсь не забыть, буду бороться, но доставлю это письмо. Я очень хочу его найти. Клянусь, Россия, я доставлю его, — Иван передал письмо польского мальчика, и Феликс крепко сжал его. И Ваня вдруг понял, что у Феликса дрожат руки. — Какое же оно… горячее, — Феликс улыбнулся. — Я доставлю его, Янёк. Я не забуду. Детское письмо было горячим, и Феликс чувствовал, как бешено у него колотится сердце. «Настанет день и с журавлиной стаей Я поплыву в такой же сизой мгле, Из-под небес по-птичьи окликая Всех вас, кого оставил на земле… » Россия, Беларусь и Польша стояли и смотрели, как под звуки песни дети привязывают свои письма к шарикам, и вскоре огромная гирлянда улетает в небо, унося свои маленькие послания к тем, кто больше никогда и не увидит своих родных. Брагинский не стал привязывать письмо к шарику. Вместо этого он сложил листок и аккуратно убрал его в нагрудный карман. Потом ещё раз посмотрел на удаляющиеся шарики, взял Беларусь за руку, и они втроём двинулись по аллее. «Мне кажется порою, что солдаты, С кровавых не пришедшие полей, Не в землю нашу полегли когда-то, А превратились в белых журавлей…» Трое людей, двое из которых были в форме, медленно шли по длинной аллее мимо чёрных громадных памятников, на которых белым были высечены вечные имена. *** — Здравствуй, Григорий, — Брагинский знал, где найти солдата. — Товарищ капитан! — ему искренне обрадовались. — Сколько лет прошло, а вы всё тот же. Брагинский присел на полуразвалившийся камень, на котором вот уже семьдесят три года его старый друг беспрерывно встречает закат. Достал сигарету, затянулся и предложил товарищу. Он знал, где искать Гришу. В сорок третьем они вместе сражались в этих местах. Вот только из этого дома Гриша уже не ушёл. С тех пор он вечно сидит на этом камне, то ли бетонной части пола, то ли обвалившейся стены и молча курит, глядя на закат. Позади них стоял разваленный дом, его специально не стали убирать, оставив в напоминание о страшной цене войны. Территория заросла травой, но воронки от мин всё равно можно было разглядеть. Тело Григория так и не нашли, семье сообщили, что он просто пропал без вести в этих местах. Теперь Гриша вечно сидел на этом камне и спокойно смотрел на закат. — Нда, командир, — протянул он, зажимая в руках тлеющую сигарету и внимательно глядя на закат. — Знаете, вот разве могли мы раньше вот так просто сидеть с тобой и смотреть на закат? Того и гляди, пулю получишь или под мину попадёшь. А теперь смотри как: сидим. Когда такое было. Спокойно смотрим. Гриша любил закаты. Любил на них в спокойствии смотреть, когда рядом ничего не разрывается и не взрывается. Спокойно, говорил. Тот, кто был на войне, всегда поймёт, почему не надоедают спокойные закаты. И Брагинский понимал. Поэтому иногда приходил к нему. — У меня для тебя кое-что есть, — проговорил Брагинский, доставая из нагрудного кармана маленький треугольник. — Письмо. — От дочери? — Гриша дрожащими руками взял письмо. Он знал, что у него есть дочь. В последнем письме, которое он успел получить как раз перед битвой, жена рассказала ему, что у него родилась дочь. А потом он погиб. В тот же день. Он даже не знал её имени. — Нет, — Брагинский качнул головой. — Твоя дочь умерла десять лет назад. Это письмо от правнучки. — Вот значит как… от правнучки. Это сколько лет-то прошло, командир? — Гриша, так и держа в руках письмо, посмотрел на Брагинского. — Семьдесят три года прошло, Гриш, — несколько печально ответил Брагинский. — Семьдесят три года… вот оно как, — сухими губами повторил Гриша. — Семьдесят три года… Как быстро летит время, командир. Вот и моя дочь умерла. А я всё ещё здесь. Видать, совсем не суждено мне увидеть её… — Гриша открыл письмо и начал читать строки, написанные ему девочкой через расстояние в семьдесят три года. Когда Гриша снова поднял голову, его глаза светились счастьем. — Ну что, это стоило того? — тихо спросил Брагинский, когда товарищ поднял на него взгляд. — Конечно! Представляешь, командир, у меня правнучка… ты видел её? Она хорошенькая? — Очень, — улыбнулся Брагинский, докуривая сигарету. — У неё твои глаза. Голубые. Гриша свернул письмо и прозрачными пальцами убрал в карман гимнастёрки. — Знаешь, командир, как приятно знать, что у тебя есть не только дочь, но и внучка, и правнучка… — У тебя есть внук. — Ради этого мы сражались, командир, ведь правда?
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.