ID работы: 7665989

Tango criollo

Слэш
R
Завершён
165
автор
LeeLana соавтор
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 3 Отзывы 18 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Жаловаться Соло – на что бы то ни было, включая жару в Буэнос-Айресе и пристрастие Габи к мартини с водкой, тенденцию последних недель – бесполезно. Поэтому Илья, заранее зная, что тот не поймёт ни одной его жалобы, впускает его в свой номер «Просто дружески поболтать, большевик, просто поболтать» с тайной, простой, понятной, прозрачно интернациональной целью – выпить. В идеале это значит «выпить в тишине и подумать», но наличие американца тишины не обеспечивает априори, с чем и приходится мириться. Илья расхаживает по номеру один, и Наполеон вопросительно выгибает бровь: «Где твоя женщина, мой красный друг?» — Габи хочет остаться одна, — пожимает он плечами на незаданный вопрос. — В баре отеля. — Ты как ребёнок, — едва плеснув на дно стакана густой чайной жидкостью, бросает Наполеон. — Никакого умения радовать женщин своим присутствием. — Как ты предлагаешь мне её радовать? — иронично щурится Курякин. — Даже не знаю, - издевательски отзывается Наполеон. — Подари ей цветы, духи, бриллианты, раритетный «Ягуар» для ремонта. — Мне бы кто «Ягуар» для ремонта подарил, — бормочет Илья, на что Соло выгибает бровь: — Это намёк? Курякин не отвечает, упирается взглядом в доску со статичной шахматной партией, привычно закрываясь широкой ладонью ото всего внешнего ощущаемого мира, включая мисс Теллер с её любовью к крепким коктейлям и Соло с его превосходством. И вдруг вздыхает – глубоко, протяжно. — Да ладно тебе, милая же девочка, — не понимает Наполеон. — Милая. Когда не пьёт, не бьёт и не танцует, — уныло протягивает он. — Ты просто не те танцы с ней танцевал, — американец усмехается в бокал. — Попробуй, даже не знаю, танго. — Нет. — Он качает головой, отметая плохую идею, и трогает пальцем черного короля. Шахматы. Они всегда делают то, что он хочет, не то что живые люди. Партия без начала и конца, которую можно переиграть, если ему что-то не нравится. В шахматы он всегда выигрывает. С другой стороны, в них он всё равно всегда проигрывает. В жизни же ведь бывает по-всякому. Соло не верит его молчанию, берёт быка за рога, бросает на идеальную черно-белую доску крышку от виски. Неожиданно для Ильи та попадает в белого короля, ставя ему мат. — Ты просто не умеешь! Давай научу! — Я. Не стану. Танцевать. С тобой, — очень тихо и очень чётко. Чтобы понял. Но тот не понимает. — Мы не будем танцевать, мы будем обучаться, — радостно объявляет Наполеон. — О, ради всего святого, большевик, не будь таким безнадежным. Американец, обнаглев до последнего предела и запродав кому-то остатки инстинкта самосохранения, вдруг встаёт, подходит ближе и сжимает пальцами его плечо. Илья три бесконечные секунды выбирает между «уступить» и «сломать руку», но во имя дипломатии выбирает первое. Он подумает об этом после. Соло неожиданно удаётся вдохнуть только со второго раза, когда упрямый русский принимает его приглашение. Илья, дотянувшись до монолита радиоприёмника, мимоходом щелкает тумблером, ловит что-то более-менее подходящее для них, после чего встаёт в центре комнаты и с ожиданием смотрит на него. Наполеон, что окончательно странно, смущается от пристального взгляда, но не подаёт вида. Он, хоть и немного путается в собственных руках - всё-таки привык вести в этом танце - кладет ладонь Илье на плечо. Тот целомудренно, даже робко касается его спины подушечкой большого пальца (какая рука, собственнически прижимающая к себе? О, о чем вы), и Соло даже сквозь пиджак и рубашку чувствует, какой он горячий, едва ли не раскалённый добела. Следующие несколько минут они танцуют. Немного спотыкаясь друг о друга и стукаясь коленями. Но это проходит мимо сознания, Наполеон живёт движением, ритмом и страстью (признаться в этом сейчас – самое логичное действие). А потом внезапно Соло осознаёт, что стоит в коридоре. Он оборачивается, дёргает какую-то невменяемо-сказочную, кэрроловскую дверь, но Илья уже успел закрыться на ключ. Так что ему не остаётся ничего, кроме как идти к себе. Но, уже лежа в постели, он понимает, что Илья только вначале портачил в танце, а потом... Потом он прижимался к нему, вертел им, почти ронял на пол, но вовремя ловил, жарко дышал в ухо и обжигал пальцами сквозь слои тканей. Скромный большевик – умел – танцевать – танго. Но почему-то решил поучиться у него. Поучиться с ним. Танго. Курякин даже слова-то такого знать не должен, но, впрочем, того, почему Пату никак не подходит к Диору, он знать не должен тоже, однако же знает. Соло как-то запоздало становится интересно, чему их, талантливых кэгэбистских щенят, ещё учат за железным занавесом, начинающим трогательно напоминать решето. Такая огромная страна, такие непомерные возможности, толпы медведей и хороших учителей танцев. Жутковатый в своей непредсказуемости потенциал – и жутковатое ощущение чужой физической силы, потому что Наполеон вдруг вспоминает, как расслаблено было собственное тело – словно тела и не было, словно он был пустой, полый, а вот Илья рядом был как раз предельно ощущаемым, будто пространство вокруг было насыщено им. Ошибка, сигнальный красный свет. Он так размяк, что русский мог бы сломать ему шею за одну секунду, если бы захотел. Илья почему-то не захотел. Курякин этажом выше, сдвинув к переносице брови, забыв о Габи Теллер, будет долго, недоуменно смотреть на свои ладони. Удерживаемые на весу руки, дрожащие крупной, предельно знакомой дрожью, – и всё в этом было бы нормальным, если бы он злился. Но гнев Илья будет испытывать в самую последнюю очередь, и тремор не прогнать, и можно даже разнести в мелкую щепь всю мебель комнаты – он знает: не поможет. Желание что-то и кому-то доказать, в сущности, всегда выходило ему боком. Он по какой-то причине так и не выучил за несколько минувших месяцев, что спорить с американцем выходит себе