ID работы: 7961332

Черный человек

Слэш
PG-13
Завершён
645
автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
645 Нравится 18 Отзывы 95 В сборник Скачать

Настройки текста
Это был ранний сентябрь. Полная луна, уродливым белым диском зависнув на темно-синем ночном небосводе, вселяла в душу смятение и беспокойство. Есенин снова взялся за рюмку. Еще никогда он так не любил русские березки, как на аляпистой этикетке дешевого пойла. Эдакая картина маслом: «Опять водка». Поэт горько усмехнулся мысли, вдруг возникшей в его уже порядком пьяной голове. Чувство духовной опустошенности выжигало изнутри. Темнота поглощала заметно потускневшие картины мира, сводя их до незначительного минимума. Мыслительное пространство измерялось объемами комнаты. На этот раз дело было не просто в сиюминутной апатии. Есенин переживал, пожалуй, один из сильнейших кризисов в своей жизни. В первую очередь это было связано с творчеством: уже полгода его не печатали. Но что еще страшнее, Сергей и сам перестал писать. Поначалу пытался что-то нацарапать, отчаянно брыкался, точно лягушонок, попавший в кувшин со сливками, но потом сдался и позволил себе самозабвенно пойти на дно. Не выходит и все — хоть в петлю лезь. Между тем мысли о самоубийстве взаправду уже не раз терзали его воспаленный рассудок. Но веревка пока по-прежнему валялась где-то в кладовке, всего лишь на пробу стянутая в неаккуратной петле. К счастью, Есенин еще не счел нужным воплощать свои жуткие фантазии в жизнь. Он надеялся, что все образуется. Само по себе. Ну хоть как-нибудь. Поэт, потерявший вдохновение, — это все равно что музыкант, внезапно лишившийся слуха. Есенин тоже был бы не против оглохнуть, лишь бы только не слышать разочарованных и вместе с тем назойливо обеспокоенных вздохов Мариенгофа. Толя, конечно, как всегда хотел как лучше, но получалось… — Как всегда! Все как всегда! — рассерженно восклицал товарищ по литературной мысли. — Как ни зайду — ты либо сидишь в объятиях с бутылкой, либо уже лежишь где-то на полу, прилично пьяненький. Есенин на это лишь нарочито кривил губы и сводил светлые брови ближе к переносице, будто всем видом выказывая крайнюю степень своего раздражения. — А ты как всегда пришел мне лекции читать? Они оба стояли на пороге квартиры Есенина. Сергей подпирал плечом дверной косяк и пальцем поглаживал горлышко еще полной бутылки водки, зажатой в руке. Он крепко сжимал стеклянную подругу пальцами на тот случай, если Толя попытается ее отнять, как это было в прошлые разы. Мариенгоф же нелепо топтался на лестничной клетке, с присущей ему неловкостью переминаясь с ноги на ногу. Он явно готовился сообщить какую-то новость, но пока не решался. — Рад был повидаться, — саркастически прошипел Есенин и попытался захлопнуть дверь перед носом порядком надоевшего друга. — Погоди! Я только сказать хотел! — засуетился Анатолий и придержал дверь мыском налакированного ботинка, не позволив ей закрыться. — Маяковский снова вызывает тебя на поэтическую дуэль. Сказал, что если ты опять откажешься и продолжишь пьянствовать, то он лично возьмется за твое перевоспитание. — Чего? — Есенин подавился воздухом от возмущения, но разом будто бы повеселел, настолько нелепым озвученное ему почудилось. — Толя, ты сам сейчас понял, что ляпнул-то? — Я попросту передал то, что он говорил. Дословно. — Чертов футурист! Каков, а? Да я ему… — И что же ты мне сделаешь? — раскатистым эхом прокатился по лестничной клетке знакомый низкий голос, а вскоре из пролёта вынырнула приметная фигура Владимира Маяковского. — Иль думаешь я это шутки шучу? — Еще этого не хватало. Катитесь оба к черту! — в запале прикрикнул Есенин, дерзость Маяковского стала последней каплей в и без того надтреснувшей чаше его терпения. Однако