(Доп.) Антикварная лавка
9 января 2020 г. в 18:00
Ледяной февральский ветер гуляет по сквоту, гудит в коридорах.
Арнольд лежит на матрасе под кучей натыренных половиков и читает брэмовскую «Жизнь животных», когда Макс врывается в комнату. В косухе нараспашку, весь взъерошенный, зло озирается:
— Нольди, ты где?! Есть здесь вообще кто-нибудь?..
Арнольд на всякий случай заползает поглубже и незаметно утягивает книжку. Никого больше нет, брат ушёл на работу. Поэтому страшно.
— Ну что, вам же лучше! А, чщёр-рт…
Что-то глухо падает на пол, Арнольд пытается разглядеть сквозь плетение — сумка. Брезентовый заплечный мешок. С ним Макс приехал из Вольфсбурга.
— Ууу… — Макс, скрючившись, ковыляет к дверям.
Арнольд с минуту лежит неподвижно. Из коридора слышны стоны и ругань, потом наступает тишина.
Арнольд опасливо выбирается из укрытия. Сумка Макса порвалась по шву, оттуда торчит пачка каких-то листов. Он приглядывается — мелкий вычурный почерк, не похоже на Макса. Впрочем, это уж не его дело.
Мочки ушей от холода начинает покалывать. Брр, ну и дубак! Арнольд поднимает воротник куртки, накидывает коврик на плечи и идёт выяснять, что случилось. Ни в одной из комнат Макса нет: ни на кухне, ни в клубе, ни в клубе, который они игнорируют. Словно испарился.
Арнольд проходит мимо полосатого матраса, которым закрывают зимой вход в сортир, чтоб не дуло. В этот момент раздается негодующий рёв:
— Старая сука! — а за ним недвусмысленный звук расстройства кишечника.
Арнольд аж подскакивает. Он было подумал, война началась.
— Ненавижу! — затем снова глухое ворчание и явные спазмы. Арнольд тихо зовёт:
— Макс, с тобой всё в порядке?
— Кто там? Эй!
— Это я, Арн.
— Уходи! — орёт Макс. — Другом будь, уходи!
Арнольд пожимает плечами. Но не успевает он сделать и шага, Макс снова кричит:
— Стой! У вас есть бумага? Что-нибудь?..
— Там должна быть.
— Уже нет, — отвечает Макс с некой гордостью.
— Ща. Я гляну.
В комнате Арнольд честно ищет запасной рулон. Наверное, брат перепрятал. Вдруг взгляд падает на Брэма… но нет.
— Прости, ничего, — Арнольд робко трогает полосатую ткань. — А ты отравился?
— Да не то чтобы…
Судя по звукам, Макс точно отравился.
— Может, в Армию Спасения сходим? У них есть доктор бесплатный.
— Какой ещё доктор… Просто левые таблетки. Ууу, дрянь! — стонет Макс.
Ну, главное — не дизентерия, выдыхает Арнольд. А то в прошлом месяце к ним пытался вписаться хиппарь, прямиком из Пакистана. Пластилин у него ещё был зашибись. Хорошо, начал срать амёбами прежде, чем успел помочь с приготовлением риса-карри на всех…
— Слушай. Ты там ещё? — голос Макса немного дрожит.
— Да! — и радость догадки окрыляет Арнольда: — Тебе надо риса поесть!
— Нахер рис. У меня в сумке листы. Принеси их сюда.
Арнольд послушно топает в комнату. Подцепляет сумку, — сквозь дыру на пол выпадает пачка из-под лекарства, пустая. Арнольд наклоняется к пёстрой картонке: «Левамизол».
— Макс, у тебя что, глисты? — ржёт он.
— Уже нет! Просто дай мне бумаги. Сейчас.
Арнольд вдыхает поглубже, чуть отодвигает матрас и суёт сумку в щель.
— Да блядь, я сказал же — бумаги! — Макс машет испачканной рукой. — Чем я возьму её?!
Арнольд отделяет верхний лист, наскоро комкает и вкладывает в дрожащую ладонь.
— Спасибо. Готовь остальные, — Макс притирает матрас к косяку, и Арнольд наконец-то вдыхает. Как понимает тут же — рано.
