***
— Ты веришь слухам? — Я верю своим глазам. Ты ослабла. Поспать Тсунаеши не удается. Не впервые, само собой, но ложиться в гроб ради здорового сна (лет, скажем, в триста) она не намерена, а Реборн — конечно, кому еще может принадлежать этот взгляд, раздевающий тебя разве что для того, чтобы прикинуть, где на твоем теле прячется оружие — стучится в дверь ровно через две минуты и тридцать секунд после того, как Тсуна скидывает балетки и ставит на плиту чайник; между желанием поспать и желанием проснуться Тсуна выбирает второе исключительно из соображений безопасности. Реборн снимает шляпу и гладит Леона по спине. Чертов хамелеон занимает половину обеденного стола и едва не сшибает на пол корзинку с фруктами, чем заслуживает парочку гневных взглядов в свою сторону, пресекаемых насмешливо поднятой бровью солнечного аркобалено. — Кофе? — ядовито интересуется Тсуна, и Реборн брезгливо косится на банку растворимой синтетической дряни неопределенного цвета. До конца света не так много времени; Савада засовывает свою паранойю куда подальше. — Я скорее пристрелю тебя, чем позволю залить в себя эту бурду. — Попробуй, — смеется Тсуна. Реборн подпирает голову кулаком, вслушиваясь — после всего случившегося смеяться Тсунаеши практически разучилась. — Ты не убила его, — говорит Реборн, и Тсуна пожимает плечами; улыбка не сходит с ее лица, ставшего еще темнее под итальянским солнцем. Сарафан, едва ли сопоставимый с владелицей бара, белый, как облака в разгар сиесты, воздушный, как крем на пирожных, которые так любила Киоко, вздувается от сквозняка, прокрадывающегося в открытое окно. — Ищешь искупления грехов? — Ты — не тот, с кем я могу говорить о грехах, — Тсуна продолжает улыбаться, присаживаясь рядом, и выбирает из корзинки, не оккупированной Леоном, самый яркий персик. — Захотела бы поговорить — пошла бы в церковь. Сок течет у Тсуны по пальцам, и Реборн прослеживает его путь до самого локтя — на скатерти расплывается липкое пятно. Если не знать Тсунаеши, можно даже подумать, что она расслаблена. Может быть, даже счастлива. Пребывает в сонном забытье, не размышляет о своей репутации в мире мафии, не просчитывает пути отхода, как когда-то ее учили. К сожалению, Реборн знает Тсунаеши слишком хорошо. — Ты ведь понимаешь, что нельзя закончить все это вот так? Тсунаеши оттирает подбородок от сока и сжимает в липких пальцах косточку. — Я еще даже не начинала. Но, боюсь, что начав, уже не смогу остановиться.***
Тсунаеши так и не вырастает до конца из идолопоклонничества, с которым считалась каждый божий день в течение, наверное, лет двадцати, пока составляла бесконечные графики дел. Одеться (как Киоко), уложить волосы (как Киоко), накраситься (как Киоко), улыбнуться (как Киоко): Реборн видит в ней эту бледную тень десятилетней давности, скользящую рядом, когда Тсунаеши прокрадывается в кондитерскую, где изрядно округлившаяся Сасагава, ходящая теперь исключительно в комбинезонах для беременных, словно желающая приблизить момент полноценного становления матерью, встречает Тсуну идентичной улыбкой вежливого «ты подруга моего брата, отправлявшая его на смерть». Они двое теперь — как бумажные фигурки из детских журналов, для которых вырезалась когда-то одежда; Ламбо отрезал всем фигуркам головы в приступе творческого безумия, и они перемешались: поменяй голову Савады с головой Сасагавы, а суть все та же. Ну, почти. Киоко вытаскивают из мафии клещами — Тсуна же выскальзывает из хватки Тимотео и отца легко, легче, чем в свое время ускользает в неизвестном направлении Джотто. Реборн проклинает тот день, когда рыщет по всей Сицилии, проклинает, когда забредает в бар, проклинает, когда Савада, даже не пытающаяся скрываться, встречает его удивленным восклицанием и порцией текилы. Реборн спрашивает тогда: «Соли в декольте насыплешь?», и Тсунаеши смеется впервые с тех пор, как оказывается в этой стране. Сейчас Тсунаеши не смеется. Ее улыбка, совершенно, впрочем, искренняя, освещает помещение не хуже солнца и не внушает доверия, и Реборн, прищурившись, остается на улице, наблюдая издалека, как одна бумажная кукла со съемной головой болтает о жизни другой такой же. Все эти толпы телохранителей, ошивающиеся вокруг и охраняющие плод (будущего наследника, ребенка босса, не имеющего к Савадам никакого отношения, но не его жену, никогда — жену), не дергаются, когда Тсунаеши кладет ладонь на круглый живот. Так себе драма, верно? Просто возможность стать чем-то большим, отданная добровольно в руки, которые еще даже толком не