***
Он этого не хотел. Никто бы этого не хотел. Всё произошло слишком быстро. А потом — растянулось смолой. Горькой. И очень липкой. Шею драло от четырёх глубоких садинящих царапин. Дайске лишь прижал вспревшую ладонь, как от соли пота раны буквально вспыхнули огнём. Ему стало дурно. Картинка плыла. Всё-таки он выпил много, резко встал. Схватился рукой за стену. С ужасом посмотрел. Шёма лежал. На светлом дереве было пятно крови, звук — тошнотворный, глухо-звонкий, короткий — стоял в ушах. Шёма не двигался. Дайске этого не хотел. Не хотел! Он просто пытался остановить Шёму, попросить прощения прежде, чем он уйдёт! Только и всего! — Шёма? Дайске почти подползал, на полусогнутых шёл, готовый упасть на колени, раскаиваться в самом своём существовании. Шёма шевельнулся. Дайске увидел, как кремовый ворс ковра пропитывается кровью. — Шёма, я... Нужно звонить в скорую! Плевать на всё, скажет, что споткнулся и упал. Ведь именно так и было? Верно?***
Шёма вспомнил. На миг после оглушившего удара увидел перед глазами старую, давно переоборудованную раздевалку на своём родном катке. Не их, фигуристскую, а другую. Для хоккейной команды. Это было ужасно. Шёма опасался, что он без сознания и не может себя уберечь. Комната пугала, сжимала его сдвигающимися стенами. Не отступила даже когда Шёма открыл глаза и смог шевелиться. Голова звенела, тёмные пятна закрывали реальные очертания вещей, шея никак не... Не поддавалась. Словно заклинило. Нужно было бежать. Дайске протянул к нему руки и, борясь с вялостью, на одном ужасе, не страхе уже, одолеваемый иррациональной паникой, Шёма, схватившись руками за края тумбочки, зажатый в углу между ней, стеной и... Ним... Кто вообще это?! Это не был Дайске Такахаши! Тянет руки, хватает за плечи, чтобы стянуть кофту? Шёма взялся за первое, что оказалось под рукой и, размахнувшись, выдирая провода, ударил куда-то в голову. Телефон разлетелся, он, этот человек... Отшатнулся. Дверь. Всего пара больших шагов мимо ванной и вешалки. Несколько метров до своего номера, до Юдзу-куна. Даже если крикнуть, он услышит! Голоса не было. Кто-то сзади звал его голосом Дайске Такахаши, кто-то сзади держал за плечи, прямо к коже, словно обнажённого. Ручка двери, замок, на себя. "Милый, милый"?! Коридор. Нобу. Шёма влетел в повернувшего из-за угла Нобунари Оду и, потеряв ноги, упал, сполз спиной по стенке. В каком-то жалком метре от спасения. В голове была какофония из голосов. Визг. Что-то из памяти. Понимание: с ним только что едва не сделали это ещё раз. Он вдруг вспомнил испуганные глаза маленького Ицки. Как он стоял в дверях. Сжимая бутылочку воды. Мягкие девичьи руки, почти как руки Хигучи-сан, не давали Шёме упасть. Он так и сидел, привалившись к стене. Он не мог понять, кто это. Что за люди вокруг. Каори. И Рика. Рика сидела перед ним. Бледная. На коленях. И он слышал голос Каори, сквозь её всхлипы и слёзы, она произносила что-то успокаивающее. Это она придерживала его за плечи, не давая упасть. Тошнило. Ужасно, ужасно тошнило. Шёма даже слышал английскую речь. Но должен был сказать одно, самое важное, самое значимое. Если рядом были Рика и Каори, они поймут, можно не пытаться говорить не на японском! В поле зрения — до неги знакомые кросовки Юдзу-куна, что-то мягкое и холодное прижимают к затылку. Шёму мутит от всего вокруг, он чувствует, что больше не сможет держать глаза открытыми. Самое важное. Самое главное. То, что нужно в любом случае произнести. Рядом — Юдзу-кун, Каори и Рика. Они услышат. Поймут. Шёма выдавливает: — Не говорите... Ицки.***
