ID работы: 7619026

Раб Господень

Слэш
NC-17
Завершён
36
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
36 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Эти листья как есть гнилые — они свисают отвратительным цветом блеклой ржавчины и падают в грязь, смешанную с кровью, чтобы стать ещё ужаснее. Такизава втаптывает их, размазывает ногами по грязно-кровавому месиву, остатки, свисающие с дерева, как и само дерево, ему хочется сжечь дотла, не оставляя даже пепла. У него нет ни керосина, ни огня, поэтому он валит дерево кагуне, яростно ломает ветки, словно чьи-то кости, срывает листья как кожу и пытается разрубить ствол-позвоночник. Но хуже всего — корни. Корни, дающие жизнь, подпитывающие её и отбирающие силы у самой земли. Корни, образующие под землей огромную сеть, которая разветвляется по разным сторонам и уходит вглубь. Корни, виноватые во всем. Такизава опускается на колени и с улыбкой мясника перед разделкой туши вскапывает землю — руки мгновенно пачкаются, под ногтями скапливается грунт вместе с кровью, пальцы реют, не погружаясь, не достигая слишком долго, но Сейдо не сдается. И вот, наконец, руки цепляются за корни и дерут на себя, но те бесконечны, их все больше, они не желают вырываться из земных недр, им неуютно на поверхности. И, обозленные, они оживают. Такизава чувствует их движение, и дрожь пробегает по его членам. Они сами выходят из земли медленно, с человеческими стонами, волнистыми движениями приближаются к нему — Такизава не отползает, а готовит кагуне. Однако бороться против них бесполезно, они медленные, но проворные, тонкие, но прочные, длинные и сильные — обвивают сначала руки и ноги, затем туловище и арканом, нависшим над головой, опускаются на шею. Стягивают. Ломают до хруста и увлекают Такизаву, брыкающегося, с неестественно повернутой головой и расширенными от ненависти глазами с лопнувшими капиллярами, под землю. Такизава в очередной раз проиграл фирмиане. Не смог одолеть Аогири. Такизава в очередной раз проиграл себе. Такизава в очередной раз. На самом деле, это вовсе не фирмиана. Это тлетворная гидра, властная и ненасытная, под влиянием которой находится большинство гулей этого прелого города (и людей, вот только они не понимают). Это пандемониум существ, один отвратительнее другого, кровожадных и жестоких, в которых не осталось ничего человеческого. Их «атмосфера» — сырая промозглая пустота, отдающая разложением. Их «связи» — «субординация», и тоже в кавычках, потому что она — лишь оболочка для деспотизма разной степени, ведь здесь никто никого ни во что не ставит. Единственное, что по-настоящему важно — это сила. Сила гульих способностей, физических параметров. Сила характера. Такизава выигрывает по первому и с жалобным треском собственного ломающегося оскала проигрывает по второму, но старается этого не показывать. Он и так существует здесь со статусом искусственно выведенной дворняги, повизгивающей от чужих объедков, но вместо еды лишь унижения. И их достаточно. Объелся уже так, что тошнит. Такизава ненавидит. Столь сильно, что, будь его воля, собственными руками перемолол бы Аогири, втоптал бы в землю, размазал бы по ней, сжег бы, закопал. Каждого, кто состоит в этом аду в миниатюре, совершенно каждого. И даже себя. Особенно — себя. Но вместо этого он выплескивает свою ярость, свою ненависть, на следователей, потому что он на противоположном берегу, начертил на песке «SOS», но никто не откликается, не спешит спасать униженного и отодранного с ног до головы. Потому что все о нем забыли. А Такизава просто. Напоминает. Вечный неконтролируемый голод убивает в Такизаве остатки того, прежнего, слабого и чуточку более рационального. Трусливого. Жалкого. Оул смеется над тем Сейдо и каждую ночь выбивает из него все его недостатки, преумножая собственные, увеличивая их в геометрической прогрессии. Сейдо хочется уничтожить не меньше, чем Аогири, а, может, даже больше. А после уже себя нынешнего. Потому что переродился он криво, неправильно, деградировал в состояние полного разложения. Все органы отказали, (а следователи, как и гули, отказали ему в резекции), мозги перевернулись в голове, и даже рука выросла инородной, тяжело