The Truth Untold

R
Завершён
326
2
автор
Фэндом:
Размер:
136 страниц, 67 598 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
326 Нравится 86 Отзывы 132 В сборник

17

Настройки
Гудки, похожие на стаи крыс, расползались по грязной комнате, пробегались по завалам старой одежды и добирались до кровати Юнги, обхватывая оцепеневшее тело зубами и вгрызаясь в него что есть мочи. Юноша корчился от боли, закрывая руками уши, прятал лицо в подушку, но сбежать от этих манящих звуков было невозможно. Его руки дрожали, изгибались так, будто бы их кто-то ломает, и сам он весь то ложился на свой пыльный матрац, то метался по комнате, разрезая ночное безумие. Хотелось ответить, хотелось сказать еще хоть слово, услышать хотя бы молчание по ту сторону телефонной линии, но это было невозможно. Он ведь принял решение: это подарок. Юнги не может быть настолько жесток, Джин должен научиться быть без него, должен понять, какой юноша никчемный человек, что он тот, кто не способен защитить никого и ничего в этом мире. Он так думал, и это было правильно, однако люди — не те существа, что вечно подчиняются логике и рациональности, посему пусть голова Юнги и кричала о ненужности ответа, о том, что слова его разобьются о линии связи и не донесут мысли, грудь парня раскрылась, как под скальпелем, — и все внутренности вырвались наружу и рухнули у телефона, создавая уродливый узор. Опустошенный, Юнги сидел вдалеке от мобильного, прислоняя руки к ушам, защищая голову и еле-еле сдерживая слезы. Он тоже должен научиться быть сильным, а значит и плакать он не имеет права. Дрожащие руки то и дело слетали вниз и с грохотом падали на пол — от юноши уже ничего не осталось. Всякий раз он поднимал их снова, всякий раз закрывался и пытался отвлечься мыслями о Чимине, мыслями о Хосоке, но все эти мысли, словно Титаник, терпели крушение. Они с криками и плачем умирали в холодных звуковых волнах, так коварно исходивших из динамика. Юноша медленно, кротко подполз к телефону и взял его в свои руки, чувствуя, как страх и ненависть к себе заполняют его вырванные легкие. Юнги тяжело вздохнул и наконец нажал на нужную кнопку, чтобы узнать, чтобы услышать болезненно-солнечные слова и сломаться на месте, рухнуть на пол остатками малиновой каши и никогда-никогда не вставать. — Я так ненавижу себя, — раздался надломленный голос. И все внутри перемешалось. Слова взяли парализованное тело юноши и запихнули его в мясорубку, перемололи до состояния жижи и бросили в болото знакомиться к черной глади соседней реки. Одни только плакучие ивы, склонившись над водой, одарили своим золотым сочувствием — Юнги это было не нужно. Юноша отбросил в сторону телефон, подорвался со своего места и замер. Он поступает неправильно, он поступает плохо и отвратительно, нарушает себе же данное обещание, забирает подарок из солнечной Африки сердца Джина. Но сходить с ума в собственной квартире, ходить по комнате, словно умалишенный, умирать под грузом телефонных гудков, слышать, как самый нежный голос в мире превращается в удар током, расползаясь шрамами в виде змей по телу, сил не было, как и не было смелости. Поэтому Юнги выбежал из своей квартиры и, выпросив у соседей старенький мотоцикл, ринулся к знакомому дому. Огни фонарей и горящие квартиры смешивались в две яркие полосы, проведенные по бокам трассы. Тысячи машин медленно плелись по ночной дороге, водители устало выворачивали рули, кряхтели, словно старики, таяли от сладкого запаха сигарет. Белоснежный месяц измерял город молчанием, немой улыбкой и беззвучной песней, ноты которой запутались в волосах юноши. Юнги не смотрел на оголенные дома с красными огоньками сверху, не смотрел на пролетающие высоко-высоко самолеты, оставляющие после себя дорожки героина на небесном полотнище. Юноша видел перед собой только родное лицо, теплые руки и самые сладкие в мире губы. Юнги нажал на газ, ускоряясь. Честно говоря, он бы был не прочь разбиться сейчас, не прочь умереть, но если и умирать, то только с Джином, только вместе с ним отправляться в черный водоворот грязных душ. Пусть он и пообещал себе, что уйдет, чтобы любимому человеку не пришлось жертвовать собой, такие обещания для Юнги были слишком тяжелым грузом, на слабое сердце они действовали, словно яд. Когда знакомая многоэтажка