дороже. Знакомство с ним вообще – оказалось – слишком – дорогим. Соло жалеет о своей находчивости на третьем часу без сна, изучая глазами грязно-желтые лоскуты уличного света на потолке. Какого дьявола он нашел все до одного русские жучки? Можно было бы оставить хоть один, ну, исключительно веселья ради. Наклонить голову. Произнести: «У тебя шикарные данные, большевик», или «Тебе удалось удивить меня», или «Что ещё ты умеешь такого, о чём я не знаю?» Соло закрывает ладонями лицо и тихо стонет что-то нецензурное. В голове борются два желания – спуститься вниз, чтобы постучать в чужую дверь, и приложиться виском о прикроватный столик. Но побеждает разум, а не желания, и это ещё одна причина для гордости собою, отчего-то отдающей лёгким тлетворным запашком самоненависти. Утром Габи бросает ничтоже сумняшеся, пряча глаза за стёклами тёмных очков: «Почему вы оба выглядите так, как будто прикончили бутылку вдвоём?» Наполеон мысленно щелкает пальцами и, приняв решение вечером зайти к русскому с чем-нибудь покрепче или поэкзотичнее (не всё же Илье удивлять его) – или, наоборот, потрадиционнее, – веселеет и успокаивается. После он рассыпает комплименты Габи, флиртует с официантками (всеми сразу) и подкалывает Курякина, как в старые добрые римские времена. Правда, тот подкалываться не желает: пропускает шпильки мимо ушей, от лёгкого прикосновения к руке (Наполеон просто передал ему меню, случайно – честно случайно! – коснувшись ладони) дёргается, как от удара током, избегая глядеть на Соло или Габи, и смотрит исключительно в тарелку. Главное же – молчит. Сокрушено, страшно молчит, словно убил младенца, временами поглядывая на свои ладони, и Соло замолкает на середине анекдота, думая о причинах подобного внимания – неужели вспоминает, как вчера этими самыми руками он обнимал, пусть и во время урока танца, хотя какой уж там урок, недавнего врага, ставшего коллегой? Соло почти созревает для вопроса, но не успевает его задать – Илья поднимается из-за стола и стремительно исчезает. Габи провожает его недоуменным взглядом: — Неужели ему так не понравился завтрак? — и голос её странно картонный. Днём Соло почти не видит Илью, но в этом нет ничего странного. Да, очередное задание они выполнили, можно немного расслабиться и отдохнуть перед следующей миссией, поболтать с Уэйверли о местных барах и дать себе волю, но если Илья этим и занимается, то явно предпочитает делать это где-то в одиночестве. Зато Наполеон спокойно выбирает бутылку лучшего коньяка из всего импорта, что предлагает отель, думая, как бы его выбор прокомментировал русский, если бы они были вдвоём. На ум почему-то приходит сравнение запаха коньяка с клопами, Соло передёргивается, но всё же идёт в гости к Илье закреплять взаимопонимание – или взаимонепонимание, это как посмотреть. На стук в дверь Курякин не отзывается. Соло стучит ещё раз, громче, настойчивее, потом демонстрирует свои дедуктивные способности: — Открывай, я знаю, что ты там. У тебя музыка играет. Слышно лишь молчание. — Мне сказали, что ты как пришел в номер в восемь, так с тех пор никуда и не уходил. Молчание почти звенит. Соло стучит в дверь закупоренной бутылкой, начиная злиться на русского и на себя: — Илья, открывай. — И, когда его опять игнорируют, он блефует: — Один жучок у тебя в номере всё-таки остался. Открывай. Мимо проходит горничная, окидывает его заинтересованным взглядом – солидный красивый мужчина в костюме, с бутылкой коньяка, пусть и без цветов... Соло начинает нервничать, как редко нервничал на операциях. — Учти, ты напросился. Он достаёт отмычки, за секунду подбирает ключ к замку, открывает дверь и заходит в номер. Некстати вспоминает, что и к нему так однажды стучались – и он сделал вид, что был в душе. Тут же невыносимо захотелось увидеть Илью с мокрыми волосами и в одном полотенце. О, бога ради. Номер разгромлен и пуст. Да, радио играет, шипит неправильной настройкой, но Ильи здесь нет. Зато на ковре полоса, словно по нему прошла рота солдат – или кто-то метался из одного угла в другой. На столике пустая пачка от сигарет, всё содержимое которой лежит в пепельнице и рядом с ней. Поломанные, раскрошенные сигареты – и ни следа зажигалки. Соло подходит к распахнутому окну, отодвигает надутую ветром штору и глупо спрашивает с высоты пятого этажа: — Илья? Не то чтобы он надеется на ответ, говоря по чести. — Не угадал. Голос женский и узнаваемый. Соло беззвучно вздыхает. — Он всегда ведёт себя так, когда кому-то хочется выпить с ним отличного французского коньяка? — он машет бутылкой, зажав тонкое горлышко между пальцами, и улыбается вежливо-вопросительно – мол, это же ты живёшь с ним в одном номере, не я, тебе виднее. Панорама за его спиной предельно живописна и состоит из выломанных ножек журнального столика, одной сорванной гардины и осколков нескольких ваз – по идеальной прямой от порога спальни до окна. Так, говорят, мечутся по клеткам вдоль решетки, и собственное сравнение Наполеону не нравится. — Обычно, — Габи очень медленно снимает очки, ещё медленнее – шляпку и прислоняется спиной к дверному косяку, — он выбирает шахматы, а не распитие коньяка. Впрочем, не знаю. Я предлагала только водку. Стойкая арийка. У неё очень спокойный голос; Соло не сразу понимает, что именно в нём так смущает, откуда – вибрация. Сейчас нужно пошутить про то, что с её комплекцией пить стоит только сидр, но он отчего-то не шутит. Габи наклоняется и поднимает с пола уцелевшую при разгроме пепельницу, вертит её в руках, оценивающе смотрит на другую, переполненную горько пахнущими, так и не раскуренными сигаретами. — Что ты ему сказал? — спрашивает она. Что ты ему сделал? — Он не спал ночью. Не то чтобы это меня волновало. Но, знаешь. Наполеон пожимает плечами. Это его ответ на вопрос. — Иди к себе, — морщится Габи. — И вызови мне горничную. — Она ещё раз окидывает глазами номер. — Двух. По твоему звонку они придут быстрее. Её губы ломаются, и Соло надо бы возмутиться, что