управляемой конечностью, которая в плече ощущается лишь фантомной болью. Сейдо можно было назвать человеком — и это уже было его единственной отрадой и приговором одновременно, но он им был. Оул же какая-то непонятная, почти неорганическая эктоплазма, выделившаяся из Сейдо, поглотившая его и теперь требующая крови литрами ежедневно. А ещё эта чертова каинова печать на нем, которую не стереть, не сбросить, не содрать. Такизава заклеймен пожизненно. Это остается лишь принять, но не выходит. Сейдо, получая удар за ударом, хнычет как последняя тварь на земле и просит о пощаде, но Оул её не дает. Этот выродок, этот ничтожный пигмей весь в синяках, и Оулу это нравится, он получает чуть ли не эстетическое удовольствие от гематом на бледной коже, кровоточащих царапин, болезненного выражения осунувшегося лица и слез, льющихся мутной рекой. Сейдо подбитой пташкой смотрит куда-то через плечо Оула с такой надеждой, будто его сейчас спасут, хотя должен смотреть Оулу в глаза, потому что зрительный контакт в таких случаях невероятен и отдает прямо в руки такую власть и силу, о которых можно только мечтать. Оул стучит зубами в бешенстве и расширяет глаза так, что в черепе что-то болит и давит. Оборачивается. И видит убогого. Ещё более убогого, чем Сейдо. И, предвкушающее облизываясь, готов переключиться. Но Сейдо бежит в обгон и закрывает убогого грудью. Спиной к Такизаве. Спиной (ты отвратителен, повернись ко мне, слышишь меня, повернись немедленно). И при этом весь трясется от страха, что его ударят, что изобьют, выбьют всю дурь, убьют. Такизава закатывает глаза — господи боже, как же бесит. Такизава не понимает. И принюхивается. Смрад безумия и полоумный страх. Отвратительно. И прекрасно. Такизава не знает, почему так быстро притерся к убогому (называть Шикорае как-то иначе язык попросту не поворачивается. Но чей бы язык ворочался — уж точно не Такизавы). Или же убогий притерся к нему, уже не разберешь, но это, должно быть, хороший симбиоз. Такизава выжил бы и один в изоляции, вот только это намного скучнее, а веселье со следователями надо разбавлять каким-нибудь ещё. Шикорае вообще, по сути, пропащий. Даже Такизава видит такое впервые. И, как оказалось, у Такизавы ситуация не настолько ещё безнадежна, по крайней мере, выронив из слабых рук человечность, он не отпустил рассудок — прекрасный результат, можно гордиться, хоть что-то сумел сохранить в этой скотобойне. Шикорае же потерял в этом мире все, что только можно. Как Такизава понял по рассказам «собратьев» из Аогири (таких родственников разве что в реке топить, как щенков, да резать и душить по ночам, получились бы великолепные семейные узы), у убогого был брат, которого он очень любил, да вот только тот умер неудачно, а после Шикорае ещё долго ломали в Кокурии. Такизава, конечно, стал ублюдком, но не до конца, поэтому даже у него внутри стонет жалость, когда Шикорае, сжавшись в клубок, в лихорадочном невнятном шепоте высушивает на своих обескровленных губах имя предполагаемого брата. Такизава, связавшись с Шикорае, хотел чего-то. Но не этого. И поэтому оттаскивает Сейдо от ничтожно рычащего и гаркающего тела, чтобы присесть перед ним на корточки, сомкнуть пальцы на волосах, поглаживая, и начать морально давить. И в такие моменты Такизава понимает, что человечность не проскальзывает. А, значит, можно выживать дальше. В их неудачном, протертом до дыр тандеме, именно Такизава занимает место главного, старшего, если уж говорить лояльнее, а если по подноготной — то того, кому подчиняются. Такизава сильнее и умнее (точнее, адекватнее), поэтому убогий, если уж не преклоняется перед ним, то точно смотрит с рабским восторгом. Для Шикорае Такизава господин, магнат, которому остается лишь разбрасываться вокруг золотом да драгоценными камнями (если, конечно, его редкое снисхождение можно так назвать), чуть ли не повелитель. Будь на то его воля, Такизава уверен, что Шикорае надел бы на него лавровый венок Юлия Цезаря, ещё лучше — нимб, а после с усердием сел бы за житие. Потому что, даже не являясь агиографом, Сейдо знает — только такие, как Шикорае, полоумные, совершенно потерянные и искалеченные, могут таким