ID работы: 7317436

Дарвин и ее дети

Джен
PG-13
Завершён
1
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Дарвин и ее дети. Дарвин в юности думала: хорошо, когда много детей. Хорошо, когда людей полон дом, живы бабушки, дедушки, прабабушки, даже прадед у кого-нибудь, хотя это редко, женщины более выносливые, но тоже хорошо. Здорово, когда, например, кто-нибудь уже совсем старенький и даже немного не в себе, или пусть даже совсем не в себе. Или инвалид. Инвалиды лучше всего. Инвалидов ткачи всегда брали в первую очередь. Это были простые, светлые, невинные мысли. Взрослая Дар и не думала обзаводиться потомством, подстраховываться ей было незачем. У нее было блестящее здоровье, отличная медицинская специальность и будущее ей было, можно сказать, заранее обеспечено долгое и счастливое. Но даже медсестрам добыть контрацептивы удается не всегда. И вот вам, пожалуйста. Носила, работая до последнего, сдавала нормативы каждый день, ни один ткач не придрался бы, но все равно ребенок внутри бесил ее, как будто все время задевал какой-то внутренний орган, вопреки здравому смыслу чувствительный, и Дар все время ощущала, что ее кто-то трогает. Это было непривычное ощущение. Совсем не похоже на секс, секс ерунда, многие занимаются им каждый день так же, как психотерапией – норматива ради. Сдал, забыл. Сначала ей совсем не хотелось этого ребенка, потом вдруг захотелось. К концу срока она уже была в ужасе и ненавидела засранца всеми фибрами души. Заберут, ну и пусть. Дар давно сообразила, кого, что и зачем забирают. Ткачи любят такое: когда ты вроде хочешь, а вроде нет. Когда что-то ни туда, ни сюда, чемодан без ручки, мучаешься, не можешь выбрать. Родная бабка, но в маразме. Купила блузку мечты, а она на два размера меньше. Воспоминание о том, как однажды дед водил тебя в поле тырить общественную кукурузу, и там была такая саранча, или кузнечик, огромная. Запах нагретой пыли или гудрона. Они забирают всегда прежде, чем ты выберешь окончательно. После этого, говорили, мучаешься всю жизнь. Дар довелось убедиться в этом самостоятельно. У нее родилась дочь и ее забрали, когда той исполнилось три с половиной. Самый паскудный возраст. Дарвин сама виновата, вырастила капризное чудовище, а таскать ее по врачам или сдать пораньше в детсад – постыдилась, наверное. Теперь сдавать нормативы стало раз плюнуть: стоило начать говорить о дочери с терапевтом, как тот принимался сыто закатывать глаза. Дар после этого тоже становилось намного легче. Девчонку ей было совсем не жаль. Она работала со стариками в лечебнице и никогда не опаздывала с капельницами, не давая им просыпаться – и рассчитывала на то, что в детском отделении работники не хуже. Иногда ей просто было интересно – дети тоже смотрят сны? Или их употребляют как-то иначе? Что там может такой малек увидеть во сне? Такого, чем бы мог насладиться ткач? Ведь ясное дело, ткачам нравились нити. Что угодно, что связывает. Выходи замуж. Заводи кота. Добудь себе какой-нибудь кухонный идеальный шкафчик, в конце концов! С одной стороны, жаль, когда его заберут. С другой стороны, хорошо, что теперь заберут не тебя. И можно будет выходить за другого, заводить или добывать что-нибудь еще. Терапевт говорил, что всегда есть, куда стремиться. Дар стремилась к повышению квалификации. Доучиться, стать врачом, прекратить возиться с людьми вообще. Если обслуживаешь ткачей, нормативы можно не сдавать. А так сдавали все. Взаимодействия на день окончил, чип запищал, свободен. Остальное твое. Хорошо всяким истеричкам, думала Дар, возвращаясь в свою однушку со смены. Им, наверное, дают жить с детьми до старости. Или иметь большую семью. Лучше на маленькой жилплощади. С утра до ночи «взаимодействуешь», как в зоопарке. Для такой, как я, надо строить карьеру, пока не поздно. «Ан-на», шептала