же футуристу стоило отдать должное, ведь он был первым, кому удалось вытащить из Есенина хоть какие-то эмоции. Он снова попытался захлопнуть дверь и вернуться к своему уже привычному образу жизни, но на этот раз ему помешала сильная рука Маяковского, как раз вовремя раздвинувшая стремительно сужающийся проем. — Если ты еще не понял, Есенин, то я уходить не собираюсь. По крайней мере сейчас. Поговорить нужно. — Мне с тобой? Увольте, — усмехнулся имажинист. — чувство собственного достоинства я пока в алкоголе не утопил и не собираюсь пускать всяких дилетантов, — это слово он произнёс с особым пренебрежением, — на порог своего дома. — Да кто ж тебя спрашивает? Маяковский был выше Есенина на целую голову, если не больше, шире в плечах и сильнее раз в десять. Ему не составило труда оттеснить того вглубь квартиры и войти самому. Мариенгоф так и остался стоять на лестничной клетке в нерешительности. — Выметайся немедленно! — Мы просто поговорим. А потом я уйду. Уйду и больше не буду донимать тебя. Ни дуэлями, ни визитами, — с расстановкой проговорил Владимир, закрывая за собой дверь. — Договорились? — Да о чем мне с тобой разговаривать? — О твоей жизни, например. Духу не хватило в петлю полезть, так ты решил другим способом себя в могилу вогнать? — Послушай, мне кажется, это немного не твое дело… — Я хочу помочь. — Ты-то? — Есенин рассмеялся. — С какой это стати, позволь узнать, тебя стали интересовать мои дела? — У меня есть на то свои причины, — пояснять, какие именно у Маяковского были причины, он отказался. По крайней мере без чашки горячего чая. Еще не до конца протрезвевший Сергей неохотно заваривал в чашках жидкость едва ли чем-то похожую на чай: бурда зеленоватого оттенка, с плавающими на поверхности разбухшими листками, имела весьма специфический запах. Ну, мягко говоря. А если откровенно, Есенин был плох во всем, что касалось готовки. Под раздачу попадал даже банальный чай, запрошенный нежданным визитером. Маяковский покосился на него с недоверием. — Что ж, — Владимир прочистил горло и приступил к разговору. — Расскажешь, что с тобой происходит? Я и не помню, когда последний раз встречался с тобой на литературных вечерах. И твои друзья по секте… Ну, по имажинизму, говорят, что к ним тоже давненько не заходил. Ты чего пропал, Сережа? — Это все? — перебил Есенин. — Извини? — Ты притащился, потому что знакомое бельмо на глазу мельтешить перестало, а ты к нему уже прикипеть успел или что? Сергей, несмотря на саркастический тон, не понимал мотивов Маяковского совершенно искренне: он казался последним человеком, которому исчезновение поэта могло доставить какие-либо неудобства. Даже наоборот — теперь все лавры наконец-то доставались одному ему. Разве не этого Маяковский всегда хотел? По крайней мере, Есенину так казалось. — Просто ты мне нравишься, — Владимир расслабленно пожал плечами. — И я соскучился. По стихам твоим деревенским, конечно дурацким, но раз соскучился — значит в них что-то есть, верно? По духу соперничества. По твоей крестьянской рубахе да лаптям. По тебе я соскучился, балалаечник. Имажинист с минуту сидел словно в оцепенении, молча смотря в одну точку и пытаясь осмыслить сказанное Маяковским. Есенин никогда не страдал заниженной самооценкой, — у него было множество других комплексов — однако он никогда и подумать не мог, что окажется кем-то важным для такого человека, как Владимир Маяковский. Излишне горделивый, самонадеянный и эгоистичный — таким раньше представлялся Сереже футурист. Чувство собственной нужности и значимости приятным теплом заполнило грудную клетку. Сердце забилось в каком-то совершенно новом ритме и даже стало легче дышать. Как бы Есенину не хотелось признавать это, но общество Маяковского