заниматься. В этом мире, прогнившем, безликом и опостылевшем, только такие в Бога и верят. Хотя Шикорае, кажется, вообще о Боге не знает. Но тем лучше. Такизава слышал, что вера вносит в людской разум какое-то там сомнительное просветление и, когда ты обдолбался этим немного больше, чем обычно, даже нечеловеческие знания (как интересно), хотя и не верит в это. Во всяком случае, возвращение мозгов Шикорае в исходное русло для Такизавы невыгодно — ошалелым, непредсказуемым и животноподобным он ему нравится намного больше. Никто не задает тупых вопросов, не надоедает пустой болтовней и вообще не жужжит под ухом (разве что что-то нечленораздельное, но оно прекрасно сливается с белым шумом поехавшего телевизора в голове Такизавы). Тем более, в Шикорае жалости ни йоты, он просто не знает, что это такое, когда убивает, раздирает зубами на куски, трет ладони друг о друга, размазывая кровь и с интересом к себе прислушиваясь, а после неопределенно пожимая плечами. И мычит. Все время мычит, когда ест, вот только явно не от удовольствия, как и точно не от отвращения, вообще не от эмоций. Просто мычит по традиции. В такие моменты Такизава даже завидует, ведь, может быть, это даже легче и приятнее — сойти с ума настолько, что перестать понимать не только происходящее вокруг, но и свои эмоции и свое тело. Такизава же ещё не настолько. Вообще во всех смыслах «не настолько», а лучше бы как раз по планке вверх, «настолько» и даже выше. Потому что надоело так, что умереть хочется. И жить тоже. В целом, не сказать, что бы их отношения (которых, собственно, и нет) Такизаву не устраивают. Заводить себе раба в Аогири он явно не планировал (да в его планы, такие радужные и светлые до тошноты, вообще стать гулем и быть на помойных харчах у Аогири, ни в коем разе не входило). Но это хоть какой-то бонус к той дьявольщине, что творится в этой организации и в его жизни по совместительству. Однако Такизава пристально всматривается в грань, которая начертана им же и не позволяет превратиться из псевдо-господина в замену старшего братика или что ещё лучше. Наньчиться с кем-то, заботиться о ком-то, присматривать или нести другой груз ответственности для Такизавы подобно ещё большему аду. Поэтому Такизава часто, может быть, куда чаще напоминает о разве что не писаном кодексе организации — той самой пресловутой «субординации». И давит. На этот раз не только морально, но и ментально. Иногда хватает лишь взгляда. Шикорае скручивается панголином во время опасности. Такизава улыбается. Хотя иногда, но куда чаще, чем хотелось бы, все становится очень уж странно, иномирно и нелогично. В такие моменты они меняются местами, а положение господ и рабов не просто миксует, а скорее встает вверх ногами, смешиваясь, с противным хрустом засасывает саму себя в воронку. Потому что в такие моменты нет ни рабов, ни господ, и Такизава зря пытается рыпаться, скребя ногтями по мнимому трону, чтобы вновь на него забраться. Но такова его новая суть. Шикорае же. Не может осмыслить. Никогда и ни черта. Такизава (не) слишком доволен. Все это похоже на постиронию. Это происходит в разное, спонтанное и не зависимое ни от чего время при различных обстоятельствах и в любом из возможных мест. Не по наитию, не по идее, не по желанию — оно просто есть. Ранним утром ли, в разгар дня, закатным вечером или глубокой ночью — они все равно спят мало и урывками, у них нет циркадианного ритма, Такизава уже вообще забыл, что это такое (это слишком для людей). В очередном временном вертепе Аогири, зарывшись в какой-нибудь грязный ветхий уголок, в темной промозглой подворотне, куда не доходит столичный шум и свет от рыбьего жира того, что называется «фонарями». А, может быть, под мостом, закрывая глаза и представляя, как огромные болты раскручиваются, опоры не выдерживают, а диафрагмы и плита валятся и погребают под собой. Но невероятнее всего — на отшибах Токио, там, где почти никого нет, но жила города ещё бьется в слабом ритме, где окружают не люди, а их призраки. Которые не мешают. Они тихие и не ропщут. Они не бесят. Хотя их и нельзя сожрать. Такизава не знает, почему в первый раз, когда Шикорае лег к нему на колени, он не скинул