Дар, когда тишина действовала на нервы. «Ан-на, ан-на-ан-на». Так она назвала дочку. Даже имя дурацкое, ни туда, ни сюда. Анна не спит и требует грудь, покачать, погладить, поносить, показать лампу, еще неизвестно что. Анна болеет. Анна случайно лупит лбом маме между глаз, а назавтра девочки пристают, кто ее так отделал и за что. Анна не хочет есть суп, за стол сели полчаса назад, сейчас десять минут до выхода, а ее еще мыть и одевать. Анна разбила нос и рыдает, сопли текут и она вытирает их о мамину юбку, прячется в складках и глухо оттуда завывает свое «ма-а-ма-а!». Опять мама виновата, конечно! Всегда мама. Мама-мама-мама. Никогда больше никаких детей. Она прекрасный сотрудник, ни с кем близко не знается, ходит на терапию, никому не нужна. Она ценный член общества. Ее не заберут. Однажды Дар шла с вечерней смены и ее изнасиловали двое. Подошли практически не скрываясь, грубо подкатывали, потом схватили под руки и потащили в ближайшее парадное. На ее крики не распахнулась ни одна дверь. Люди свое за день сдали, и если какие-то жалкие психопаты не могут найти способа взаимодействовать потише, это их печаль. Не связываться же с ними в свободное время. На шестой неделе она попыталась принять ванну с очень, очень горячей водой и вдруг истошно заорал чип. Приехал дежурный, списал норму (в восемь утра!), поздравил, зарегистрировал беременность и велел больше не проявлять такой «преступной неосторожности». Малыша надо беречь. Вы же мать! Оказывается, аборт – это взаимодействие огромной емкости. С кем, спрашивала себя Дарвин. С кем, драть вашу мать, с кем, я спрашиваю вас, с кем? Плакало ее повышение. Дар назвала дочь Ола, похоже на окрик, означающий «иди сюда!». Малышка росла не проще, чем первая когда-то, но почему-то Дарвин этот маленький паразит совсем не раздражал. Как будто это вовсе не другой докучливый человек, а часть ее самой. Если не задумываться, не замечаешь, как дышишь. С Олой было тихо и спокойно, каждый день похож на другой. С утра у одной были ясли, у другой работа, там обе выкладывались, как могли, а вечером они обычно сидели дома и просто не взаимодействовали. Дарвин обнаружила, что можно разговаривать, лежать в обнимку, играть, рассказывать сказку на ночь, не потревожив пищалку. Между ней и дочерью, казалось Дар, не было никакой связи, как между небом и кукурузным полем, между зданием больницы и стариками, лежащими в палатах. Что-то есть, но не такое. Не такое, что обычно называют общением, приятельством, интересом, влюбленностью, вниманием – короче, того, что берут ткачи, здесь не было. Пока Ола росла, Дар все больше убеждалась в том, что другого им обеим и не надо. И Ола не звала ее «мамой», а только протяжно, ма-а. Как кошка. Нормативы перестали раздражать. Перестали идти легко. На приеме у терапевта Дарвин сидела и думала: «Ола дома сейчас греет себе ужин. Ключ точно забыла снять – так и болтается с утра, того и гляди, вспомнит о нем, только когда макнет в тарелку!» И улыбалась. И ей становилось скучно. Какое-то время помогало докрутить счетчик, если она тихо говорила себе «Ан-на, ан-на». Потом это тоже перестало помогать, потому что Дарвин перестала себя корить: да, она была плохой матерью. Но ведь так даже лучше. Точно известно, что Анна где-то есть, ткачи ведь не убивают тех, кто может взаимодействовать и тем кормить их. Она есть – это главное. Олу забрали, когда ей было шесть. Она плакала и цеплялась за материнский халат, в котором Дарвин только зашла домой, и вдруг пришло знакомое раздражение. Рева-корова! Не могла сидеть тихо, как все, не отсвечивать, не взаимодействовать, не существовать? Ткачи забирают только живых, мертвые им без надобности. На Прялке один из самых низких индексов смертности в обитаемой вселенной, говорили по телевизору. Вечером Дарвин сидела, смотрела телевизор