показалась среди других огней, глаза Юнги загорелись. Он еще сильнее надавил на газ, так, что еле затормозил. Чуть ли не врезаясь в чужую машину, юноша кинул мотоцикл у подъезда и побежал вверх по лестнице: он бы сошел с ума, если бы ждал лифта, ждал эти мучительные пролеты и встретился бы с кем-то в окружении глупых попсовых мелодий. Дверь в квартиру Джина была открыта, поэтому Юнги решительно вошел внутрь и продвинулся к кровати, надеясь во тьме найти там Джина. Юноша быстро порылся руками по одеялу, убеждаясь, что никого нет. Юнги стал осматриваться и, повернувшись к кухне, заметил два печальных озера, глядящих ему под кости, в самое сердце. Вся решительность и смелость резко улетучилась, когда молчание свалилось вуалью над их немым монологом, укрыла их черным кружевом. Юнги застыл на месте, глядя на Джина с дрожащими губами, а сам хозяин квартиры тяжело вздыхал и не мог найти себе места, его пробирала мелкая дрожь, вызванная тяжестью дня. Джин лишь на секунду отвел взгляд, но и этой секунды Юнги хватило, чтобы свалиться на колени и упасть на пол, прижимая лоб к полу. — Прости меня, — прошептал он, зажмуривая глаза, — прости за те слова, прости за то, что оставил, за то, что не был рядом, что ничего не смог, что я такой жалкий, прости, прошу тебя, прости меня… Джин подорвался со своего места и подошел к юноше, не зная, как за него взяться, как помочь, как успокоить. Его руки так и метались в воздухе, не находя себе места на теле бьющего низкие поклоны. — Боже, Юнги, за что ты просишь прощение? — тихо спросил Джин. — Тебе не за что извиняться передо мной… — Нет, мне есть за что извиняться, есть за что, я… Я… Джин, понимаешь… — Тогда и ты прости меня, — юноша опустился на колени и склонил голову низко к земле, — тогда и ты прости за то, что заставил тебя испытывать вину за свои действия. — Нет, тебе не за что извиняться, Джин! — Юнги привстал и всплеснул руками. — Это только моя вина. — Если это твоя вина, то и моя тоже, — юноша еще раз низко поклонился, — прости меня, Мин Юнги, прости, что позвонил, что звонил множество раз… Я не мог иначе… — Нет, я… — он вздохнул и поднял голову Джина, обхватывая его лицо своими холодными руками, — что случилось? Расскажи мне. — Юнги, — юноша опустил взгляд и поджал губы, — Чонгук умер. Он убил себя, Юнги! Он убил себя, а я ничего не смог сделать! Я не смог, потому что я слабак, который боится людей. — Почему… — растерянно начал он, замирая, — почему вы все, блять, называете себя слабаками?! Хватит уже! Ты не слабый, ясно?! Разве то, что мы живы, не доказывает нашу силу?! Как ты можешь быть виноват в том, что кто-то лишил бедного ребенка его мечты и сделал инвалидом?! — Я пообещал, что найду того парня с фотографии, но я даже и не стал искать… Я совершенно забыл об этом… — Послушай, даже если бы ты его нашел, ничего бы не случилось. Чонгук не принял бы помощь. Он не принял даже твою заботу. Ты не знал этого ребенка, не знал, что творится у него в голове. Ты не можешь быть виноват в том, что не помог ему. Мы не можем осуждать его за его поступок, а ты не имеешь права корить себя за это. — Но… Он говорил, что все хорошо. Тогда, на море, думаешь, он искренне улыбался? — Джин, — Юнги строго на него посмотрел, — когда ты порезал вены, ты говорил хоть кому-нибудь, что тебе плохо? Ты сказал хоть слово своей семье? — Нет… — В этом-то и дело. Самоубийцы не говорят о своих чувствах, они копят все внутри, лгут, только изредка давая какие-то знаки. Мы делали то же самое. Чонгук бы так или иначе убил себя. Может, это и неправильно, может, это и грустно, но… Что ему еще оставалось делать, а? Жить без ног в полном одиночестве? Бороться? Не каждый способен это сделать, не каждый может идти напролом судьбе. Это единицы. А большая часть умирают или морально, или физически. Такова жизнь. — Почему никого нельзя спасти? — Потому что другие люди не могут спасти тебя от самого себя, — Юнги притянул Джина к себе, позволяя тому уткнуться носом в свою ключицу и устало закрыть глаза, — мы тоже не можем спасти друг друга. Мы можем лишь исцелять друг друга. — Да, но когда я с тобой, — он скрестил руки за чужой спиной, вдыхая фруктовый аромат, — я нахожу в себе силы, чтобы бороться с собой. — Тогда я больше никогда не оставлю тебя. — Обещаешь? — Обещаю.