какая-то стрекоза в кои-то веки говорит больше него, в придачу помыкая, но он только автоматически улыбается, очаровывая скорее по привычке, чем из надобности, салютует ей нераскупоренной бутылкой и проходит мимо, покидая номер. Удушливый запах крепкого табака (да ты с ума сошел, большевик?), похожий на вонь подпалённой резины, оседает на стенках горла, вызывая лёгкую мерзкую тошноту, которую он смыл бы коллекционным французским нектаром уже в коридоре, проигнорировав культуру пития, если бы в этом самом коридоре, у двери своего номера, не обнаружил Илью. Это та редкая минута, когда Соло невообразимо гордится своим самообладанием. Курякин стоит, прислонившись к стене, ссутулив вечно прямые, как на плакатах с улыбчивыми комсомольцами, плечи и опустив руки в карманы брюк, будто прячет ладони, намеренно предотвращая жесты. — Мне не стоило покидать вас так поспешно, - монотонно произносит он, рассматривая увлекательнейшие узоры на ковре. Какой вежливый, будь проклят, мальчик. — Я приношу свои извинения. За многое, – как будто звучит в этом. О, да ладно. «Даже не смей, - хочется сказать Наполеону. - Только попробуй заняться самобичеванием». — Лучше извинись перед администрацией отеля, — прочувствованно советует он, подходя к двери и буднично извлекая из кармана ключ. Он думает, что Илья отойдёт в сторону, давая ему пространство и доступ к замку, но русский не делает ни шага, и они оказываются слишком близко. Соло касается его плечом, чувствуя, как всю правую половину тела вдруг пронизывает нездоровым, гриппозным жаром. — Что тебе было у нас нужно? — тут же нахмурившись, интересуется Илья. Соло алогично злит это «у нас». Только водку она предлагала, видите ли. — Партия в шахматы, — щурится Наполеон, — интеллектуальная беседа, политический спор, урок танцев. На твой выбор. Сейчас, по всей видимости, он должен встретить скулой кулак, но удара не следует. Вот тебе раз. Курякин стоит, всё ещё вжимаясь в стену, будто, если отойдёт, случится что-то страшное. Наполеон непроизвольно опускает глаза. Чужие пальцы под тканью, там, в карманах, ритмично сжимаются в кулаки и быстро разжимаются (а ещё – он знает, не зная наверняка – нервично дрожат, он слишком часто наблюдал это, он заучил, запомнил, сделал собственной телесной памятью). Это что ещё за тренинг по самоконтролю, большевик? Илья закрывает глаза. Выдыхает. — Подерёмся? — игриво предлагает Соло. — Я устал от твоих провокаций, Ковбой, — тихо говорит тот. — Честное слово. Никаких сил уже нет. И совести у тебя нет, – он отделяется, наконец, от стены, и сейчас так мало напоминает самого себя – скорее, плохой список с шедевра – что Наполеону хочется развести ему вслед руками – ну, или бросить в голову всё ещё удерживаемой бутылкой. К слову о коньяке. — Эй, гроза капитализма! — Курякин замирает, успев отойти всего на несколько шагов, чуть поворачивает голову – настороженный и готовый, как хорошо выдрессированная сторожевая собака. Опять правильный. Спрятавший непозволительную усталость и чрезмерно тихую, отчаянную злость. — Я не буду пить это в одиночестве. — Из вас что, никто на это не способен? — неожиданно интересуется он, и Соло ловит себя на неком омерзительном ощущении под рёбрами. — Только алкоголики и русские пьют в одиночестве, — парирует он, распахивая дверь и приглашающе указывая рукой через порог. — Добро пожаловать. Чувствуй себя как дома. Только ничего не круши, будь так любезен. От улыбки сводит челюсти. Он на все сто процентов уверен, что русский уйдёт, и когда Илья после паузы, как-то нервно дёрнув головой, разворачивается, делает три широких шага и решительно заходит в его номер, Наполеону хочется поаплодировать тому в спину, разбивая хлопки о напряженный треугольник – от широких плеч к узким бёдрам, о черную ткань водолазки, в которой русский, наверное, и спит, и моется, о какие-то новые барьеры, которые ужасно раздражают. Господи, это был всего один круг танго. Будь проще. Илья так и не извлекает рук из карманов, и Соло, уже заперев за собой дверь, думает, что сейчас совершит какую-нибудь не-ве-ро-ят-ну-ю глупость. Если Илья не прикончит его на самом старте. Это было бы даже удачно. Но Курякин сидит на диване, так и не вытащив рук из карманов, весь напряженный и готовый убивать, если хоть что-то пойдёт не так. Как «так» на взгляд русского – не известно, но Соло ещё хочется жить – немного больше, чем взять ладонями, пусть и не такими большими, как у самого Ильи, его лицо, провести пальцами по скулам, огладить шрам, а потом нежно коснуться губами – и потому он просто ставит на стол тонкогорлую бутылку. В свете ночной лампы напиток играет на глубине золотыми бликами, напоминая огонь. Романтическое свидание при свечах. Корявое, нелепое свидание, когда никто не знает, что это свидание, а один так и вовсе не влюблён. Слово наконец-то звучит, изнутри пулей кроша височную кость. Об этом можно подумать потом. Придётся подумать, но в одиночестве, а не в напрягающем, бьющем по голове присутствии русского. Соло ставит на стол два бокала: — Тебе раз... - он не договаривает, потому что Илья опять сутулится, опять пристально изучает невероятно привлекательный рисунок ковра, опять дрожит пальцами в карманах. — А ты бы мог... — Тот наконец-то поднимает на него глаза, смертельно усталые и абсолютно несчастные. Соло проглатывает горчащий кашель и выдаёт совсем не то, что хотел: выпить её? — он указывает на бутылку коньяка. — Один? Всю, целиком? — Мог, — кивает тот, и пальцы начинают дрожать сильнее, судя по тому, как он сжимает их в кулаки и играет желваками. Смотрит Курякин исключительно на бутылку. — Ну так пей, — Наполеон наливает в бокал коньяка и подвигает его ближе к Илье. Тот усмехается – и это первое за весь вечер, что напоминает прежнего русского, грозу нацистов и предателей Родины. — Не жалко? — О, мне для тебя!.. — начинает возмущаться Соло, но тут же уточняет: - Или ты начнёшь буйствовать? — Илья не сводит с него голубых