и ненавидела дочь за то, что та была жива. Ненавидела напрасно, потому что чип давно молчал, норма был сдана, взаимодействовала впустую. И с кем, злилась Дарвин, вот спрашивается, с кем? Олы больше не было, но через неделю Дар впервые услышала ее голос. Ма-а. Только это. Ма-а. И чип запищал, впитывая ужас Дарвин, надежду Дарвин, тревогу Дарвин. Она вслушивалась, но Ола больше ничего в тот день не сказала. Весь день Дар старалась вообще ни о чем не думать. Я кошка, говорила она себе. Кошки есть везде в обитаемой вселенной, и везде ведут себя одинаково. Мяукают протяжно. Хотят есть. Много спят. Вылизываются неспешно с ног до головы, от ушей до маленьких коготков, направляя свое внимание только на себя, но все замечая. Кошки обитают в мире, но с ним не взаимодействуют. Кошек никто не ест. Ма-а. Дарвин опасалась, что ткачи все-таки как-то читают мысли, поэтому очень старалась весь день думать просто и односложно. Больница. Палата. Вот старая Джамми, 69 лет. Ее имя написано на истории болезни. Диагноз артрит. Семьи нет, неработоспособная. Понятно, думала Дарвин. Никакой пользы, но суставы у нее могут болеть и причинять ей беспокойство даже во сне. Интересно, испытывала ли Джамми во сне раздражение, мучилась ли от невозможности нормально владеть руками, хотела ли стукнуть кулаком по столу, может быть? Был ли у нее во сне стол или кулак, думала Дарвин, что за сны она видит год за годом, подключенная к коннектору ткачей, производящая что-то, что для них равноценно тканям или микросхемам, которые можно сдавать на производстве – тоже работа, не хуже любой другой. Что производят сны? Радуется ли человек на производстве каждой выточенной детали, как первой, которая вышла из-под его рук? Или печалится об оставленной дома кошке или девочке? И чем радость лучше печали, если ткачи едят их одинаково, только пожелай на секунду с ними расстаться. И что делать, если человек не пожелает расстаться с чувствами, которые испытывает при взаимодействии. Нет, это чушь. Все хотят. Хорошо кошкам, у них никаких чувств нет. Наверное, нет, уточнила Ола, которой нигде не было, но Дарвин слышала ее, слышала очень хорошо, отчетливо. Она машинально согласилась: да, наверное, кошки же не говорят, мы не знаем. И так же мимолетно удивилась, потому что они разговаривали с дочерью, разговаривали о важных вещах – любая вещь кажется важной, когда твоей дочери нигде нет, но она все же говорит с тобой! – но чип не пищал и не считал нормативы взаимодействия. Впрочем, они с Олой всегда так могли. Но мы же их любим, кошек, сказала Ола. Нет, ответила ей Дарвин – мы их кормим. А они впитывают. А когда они напитаются достаточно – вот тогда, от избытка, они немножечко любят нас. Наверное. Дар сдавала нормативы по самому нижнему краю, работала очень хорошо, была очень внимательна и молчалива, и получила наконец повышение по службе. Стала работать со странными болезнями ткачей, похожими на человеческие насморки и сыпи, но не вызывающие у них никаких симптомов, просто – слабость. Почему так? – спрашивала ее Ола. Я не знаю, отвечала Дарвин. Но я узнаю, если хочешь. Дарвин больше не волновалась о том, что Олу от нее заберут, и поскольку она не волновалась, не тревожилась, не надеялась и не радовалась – никому до Олы и ее матери не было дела. Они не взаимодействовали. И все-таки что-то между ними было. Определенно было. Как-то в переполненном бусе, который кряхтел, таща свой человеческий груз на окраину, Дарвин стояла рядом с молоденькой медсестрой, которая, казалось, нарочно поворачивалась в самой середине салона то так, то сяк, стараясь толкнуть или чтобы ее толкнули, но, когда ее все-таки толкнули, даже этого не заметила. Ее глаза слипались от усталости. На дворе было восемь вечера, но ее чип все еще мигал. Дарвин протолкалась к ней и спросила, не хочет ли