***

В серебряном наряде со струящимися лентами, в изящных туфлях и невесомом ожерелье стояло Уродство. Сцена была накрыта черным бархатом, светящимся мутным отчаянием, плакучие ивы склонили головы, будто бы просили прощение, будто бы извинялись перед Тэхеном за столь убогие взгляды, за столь предательский шепот. Театральный зал был наполнен мухами, носящимися туда-сюда, говорящими, вытирающими об актеров грязные ботинки. Их фальшивое небо разрушилось, а значит пришло время снять свои маски благополучия. То и дело некогда благодарные зрители, некогда хлопающие до посинения покидали место действия, громко хлопая дверью. За красным безумием кулис кто-то надрывно плакал, кто-то, играющий мебель, оскалился, пожирая свиней своим сердцем. Нервный оркестр, расположенный на балконе, грозно бил смычками по струнам, с силой выдавливал всю жизнь из клавиш. Тревожно играл альт свое соло, так тревожно, что становилось душно и страшно, будто бы все эти человеческие тени в мгновение ока превратились в монстров, будто бы с каждой новой нотой прекрасные дамы в вечерних платьях превращались в обрюзглых крыс. Смычки виолончелистов уже не целовали струны, а насиловали их в самых темных подворотнях, насиловали до кровавых стеблей, тянущихся от самой земли. Декорации грозно смотрели на животных, пришедших в поисках иллюзии. Они смотрели в свои золотые бинокли, смотрели, а после с яростью отдергивали лапы прочь, роняя драгоценности на пол. Их сгнившие сердца сжимались и разжимались от страха: падающая звезда. Свиньи открыли рты, потирая свои животы, набитые самолюбием так, что кожа вот-вот и лопнет, жуки метались глазами туда-сюда, туда-сюда. И не было спасения. И не было Красоты. Была лишь истина, превращенная в острое лезвие, направленное в зрачок. Словно белая лилия, Тэхен стоял на выступе с искусственной зеленью. Камыши шептали ему: «Остановись». Птицы пели ему: «Подожди». Но сердце велело актеру: «Продолжай». И вот он, чьё тело было расшито серебром, чьё лицо изуродовал Нарцисс, чьи глаза потухли и превратились в кометы, предстал перед людским позором прекрасной девушкой Офелией. Смычки вновь ударили по струнам, окончательно их убивая, фортепианная россыпь превратилась в снежинки и полетела с разломанных небес сцены. Актер стоял на выступе, стоял и глядел на шелковый черный омут, опираясь рукой о ствол ивы, что была наказана этой жизнью смертью, что свалилась во время бури и погибла. Тэхен всматривался в бездну с цветочной петлей на шее, с такими же петлями на бледных руках. Оркестр играл тихо, безумно тихо, хотелось приблизиться и ударить злобных музыкантов, хотелось сорвать с них кожу, но и одного Уродства было достаточно. Офелия вдруг оторвала взгляд от бездны и посмотрела на зрителей, впечатывая их в сидения, убивая их своей прекрасной улыбкой. Намджун, сидящий на первом ряду, мечтал увидеть, как эти тонкие ноги, покрытые серебром, сломаются, как он их лично сломает, когда будет сжимать до хруста, когда будет целовать эту фиалковую петлю. А Хосок, сидящий на последнем ряду, умирал под тяжестью этих шрамов, под тяжестью незабудки, расцветшей на щеке Тэхена. Его кулак кричал, его сердце гнило, но с каждой секундой только все больше и больше наполнялось весенней капелью. Ему хотелось погладить этот бледный шелк, зашить все раны, крепко прижать к себе и никогда-никогда не отпускать. Зверю даже не нужно было смотреть, не нужно было слышать: он все чувствовал. Все. Офелия закрыла глаза и, сняв одну петлю с руки своей, потянулась к самому дальнему суку погибшей ивы, корни которой предательски желали жить, желали так, как умеет желать гильотина отрубать головы в липкий полдень. Тэхен улыбнулся и схватился изящными пальцами за тонкую ветку, падая вниз, в самую бездну, захлопнувшую свои глаза. Офелия засмеялась, поднимая голову к небесному полотну и замечая там расцветающий красный мак. Оркестр, словно бы восстав из мертвых, вернул себе былое золотое звучание, играя медленно, тихо, вкрадчиво, будто бы ноты целовали воздух и стены, будто бы сам Тэхен протянул свои руки к уродливым лицам зрителей и нежно коснулся их в самый последний раз. Такая вот смертельная ласка. Певчие птицы в нарядных платьях сложились в церковный крест, подняли руки и взлетели, озаряя бледное лицо Офелии своим дыханием. Они раскрыли клювы и, приземляясь на тонкие веточки ивы, запели:

