Часть 1
4 декабря 2018 г. в 14:48
Когда она родилась, шёл восьмой месяц луны, и мать сочла это добрым знамением.
На пороге их тесного дома были развешаны гроздья чеснока, а на кухонном столе стоял чёрный фиал, до горла заполненный морской солью.
И то, и другое отпугивало духов и должно было принести удачу.
Ни то, ни другое от проклятия крови Нагини не спасло, и люди, знавшие об этом бремени, сторонились их.
На пороге соседних домов были те же нанизанные на нити дольки чеснока, а в окнах их кухонь проглядывали темные стекла сосудов с солью.
И все равно Нагини с матерью были там чужими.
Мать наносила золу на её веки, чтобы приглушить янтарный блеск глаз, и вплетала бусины в её волосы. Шаги Нагини были тихими, едва громче шелеста травы, в которой притаилась змея. Но ветер играл с тёмными её волосами, и бусины глухо встречались друг с другом, оповещая о приближении Нагини.
Собственная мать боялась её не меньше других.
Дважды в год приносила Нагини матери лоскуты змеиной кожи, сначала тонкие и слабые, а после — жесткие и широкие. Мать мастерила из них ремешки для туфель, пояса для платьев, обменивая их на новые бусины, звеневшие в волосах дочери и оплётшие браслетами её запястья и лодыжки вместо цепей.
В последний раз мать разменяла змеиную кожу на тонкую дудку из бамбука. Под такую танцевали дети в деревни и гнали коз на пастбище пастухи — Нагини видела это из окна. Она хотела бы танцевать вместе с детьми, босая и счастливая, и бусины в волосах перекликались бы громко и совсем не страшно.
Мать поднесла дудку к губам — Нагини в ожидании приподнялась на носочки, и браслеты на лодыжках разлились гулким смехом.
Но вместо была только боль, сковавшая все мышцы в то же тесное кольцо, которым Нагини душила крыс по ночам.
Звонко пела бамбуковая дудка — звонко кричала Нагини, пока не стихла, слабо свернувшись на земле.
Мать погладила Нагини по волосам, и заколки зашептались в такт её касанию — так звучал материнский страх, ненамного разбавленный любовью.
И в тринадцать Нагини сбежала, прежде разломив пополам роковую, заговоренную монахами дудку, задержав шею матери в змеином кольце ненадолго и некрепко. После прощального объятия дочери мать судорожно хватала ртом воздух, цепляясь пальцами за красное ожерелье на шее.
Это был восьмой месяц луны, в самом своем начале, и на небе сиял обоюдоострый, тонкий серп, так похожий на Нагини, скрывшуюся в высокой осоке у ручья.
Наутро её, нагую, дрожавшую от утреннего тумана и первой своей крови, запекшейся на бёдрах, нашёл Скендер.
Он не умел петь на бамбуковых дудках, но накрыл её мантией из тяжелого бархата и со своего плеча и увёл под разномастный купол цирка.
Он был добр к ней, когда она была невинным ребёнком, подававшем ему хлеб перед выступлением и воду — после, и охладел к ней, когда взял Нагини перед её пятнадцатыми именинами. Он держал её крепко в своих потных объятиях, одаривал тяжелым, прогорклым дыханием, от которого стыдливо шептались бусины в волосах, и Нагини, неслышно расплакавшись, обернулась змеей. Скендер не касался её более, а в его бродячем цирке стало на одну диковинку больше.
Нагини не приносила ему хлеб перед выступлением, не подавала воды после. Иногда Скендер доверял ей своё омовение, и тонкие белые пальцы Нагини распутывали его кудрявую бороду и скользили с остриём лезвия по щетине.
— Твоё имя совсем не звучное, не для цирка, — устало прохрипел он, умещая своё грузное тело в кресло и откидывая большую голову назад, к тазу с водой, что был на высоком столе. — Ты знаешь кого-нибудь из мифов, кто превращался в тварь из-за проклятия?
— Нет, господин, — послушно произнесла Нагини, расчесывая его бороду.