его, не врезал ему или вообще не прибил на месте. Обычно они с ним сидят едва касаясь плечами и молчат, Такизава думает, а Шикорае... может быть, тоже думает, если не потерял и эту способность, хотя немые или лишившиеся умения говорить в состоянии мыслить. Наверное, тоже думает на своем, понятном только ему, языке, а о чем конкретно, Такизаве плевать, он не никогда не имел и не будет иметь намерений искать что-то в душе Шикорае. Но сейчас Шикорае кладет голову на колени Такизавы, и тот смотрит. Со сжатыми зубами, со стальным прищуром, с комом отвращения в горле — впивается глазами и чуть ли не задыхается. Такизаве не нравится то, что он видит. Шикорае резко эволюционирует чуть ли не кульбитом вперед и из привычной обезьяны разгибается обратно в человека. Глаза, один из которых всегда навыкат, а второй ползет куда-то вниз, теперь закрыты и становятся до смешного симметричными (почти седативный эффект, будто накачали морфием, отвратителен). Еле как, неровно подстриженные волосы, всклокоченные, непонятного цвета, то ли черного, то ли там, где краска слезает, светло-зеленого (что-то похожее на болото, на которое даже смотреть не хочется), выглядят не так ужасно. Обычно всегда раскрытый черным провалом с тянущимися, а после резко лопающимися нитями слюны, издающий черт знает что, рот сейчас закрыт, а губы не изворачиваются в нечто, что хотели изобразить модернисты в своих картинах, а сведены в слегка напряженную линию (как показатель готовности получить удар). Даже тело, скрюченное, трупно вывернутое, выгнутое в непонятную форму и хрен знает что ещё, сейчас покоится в обыкновенном людском горизонтальном положении. Слишком людском для Шикорае. Такизава думает, что над ним издеваются. Заносит руку, чтобы пальцы сомкнулись на чужом лице и давили, теперь уже физически. Так долго и сильно, чтобы из глаз, носа, рта и ушей потекла кровь. И замирает с тупым, но звонким щелчком в голове. О черт. Перед ним — спящий Рокки. Безобидный, умиротворенный, ластящийся и доверяющий. Такизава вспоминает тепло маленького тельца, мягкость шерсти, взгляд, исполненный преданности, собачьей открытости и любви. Он ловит бегущего к нему Рокки на руки и смеется оттого, что тот лижет его лицо — им хорошо. После они идут играть во двор родительского дома — сначала мяч, потом искусственная косточка, затем лента, за которой Рокки любит подпрыгивать, ловить зубами и тянуть на себя. Они играют в «перетягивание каната», и Такизава со смехом и наигранно жалобным писком поддается, позволяя Рокки, маленькому и легкому, утягивать себя, идя за ним. А после уже сам тянет на себя Рокки, который не расцепляет зубов, да так и остается висящим на ленте, до того, как Такизава возьмет его на руки и закружит по двору. А после они поедят — Рокки любит свежее отварное мясо и всегда дичится сырого. Такизава же. Всегда. Ест. Сырое. Видение, жестокое и бессмысленное, пропадает, как только мяч становится чьей-то головой, искусственная косточка настоящей человеческой костью, а лента в руках рассыпается потрохами. Есть же Рокки больше не хочет (но теперь хочет хозяин) — он с жалобным (жалостливым?) скулежом забивается в угол, со страхом (сочувствием?) смотрит на то, как Такизава с чувством безумного голода, с алчностью, с нетерпением разгрызает мясо. Но не животное. Не отварное. Не для собак (как раз для них). Рокки, пролай мне, это была голова моей матери? Такизава смаргивает и видит свой кулак, сжатый и занесенный для удара. Хотя нет, не лай, я знаю ответ. А после разжимает его — он не может ударить. По крайней мере, не сейчас. Зачем ты забиваешься в угол, Рокки? Я тебя не трону, ведь твоя плоть неудобоварима для гуля. Ты в полной безопасности, Рокки. Иди ко мне. Давай поиграем. Такизава запускает руку в волосы дрогнувшего Шикорае и гладит того по голове. Массирующими, почти нежными движениями, аккуратно распутывая колтуны, чешет кожу головы отросшими, почерневшими ногтями, едва касаясь. Вторая рука оглаживает лицо, мягко потирает веки, невесомо проводит по обветренным губам, ложится приятной тяжестью на лоб, успокаивая. Шикорае улыбается, Такизава видит это впервые. И сам скалится, но Шикорае погряз в безоблачной