Отойдя на безопасное расстояние, Арнольд уже начинает сминать второй, когда его внимание привлекает сам текст. Всегда нравились красивые почерки. Здесь вообще каллиграфия — с завитушками, хвостиками и звёздочками вместо точек. Он невольно пробегает глазами полторы строки:
…столь долгое вступление. Вероятно, я не теряю глупой надежды, будто жестокий ангел мой способен прочесть — и понять…
— Ещё давай!
Арнольд с сомнением суёт листок в щель.
— А это точно можно?
— Нужно, мать твою! Умник!
— Вот маму не трогай, — надувается Арнольд и снова отходит на сквознячок.
— Хорошо, жиробас, только не тормози.
Арнольд фыркает и специально медлит со следующим. Он помнит, как Макс однажды назвал его «тюком с дерьмом». А сам-то теперь… просто тюк.
— Нольди!..
— Ща, пара сек. — Если Макс вздумал извести все листы, он хотя бы их прочитает. Назло. Буквы вьются, сплетаются...
Уже почти год я в Берлине. До этого — Триест, Тренто, швейцарские деревушки, города без счёта. В каждом я жил не более пары месяцев. После того затруднения в Неаполе я стараюсь быть осторожным. К счастью, у меня достаточно денег, чтобы путешествовать хоть до скончания дней (учитывая сильные боли в желудке, полагаю, конец мой наступит раньше банкротства). Я пытался жить в Вене, но тамошний воздух, пронизанный чадом горелого масла из сотен пекарен, вызывал у меня тошноту. Это живой, жирный запах. Берлин же показался мне восхитительно мёртвым, его аромат — бензиновый выхлоп, сажа, чистая в своей черноте, прошлогодняя листва на газонах, которую здесь и не думают убирать. Поросль новой травы пробивается сквозь слой перегноя…
— Макс, это сценарий какой-то? Для Йорга?
— Комкай, бля, лучше! Я из-за тебя всю жопу порезал.
…июнь всегда действовал на меня угнетающе. Поскольку моя клиентура не имеет привычки являться без договорённости, я мог проводить в спальне сутки напролёт. Компанию мне составляла трёхдневная турчанка, пока довольно свежая. Уходя каждый раз, я обкладывал её пакетами с сухим льдом…
Точно сценарий для Йорга, решает Арнольд и суёт листок в требовательно выставленную руку.
…подростки часто играют на тротуаре. Но в этот раз голоса за дверью магазина были нестерпимо громкими, будто говорившие стояли у самой витрины. Я попытаюсь передать их, со всей варварской энергией юности.
— Где бубенчик? — глумился один.
— Да! — вторили остальные. — Где ты его потерял?
— Кис-кис-кис!
А ещё один, глухой, грустный голоc, ворчливо парировал:
— Скажи это раз пятьдесят — может, станет смешно.
Ответом ему и вправду был взрыв утробного хохота.
— А какой у тебя самокат! Не боишься, что толчковая нога будет толще?
— У тебя обе ноги толчковые. И весь ты толчковый.
— Что ты сказал? Повтори, грязноротый!
— Что слышал!
Голоса сливались, делались всё громче, грубее, и тот, глухой, тонул и терялся.
Это пробудило во мне неприятное воспоминание о лицейских годах — и даже о более ранних, в пансионе под Льежем, когда, только-только осиротев, я был ввергнут в хаос мальчишеской спальни с дюжиной маленьких извергов… Закаменев, словно пойманный вор, я продолжал слушать.
— Грязноротый!
— А ты пёс цинготный!
— Убери свои руки!
— Сам убери!
— Парни, держите его!
Забранная бархатом витрина гудела, кого-то прижимали к стеклу… Но я не думал тогда о возможном ущербе. Перед глазами встал образ: тоненький, наверняка чахоточный подросток испуганно дрожит, окружённый рослыми сверстниками, — как, больно сказать, трясся я сорок лет назад в Льеже.
Сам не зная, что делаю, я торопливо отпер — скинул цепочку, распахнул дверь и выкрикнул:
— Молодой человек, перерыв закончен, вернитесь к работе!