благотворно на него влияло. — Я больше не могу писать стихи, — через какое-то время вновь заговорил тот. Теперь голос поэта звучал совсем иначе: не было больше и тени напускной холодности и раздражения. Он говорил спокойно, тихо и достаточно мягко. — То есть как не можешь? — Обыкновенно. Будто и не умел никогда. — А разве это было не так? — хмыкнул Маяковский. Спустя неловкую секундную паузу Сережа рассмеялся. Немного нервно, но, на самом деле, действительно искренне, без былого раздражения и злобы. — Ты никогда не упустишь случая меня задеть! — Тебя это задевает? — Вовсе нет! — поспешно ответил Есенин. Теперь и губ Владимира тоже коснулась улыбка. Все же этот балалаечник нечто… невыразимое. — Бросай ты эти глупости, Сережа, — Маяковский вдруг снова перевел тему. — Ты о чем? Я и так, по-моему, уже все давно бросил. — Я об алкоголе. Бросай бутылку и бери перо. Могу поработать для тебя музой, раз уж твоя от тебя, судя по всему, сбежала. — Ты хочешь, чтобы я написал о тебе стихи? — с иронией в голосе спросил Есенин. — Считаешь, что я не достоин? — Да не то чтобы… — Значит, решено. — Чего это решено? Ничего не решено! Я не давал обещаний, к тому же, кажется, я уже говорил, что больше не пишу. — А я и не прошу прямо сейчас. Разберись в себе, найди причину, которая не дает тебе собраться с мыслями и изложить их стихотворно. Все наладится. Есенин промолчал. Да, он тоже надеялся на это, хотя вера и слабела с каждым днем. Ему хотелось проснуться однажды утром и понять, что все вернулось на круги своя. Тогда бы он снова повязал на шее свой темно-малиновый шарф, над которым не подтрунивал только ленивый, и вышел на улицу не за водкой, а на очередной литературный вечер. Там собрал бы небольшую аудиторию, только из самых приятных слушателей, и читал бы вслух свои новые стихи. Отчаянно не хотелось оставаться затворником собственной апатии. Есенину был нужен воздух — ему была нужна литература. — Володя, а расскажи, что там нового? — Где «там»? — Ну где-где, у нас у поэтов, естественно. — Футуристы скидывают с пьедестала Пушкина! — Так разве ж это новость? Вы этим уже лет пять занимаетесь, все никак не угомонитесь, — беззлобно ответил имажинист, впервые за долгое время искренне улыбаясь. — Нет, Есенин, ты не дослушал. Теперь еще и Лермонтова! Долой самоизбранных царьков! С каждым разом разговор становился все оживленнее. Есенин чувствовал, как в нем будто бы открывалось второе дыхание, когда он вел беседу с этим назойливым, напыщенным футуристом. Это злило и радовало одновременно. Маяковский оказался не таким уж холодным и нелюдимым парнем, каким его все считали, да и сам Есенин когда-то был о поэте того же мнения. Владимир тоже смог увидеть Есенина с другой, новой для себя стороны. Даже у самого солнечного человека бывают пасмурные дни, важно лишь вовремя успеть раскрыть зонт. Уж теперь-то Маяковский точно не позволит ему завязнуть в лужах собственного одиночества. Беседа продолжалась до позднего вечера. Когда время перевалило за полночь, поэты, позабыв обо всем, распивали уже по третьей чашке того самого отвратительного подобия чая, сделанного Есениным на скорую руку. Как вдруг Маяковский хлопнул себя по коленкам, поднялся с табурета и как-то уж слишком печально, но удивительно тепло сказал: — Ну что ж, балалаечник! Пойду я. Есенин не ответил. Он с минуту смотрел на собирающегося уходить Маяковского и лишь тогда, когда левая нога его уже нырнула в правый башмак, Сергей вдруг опомнился. — Поздно ведь. Куда тебе в такой час? Оставайся уж. * Владимир действительно остался. Есенин постелил ему на старом потертом диванчике в гостиной, а сам устроился в своей постели. Маяковский было хотел еще перекинуться с поэтом парой слов, но Сергей был непреклонен в своем