неге. Он не видит. ... Рокки, ты... укусил меня? Руки ложатся на шею и продолжают ласки. Ноготь подцепляет кадык и играется с ним, очерчивая горизонтальные и вертикальные линии, затем по кругу, постукивает по нему. Такизава замечает голубую венку, и его пальцы ложатся на неё, замирая и тактильно прислушиваясь к пульсу — он замедленный, ровный, слабый. Его хочется ускорить, подогнать под свои желания, насильно заставить галопировать, прорываясь сквозь тонкую кожу и фонтанируя кровью. И Такизава знает, как добиться всего этого. Он вожделенно облизывается, но Шикорае. Не видит. Рокки, прости меня. Я не контролирую себя. А ты сделал мне больно. Руки накрывают шею полностью, не оставляя ни единого просвета открытой кожи — она у Шикорае на удивление тонкая, едва ли не женственно лебединая. Шикорае не натягивается струной и не пружинит с колен и из-под власти Такизавы, даже глаз не открывает и будто бы просто засыпает. Такизава прищуривается и с досадой расслабляет пальцы. Не смей делать мне больно, слышишь меня, Шикорае? Не смей меня предавать. Знай, где твое место. Шикорае, наконец, разлепляет веки и смотрит недоуменно, потому что Такизава внезапно остановился, прекращая источать из себя никому не сдавшуюся тошнотворную приторность. Если сдернуть поверхностный слой немого вопроса, то можно увидеть триумф. Но Такизава бы точно убил, если бы разглядел. И он думает, что Шикорае слишком не в себе, чтобы манипулировать. Потому что, в случае чего, я тебя с землей сровняю. Сахар, неприятно прилипая грязью, сам ложится на руки, и Такизава не может стереть его, поэтому пытается вытереть его об Шикорае: вновь перебирает пряди, массирует скальп, оглаживает выделяющиеся скулы. И начинает говорить. Не знает, зачем и почему, но рассказывает. Сначала осторожной поступью, крадущимся недоверчивым зверем перед внезапным прыжком на жертву, пустыми интерлюдиями, в которых нет главной мысли произведения. Но Шикорае вслушивается и в это, больше не закрывая глаз и даже не моргая. Такизава видит на чужом лице признаки осмысленности и удивляется. Что, неужели для этого перевернутого мозга не все потеряно? Не сказать, что новость для Такизавы больно радостная, потому что он привык видеть в Шикорае бессмысленно влачащий свое существование (о, зеркало!) телесный мешок с безумием, варварством и абсурдностью внутри (о, ещё одно!). А этот мешок, оказывается, ещё понимает что-то. Не особо выгодно — неразумным рабом было легче управлять. Вот только неразумных животных, вроде как, не дрессируют? Такизава подвисает на этой мысли и проводит языком по кромке зубов — всегда есть какое-то потаенное дно. И оно превосходно. Теперь Шикорае даже вызывает пародию интереса как подопытный объект. И Такизава продолжает рассказывать. Обо всей своей прежней жизни, которая кандалами и оковами спадает с него, словно она была лишь тяжелым бременем, а не чем-то, к чему он хотел бы безуспешно вернуться, что было лучшей частью его самого. Такизава говорит, и слова охлаждающим дождем падают ему на колени, обрызгивая Шикорае, который слушает и, четко видно, упивается. Такизава смотрит вперед, перед собой, где вдалеке пестрым разноцветным бутоном раскрывается город, но обзор ему загораживает Сейдо. Сейдо, смотрящий настороженно, недоверчиво, испытывающе. Такизава расстреливает его тем, что рассказывает, стирает его со всех возможных подкорок своего разума, потому что отпускает. Сейдо улыбается ему, и это гадко. И отныне Такизава больше не видит Сейдо. А потом обнаруживает, что Сейдо вместе со своим уходом закрыл за собой шлагбаум, а после зажег красным семафор. Мелкий гаденыш. Шикорае слушает, но это и не важно. Такизава говорит каждую их встречу обо всех мгновениях старой, потрепанной жизни, где он был, наверное, счастлив, но что такое вообще счастье и как его можно оценивать, поэтому Такизава просто был. Просто быть в прошлом ему нравится больше. В прошлом элементарно было легче, чем сейчас, проще, поверхностное, и это Такизаву успокаивает, работает прекрасным самовнушением против потери счастья, которое он, как и все остальное, не смог удержать. Это растворяет в душе горечь, усмиряет боль, притупляет тоску, и