По черной глади вод, где звезды спят беспечно, Огромной лилией Офелия плывет, Плывет, закутана фатою подвенечной. В лесу далеком крик: олень замедлил ход.

Запястья Тэхена выглядывали над черным бархатом, словно бы последняя надежда. Его глаза были открыты, а раны начали кровоточить, сердце обливалось слезами. Серебряное платье белоснежным лепестком приняло в свои объятия незабудки, что напоминали детские глазки, фиалки и маки, скатившиеся по небесному лезвию вниз. Всего лишь один лучик солнца пробивался сквозь всю эту зелень, сквозь весь этот омут. Хосок словил самый последний вздох Офелии, чувствуя, как руки актера затягивают на шее прекрасную петлю.

По сумрачной реке уже тысячелетье Плывет Офелия, подобная цветку; В тысячелетие, безумной, не допеть ей Свою невнятицу ночному ветерку.

Намджун громко засмеялся, разрывая поцелуй между нотами и стенами, разрывая Бесконечность, что, словно снег, укутывала бедную девушку, гладила ее по уставшим векам и невесомо касалась губами безумного чела. Смех был тяжелым и звонким, мерзким и липким, в нем утопали свиньи и утопали жуки, но уши гордого льва на привязи никогда бы не наполнились этой сточной водой: его привязанность больше этого гогота, даже больше Бесконечности. Она была готова уступить свое место губам Хосока, поменяться с ним местами, но было то, чего юноша сделать не мог — попрощаться. У времени не было чувств, посему прекрасную Офелию оно провожало в последний путь без слез, но человеческое трепещущее сердце так поступить не могло. «Как же люди слабы, как ничтожны!» — подумала ива, чьи слезы и создали этот черный омут, эту мерзкую шекспировскую бездну неправильных и слишком смешных слов.

Офелия, белей и лучезарней снега, Ты юной умерла, унесена рекой: Не потому ль, что ветер норвежских гор с разбега О терпкой вольности шептаться стал с тобой?

Хлопнула дверь. И снова. И снова. И вновь. И не было конца уходившим зрителям, как и не было конца для Бесконечности смерти. Офелия плыла среди кувшинок, среди ночного неба, падая с него на дно, туда, где были все эти города, где были все эти уходившие спины, ругающиеся на Уродство, поселившееся на лице умирающей звезды. Намджун был прав: Тэхен испортил не себя, он испортил Шекспира, испортил прекрасную девушку, что так несправедливо обезумела и утонула, мечтая украсить этот мир, мечтая о взаимной любви. Актер на секунду открыл глаза, когда лицо его было закрыто камышами: свиньи и жуки — все они разбежались, в зале остались только люди с длинными животными тенями, звериными клыками и печатью смерти. Юноша хотел запомнить это мгновение, мгновение, когда ты — не ты, а жизнь твоя — иллюзия. Когда кто-то с огнем в глазах смотрит на сцену и ловит каждый вздох, потому что это и была Красота, это была Сила. Это было солнце, ради которого Тэхен был готов терпеть все, что только может вытерпеть человек. Быть прекрасной лилией, танцевать, петь и нести свою новую истину другим — вот то, чего так боялся Нарцисс, что так любила Эхо. Но однажды всему приходит конец. Лишь бы еще на мгновение запомнить эту сцену, всего лишь на одно мгновение. Тэхену еще совсем немного хотелось насладиться этой красотой, будучи уродливой испорченной куклой. Умирать страшно.

Что голоса морей, как смерти хрип победный, Разбили грудь тебе, дитя? Что твой жених, Тот бледный кавалер, тот сумасшедший бедный, Апрельским утром сел, немой, у ног твоих?