та немного развеяться и проснуться. Она хотела. Женщины поехали к кому-то из них домой, позже Дар даже не помнила, к кому именно, все квартиры были так похожи. Когда они лежали в постели и девчонка довольно поглаживала свою шею, где чип успокоился и погас, Дар спросила, поддерживая досужую беседу: скучный был день? Та принялась жаловаться. В детском отделении постоянный шум, малыши ворочаются и мямлят во сне, кто-то вскрикивает, кто-то плачет. Нет, никогда нельзя ничего разобрать, они же там, под прозрачными крышками коннекторов – но шум проходит сквозь них, будь уверена! Сначала, с ностальгией говорила девчонка, меня это так раздражало! А сейчас, знаешь, как будто они и не люди вовсе. Не понимаю тех дурочек, которые приучают детей к рукам, хватают по первому писку, вот еще, попищат и успокоятся. Наши же успокаиваются, а сколько я их перевидела, даже не знаю. О своей белокурой девочке с короткой смешной челкой Дарвин не спрашивала. В коннекторах старикам бреют всю их жалкую растительность, чистота и никаких волос, никакой челки, и потом, дети растут так быстро: ее теперь будет и не узнать. Остановись, одернула она себя, больше тебе не надо ничего чувствовать, твоя норма на сегодня всё. Так, говоришь, все-таки сны? Что могут видеть во сне такие малявки? Они и жизни не видели. Странно. Ну, давай спать. Я поеду к себе. Только садясь в такси, Дар поняла, что все-таки была в гостях. Запомнила адрес и потом еще несколько раз наведывалась. Что они могут видеть во сне, такие малявки? На сеансе у психотерапевта Дарвин принялась жаловаться, как слаба. Ей сорок, а у нее все еще ничего нет. Что значит, нет? - улыбнулась терапевт с белыми, ткачиными глазами. Что-то еще можешь отдать – значит, есть. Разве меряют свой ресурс по тому, что у тебя есть для тебя самой? Одумайся. Так мы никогда не дойдем до ощущения собственной ценности. Для самих себя у нас никогда нет ничего, мы же себя давно знаем и уже ничему не удивляемся. Мы же с собой всю жизнь живем. Вот когда появляется возможность себя предъявить кому-нибудь, с кем-нибудь поделиться, с кем-то провзаимодействовать… - Но у меня ничего такого, что я действительно хочу отдать, - всхлипнула Дарвин. - Вы неприятно удивитесь, - терапевт сделала паузу, ожидая писка чипа, поглощающего неприятное удивление, - но никто не хочет. Отдают просто от того, что у нас всякой дряни скапливается порядком. Надо же ее куда-то девать! Отдают не от желания, а просто от избытка, слышите? Что же мы отдавали бы, не копись в нас избыток всякой дряни? – задумалась Дарвин на обратном пути, когда у нее уже началось свободное время. Может, мы отдаем наши сны, ответила ей Ола, и Дар нежно улыбнулась ей. Рядом с ней постепенно перестали садиться в бусе, и ей стало казаться, что Ола едет рядом с ней всегда, что они беседуют и совсем скоро приедут к Анне. Дарвин не видела снов. Но Ола их видела. Ей снились драконы и летающие горы, и огромные улитки, ростом как дома, но от этого еще более медленные. Цветы и травинки для них тоже нужны были колоссальные. Дар все время думала о том, до чего все огромное в детстве, и как много нужно, наверное, чего-то, чтобы строить эти сны, чтобы растить травинки и кормить улиток, и поднимать в воздух драконов и целые горы. И откуда берется то, из чего строят дети? И главное, для чего? От избытка, ма-а, объясняла ей Ола, и тогда Дарвин почему-то чувствовала себя очень довольной. Но спрашивать и думать она не переставала почти никогда. Со временем она пришла к выводу, что ткачи не чувствуют ни боли, ни зуда не потому, что человеческая их форма ненастоящая, а потому, что и боль, и зуд, и, например, то чувство, когда сдираешь болячку или дрожишь в ознобе и кажется, что меняешь размер и форму, для них сводятся к раздражению. Раздражение – это нить, связывающая их с тем, что