глаз. — Нет, поломанная мебель мне, прости, ни к чему, сломанные рёбра и свернутая шея – тем более. Так что, будешь пить? Илья наклоняет голову, морщится и вздыхает так, что Наполеон буквально слышит в этом вздохе: как же ты меня достал, пижон американский, вечно тебе надо повыпендриваться, вечно надо достать, довести до белого каления своим острым ядовитым языком. Наверняка Курякин думает не так цензурно, но Соло человек из высшего света, человек искусства, в конце концов, практически богема, он не умеет думать матом. К тому же Илья так и не вытащил рук из карманов, а, значит, секунда форы у него есть, и этим грех не воспользоваться, пусть платой будет удар в челюсть. Главное, чтобы не в пах. — Тебе соломинку принести? Илья начинает звереть, лицо застывает ледяной маской, хотя какая уж там ледяная – каменная, он памятник самому себе; глаза, глядящие исподлобья, темнеют, становясь почти черными, сизыми, предгрозовыми. — Или тебя с ложечки кормить, то есть, поить? Он договаривает только до «кормить», потому что на остальное не хватает воздуха, выбитого из лёгких ударом о жесткий ковер, а ведь тот казался таким пушистым. Зато Илья тоже оказывается очень близко, даже руку протягивать не нужно – он почти лежит на нём, придавив к полу всем весом, немалым, надо признать, глядит на него тёмными от расширенных зрачков глазами, тяжело дышит и стискивает его запястья. Ну вот, какую-нибудь не-ве-ро-ят-ну-ю глупость Соло всё-таки совершил. Глупая, романтичная и абсолютно бессмысленная смерть, а ведь просто не стоило изначально упоминать о танго. — Значит, не можешь, — быть ироничным, когда воздух вышибло из лёгких подчистую, довольно сложно, но он никогда не искал простых путей. — В одиночку. Бутылку. Не виню. Если ты перекусишь мне сонную артерию, — вдруг ласково изрекает он, — твоему начальству придётся долго объясняться с моим. Замечание своевременное, потому что, едва он открывает рот, у Ильи вздрагивают, размыкаясь, губы, верхняя приподнимается, обнажая клыки, и в этой совершенно животной, волчьей полугримасе есть что-то настолько первобытное, что Наполеону становится по-настоящему страшно – короткой, ознобистой волной, начинающейся у вставших дыбом волосков на шее – вдоль позвоночника – до крайне несвоевременно поджавшихся пальцев ног. Ему как-то очень четко видится эта картина – например, как русский быстро наклоняет голову, впивается ему в горло – и Соло негероически, в стиле Брема Стокера, умирает, захлёбываясь горячей солёной кровью. Русский. Наклоняет голову. И впивается. В горло. Наполеон не умеет думать приземлёнными выражениями, но кто-то вместо него катает внутри черепной коробки крайне уместное: твою мать. Он совершенно зря визуализировал, они всё-таки находятся слишком близко. — Оно обрадуется, — неожиданно на пределе слышимости произносит Курякин, и Соло снова приходится посмотреть ему в глаза, вопросительно выгнув бровь. — Моё начальство. Если я тебя придушу. И мне тоже. Знаешь. Станет легче. Есть что-то очень странное в том, как он рубит фразы, будто посреди полноценного предложения просто забывает, что говорить дальше, и логические связи теряются, тонут во внутренней черноте, на них не хватает ресурса, Илья весь уходит в попытку зафиксировать Соло запястья, хотя в этом совершенно нет необходимости. Он даже предложил бы для удобства собственный галстук, чтобы тот не нервничал. «Твою мать» трансформируется в «блядь», будто умение описывать ситуации нецензурно передаётся воздушно-капельным путём, через втянутый ноздрями чужой выдох. — В мои задачи не входит облегчать тебе жизнь, — Соло пытается хоть как-то изменить положение, но ни одно движение сейчас не является безопасным, и ёрзать под Курякиным в данную минуту – это определённо крупная ошибка. — Убью, — просто шепчет Илья. — Убью. Он не угрожает, даже не предупреждает, – обещает. Тогда Соло решает, что раз смерть так близко, то терять уже нечего, аминь. Пятью минутами больше, пятью меньше – и, выгнув шею, отрывает от ковра голову и метит губами, как дулом пистолета, к зигзагу шрама на чужом взмокшем виске. Прижимается, задержав дыхание и думая, что это нельзя будет объяснить даже провокацией. То есть, можно, но ненадолго. Он ожидает чего угодно, кроме того, что Курякин вдруг молниеносно разожмёт пальцы, выпуская его запястья, разомкнёт губы, будто намереваясь вбить его в пол словом, но так ничего и не скажет. Один удар сердца, два, три. На четвёртом Илья вдруг нервно дёргает головой, будто получает по лицу, и скатывается с Наполеона на пол, ложится рядом, подносит к лицу руку – так, словно хочет, прижав к виску пальцы, то ли удостовериться в чужом прикосновении, то ли смыть его след. А потом закрывает ладонью глаза и трёт веки – утомлённо-безнадежным, каким-то преступно человечным жестом, которого, разумеется, просто не должно быть у железной опоры партии. Соло сглатывает (какая будет воистину странная смерть, безболезненная, тихая). С любопытством изучает потолок ещё секунд пять. Гибко подаётся вперёд, поднимается на ноги, подходит к столику, берёт наполненный для русского бокал – и залпом, в два больших глотка, словно дешёвое пойло, как воду пьёт коллекционный коньяк, в котором советуют ценить тонкую медовую ноту и маслянистое шоколадное послевкусие. У него губы, солёные от чужого пота, и коньяку этого, вот удивительно, не смыть, не продезинфицировать (мозг – не продезинфицировать тоже; поздно). — Это доставляет тебе удовольствие, да, Ковбой? — интересуется Курякин. Он смотрит с лёгким прищуром, слегка повернув голову. — Валяться под тобой на полу посреди номера? О, определённо, — и неважно, насколько это правда, Соло опускает бокал обратно на столешницу. В конце концов, он ведь всё ещё жив, и язык его по-прежнему — враг, друг и оружие. — Ну да, — чужой голос неожиданно крепнет, русский одним слитным движением поднимается на ноги, прямой, как каменная стела, и о боже, больше фаллических символов, Наполеон. — Тебе же