В зал ворвалась полиция, но и она не посмела прервать действие, но и она попала в плен безумной золотой песни, застывающей на ушах. Полицейские, переглянувшись, присели на красные сидения и утонули в них, а зверь, учуяв чужой запах, подорвался со своего места и рысью бросился к сцене, останавливаясь у огромных ступеней, покрытых черным шелком. Музыка начала утихать, меняться, ноты перестали целовать стены, теперь они рвались сквозь штукатурку, сбивая в кровь пальцы. Тэхен аккуратно приподнялся, чтобы незаметно уйти со сцены и уступить место другим актерам, однако стоило юноше только вздрогнуть, как зверь подбежал к нему, схватил за худое запястье и заставил следовать за собой. Полицейские, очнувшись от свойственного всем оцепенения, вскочили на ноги и понеслись за ними, однако куда уж зайцам да ягнятам догонять льва? Безумие какое-то. Тэхен ни о чем не думал, он просто бежал, шлепая босыми ногами по паркету, а после — по асфальту, царапал ноги и смотрел на мир огромными глазами. Никогда еще небо не казалось таким близким, никогда еще воздух не был таким сладким и чудным, словно амброзия, никогда еще не было так страшно не увидеть все это вновь. Зверь не знал, куда бежать, не знал, зачем, но его крепкие лапы подчинялись исключительно воле сердца, а посему место назначения не было так уж важно. Важным сейчас казался только хрусталь под когтями, важным было это мраморное счастье в чужих глазах и обоюдное ласковое молчание. Хосок не оборачивался назад, не смотрел на Тэхена, так как боялся растаять под этим взглядом, боялся быть раздавленным этой безумной силой. Они бежали по людным улицам, расталкивая людей, бежали отчаянно и глупо, словно они были Бонни и Клайдом, словно в конце пути их ждала неминуемая гибель — сто пуль на два тела, одна любовь на два сердца, миллионы глаз на одну смерть. Прибегая на мост жизни, Тэхен неожиданно остановился, сжимая чужую руку в своей. Зверь повернулся и утонул в чужих глазах не в силах произнести хоть что-то. Актер зажмурился и солнечно засмеялся, таким смехом, который боишься сломать. Юноша обхватил запястья зверя обеими руками и прижал их к своему сердцу, согреваясь и тая, а Хосок продолжал с болью смотреть на испорченные волосы, на шрамы, на синяки и гематомы, коими этот шелк был усыпан сполна. Но даже увечья не могли испортить первородную Красоту. — Этот мир очень красив, не находите? — улыбнулся Тэхен, кладя одну руку на перила и вглядываясь в возвышающиеся высотки, вышитые на ночном сукне яркими светлыми красками. — И люди в этом мире такие удивительные. Хосок снял с себя старую, пропахшую кофе ветровку и подошел ближе к актеру, улыбаясь ему и кивая. Тэхен заглянул прямо в глаза льва, продолжая одной рукой держать его руку. Зверь настолько осмелился, что сцепил их пальцы вместе и аккуратно накинул теплую одежду на дрожащие от холода кости, обтянутые тонкими белоснежными нитями. — Знаете, я боюсь высоты, — ведущий посмотрел вниз, в самое сердце черного омута реки, разглядывая в нем свое отражение, — я всегда ужасно боялся высоты, поэтому не смог заняться балетом, хотя и мечтал об этом. Мои ноги дрожали всякий раз, когда кто-то поднимал меня на руки, когда приходилось выступать на крышах, когда кто-то заставлял меня прыгать со сцены. Мне всегда казалось, что этот страх прибивает меня к земле, словно лишая возможности взлететь в ясное небо, расправить свои крылья и утонуть в облаках. Но сейчас я, кажется, больше не боюсь. Хосок внимательно следил за чужими губами, ему хотелось расцеловать их, хотелось гладить их пальцами, молиться на них, но юноша слишком уважал обладателя этого сладкого яда. Он не мог позволить себе сорваться, пустить свои руки в разгулье по шелку, не мог услышать чужое биение сердца и вплести в эти серебряные локоны свою душу. Поэтому зверь лишь наблюдал, нежно, кротко, как наблюдают за цветением. Хосок дотронулся до чужого плеча и быстро набрал сообщение, позволяя актеру прочесть его: «Можно ли мне вас поцеловать?» Хосок закрыл глаза от страха, чувствуя, как крепко сжимают его руку, как ее опускают и позволяют свободно свалиться на землю, оставляя тело беззащитным. Тэхен улыбнулся и низко поклонился, прошептав: — Простите, но я вынужден вам отказать. Я не хочу оскорблять вас своей ложью. Зверь открыл глаза и тоже солнечно улыбнулся, благодарно кивая, но чувствуя, как внутри происходит кораблекрушение. Он знал это с самого начала, он не станет идти против чужой воли, но как же хотелось взять эти руки и прижать их к себе, как же хотелось хоть на секунду прикоснуться к этой прекрасной лебединой шее, хотя бы на одно мгновение коснуться своими губами этих двух лепестков, зарыться в эти волосы носом, заглянуть в душу актера и поселить там спокойствие и любовь. Как же хотелось хотя бы один раз уснуть рядом с этим человеком, чувствуя, как их сердца начинают биться в унисон, придти на премьеру и подарить цветы, получая в ответ искреннюю счастливую улыбку. Хотелось приготовить для этого человека самый вкусный кофе на свете и уложить отдыхать под самое мягкое покрывало. Хосок не хотел называть это так, ненавидел это слово, но он любил этого человека. Любил до болезненных спазмов, до хруста костей, любил так, как любить мог бы только Тэхен. И Тэхен любил, но не Хосока. — Кажется, там едет полиция, — подал голос актер, вызывая приступ паники у льва, — нет, не волнуйтесь. Больше нет смысла убегать.