На меня растерянно уставились пять пар глаз, и вот странно, среди их обладателей не было ни одного забитого мальчика. Акселераты в кожаных брюках и куртках — все, кроме одного, которого прижимали к витрине, тот был в футболке и шортах, что хоть и смотрелось нелепо, более соответствовало тогдашней жаре. Наши с ним взгляды встретились, — и я вынужден был крепко стиснуть металл витой ручки.
Он стоял в шаге от меня: лет семнадцати, высокий и стройный. Его радужки были того редкого оттенка тёплого синего, который вначале кажется мутным, и лишь потом понимаешь всю красоту. Это цвет настоящей лиможской эмали, что слегка тускнеет от времени, обозначая благородную рознь с вечно яркой подделкой. Кожа его была смуглой, а волосы, крупными локонами ниспадавшие на плечи — тёмно-каштановыми. Красивую, гордую шею плотно обхватывала чёрная, — как мне подумалось вначале — бархотка с крупным кольцом из металла.
— Поторопитесь! — сердито выпалил я и даже, кажется, топнул (о, позор моим попыткам изобразить любую эмоцию).
Юноша — я мог бы назвать его только так, не «парень» и не «мальчишка», — усмехнулся, скривив большой рот.
— Да, простите за задержку. — Он слегка повёл левым плечом, и вот руки державших ослабли, а сами они отступили, словно побитые псы.
Оказавшись в безопасности лавки, он сначала пристроил свой самокат у ножки версальской консоли 1730-го года, и лишь затем обернулся ко мне…
— Ну где?! Я не могу ловить их голыми руками! — стонет Макс, и Арнольд запихивает недочитанный лист в проём.
Он прохаживался по магазину как истинный владелец его, а я, онемев, мог лишь робко смотреть. Я не зажигаю днём ламп, но и в призрачных лучах из светового окна мой гость был прекрасен. Длинные ноги, поджарые щиколотки с едва заметным пушком, спина без чрезмерного прогиба, который так часто можно встретить у замученных учебой детей и начинающих педерастов, широкие плечи, — как если бы ожил греческий курос…
— Ты же старьёвщик? — мой курос улыбнулся вдруг тонкой жестокой улыбкой.
— Я антиквар. — (Что, в общем-то, одно и то же).
— Супер. — Он не глядя махнул рукой в страшной близости от пёстрой вазы династии Цинь. — За-ши-бись.
Я опустил тугой скрипучий рубильник, и комнату залило золотым светом, — я специально подбирал лампы тёплого спектра, чтобы создать у клиентов ощущение уюта.
— Мм, да. О, Пармиджано поддельный, — он указал на одно из полотен, висевших по центру стены — «Святого Иеронима».
Я вздрогнул. Это действительно была имитация, впрочем, весьма убедительная.
— Пармиджанино, — поправил я, стараясь не выдать волнения.
Он пожал плечами (красивый, красивый, красивый!):
— Ок.
— И как ты узнал?
— Зелёный там… ве-е, — он тошно скривился и даже высунул кончик языка. — Синтетика. Видно.
Меня разом охватили восхищение и ярость. Он был прав. Мастер-китаец, которому я сделал заказ, и вправду использовал фталоцианин — утверждая при этом, что всё будет прекрасно, и ни один толстосум не захочет подвергать сомнению свою покупку. Как и все виртуозы, он был самонадеянно глуп. Следовало разжиться настоящей «веронской землей»!
Передёрнувшись словно паук, я елейно обратился к нему:
— Ты, наверно, занимаешься живописью?
— Не. Брат. Задолбал уже своими лекциями! А в группе играю, вот. На басу.
— Очень похвально. Послушай, ты же не будешь никому об этом рассказывать? О картине?
Он закусил губу, нахмурил тёмные брови.
— Надо подумать. Может, брату?
— Не стоит. — Если его брат действительно существует и сколь-либо связан с искусством, слух пойдёт сразу же. — Мне кажется, тебе не следует говорить об этом.
— Тысяча марок.
— Что? — я опешил.
— Давай мне тысячу марок, и я буду молчать.
Он гадко усмехался, глядя как бледнеет, должно быть, моё лицо. О, страх! — у меня это всегда сухое биение где-то под лёгкими. Кто мог знать, что мой курос, мой ангел, окажется шантажистом?.. Даже когда неаполитанские жандармы ломали дверь номера, пропитавшегося трупным смрадом, даже в миг разлуки с близнецами страх мой не был настолько силён.