всегда смешно. Точно. Я и забыл, что для вас нормально плевать на всех, кроме себя. Соло настолько поражен этой внезапной отповедью, что даже не успевает – в кои-то веки, едва ли не впервые в жизни - ответить, а Илья уже быстро выходит вон, так громко захлопнув за собой дверь, что провожающим аккомпанементом мелодично звенят стёкла. Для кого – нас? Капиталистов? ЦРУшников? Бывших воров? Агентов, которым уже слишком долго хочется своих напарников до абсолютной самоубийственности? Соло наливает себе ещё. Может, стоить позвать Теллер? В одиночку ведь пьют только алкоголики и русские. Ещё влюблённые, но это настолько смешная шутка, что он действительно позволяет себе смешок, потом вздыхает и наливает ещё. В этот раз коньяк наконец-то кажется тем самым коньяком, обжигает нёбо, перехватывает дыхание, которое толком не восстановилось после броска Ильи на пол и в итоге разливается где-то в области солнечного сплетения горьким мёдом. А вот шоколадного послевкусия нет. Может потому, что он не даёт себе времени его распробовать, опять пьёт, на этот раз карикатурно подражая дикому русскому в том, как это могло бы быть, прямо из горлышка, крепко держа бутылку влажными пальцами. Соло садится на пол, туда, где Илья лежал (не один) и устало потирал веки, словно не давал волю слезам – хотя откуда бредовые мысли про несуществующие слёзы доблестного разведчика страны Советов? Он же никогда не плачет, просто не умеет, смеётся в лицо смерти и напоминает их железного кумира – такой же лишенный эмоций, вернее, забывший о них, запретивший себе их испытывать. Интересно, как много он вообще себе запрещает? Наполеон ловит себя на том, что глотает коньяк мелкими глоточками прямо из бутылки. А ещё – что гладит ворс ковра, словно таким образом касается упрямого, упёртого, медведеподобного, памятникообразного Курякина. Бред. Безумный русский всё-таки свёл его с ума, аллилуйя, случилось, КГБ может гордиться лучшим из своих выкормышей. Нет. Хватит одного сумасшедшего без тормозов в их команде, – решает Соло и убирает бутылку подальше. Но она всё равно светит огоньком свечи несостоявшегося свидания, после которого у Наполеона остались шрамы – не на теле, глубже, на будь-оно-проклято сердце, которое всё же обнаружилось. Впрочем, нет, это не просто шрамы – оно разбито вдребезги. Он криво ухмыляется своим трубадурским ассоциациям, опирается спиной на сидение дивана, запрокидывает голову и закрывает глаза, думая о том, что Илья – это всё-таки смерть. Так что можно смело считать, что смерть коснулась его – и что он коснулся смерти, поцеловав её в висок. Этот глупый декаданс в чём-то даже хорош. Будет не так страшно идти на задание, когда знаешь, что и без него можешь умереть, для этого теперь даже не нужны одержимые нацисты и враги миропорядка. Радует, что яростный русский, скорее всего, убьёт его милосердно и быстро. Темнота взрывается светом из коридора, когда дверь в его номер с силой распахивается и стукается о стену, а потом медленно, с противным режущим скрипом, какого не должно в такой шикарной гостинице, ползёт обратно. Наполеон поворачивает голову, готовый умереть от рук разъяренного, но почему-то слишком тормозящего Ильи, однако встречается глазами со взбешённой Габи. Она встает перед ним, широко расставив точеные ноги в мягких туфлях с небольшим, но тяжелым квадратным каблуком (отмечается как-то автоматически), упирает руки в бока и нависает над ним. Он вежливо ей улыбается, хочет даже по-джентельменски предложить выпить, но она буквально шипит ему в лицо: — Доволен? — Вполне. Отличный коньяк, отличный отель, отличный номер, — Наполеон готов продолжать список отличных вещей, но замечает, как Габи сжимает кулак прямо перед его носом. — А вот ты, похоже, не очень рада жизни. Плохой вечер? — Отличный, — выдаёт она, вытаскивает бутылку из-под стола, куда Соло её отодвинул, глотает, несмотря на его останавливающий жест. Предсказуемо начинает кашлять, но не выпускает коньяк из рук, словно специально желает его разлить или, что вероятнее, ударить Наполеона тяжелым стеклом. — Просто отличный. Он пришел и лёг на диван. Соло не спрашивает, кто – «он», и так понятно. Непонятно другое – что в этом ужасного? — Милая, — сладким голосом начинает он, — радуйся, что он не заперся на три часа в ванной проявлять плёнку, когда тебе срочно необходимо в душ. — Она зло глядит на него – и он немного смягчается: — Ну, может, он устал постоянно выигрывать у себя в шахматы. Или магнитные бури плохо влияют на его железный организм. — Она замахивается бутылкой, легко ударяет его плечу, и он, потирая ушибленное место, ворчит: — Вообще-то, за окном вечер, и даже агенты иногда должны спать. — Он пришел и лёг на диван. Не возмущался, когда я вытащила из-под него плед, промолчал, когда я громко включила радио, а там играл его ненавистный буржуйский джаз, и стала прыгать вокруг него. — Габи, похоже, благословенно решает, что Наполеон не причем и к настроению Ильи не имеет отношения, а потому перестаёт на него злиться. Вместо этого она наклоняется и, проникновенно глядя ему в глаза, выдыхает: — Он сложил руки на груди и молчит. Ему только свечки не хватает. — Какой свечки? — воображение начинает подсовывать что-то неприличное, но Габи качает головой: — Как покойнику, в руки. Соло, мне страшно. — Он тебя не тронет, он над тобой трясётся, сдувает пылинки и в обиду не даёт. Однако Габи продолжает, не обращая на него внимания, и через слово подносит бутылку к губам, хорошо, что не пьёт, только дышит в неё, отчего получается напевный, тоскливый плачущий звук: — Он молчит, как убитый. Тогда в Риме, помнишь, он разгромил номер и сломал все кости трём пижонам. Потом швырнул в усатого нациста мотоцикл и заколол его ножом. Но тогда у него тряслись руки и была более-менее веская причина. А теперь он даже не дышит. — Что? — Соло подскакивает, готовый бежать к проклятому русскому, который сам рехнулся и его свёл с ума. — В смысле? — Дышит, — морщится