чувствует тело, это сигнал, и это – взаимодействие. Это для них еда, и они глотают, не успев распробовать вкус, думала Дарвин. Какими же они должны быть голодными! Всегда, вечно голодными, как будто где-то в резервуаре, куда они складывают наш избыток, у них образовалась дыра. Как будто у них, бедняг, бесконечное отравление, отмечала медсестра внутри нее, и Ола, когда слышала это, обычно заливалась смехом, какашки, ха-ха-ха, но один раз ужасно огорчилась. Ма-а, но ведь им же плохо? Я думаю, они не чувствуют, что им плохо. Они даже не знают, что это. Просто кусок еды, как любой другой. Хватают его, и снова ничего. У нас есть этот избыток, а у них, значит, недостача. Им никогда не вдосталь. Потому и не растут, ма? – спрашивала Ола, а Дарвин не знала, что ей ответить. Она никогда не задумывалась о возрасте ткачей, те всегда были одинаковыми дядьками и тетками средних лет и среднего телосложения, даже цветом глаз не различались. Дети должны хорошо кушать, чтобы расти. А ткачи для чего? Сделай мне экскурсию в свое детское отделение, а? – попросила она подругу, и та была, в общем-то, рада сделать ей такое одолжение, потому что просто постель начала ее уже утомлять. Вместе сделать что-то не вполне обычное могло их… взбодрить, наверное, как будто рутина становится свежее, если ее увидит кто-то другой. Вот увидишь, как это тяжело, - говорила она, пропуская Дарвин впереди себя, после закрытия корпуса, чтобы никто не спросил, что здесь делает доктор не их специализации. Два десятка детей возрастом примерно от трех до пятнадцати спали в прозрачных закрытых койках-резервуарах, стоявших ровными рядами по краям длинного помещения, наполненного их сопением, криками, чмоканьем и бормотанием. И это всего лишь одна палата, жаловалась медсестра, а мне надо их десять обойти, что-то поправить, заменить систему. Все это ужасно давит. И действительно, давило. Что-то огромное было в этой комнате, кроме Дарвин и спящих, которые в глазах ее подруги не отличались от бодрствующих детей, просто были намного тише, хотя все равно – ужасно громкие. Там было что-то, что было между ней и Олой, когда они валялись вместе на кровати вечерами, не укладываясь непременно спать, а просто болтая, пока кто-то из них не обрывался на полуслове, а второй не сразу это замечал. То были сны, детские сны, огромные детские сны, и теперь Дарвин тоже требовалось их видеть. Она не знала, как к этому подойти, и Ола посоветовала ей просто представить, что ты спишь, когда не спишь, понятно? Как будто не сон и есть сон, вроде того. Это потребовало огромного внимания, нет, это вызвало огромное внимание. Лист, говорила себе Дарвин, проходя мимо парка, еще лист, откуда их столько? Все разные. Точно все разные? Удивительно. Тень, говорила себе она, садясь на лавочку на остановке, моя тень. Почему она не такого цвета, как ночь, ведь ночь тоже отсутствие света? Но ночь больше синяя, тень – серая, как асфальт, на котором она растянулась. Удивительно, удивительно, и чип не регистрировал удивление, как взаимодействие, потому что с кем, драть его мать, с кем? Лист, тень, Ола, совсем большая, Дар не узнавала ее больше, и челка отросла. Это уже сон, спрашивала она у дочери, и та заливалась от хохота, нет, ма, ты что, ты сошла с ума что ли? Это все правда. Но Дарвин не очень тут полагалась на нее, потому что откуда ей знать, что такое правда, ее же забрали, когда ей только исполнилось шесть. И впервые заподозрила, что, может, дети видели во сне все на свете, все вот это, лежа там, под коннекторами, и может, это все и ели ткачи? Дети и старики им нравились, детей и стариков часто забирали, а то, что между детством и старостью, интересовало их куда меньше. Может быть, дети и старики видели во сне, строили во сне весь мир, ткачи ели его, а нам, что тогда остается нам, спрашивала