— Я должен сходить наверх. Пожалуйста, подожди здесь.
Магазин был заперт на тайный замок, касса закрыта, я ничем не рисковал. Его смерть была бы быстрой и тихой.
— Ты принимаешь чеки или наличные?..
— Слитки! — он потёр ладони в напускной алчности — и вдруг рассмеялся, не выдержав: — Да ладно, я пошутил. Пятьсот.
Я смотрел на него, должно быть, со влажным овечьим страданием в глазах, потому что он вдруг умилился:
— Господи, ты правда поверил? Пхех. — Этот звук, не вполне человеческий, заставил меня опять передёрнуться. — Ничего не надо, отбой. Шутка, всё.
Арнольд не сразу замечает, что матрас танцует и трясётся, а вопли Макса давно уже как фон:
— Эй! Ну, эй!!! Где ты?!
«Ты хотел сказать, "Где ты, умник?"» — обиженно думает Арнольд, но всё же мнёт очередной лист.
…глаза его горели азартом, а на скулах появился румянец, и вправду несколько туберкулёзный.
— Это… это Итон и Смит, это так и должно быть! — он вертел в руках медальон с бородатым царём и то и дело колупал ногтем поддельную патину. — Чёрт, они зашибись круты. Дурачили всех богачей!
— А что ты скажешь про это?
Он растерянно уставился на архаическую статуэтку Гермеса Криофора. Теперь улыбалась лишь статуэтка.
— Эээ, не знаю. Что баран под мышкой? Он должен быть на плечах же.
— Совершенно не обязательно. У статуэток бостонского типа…
— Ве-е. Давай лучше тысячу марок.
Его юмор был почти так же докучен, как неспособность выносить фрустрацию.
— …подлинность которых доказана методами химического анализа… — продолжал я.
Он надулся, как обиженный ребенок. Глаза влажно заблестели, ноздри затрепетали.
— Кстати, сколько сейчас стоят частные уроки? — спросил я как можно более непосредственно.
— В смысле? Смотря чего.
— Истории искусств. Просто истории. Оценки предметов старины.
— Ну не знаю… сто марок за занятие. Наверно. У меня брат так учит. Не меня, если что.
— Я могу прочитать тебе несколько лекций, будем считать, по сто марок каждая. А ты ничего мне не будешь платить.
Он тряхнул головой и хитро улыбнулся:
— А если мне не понравится, остаток отдашь?
— Несомненно, — заверил я.
— Да шучу же. Пхех.
Мы так и не смогли договориться о времени («Когда-нибудь завалюсь к тебе») и тематике наших уроков («Да что хочешь вообще!»). Вероятно, мне придётся воскресить в памяти сорбонннские лекции и быть всегда наготове.
Когда он ушёл, волоча свой самокат и напевая, я поднялся наверх, в спальню, и долго разглядывал себя в зеркале венецианской работы. Потемневшее серебро правдиво, жестоко: неприятное сухое лицо моё отмечено сетью морщин возле глаз и на лбу, волосы на висках уже совсем поседели. И несмотря на мои попытки, ради спокойствия людей и собственной безопасности, придать лицевым мышцам положение пристойности, за этой маской проступает хищно хохочущий череп.
После инцидента в Неаполе я ни разу не испытывал волнения чресел, — то, что лежало сейчас в моей спальне, было скорее приятной привычкой, заполняющей время, чем истинной страстью. Но его глухой хриплый голос и этот неразборчивый звук всколыхнули во мне похоть. Наверно, с таким же отрывистым выдохом он изливает своё юное семя в ладонь, представляя ляжки какой-нибудь женщины (отчего-то я надеялся, что мой юноша не был ещё осквернён).
Так или иначе, я собирался вернуть себе, хотя бы на время, былой лоск, стать тем самым Люсьеном, — и привить этому зверьку, пастушку, ангелу некое систематическое представление об искусстве, а также род нездоровой эрудиции, с которой начинаются обычно все беды. И надо бы избавиться от турчанки.
Арнольд качает головой: ну и тип, и суёт листок за матрас.
— Спасибки! — кричит Макс. — Я как раз тако-ого поймал! Ну, почти. Назову его Ёргмунгандом.