дыхание спирает чуть меньше. Нужно лишь несколько встреч, чтобы пересказать Шикорае свою жизнь, и это неприятно, потому что Такизава понимает — Сейдо жил скучно, серо, односторонне и глупо. Сейчас намного веселее. Лексикон изгрызает последние слова о себе, поэтому приходится рассказывать о других. О других. Предавших, гадких, равнодушных — о всех тех, кто не откликнулся на зов помощи, сколько бы Такизава ни срывал голос. О родителях, которых он съел, едва ли выдавливая вместе со слезами вину. О Ходжи-сане, который был наставником и которого Такизава считал чуть ли не самым мудрым человеком на свете, но, став гулем, не смог на практике воспользоваться ни одним его нравоучением, ведь все они оказались бесполезны перед жестокой реальностью жизни. В старых авторитетах Такизава разочаровался, новых не нашел, пришлось самому стать тем самым «авторитетом», пусть кривым, пусть разбитым вдребезги, пусть внушенным, пусть искусственным. О «коллегах» по работе — других следователях, которые сейчас казались отвратительнее гулей и которых он безжалостно убивал, не помня ни имен, ни лиц. О случайных знакомых, неслучайных знакомых, знакомых по несчастью, знакомых по ещё большему несчастью и по порядку. Шикорае внимает каждому слову, словно последнему, и это чертовски забавно. Поэтому Такизава продолжает. Терять ему больше нечего. Никогда, в общем-то, не было. О любимых «святых». Здесь Шикорае напрягается и весь будто стягивается, и Такизава с заинтересованностью опускает на него взгляд и больше не поднимает его, вместо этого продолжает специально, нарочито эмоционально, сгущая краски. Он любовно рассказывает об Амоне и Акире, как об Иосифе и Марии, щедро окропляя их лики солнечным светом, возвышая чуть ли не над миром. Об Акире, такой идеальной и правильной, его возвышенной, красивой, прекрасной Акире, о которой он мечтал в академии и мечтает до сих пор. Целовать, обнимать, дарить свою любовь, свои прикосновения, отдавать всего себя — Акире. Но не только ей. Ещё Амону, потому что любит он их одинаково, и вовсе не платонической любовью, а физической, вожделенной, страстной, но и нежной, духовной, любой из возможных форм любви. Амону — его рыцарю в сияющих доспехах, сильному, нравственному, великолепному, тому, за кем он всегда готов пойти куда угодно, ради кого готов сделать что угодно и выстрадать что угодно. Такизава говорит обо всем этом прямо, выкладывает как на духу, длинно и пространно, чуть ли не блаженствуя от реакции Шикорае. Последний же начинает чаще дышать, дрожит, то и дело дергается на его коленях, словно от ударов бича по спине, словно его прилюдно наказывают шпицрутеном. Скрючивает пальцы, впиваясь в его колени, доводит себя до бруксизма, лелеющего слух Такизавы. Будь Амон и Акира сейчас здесь, Такизава уверен, Шикорае набросился бы на них и попробовал разорвать на части, даже если бы его самого убили. Такизава играется, экспериментирует, не подозревая, что нарывается, потому что это всего лишь Шикорае. Что, в самом деле, он ему сделает, он в состоянии лишь беспомощно дрыгаться на его коленях, словно наркоман во время абстиненции, показывая, что ему больно слышать, что он не хочет, но не может возразить. Вот именно — Шикорае попросту не может ему возразить, ему никогда не давали и не дадут права голоса. Такизаве от этого ещё более смешно. Он никогда и ни за что не хотел привязывать к себе Шикорае, делать из себя не просто господина, но самого господа, однако это так уморительно, что попробовать стоило ещё давно. Привязываться — отвратительно. Привязывать — забавно. В Такизаве не осталось ничего человеческого, тошнотворно нравственного, и он плюет этому миру в лицо. И это, черт возьми, изумительно. Вот только Такизава поскальзывается и падает. Кажется, на собственном же плевке. Потому что Шикорае, оказывается, право имеет настолько, насколько нужно, чтобы сорваться. В его «права» входит резко вскочить с яростным рыком огромного яка, которому надоело быть вегетарианцем, поэтому он решил испробовать свежее мясо. Уложить Такизаву на лопатки и наотмашь, со всей силы, ударить по лицу — тоже часть его «прав». Его «полноправием» является раздеть Такизаву, вгрызться