себя Дар, и думала очень тихо, чтобы не проговориться дочери – наверное, то, что вываливается из дыры в их резервуаре, то, чего им никак не переварить. Так много всего, Неудивительно, что они все время голодают. Лист. Тень. Ола. Все это… не мешает. Не трогает. Не нуждается в нашем внимании. Не взаимодействует с нами, прямо как мы с тобой, говорила она, и ее малышка молча и серьезно кивала. Я хочу найти твою сестру, сказала ей однажды Дарвин. Я думаю, уже пора. Но прежде ей потребовалось еще раз отправиться в детское отделение. Ее подруга давно отказалась встречаться с ней, потому что ей стало нудно, и пришлось искать другой способ. После трудного рабочего дня Дар назначила встречу своему терапевту, зашла к ней в кабинет, улыбнулась, села в кресло, взяла повертеть в руках чашку чаю. - Я немного устала, - сказала она улыбающейся белоглазой женщине в кресле напротив, - вы не могли бы наклониться ко мне, я хочу рассказать вам о своей дочери. Терапевт наклонилась, Дарвин изо всех сил ударила чашкой, тяжелой керамической чашкой, чай выплеснулся на полированный стол, женщина, имени которой Дарвин никогда не приходило в голову спросить, упала, не вскрикнув, и спустя еще примерно пять ударов умерла, не успев, пожалуй, понять, что произошло. Все дело было в том, что у Дар не было никакого особенного намерения. Бац и все. Ни отдавать ничего, ни оставлять что-нибудь себе. Никакого взаимодействия меж ними с убитой не случилось, и та не заметила смерти, как не замечала боли или зуда при пустяковых болезнях. Просто слабость. Дарвин вынула из ее кармана бейдж и воспользовалась им, чтобы пойти и послушать детей. Они говорили во сне. Лист, сказал маленький мальчик с курносым носом. Тень, сказала почти взрослая девочка с уже оформившейся, но впалой от атрофии грудью. Мир, говорили они все. Каждое слово было частью мира. Какофония. Шум. Всхлипы. Шорох тел, ворочающихся в узких койках и касающихся питательной жидкости; иногда стенок; но в основном снов. Стенка была лесом. Жидкость была рекой. Мир был вокруг них и вокруг Дарвин, и он был такой огромный. Невыносимо огромный. Его избытка хватало для всех. Дар слушала какое-то, она не знала, какое, время, потом взяла дочку за руку и вышла. Только возле самого дома Дарвин осознала, что кто-то вырывается и кричит, но был вечер, и на крики не распахнулась ни одна дверь. Нашли дураков. Что ты сердишься, милая, удивилась Дар, сейчас мы пойдем домой, разогреем ужин, я сварила макароны, мы посыплем их сыром, хочешь, я помогу тебе помыться? Намылю голову. Тетка неопределенного возраста, среднего телосложения продолжала дергаться и хрипеть, тараща белые глаза без радужек и зрачков. Это ничего, сказала ей Дарвин. Ты зеница моего ока. Мы наденем на тебя махровый халатик. Я поставлю какой-нибудь хороший семейный фильм. Можем даже мультики посмотреть. Ткач приняла свою истинную форму, но жвалы и когти огромных паучьих лап напрасно молотили воздух, не попадая, промахиваясь мимо Дарвин, ведь та ничуть не боялась, разве может мамочка бояться своей доченьки? Не капризничай, надо поесть, я хочу, родная, чтобы ты наконец наелась. Дети должны хорошо кушать, чтобы расти. Нет, на самом деле, теперь Дар, конечно, знала, что это была не ее дочь. Но ведь с детьми всегда так: мама кормит их грудью, гладит по пузику, качает на руках, пока им это нужно, и ей главное знать, что они где-нибудь, да есть, а они взрослеют и уходят, как осень, как облака на сияющем небе, меняют форму и размер, но дети есть дети. Ты моя маленькая, говорила Дарвин беспомощному существу подле себя. Я такая большая, а ты маленькая. Ты такая голодная, оттого и кричишь. У мамочки есть еда, много еды. У мамочки для тебя есть весь мир. И знаешь, что? Давай мы придумаем тебе имя.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.