Свобода! Небеса! Любовь! В огне такого Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег; Оно безмерностью твое глушило слово — И Бесконечность взор смутила твой навек.

Хосок слегка отодвинулся, чтобы разглядеть приближающиеся полицейские машины, перед которыми, как перед Офелией кувшинки, расползались другие машины, разлетались в стороны, рисуя красную дорожку на ночной трассе. Глупые надписи глупых архитекторов продолжали светиться в темноте, огни продолжали гореть своим тусклым светом, звезды на небе, как и вчера, безразлично наблюдали за людскими судьбами. Тэхен забрался на парапет, пока Хосок осматривался по сторонам, и расправил руки в стороны, позволяя холодному норвежскому ветру шептать о свободе и любви. Юноша запрокинул голову вверх и в последний раз посмотрел на звезды, закрывая уставшие веки. Спасибо за все. Хосок почувствовал, как что-то рядом с ним падает и, повернувшись, не увидел ничего, кроме белоснежной хрупкой ладони, что еще не успела слететь вниз. Зверь сорвался с места и ухватился за длинные пальцы, пытаясь удержать свою белую лилию из последних сил. Тэхен открыл глаза и, сфокусировав их на тревожном лице, приложил свою вторую руку сначала к подбородку, а после — ко лбу и улыбнулся, прошептав: — Вы должны отпустить меня. Но Хосок не мог. Он не хотел ничего отпускать, он хотел целовать эти губы, хотел держать эти руки у себя на груди, хотел обнимать это тело, хотел подарить ему весь этот мир, даже если все это было ему вовсе не нужно. — Отпустите, прошу вас. Хосок помотал головой, чувствуя, как сам начинает заваливаться вниз, как его ноги отрываются от земли. Он никогда не плакал, сейчас тоже не станет. Тэхен вздохнул и ярко-ярко улыбнулся, так, что улыбка эта ослепила зверя, вырвала в нем все и выкинула в омут. — Даже если я исчезну, мир останется прежним, мир останется таким же красивым. Наслаждайтесь его красотой вместо меня. Пообещайте мне это. А мне пора улетать. Сказал Тэхен и впился ногтями в чужую руку, заставляя того расцепить пальцы и отпустить безвольное тело в свободное падение в черную бездну. Актер с тупым звуком влетел в реку, напоминая белую лилию в серебряном одеянии. Хосок так и остался стоять там, стоять с вытянутой рукой, чувствуя, как одинокая слеза скатывается вниз по щеке и падает вслед за возлюбленным, как его окружают полицейские, как кто-то сзади него что-то кричит. И захотелось заорать, захотелось сорваться с места и прыгнуть следом, но он не мог это сделать. Зверь лишь на секунду разрешил заглянуть за перила и увидеть, как белая лилия плывет по черной глади озера, заканчивая петь свою самую последнюю песню. Совсем как Офелия. Это был первый и последний раз, когда Хосок видел Тэхена по-настоящему счастливым.

И вот Поэт твердит, что ты при звездах ночью Сбираешь свой букет в волнах, как в цветнике. И что Офелию он увидал воочью Огромной лилией, плывущей по реке.

Примечания:
326 Нравится 86 Отзывы 132 В сборник
Отзывы (4)