решении лечь спать сию минуту. В конечном итоге Маяковский попросту пришел к выводу, что его компания наскучила, а предложение остаться было озвучено из одной только вежливости. Владимир так и лег, не раздевшись, в уличном костюме и расстроенных чувствах. — Балалаечник, — с раздражением скрежетал он позже, уже который час лежа в своей импровизированной постели без сна. Ветер гневно завывал за окном, разгоняя охапки опавших осенних листьев по серой земле, сырой после дождя. Маяковский внимал этой безотчетной мелодии разбушевавшейся природы и думал о своем. О своем неподдельном интересе к желтоволосому поэтишке, лирику которого так яростно отвергало направление, приверженцем коего он, Владимир, являлся. Что творилось в той дурной голове? Черт его знает. Маяковский и не пытался разгадать непосильную загадку. Куда больше футуриста тревожило ментальное состояние Есенина. Депрессивный эпизод имажиниста слишком затянулся, и Володя был готов если не на все, то на многое, чтобы помочь: вытащить его, отгородить от проблем и защитить скорее даже не от несправедливой реальности, а от себя самого. Зачем оно ему? Маяковский толком и сам не знал. Ему это было так же необходимо, как Есенину то самое плечо, на которое можно опереться, широкая спина, за которой можно переждать любую бурю. В соседней комнате вдруг послышалась какая-то возня, а за ней короткий хриплый, но достаточно громкий вскрик. Устремившись на испугавшие его звуки в спальню Есенина, Маяковской застал того в лихорадочном припадке. На сбитых простынях поэт глубоко и тяжело дышал, весь покрывшись испариной. Ему снился кошмар. Снова тот же самый сон. О нем. О Черном человеке — демоне, выдуманном больной фантазией. Этот демон носил его собственное лицо. Более того — он и был им. Каждый раз, когда Сережу одолевала хандра, Черный человек снился ему по ночам, терзал воспаленный рассудок страшными, омерзительными историями. Эдакие призраки прошлого, неожиданно заставшие его во сне. Черный человек был главным страхом и самой яркой ночной иллюзией скандального поэта. Стоило лишь мелькнуть в дверном проеме знакомому цилиндру, как он начинал кричать. Кричать, закрывать лицо руками, в отчаянии царапать его ногтями — пытаться проснуться всеми силами. Что угодно, лишь бы не оставаться наедине с ним — наедине с собой. Есенин вдруг широко распахнул глаза, судорожно хватая ртом воздух, будто только вынырнул из воды. На самом же деле, он, по своему стоическому убеждению, только что вернулся из ада. Поэт неожиданно нашел себя в чужих объятиях, но отталкивать не стал. Значится, эти крепкие руки вытянули его из самой преисподней? — Есенин? Ты как? — шепотом, боясь спугнуть, спросил Маяковский. Сережа на это лишь потряс головой и мокрым холодным лбом уперся в чужое плечо. Нужно было перевести дух. Все тело Есенина мелко, но часто дрожало. Постепенно он успокаивался и вместе с этим ему становилось все более и более стыдно за собственную слабость и неловко за то, что так и не освободил Маяковского от бремени покоения. — Легче? Может воды? — Нет, Володь, ты… Сказать вслух язык не поворачивался. Но после недавнего кошмара оставаться наедине лишь с самим собой не хотелось категорически даже на секунду. — Посиди, я сейчас принесу. Иль может таблетки есть какие? — Нет-нет, не надо ничего! — Есенин вдруг резко схватил Владимира за предплечье пальцами обеих рук и сам себя испугался. — Просто не уходи, ладно? — уже более спокойно попросил он. И Владимир остался. Снова. Насколько ближе он окажется к Есенину в следующий раз, когда тот попросит? Он не знал, но мысль эта неожиданно волновала и притягивала его. Сергей больше не дрожал и не прижимался к нему в объятиях, но сидел совсем рядом и бездумно смотрел в одну