Он открывает глаза и оказывается в сером тумане с цветными отблесками, видит низкий маленький потолок, слышит мотор и дорогу. Где-то на перефирии — сирена. Шёма понимает: он в машине скорой помощи. Его покачивает, голова пуста от тупого чувства боли и тошноты, шея — у Шёмы чудовищно болит шея. Он хочет об этом сказать. С ним сидит Юдзу-кун. Весь серо-бледный. Шёма смотрит на него, едва одетого, а ведь декабрь. Смотрит и хочет поругать. Нельзя же так, ну. Не помнит, что хотел сказать до этого. Юдзу-кун держит Шёму за руку, склоняется к нему, Шёма улыбается: так здорово видеть его лицо, только его одного! Чтобы больше никто не суетился вокруг. Всем нужно просто успокоиться. Глаза слипаются сами собой и он засыпает, не успев коснуться руками того, что сдавливает его голову.***
В больнице Шёма стонет, просыпаясь от того, что каталка подпрыгнула на пороге. У него забирают кровь на анализ, светят в глаза, отпихивают от него Юдзу-куна. — Помните своё имя? — Уно Шёма. — Встать сможете? — У него голова пробита! — Ханю-сеншю, не беспокойтесь, рана поверхностная, кость не пострадала, — доктор поворачивается обратно и Шёма рад, что может понимать то, что ему говорят. Пусть и не может достаточно быстро реагировать. — Тошнота есть? — Да. — Попытайтесь подняться. — У меня шея... — Шея? Шёма видит, как Юдзу-кун дёргается, подходит ближе, заглядывает. — Шея ужасно болит. Больше головы. Голова только... Гудит. Шею больно. — Можете сказать, где точно? — Где-то... У третьего. Словно... Что-то клинит. — В таком случае лежите, — куда-то в сторону: — МРТ делаем первым, с захватом шейного отдела. Зафиксируйте шею. Только потом пусть хирург накладывает швы. – Он снова взглянул на Шёму. – Уно-сеншю, постарайтесь не двигаться. — Хорошо. Юдзуру ходил следом. МРТ, операционная, оформление в отделение; к тому моменту, как Шёму наконец-то определили в палату, диагностировав сотрясение, рваную открытую рану и ушиб шейного отдела позвоночника, в отделение прорвалась Михоко Хигучи. Юдзуру сидел с Шёмой и придерживал его за руку. Гладил пальцами запястье. Шёма, наконец-то, чувствовал себя в безопасности. И ему было тоскливо. Он понял: очнувшись уже в больнице, имея время на рентгене и МРТ, Шёма понял, что произошло. Он хорошо помнил всё. Но не понимал. Не понимал, потому что быстро, намешалось. Всё было в кучу. А теперь, в тишине и прохладе – прояснилось. Дайске-сан не пытался причинить вред. Обнял, прижался, носом, губами к шее — да. Назвал милым — да. Но один раз. Не два. Два раза — отголоски воспоминаний. Эхо. Чужой голос. Голос из той раздевалки. Лицо из той раздевалки. Человек из той раздевалки. Худой, щупловатый для хоккеиста, улыбчивый и ласковый парень, которого все в группе любили и называли "семпаем". Всегда так добр к ним, к маленьким. С холодными, просто ледяными пальцами и очень грубыми, сильными руками, вдавливающими животом и рёбрами в жёсткую, деревянную скамейку. Глядящий на Шёму с фотографии, протянутой полицейскими, убитый два (уже с половиной) года назад парень. Обидевший кого-то очень близкого Ицки. Получивший за это от него клюшкой в лицо. Такечи Цуйоши. — Юдзу-кун, можно попросить? — Да. Всё, что угодно. — Ицки прибежит. Это точно. Скажи ему, что мне нужно будет... Поговорить с ним. — Хорошо. Шёма помолчал, слушая эхо его голоса. Добавил: — И... Не делай поспешных выводов на счёт того, что произошло. Сразу он не ответил. – Я бы хотел всё замолчать. – Конечно. В праве на тайну он никогда не отказывал.***