— Я знаю только Ио, про которую мне рассказывала мать. Боги прокляли её, и в обличье коровы она бежала от них до самого моря. И стоило ей пересечь его, она вернула себе свою прежнюю красоту и родила сына, который повёл за собой тысячи мужей, — Скендер зажмурил глаза от прохладного касания девичьих рук и детских воспоминаний. — А что тебе рассказывала твоя мать, Нагини?
— Ничего. Только пела иногда на дудке из бамбука.
Скендер кивнул, словно не ожидал услышать другого. И все же даже он, тот, что нашёл Нагини и порою доверял ей себя, страшился её, иначе бы он не велел обшить подол её платья тяжелой тканью, шелестевшей при её безмолвных шагах.
Нагини думала бежать — вновь и в никуда. Смотрела одиноко на луну, наполнявшуюся и истончавшуюся, и под светом которой она танцевала, взвиваясь полукольцами.
Скендер не умел петь на бамбуковых дудках, но в его толстых руках искрилась магия, которая, будто бы просчитывая мысли Нагини наперёд, часто опускалась блестящей и колючей плетью ей на спину.
Криденс явился в цирк незаметно, вместе с утренним туманом, просочившимся в распахнутые окна.
В его руках так же была магия, вившаяся прозрачно-чёрными всполохами.
И об этой магии он говорил только Нагини, когда снимал с её волос нанизанные бусины.
— Я тебя не боюсь, — тихо и твёрдо произнес он.
Бусины в его ладони растворились под натиском его чар, превратившись в блестящую звездную пыль, и это была одна из тех редких ночей, когда Нагини не облачалась в змеиную кожу как в доспехи.
Его магия была страшнее и безжалостнее, и Нагини ластилась к ней, сторожа сон Криденса и зная, как больно впивается в совесть страх других.
— Мы могли бы сбежать, — сказал он однажды, втирая мазь в застарелые шрамы Нагини.
Нагини встречала его заботу в молчании, гадая, зачем ему её согласие. С его магией можно было спокойно обойтись одному, даже не ступая на порог цирка. И взглянув на Криденса из-за плеча, Нагини встретила в его глазах темноту и одиночество, зеркально схожих с её собственными.
Солнце на свободе казалось Нагини ярче и теплее, а ночи, что она привыкла видеть в по-змеиному суженных зрачках, — прохладнее.
Но сну Криденса требовалась её рука в его, поднесённая к левой половине груди, и Нагини следовала этому правилу с трепетом, не обряжаясь в аспидный морок.
Нагини бежала от прошлого, а Криденс нетерпеливо жаждал его нагнать, — замкнутый тесно круг не держится долго. Ладонь Криденса выскользнула из её рук, подсвеченных синим пламенем. И в отброшенных пламенем тени Нагини видела Скендера, вновь грузно нависшего над ней, и слышала тихое пение бамбуковой дудки матери, дурманяще звавшее её в никуда.
Нагини пала оземь, проигравшая и покинутая.
И после солнце и луна впервые равно и ровно искрились на змеиной чешуе, а дни и ночи стали одинаково прохладны.
Кровь змеи была холодна, а сердце — много меньше человеческого и попросту не вбирало в себя столько боли.
И только в Албании, где вдалеке на горизонте бушевало Ионическое море, то, что однажды переплыла проклятая богами, Нагини позволила себе принять прежний облик.
Омыла ноги пеной, барашками вившейся у ее сбитых ступней, а луна, кажется, восьмая по счету, легла по-матерински нежным светом на спутавшиеся волосы и нагое тело.
За спиной шумел ветер, сталкивавший голые ветви деревьев, и за ним Нагини не расслышала поступь мужских шагов, таких же безмолвных, как её собственные.
Он говорил на её шипящем наречии, и в руках его так же искрилась магия. Глаза его были зелены, как трава, а волосы темны, как у человека, для которого своё прошлое оказалось запредельно ценнее её самой.
Он говорил много, тихо спуская на неё заклинания, оплётшие цепями запястья и лодыжки вместо браслетов, что были у неё когда-то в детстве.
Нагини подумала, что в его низком голосе эхом слышен глухой стук встретившихся друг с другом бусин.