точку. Маяковский не хотел его трогать, боялся напугать или как-либо сделать хуже. Он только едва касался его руки своей собственной, незаметно согревая отчего-то ужасно холодные пальцы. Есенин не возражал. Казалось, это могло продолжаться вечно. Но Сергей вдруг совершенно неожиданно поднялся с места и направился к своему письменному столу. Ничего не объясняя, не проронив ни слова, он взялся за перо. Он вдруг почувствовал. Нечто новое, необъяснимое и живое внутри себя. Он смог проснуться, смог выбраться из кошмара, заевшего в его голове, точно неисправная пластинка. Что-то сломалось, какая-то невидимая стена, решетка, ограничивающая его восприятие мира. — Вот оно, Володя! Вот оно! — восторженно сотрясая еще пустыми бумагами, восклицал поэт. И вроде бы все было по-прежнему. Все тот же космический вакуум в его собственной душе, но в то же время что-то было совершенно иначе. Будто кто-то пришел и зажег звезды на этом черном небосводе. Есенин видел свою жизнь пустым и безлюдным полем, вдоль которого со свистом вдруг пронесся ветер перемен. Если бы он поспешил сообщить об этом Маяковскому, тот, вероятно, рассмеялся бы и предложил закрыть форточку, мол, и так уже продуло болезного. Но Сережа верил, нет, — знал — что скоро все непременно наладится. Он зажег свечу, положил перед собой желтоватый лист пергамента и размашистым почерком написал: «Черный Человек. Поэма». * С тех пор прошло около недели. Есенин совсем перестал пить и жить жизнью затворника, а по вечерам все писал и писал. Поэма выходила невероятно длинной и мрачной, но поэт чувствовал необходимость высказаться, излить на бумагу все то, что терзало его долгие месяцы. Удивительно, но с каждым словом, выходившем из-под его пера, хандра все слабела и слабела. После той ночи, когда бесцеремонный Маяковский нарушил привычное одиночество имажиниста, ему больше не снились кошмары. Ни разу. Каждую ночь он видел какие-то расплывчатые картинки, героями которых нередко становился и Владимир, но к утру поэт не помнил практически ничего. Его совсем не беспокоили эти беспорядочные сновидения, они не пугали, не мешали и даже не запоминались. К слову, пить Есенин бросил основательно. Он дал себе четкую установку больше никогда не притрагиваться к алкоголю. Исключением не стал и сегодняшний день, несмотря на всю свою знаменательность. Темнел некогда солнечный осенний вечер. Потрескивая, зажигался желтым светом газ в фонарях. Тепло и притягательно освещались витрины магазинов. В воздухе терпко пахло машинным маслом. Люди плавными и хаотичными потоками испещряли улицы. Ярко и разноцветно одетые мужчины и женщины медлительно прогуливались, лениво разговаривали, смеялись, улыбались прохожим и, кажется, выглядели счастливыми. Никто никуда не спешил. В общую картину не вписывался лишь один высокий мужчина в черном пальто. Он торопливо шел по проспекту, временами переходя на бег и сворачивая то на одну, то на другую улицу. Это была суббота: все магазины закрывались раньше обычного. Маяковскому явно стоило выйти из дома заблаговременно, чтобы успеть купить подарок для одного важного человека. Двадцать первое сентября. День рождения Сергея Есенина. Сегодня ему исполнялось тридцать. Сергею нравилась цифра тридцать, она казалась во всем совершенной. Это возраст, когда былая юность медленно и между тем стремительно угасает, а до старости еще слишком далеко. Возраст, когда первые едва заметные морщинки еще не кажутся уродливыми, наоборот — лишь придают шарма. Возраст, когда жизнь вдруг останавливается и позволяет понаблюдать за собой будто бы со стороны. Есенину нравилось это состояние, в нем хотелось оставаться как можно дольше, но было бы еще лучше — остаться в нем навсегда. Эти мысли всегда вгоняли поэта в некоторое