она, поправляя саму себя, — дышит, но тихо, как будто сейчас перестанет, — Габи водит из стороны в сторону полупустой бутылкой и нетрезво растягивает слова. — Почти покойник. Не знаю, что с ним. И что делать. Поговори с ним. Прекрасный финал. — Не думаю, что это хорошая идея. — Соло удаётся произнести это почти равнодушно, хотя хочется орать неизвестно почему и зачем. Если бы ему хотелось что-нибудь или кого-нибудь поломать, он бы точно решил, что безумие русского заразно. А так он только подозревает. — Если я к нему пойду, то у нас точно будет труп – мой. Габи разворачивается к нему всем телом, маленькая гибкая хищница, несколько мгновений сверлит чёрными глазами, прокручивая и сопоставляя в голове факты, а потом с убийственной серьёзностью то ли матери, то ли жены выдаёт: — Так это всё-таки ты довёл его? Что ты ему сказал? — Я? — удивляется Соло. Искренне. Они оба наговорили друг другу кучу гадостей, так или иначе, но почему он – всегда крайний? Может, Илья ещё с кем-нибудь поругался, набил кому-то рожу (нет, «набил – морду, а рожу – начистил» – некстати вспоминается тихий голос мрачного русского, который однажды учил Соло нелитературному языку). — Нет, — мотает головой Габи. Кажется, она всё-таки очень пьяна. — Не сказал, если бы ты сказал, то он бы просто опять разгромил номер. — Она совершенно неожиданно бьёт Наполеона по лицу, а он не успевает увернуться. Удар выходит как-то особенно по-женски хлёсткий и обжигающий, такой, что он прижимает к щеке ладонь, но это плохо помогает, потому что он всё ещё горячий от коньяка и прикосновений Ильи; неизлечимый жар. — Что ты ему сделал? — Да ничего такого… — впервые за много лет мямлит он. — Так, встал и пошел к Илье. Не знаю – извиняться, молить о прощении, валяться в ногах… Драться. Пить. Болтать. Курить. Что угодно! — она неожиданно поднимается на ноги, тянет его за лацканы пиджака (слишком сильная для девушки), толкает к выходу из его же номера, и противостоять ей, ставшей в одно мгновение древней фурией, мстительницей-эринией, невозможно, хотя он выше её на несколько дюймов и тяжелее на несколько фунтов. Соло успевает сказать в своё оправдание: — Да это он меня чуть не убил. — Вот и добьёт. Иди, — обрывает Габи, вытолкнув его в коридор. А потом шепчет, как маленькая девочка во время грозы, и в глазах её не видно радужки, только зрачок: — Я боюсь его. Он молчит, а потом как встанет – и зарежет меня. Я туда не пойду. Буду спать у тебя. Пожалуйста, сделай что-нибудь, — Теллер гладит его дрожащей ладонью по груди, по-прежнему не выпуская треклятой бутылки. Мимо них проходит парочка – и Наполеон вынужден улыбнуться, слегка поклониться и всё-таки пойти в её номер – не выталкивать же ту за порог, ведь сама она ни за что не уйдёт, и правда слишком боится непредсказуемого Курякина. Кто его не боится. Наполеону тоже несколько страшно. Но коньяк он успевает забрать. Соло не стучит в номер Габи и Ильи, но дверь открывает медленно, чтобы не напугать и не спровоцировать русского, если тот не уснул, а всё ещё лелеет план мести. Однако в комнате тихо и темно. Он шагает в квадрат света из коридора, разглядывает столик с лампой, тёмный диван, но не может понять, есть на нём кто-то или нет. Приходится подойти ближе, включить ночник. Илья, с закрытыми глазами лежащий на спине без движения, и правда напоминает покойника. Но Соло после секундной паники всё же улавливает его тихое, размеренное дыхание, видит, как слегка дрожат длинные светлые ресницы и – почти чудо – на лбу, возле левой брови нет складки, которая делает хмурого Курякина ещё более мрачным. Наполеон останавливается рядом с ним, но садиться на диван не рискует: кто знает, вдруг тот сейчас проснётся и откусит ему руку, раз уж в горло не удалось вцепиться? Соло мотает головой, прогоняя бредовые мысли, но всё рано застывает, думая, что же ему делать. Будить, не будить? Может, тот выспится – и на утро будет вести себя, как обычно – то есть, крушить врагов налево и направо, подкалывать его по поводу и без и говорить исключительно неполными, а то и однословными, предложениями? Наполеон ставит многострадальную бутылку коньяка на стол (янтарный плеск на дне), чуть наклоняется над Ильёй, рассматривая и сохраняя в памяти образ мирного Курякина. Кажется, тот даже улыбается во сне. Да, точно – улыбается, самую малость, уголками губ, горько, но этого достаточно, чтобы выглядеть лет на десять моложе и пунктов на тридцать привлекательнее, чем обычно. Вот дьявол! Соло решает, что пора бы уйти, иначе он сейчас точно лишится самых последних остатков разума, а потом и жизни, потому что полезет целоваться с психованным русским. Он даже делает шаг в сторону двери, но случайно задевает свесившуюся с дивана чужую руку и застывает, боясь пошевелиться и разбудить Курякина. Но Илья дышит так же размеренно, ровно, и Наполеон не выдерживает. Он протягивает руку, почти касается его волос, ведёт ладонью над головой, за ухо – словно заправляет прядь, через воздух обрисовывает шрам на виске, вспоминая его запах и вкус. Облизывает губы и упрямо твердит себе, что: кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Шампанское ему сейчас не нужно, коньяка вполне достаточно, но вот попробовать кое-что другое он не прочь, и гори оно всё (он – весь) в аду. Поэтому наклоняется, почти касается губ Ильи, чувствует его лёгкое дыхание, медлит секунду, наслаждаясь моментом. И испуганно замирает, потому что Курякин уже не спит, а смотрит на него злыми глазами и поджимает губы. — Рехнулся? Соло не выпрямляется – просто невозможно оторваться – и не отвечает. А что, в принципе, можно ответить? «Да, рехнулся, причем из-за тебя»? Вряд ли Илья его поймёт – он же железный и заточен для выполнения долга, всё остальное – ненужно и бессмысленно. «Нет, не рехнулся, просто решил проверить, дышишь ли ты ещё или уже нет, чтобы пойти успокоить Габи, выгнать её из своего номера и завалиться спать»? Не оценит юмора, он вообще последние два дня не