сформировались в материнской утробе. Тсуна улыбается так мягко, как только может улыбаться, думая об этом, и у Реборна щемит где-то под ребрами. Наемника он снимает раньше, чем тот успевает добраться до матери будущего наследника — и бывшей Вонголы Дечимо. Тимотео, несмотря на протесты Советника, просит Реборна присмотреть и за Тсуной тоже: слухи распространяются быстро, и Савада, не расправляющаяся по всей строгости с теми, кто смеет на нее напасть, становится местной достопримечательностью мафии. Достопримечательностью из тех, что хочется уничтожить. Савада Тсунаеши — не первая, ушедшая из Семьи на вольные хлеба и открывшая небольшой бизнес, а значит — не первая, кто лишится жизни из-за своей беспечности. Тсунаеши поднимает голову, не убирая ладони с живота Киоко, и смотрит на улицу. Взгляд ее безразличнее, чем на портретах, запечатлевших последние дни Джотто, и Реборну кажется на секунду, что хваленая гиперинтуиция никуда и не исчезала. У пирожных, которые Тсуна притаскивает ему из кондитерской, привкус небесного пламени.***
Поставленный путем регулярных тренировок голос из динамиков говорит «давайте представим, что…»; Тсуна тянется к кабелю, дергает на себя, обрушивая телевизор на чью-то голову, крутится на месте, накидывая провод на так кстати подставленную шею, роняет пару полок со спиртным — помещение наполняется удушливым запахом рома, текилы и разбавленной водки. И что там про конец света? Ночное очарование баров состоит в дебошах, но к дебошам утренним Тсунаеши тоже готова: шальное веселье бьет в голову не хуже шампанского, не хуже пули, и руки, так и не забывшие искусства огненных шоу, раскаляются, выплавляя из костей всю силу — до последней искры. Тсуна оставляет ожоги в виде ладоней на чьих-то лицах, сама того не замечая, и кожа начинает слезать с рук уродливыми струпьями, обнажая мышцы, шипящие от огня. Алкоголь, жареное мясо — Реборн бы не отказался от такой компании в свой законный выходной, но это несколько не то, на что ему хотелось рассчитывать. Конец света не предусмотрен графиком. Тсунаеши останавливается только после установившейся тишины. Стряхивает с пальцев остатки искр, пуская их гулять по телам, и смотрит на Реборна — недовольно, тяжело. И он подходит, не прерывая зрительного контакта, берет обожженные ладони в свои, вспоминая, почему же Савада выжгла гиперинтуицию в свое время. За любую способность приходилось платить; Тсуна предпочитала брать все бесплатно. — Я же говорила, — задумчиво выдает она, глядя куда-то в сторону, пока аркобалено осторожно пускает солнечные зайчики под то, что было когда-то кожей, — что не остановлюсь. — Периодически им стоит напоминать, что поиск тишины и покоя иногда сопоставим с массовыми убийствами на досуге. Тсунаеши смеется: паранойя, это чудовищное порождение гиперинтуиции, говорит с ней голосом Реборна; мышечная ткань восстанавливается под чужими руками, и аркобалено почти ласково, так, как умеет, сжимает тонкие пальцы с проглядывающими косточками — искушение сломать их борется внутри с искушением прижать еще не восстановившиеся ладони к своим губам. — В следующий раз я предпочту напоминать им об этом не в моем баре. Реборн склоняет голову, признавая замечание ценным, и Тсуна утыкается лбом ему в грудь — роста за это тревожное десятилетие в ней так и не прибавилось. Сквозь разбитые окна не заглядывают прохожие — Докуро по старой памяти окружает улочку иллюзией; и каждый из них, готовый прийти на помощь к всей из себя самостоятельной Тсуне, наслаждающейся сложностями взрослой жизни, думает, должно быть, о конце света, что всегда ознаменовано небесным пламенем. Так уж случается — даже дружелюбия и милосердия Савад не хватает на всех: рано или поздно воспоминания затираются, прошлое возвращается, неспособное принять факт своего поражения. Реборн не выпускает ладони Тсунаеши из своих, когда они заживают — позволяет ей вцепиться в пиджак и стоять так; кому-то придется убирать все это и ремонтировать бар: опыт, благо, имеется. Тсуна выскальзывает из мафии так легко, словно гены Примо преследуют ее даже тут, передавая вслед за силой и способность исчезать в неизвестном направлении. Это впечатление обманчиво, как обманчиво и поведение Савады, и ее безобидный вид. Тсуна выскальзывает из мафии так легко, потому что позволить ей уйти — меньшее из зол. В конце концов, внешнее сходство Десятой с Первым очевидно и неоспоримо, и любовь к Вонголе она переняла от сгинувшего в воспоминаниях Примо. Но правила Тсунаеши всегда по заветам Рикардо.