уныние, поэтому он старался не думать об этом, по крайней мере не сейчас, не в свой день рождения. Вечерело. Он ждал кое-кого уже достаточно долго, чтобы начать волноваться. Можно было подумать, что Маяковский уже не заявится вовсе, но это было бы непростительно, учитывая, что Есенин отказался от компании своих друзей по литературному направлению, чтобы провести время с ним. Владимир не мог не оценить этого. На улице между тем стремительно сгущались тучи и отдаленно слышались раскаты грома. Небо чернело, грозя в любую секунду обрушиться на землю беспощадным ливнем. «Такой дождь никогда не идет слишком долго — чем сильнее погода закатывает свою очередную истерику, тем скорее у нее заканчиваются слезы» — поэтически рассуждал Есенин. Однако такое явление всегда было достаточно неожиданным, его сложно предугадать. Да и кто поверит прогнозам метеорологов, когда за окном тепло и ярко сияет оранжевое солнце? Уж точно не Маяковский. Буря настигла его сразу, стоило ему лишь выйти за двери магазина. Дождь хлынул как из ведра, ледяными струйками заползая под воротник, грязной водой из луж наполняя новые лакированные ботинки. Футурист промок до нитки в считанные секунды. Ему оставалось лишь мысленно благодарить того доброго пожилого продавца из магазинной лавки, что бережно, аккуратно и надежно упаковал купленный Маяковским подарок, так что теперь никакая погода ему была нестрашна, чего не скажешь о несчастном поэте. Когда в дверь позвонили, Есенин уже был весь на нервах. Признаться, заприметив грозу за окном, имажинист даже начал надеяться, что Владимир вовсе не выходил из дома. Но Маяковский не мог не прийти. И теперь, видя его на пороге своей квартиры, Сережа был невероятно счастлив. Это чувство искреннего детского счастья, о котором он уже было забыл, вообразив себя взрослым тридцатилетним мужчиной, теперь приятно согревало его изнутри. — Кажется, ничего не может быть лучше запаха после дождя, с которым ты входишь с улицы в мою квартиру. — Таких комплиментов мне еще не делали. — Я заждался, Маяковский. Неужели совесть тебя совсем не мучает? — Совесть должна мучать погоду, она меня так задержала. К тому же я слишком поздно получил твое приглашение. Не мог ты предупредить заранее? Есенин не стал отвечать. Он был слишком рад видеть футуриста, чтобы вступать с ним в перепалки. Не сегодня, не сейчас. Услышав хлюпающие звуки, с которыми Маяковский снимал обувь, Сергей обратил внимание, что вся одежда поэта была насквозь мокрая: длинное пальто-футляр не спасло от дождя даже рубашку и брюки, — абсолютно все было промокшим до нитки. — Боже мой, Маяковский! Да ты же весь промок! — обеспокоено воскликнул имажинист, принимая из рук Владимира пальто, с которого мелкими струйками стекала дождевая вода — Снимай это всё с себя! — Что, прям всё? — Немедленно, иначе простынешь и заболеешь! Маяковский сопротивлялся недолго. Уже через пару минут он счел это даже забавным: сидеть в одних трусах и одеяле на дне рождения у своего приятеля, пить чай и усиленно ковырять ложкой приторно-сладкий торт, чтобы не думать об этом. — Юбилей без алкоголя — это то, что я ожидал от тебя в последнюю очередь. Главный пьяница всего литературного сообщества отмечает тридцатилетие чаем с ромашкой и бисквитами? Кому расскажи — не поверят. — Помнится, не так давно ты упрекал меня за чрезмерное пьянство, а что не так на этот раз? — А сейчас за чрезмерную трезвенность! Тридцать лет, Сереж! Грех не выпить! — Я понимаю, что тебе холодно, — Есенин бегло окинул взглядом наготу Маяковского, не замечая, как непроизвольно заливается краской. — Но не могу предложить ничего согревающего, кроме пледа и моей улыбки. Она у меня, говорят, солнечная! — Ну так улыбнись. И Есенин улыбнулся. Вот так