понимает ни одной шутки Соло. Илья ждёт ответа ещё пару секунд, потом фыркает и поворачивается набок, оказавшись к нему спиной, и от этого движения, жеста доверия – если это не доверие, то глупость, нельзя так подставляться, самый лучший агент КГБ никогда бы такой глупости не совершил, достаточно вспомнить, как он на любой шорох в той римской операции хватался за пистолет – от этого жеста доверия у Наполеона сносит крышу. Тормоза отказывают окончательно, тем более, что прямо перед ним оказывается затянутая в черную водолазку, которую он давно хотел с него снять,спина Ильи. Широкая треугольная спина с трогательно оттопырившимися лопатками. Соло кладет ладонь ровно посредине между этими почти крыльями, согревая позвоночник, и тут же охает, потому что Курякин – слава всем богам, пришел в себя! – резко поворачивается на спину, придавливая его руку к дивану. — Что? За хрень? Ты творишь? Вместо ответа Наполеон опять наклоняется над ним, раз уж не может уйти, придавленный телом русского, и хочет поцеловать. Слишком давно хочет. Очень изящный способ самоубийства был бы. Впрочем, Илья опять всё портит, выдыхая ему в приоткрытый рот: — Не начинай того, что не собираешься продолжить. — Собираюсь. Соло всё-таки целует его, отмечая, как расширяются голубые глаза напротив, становясь изумлёнными, как у пятилетнего ребенка, который увидел Санта-Клауса. Или Деда Мороза – как там правильно зовётся суровый русский волшебник, раздающий хорошим мальчикам подарки на Новый год? У Наполеона репутация не очень хорошего мальчика, а у Ильи – холодные губы и солёный, как от крови, рот, и острые кромки зубов, особенно клыков – не зря он показался ему похожим на волка. Даже после этого Курякин не вскидывается, не сносит ему голову одним ударом, не сворачивает шею, а зажмуривается и жалобно скулит, когда Соло всё-таки задирает на нем водолазку и ведёт ладонью от пояса брюк вверх, а потом вниз, слегка царапая кожу ногтями. Почти невозможно понять, от удовольствия это или от бешенства, хотя, если бы Илья был взбешен, Наполеон уже был бы мёртв, как минимум – искалечен. Соло прижимается лбом к чужому лбу, впаиваясь своим долгоиграющим безумием в чужое скоропостижное, своим потом – в чужой пот, прижимает раскрытую ладонь к животу Курякина, пытается поймать расфокусированным взглядом его взгляд, но там, где он ищет, нет ничего, кроме распахнутой, страшной, совершенно беспощадной бездны. Первозданный хаос. — Если я продолжу, — голос значительно ниже, чем обычно, — ты ведь пристрелишь меня, большевик. Признайся. — Ты можешь просто заткнуться и делать? Молчать и делать? Илья вдруг поднимает руку, опускает её Наполеону на шею, сжимает так, будто хочет переломить, тянет на себя, ниже, скребёт по кромке волос, стремясь содрать кожу, и тут Соло, которому, наконец, удаётся вытащить из-под чужого тела придавленную руку, понимает, что во всём этом не так. Голос Ильи вздрагивает, как потревоженная струна, рвётся в сердцевине производимых звуков. Несгибаемому красному страшно – так сильно, до одури, что не пугает и сломать чью-то шею, только это ведь не чья-то, это его, Наполеона, лучшего вора среди всех воров, шея, и если сейчас нужно украсть у русского немного необоснованного ужаса – окей, он сможет. Наполеон поддаётся его ладони и клонится ниже, снова вжимаясь губами в губы – так крепко, словно запечатывает. Втягивает ноздрями воздух, неожиданно ярко ощущая чужой запах – гостиничное мыло, телесная чистота, резковатый одеколон из-за Железного занавеса, лёгкая терпкая горечь невыкуренных сигарет. Оказывается, так пахнут страх, помешательство, необходимость, секс и ещё что-то, слишком похожее на табу, то есть – на чувства. Курякин отвечает ему с отчаянностью вышедших на последний смертный бой, с напускным бесстрашием добровольных жертв и первых в шеренге. С такой, мать вашу, комсомольской, солдатской, детской обреченностью. Ужасно. Умопомрачительно, но ужасно. Соло прилагает немыслимое волевое усилие, чтобы разорвать лучший за всю сознательную жизнь поцелуй. Илья под ним – под ним, господь всемилостивый – дышит редко и глубоко, так, как учат дышать в форс-мажорных обстоятельствах. Будто он, Наполеон, чужое погребение заживо, катастрофа, снежный завал вослед лавины. Несколько лестно, несколько обидно, лестно – больше. Он думает обо всей этой ерунде только для того, чтобы не формулировать четко мысль: Илья Курякин, непробиваемый невинный русский, напарник и ухажер юной немки, лежит под и перед ним на диване гостиничного номера, в полумраке латиноамериканской ночи, царапает короткими ногтями его шею и дышит приоткрытым, багряным ртом, бессознательно облизывая губы. Нужно быть богом, чтобы сдержаться, а Соло, увы, не бог. Соло человек с желаниями, тягами и сетью трещин на несуществующем сердце. Он рвёт ремень чужих брюк так, будто от этого зависит, быть ли Третьей мировой, и когда ловкие пальцы всё-таки дёргают вниз молнию – звук неожиданно громкий и смущающий – Илья снова тянет его вниз, в поцелуй, словно не думает, пока целуется, и не хочет думать, и это очень правильно. Рука Наполеона ныряет под слои ткани – более плотный, менее плотный. В голове взрываются цветные пятна всех экспрессионистов разом. Русский слишком горячий и слишком твёрдый. Соло, не удержавшись, стонет тому прямо в рот, будто посылает через него, через гладкое горло и всё это совершенное тело, один сплошной, мощный, перенасыщенный импульс желания. Он не мальчишка, но готов кончить прямо здесь и сейчас – сводя пальцы в кольцо, двигая ими на пробу вверх и вниз по жаркому, гладкому, скользкому от смазки чужому члену. Курякина подбрасывает над диваном, будто под пытками. Соло хорошо знает, что это такое – когда хорошо так, что уже почти плохо, и только поэтому не прекращает, читает это необходимое «хорошо» с излома чужих бровей, с болезненной гримасы, исказившей правильное, плакатное, красивейшее лицо. Боль и страсть, страсть и боль. Слишком похожи. Не отличить. Висок