зубами в его живот и пожирать, продолжая избивать. Это, должно быть, больно, думает Такизава, презрительно косясь вниз, на почти сюрреалистичную картину того, как Шикорае сминает его бока до крови под пальцами, как раздирает его кожу, мясо и мышцы с такой скоростью, что регенерация не успевает. Он противно чавкает, и Такизава морщится от отвращения, переводя полуосмысленный полупустой взгляд на кромку неба, не закрытую крышами домов, а после находит голову Шикорае и кладет на неё ладонь, одобрительно поглаживая. Шикорае на это даже не отвлекается, яростнее и жаднее впиваясь зубами в плоть, пока Такизава пытается абстрагироваться от шума проезжающих машин и проходящих мимо людей. Сюда не сунутся — район мал, грязен и заброшен, хотя даже если бы сунулись, проблема была бы всецело их. Такизава чувствует укол боли, как только Шикорае задевает органы — кажется, ему сейчас спустят кишечник. Эй, Рокки, может быть, мне стоило приласкать тебя и успокоить, а не убивать, когда ты укусил меня? Шикорае внезапно останавливается и носом трется о внутренности Такизавы, а это даже неприятнее, чем когда он раздирал того на куски. Такизава пытается дышать ровно и успокоить вскочившее в подобии страха сердце, но он не боится. От такой мелочи он не умрет. И ему даже не больно. Это ведь не та боль, которая до автоматизма вырабатывалась в нем в лабораториях Кано. И не та, когда он осознал, что его жизнь пошла по наклонной и больше ничего не будет как прежде, что ничего не вернуть. Такизава дышит медленнее. Шикорае замирает над ним и осторожно, словно заглаживая вину, переворачивает на живот. Шуршит одеждой. Уже своей. О! Что-то новенькое. Ахаха, это ведь акме. Полюбуйтесь — Такизава (Сейдо), наконец, достиг своего «настолько» и теперь хочет взять планку выше. Такизава не сопротивляется. И не знает, почему. В этом нет смысла. Удовольствия, необходимости или выгоды — тем более. Это просто... Нормально. В праве вещей. Буднично. Даже чуть уныло. Такизава закрывает глаза. И начинает смеяться. Сначала подрагивают лишь плечи. Шикорае пытается быть нежным, аккуратным, и это смешно. Он оцеловывает дрожащую от смеха спину Такизавы, губами спускается к ягодицам и вообще, по сути, видно, что не знает, что делает и что делать вообще, но продолжает на инстинктах. Придурок. Такизава кусает кожу на руке, чтобы не разразиться хохотом. Шикорае заедает поломанным стробом или триггером — он чередует смазанные, неловкие ласки твердыми, уверенными прикосновениями, когда его руки становятся ни больше ни меньше тенетами, которые удерживают и сжимают так, что не разогнешь. Кровь, которая хлестала из живота Такизавы, можно было бы использовать как смазку, но Шикорае, похоже, вообще не знает, что это такое (а, может быть, он это специально), поэтому входит на сухую, и вот это уже по-настоящему больно, но Такизава смеется. Он смеется искренне, громко и истерично, пока Шикорае двигается в нем настолько быстро и яростно, будто они два животных, которых случили ради плодовитого потомства, и это сравнение заставляет Такизаву задыхаться от смеха. Шикорае бы посмеялся вместе с ним — Такизава уверен. Но он почему-то молчит (может, настолько сосредоточен на том, чтобы вытрахать все из Такизавы, настолько серьезно относится к этому, что не может позволить себе лишнего — Такизава чуть ли не давится смехом). А Такизава не хочет останавливаться. Потому что сейчас ему так смешно, как, должно быть, в жизни не было. Потому что раб снял с него венец и растоптал его, столкнул его с трона и сам сел на него. Потому что раб буквально вдавил его в землю, раздавил, сплющил. Изнасиловал, черт побери, изнасиловал. Потому что его собственная собака сейчас насилует его. Такизава не знает, сколько времени проходит с тех пор, как Шикорае перестает терзать его задницу, все его тело, не знает, когда перестает течь кровь, и дыра на животе регенерирует окончательно, а кишки больше не вываливаются из неё на ледяной асфальт. Не знает и продолжает тихо, устало и теперь уже нервно хихикать. Такизава все чаще рассказывает Шикорае об Амоне и Акире. Такизава не может перестать смеяться.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.