запросто. Не натянуто и наигранно, потому что его попросили, а по-настоящему, светло и ярко, потому что сам давно хотел. Это вышло так естественно, чисто и искренне, но вместе с тем эмоционально до крайности, будто в одну свою улыбку поэт пытался вложить весь спектр чувств: счастье, радость и детский восторг. Маяковский смотрел на него безотчетным немигающим взглядом и, черт возьми, совершенно влюбленно. Он знал о том, что неровно дышит к этому желтоволосому солнцу, но никогда прежде не чувствовал себя настолько нуждающимся в его тепле. Есенин светил притягательно ярко, и Владимира тянуло к этому свету, словно ночного мотылька. Но он не знал, что будет, если дотронуться. Имея дело с чем-то столь ярким и сияющим, всегда есть риск обжечься. — В детстве, мама говорила мне, что если слишком долго смотреть на солнце, то можно и ослепнуть, — как-то отрешенно проговорил Маяковский, не сводя взгляда с Сережи. Есенин рассмеялся, коротко, но звонко и заливисто. Владимир четко ощущал, как весь мир прекращал существовать для него в этот момент. Все сущее разом перестало быть важным или хотя бы немного достойным его внимания. Восприятие целой жизни сузилось до одной точки, которую смело можно было бы назвать точкой невозврата. — О, не беспокойся! На меня ты можешь смотреть сколько угодно, — ответил Есенин, все также улыбаясь. — Всю жизнь? Выражение лица имажиниста на мгновение стало серьезным, даже озадаченным, но вскоре он снова простецки засмеялся. — Глупости, Володь. Мое общество надоест тебе, если ты проведешь со мной в компании еще хотя бы полчаса. — Вся жизнь, Есенин. И ни секундой меньше. — Чертов футурист, откуда только в тебе взялось все это? — Что «это»? — Романтика, Маяковский, та самая пушкинская романтика! — О, только не приплетай сюда Пушкина. Чем тебе не угодила романтика Владимира Маяковского? — Разве что только тем, что я в жизни бы не подумал, что Маяковский, которого я знаю, может быть романтиком. — Пожалуй, тебе стоит познакомиться с ним поближе. Вспомнив об очередном своем отчасти романтическом порыве, Владимир достал из-под стола небольшой пакетик, в котором лежало таинственное нечто, так тщательно упакованное, что и не разберешь. — С днем рождения, Сережа. Глаза Есенина вмиг загорелись, не сравнить ни с чем то искреннее счастье и удивление, с которыми тридцатилетний ребенок Сергей Есенин разворачивал свой подарок. Под плотным слоем упаковки поэт нашел коробочку с наручными часами внутри, которые только-только начинали тогда входить в моду и их было почти не достать. На коричневом ремешке и в золотой оправе, они выглядели современно, стильно и дорого. По соседству с часами лежал толстый блокнот в черной кожаной обложке и небольшой набор перьевых ручек. — Володь, не стоило! Это же, наверное, так дорого… Я не знаю, что сказать! — Есенин выглядел взволнованно и воодушевленно. Маяковский поймал себя на мысли, что ему стоит невероятных усилий, чтобы удержаться и не потрепать его по волосам. — Скажи «Спасибо» и прекрати причитать. Это все-таки подарок. — Спасибо! Правда, спасибо тебе большое! И что ты здесь, что пришел. Хотел бы я, чтобы ты понимал, как я ценю это. — Успокойся, балалаечник, это же еще не все. — Что? В каком смысле не все? — Открой блокнот. Есенин открыл подаренный Маяковским блокнот на первой странице и увидел довольно длинное стихотворение, написанное небрежным, но оттого и красивым почерком. Поэт тепло улыбнулся, пробегая взглядом по строчкам, написанным уже привычной лесенкой. Последние слова он прошептал вслух с восторженным придыханием, словно нечто сокровенное и невыразимо прекрасное:

Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно? Значит — это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда?!