Ильи снова горько-солон – как пот, смешанный с коллекционным коньяком в пропорции один к одному, и, конечно, у него есть медовое послевкусие. Русский весь оказывается из горчащего тёмного мёда, и вкус бы, узнать бы вкус… не сейчас. Потом. Позже. Позже – будет. Иначе в чём смысл? Соло не успевает подумать ни о чем больше, он только и может, что слепо жаться губами к чужим повлажневшим волосам, когда Илья вдруг заглатывает уплотнившийся комнатный воздух раскрытым ртом, сжимает его плечи так, что почти крошит кости, напряженно замирает в последнем акте агонии – а потом обмякает весь, тяжелый, расслабленный, обильно выплеснувшийся Соло в ладонь. Наполеон почти бессознательно подносит пальцы в вязко-молочном к губам. — Давай, — вдруг хрипит Илья, и не сразу становится понятно, откуда в голосе – вызов, — делай, что такие, как вы, что вы там обычно делаете. Что нужно. Я не знаю, — и, закрыв глаза стеной век и частоколом взмокших ресниц, сгибает одну ногу в колене, разводя их в стороны. Соло не в первый раз сталкивается с тем, что кого-то одновременно хочется и поиметь, и убить, но никто из предшествующих не был этим человеком – упрямым, невыносимым, совершенно неконтролируемым русским агентом, с которого Микеланджело мог бы лепить своего Давида, никто не был настолько желанен и настолько не склонял к тому, чтобы придушить диванной подушкой вот-прямо-сейчас. Наполеон закрывает глаза. Выпрямляет спину. Вдыхает и выдыхает. Этого следовало ожидать, растлевая надежду всея социализма. Чего он ещё хотел? — Кто, — с каким-то тоскливым интересом,наконец, спрашивает он, — эти пресловутые мы? Курякин как-то неровно пожимает плечами, прикрывая подрагивающей ладонью глаза. У него потерявшие контур губы и отличная способность делать вид, что всё под контролем, хотя ни черта, чтоб ты сдох, не под контролем! Нет, - тут же поправляет себя Соло, - не сдох. Только после меня. Ни в коем случае не раньше. Такими темпами он скоро устанет гордиться своей выдержкой. — Знаешь, большевик, — Наполеон как можно более будничным жестом вытирает ладонь о декоративную диванную подушку, — не знаю, что там творится в твоей голове, но, кажется, тебе нужно о многом подумать. Если что-то надумаешь, мой номер этажом выше, но, ты, разумеется, не забыл. Мы, такие – гостеприимные люди. Если когда-нибудь его спросят, что далось ему в этой жизни сложнее всего, Соло ответит: выйти четвёртого апреля такого-то года из номера одного аргентинского отеля, оставляя там человека, которого хотел больше жизни, но который слишком уж презирал и меня, и наши общие желания. Он был очень по-пуритански воспитан, знаете ли, этот человек. Ждал ли я, что всё изменится? О, конечно, ждал. Я был готов ждать очень долго. До визита Четырёх всадников и взлома печатей. Он даёт это странное интервью небесным судьям всю дорогу до собственного номера. Габи спит на его постели, свернувшись калачиком на самом краю, и он умудряется раздеть её, не побеспокоив и почти не притронувшись, умелый взломщик, намедни вскрывший главный сейф в своей жизни, но не успевший отключить сигнализацию. Это хуже, чем с Винчигуэрра. Он кутает что-то бормочущую по-немецки Теллер в одеяло и, задержав вдох, ложится рядом. Дверь остаётся открытой. Никто не приходит.

***

Соло почти рад тому, что миссия официально завершена, рад, что за два минувших дня никто из них не отправился к праотцам – и как-то алогично рад Уэйверли, потому что тот вместе со своей непосредственностью одновременно приносит в их команду какое-то разумное начало. Чего-чего, а разума им всем, ему особенно, в последнее время недостаёт категорически. Особенно с учетом того, что русский в эти дни похож на тень, всё время молчит и ни с кем не разговаривает. Габи даже опасливо-насмешливо, со странной извращённой заботой играет с ним в шахматы, а, впрочем, у неё стойкое ощущение, что Илья ведёт партию вовсе не с ней – и о ней думает в самую последнюю очередь. Она не обижается. Соло не подходит ни на шаг. То, что творится в голове Курякина, возможно, было его проблемой до и будет ею после, если будет, но сейчас – нет, спасибо, не подписывался. Пальцы всё ещё отдают мускусом. Он носит на себе чужие запах и вкус, как клеймо. Хочется напиться и удавиться, но столько не выпить, а его жизнь ещё нужна стране. Илья ловит его за рукав уже при посадке в вертолёт – так, что почти вспарывает цепкими пальцами кожу. Снова. — Послушай, — из-за шума перемалывающих воздух винтов ему приходится почти кричать, — я подумал. — Наполеону удаётся прикрыть глаза и еле заметно усмехнуться. Лицо русского непроницаемо. — Кажется, я в тебе ошибался. Кажется, я вообще иногда ошибался, — он хмурится так трогательно, что хочется смеяться. — Нам нужно будет поговорить. — И выпить, — зачем-то дружелюбно, почти ласково добавляет Соло. — И выпить, — совершенно серьёзно кивает Курякин. — Я тебя убью, — вдруг шепчет Наполеон. — Я буду первым, — неожиданно ухмыляется Илья, а потом его рука исчезает, перестаёт сжимать плечо, но прежде проскальзывает вдоль рукава каким-то совершенно непривычным жестом – полуслучайным, полуласкающим. Если бы Соло в эту минуту был способен, то покачал бы головой. Но он не способен ни на одно движение. Улыбка Теллер напротив, когда они уже поднимаются над землёй, подозрительная, вопрошающая и недоумевающая. Она три ночи провела в чужом номере, она, пожалуй, имеет право знать хоть что-то. Но Соло думает: нет. Не сегодня. Не завтра. Потом. Когда из чужой головы выйдет вся дурь. То есть, возможно, никогда. Танго в номере отеля он припомнит Илье при первой же беседе наедине, хотя будет очень сложно говорить, чувствуя бедром чужое обжигающее, будоражащее возбуждение, откидывая голову, оттягиваемую сильной рукой, улыбаясь скорее нервно, чем победительно. Это – их «позже», и смысл, обретается, концентрируется, вспухает в груди сладко сочащейся опухолью.

сентябрь 2015-го.

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.