Из кабинета Митогавы был неплохой вид на парадный вход в их участок. В полупустом молчаливом районе считалось, что детективы смогут работать наиболее продуктивно но, по факту, если сотрудник не был благословлён транспортом, то ежедневно до ближайшей станции им приходилось идти около двадцати минут. Машина у Митогавы была, однако он старался использовать её только для семейных поездок в магазин или на отдых в горы: у жены было то же респираторное заболевание, что и у её матушки, и она неважно переносила пляжи с их солёным морским воздухом. Когда-то именно эта болезнь, вернее, участившиеся обострения, и заставили Митогаву покинуть должность в Ибараки и переехать. Сейчас он, его жена, её матушка и две их дочери жили все вместе, его новая должность была чуть менее оплачиваемой, но зато в фамильном большом доме никак не возникало стеснения. Именно потому, что квартирный вопрос больше не стоял, они и решились на третьего: через пару месяцев у Митогавы должен был родиться сын. Пока что денег хватало, начальство относилось с большим уважением, а первый и самый надёжный друг всегда радовался возможности присоединиться к их уикэнду, если была необходимость. Своей семьи у Минсика не было. Митогава знал, что когда-то у него была сестра, которую он очень любил и о которой заботился, но, похоже, её забрал рак. Митогава не расспрашивал. Сейчас, в вечеру, всё, что Митогава, засидевшийся допоздна, мог увидеть в окно: это освещённый пятачок перед входом и своё чёткое отражение. В этом районе было туго с уличным освещением. Буквально минут пять назад, когда, покончив с отчётами, он собрался уходить, ему пришло сообщение от Минсика: "Детектив Митогава, не уходите из участка, если Вы ещё там. Горюющая мать Такечи вспомнила нечто важное". Шум мотоциклетного мотора дал понять, что напарник наконец приехал. Не бегом, как молодые и окрылённые, а степенно, закурив, поставил байк на парковку у участка, докурил, судя по времени, до середины и, выкинув потушенную сигарету в урну, вошёл, походя доставая из внутреннего кармана кожанки удостоверение. – Что там случилось? – Она позвонила мне, – он продемонстрировал Митогаве ребро своей исцарапанной, видавшей виды, Нокии, – и сообщила, что вспомнила крайне важную информацию. Говорит, что её сын якобы переписывался в чате с каким-то парнишкой. Незадолго до исчезновения. – Она вспомнила название чата? – Нет, но его сестра может помнить. Ведь именно так они общались с братом. – Семпай, – Митогава чуть ухмыльнулся, – уж не предлагаете ли Вы прямо сейчас ехать в больницу и допрашивать умирающую девушку? – Ещё не так поздно. К тому же, как вы верно заметили, она умирает. Других зацепок у нас нет, а раскрыть дело до конца года хочется и вам, и мне, и всем. Шеф буквально в начале недели настоятельно просил хоть чем-нибудь закрыть висяк, чтобы ему не пришлось краснеть на годовом отчёте перед всей префектурой. – Что ж вы за человек такой, – Митогава потянулся к висевшей на вешалке куртке. – И "повезло" же быть единственным со всего отдела, за кем тянется висяк, да? – Моя благодарность за вашу помощь не знает границ, Митогава-сан. – Не иронизируйте, это моя работа, семпай! Митогава был из тех, кто сохранял хорошее расположение духа даже перерабатывая. Минсику такое было не под силу, и он действительно благодарил коллегу за помощь. Его ненависть к преступлениям рождалась не из каких-то личных моральных качеств: спустя годы это благородное чувство непринятия зла превратилось просто в... профессиональное выгорание. Расследовать дело о смерти парня, не раз попадавшего в сомнительные "неловкие ситуации", парня, от которого часть родителей берегли своих детей, парня, баловавшегося травкой, Минсику было противно. Если жалобы соседей были хоть в половину правдивы, Минсик хотел бы, чтобы убийца, если это было непреднамеренным деянием, знал, от кого избавил мир. – Когда узнаем название этого чата, – уже почти на лестнице заговорил Минсик, – мы же сможем достать их переписку? – Спустя два с половиной года? Будем надеяться. Они взяли дежурную машину, оставив мотоцикл Минсика (уже не в первый раз) ночевать на парковке.