* Вопреки ожиданиям Есенина, гроза все не заканчивалась. Дождь лил как из ведра, явно не собираясь останавливаться в ближайшее время. Тогда как стрелка часов перевалила уже за полночь. Впрочем, время — последнее, что сейчас волновало двух мужчин, увлеченных беседой на маленьком островке кухни. Чай давно закончился, торт приелся, алкоголя совсем не хотелось. Странное беспокойство щемило сердце каждого из них, но ни один не решался предположить, с чем бы оно могло быть связано. Владимир смотрел на красивое лицо Есенина с нескрываемым обожанием. Он, будучи имажинистом, сейчас так чувственно читал его стих. Его нескладный, даже по мнению самого Маяковского, футуристический стих. Владимир не вслушивался в содержание, его куда больше интересовали взволнованный голос и живые эмоции ярких глаз и удивительно красиво улыбающихся губ. Строчки стиха Маяковского так идеально звучали именно его, Сережи, голосом. Они были написаны специально для него, с мыслью о нем, с чувствами к нему. Каждое слово из «Послушайте», крупной каплей падало в и без того переполненный сосуд души имажиниста. Есенина невообразимо тянуло к Маяковскому. Он знал, чувствовал, что это не может быть не взаимно. Но эта невиданная сила как притягивала, так и отталкивала. То ли это был страх, то ли остатки здравомыслия — Сергей не знал, но отчаянно пытался построить нечто цельное на осколках собственного самообладания. Метафора о надтреснутой чаше терпения оказалась совсем не метафорой, а самым настоящим символом есенинских чувств. Поэт был готов поспорить, что четко ощущал, как где-то внутри его собственной грудной клетки эта самая чаша трескается, а затем разлетается на сотни маленьких осколков, вместе со слезами выплескивая наружу эмоции, сдержать которые больше не представлялось возможным. Он не помнил, в какой именно момент слезы неконтролируемым потоком полились из его глаз, не помнил и того, когда Маяковский успел обойти стол, чтобы оказаться рядом, не помнил, как он опустился подле него на колени, чтобы аккуратно и бережно вытереть чужие слезы пальцами, такими теплыми и мягкими, как оказалось. — Это очень красиво, Володь. Спасибо! — шептал он тогда, смущаясь своей чувствительности. Для Есенина многое впоследствии было точно в тумане, но он отчетливо помнил одно: момент, когда от его собственной душевной чаши не осталось ничего, кроме оголенных чувств. Он сам потянулся навстречу желанному. Его губы порывисто накрыли губы Маяковского в требовательном, жадном поцелуе. Ответ последовал незамедлительно, и поэт шумно выдохнул, чувствуя, как чужие губы мягко сминают его собственные, перенимая инициативу. Владимир целовал Сережу медленно и со вкусом, не позволял спешке затуманить разум и помешать насладиться этим моментом. Минуту сладкой близости хотелось растянуть настолько, насколько это могло быть возможным. Не разрывая поцелуя, Владимир поднялся и потянул Есенина на себя. Одной рукой прижимал его к своей груди, а пальцами второй зарывался в золотистые кудри на затылке, не давая отстраниться. Футурист все никак не мог поверить, что происходящее — не сон или фантазия, придуманная его влюбленным сознанием. Но Сережа был настоящим. Более чем. От переизбытка чувств живая энергия внутри него била ключом, вынуждая быть торопливым и несдержанным. Владимир соврал бы, сказав, что не ощутил этой невероятной энергии, что исходила от поэта. Будто разрушились многолетние оковы, сдерживающие его природную чувственность. Да и сам Маяковский переживал в этот момент примерно то же самое. Возведенные им же самим запреты рассыпались один за другим. Его вело, тянуло, точно магнитом. Перед Есениным было невозможно устоять. — Какой же ты красивый, — с придыханием говорил Маяковский. Касаясь чужого лица, он то невесомо оглаживал скулы, то с нажимом проводил большим пальцем по его мягким полным губам. Сережа млел от этой сладкой ласки и близости. Наконец-то он мог всем телом прижаться к широкой груди Маяковского, зарыться носом в темные шелковистые волосы и вдыхать такой приятный запах его тела. Он пах новыми книгами, свежестью дождя и немного одеколоном, тем самым, которым Володя пользовался уже не первый год. Хотелось сантиметр за сантиметром выцеловывать его кожу, прижиматься губами к шее, линии челюсти, щекам и вискам, чувствовать трепет ресниц, даря невесомые поцелуи векам. Есенин не знал, как еще выплеснуть эту щемящую сердце нежность, которую он со страхом про себя называл любовью. Это сильное чувство не возникло спонтанно, а зрело годами. Но лишь недавно, будто пригретое ярким солнышком, наконец-то смогло расцвести. И теперь ему было мало, так ничтожно мало этих прикосновений и поцелуев, трепетных, но все же не имеющих возможности выразить все то, что творилось внутри. Сережа смотрел в глаза Маяковского, казавшиеся совсем черными из-за расширившихся зрачков, и буквально тонул в этом соблазнительном темном омуте. — Ты ведь останешься? — Думаешь, я найду в себе силы для отказа? Маяковский остался. Снова. На этот раз на долгие годы. И ничего боле, кроме щемящего нежностью чувства, кроме трепета глупого сердца, бьющегося в унисон, кроме Владимира, который был главной и единственной причиной всему предшествующему и грядущему.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.