Пламенная кровь 16

Гет — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчиной и женщиной
Ao no Exorcist

Пэйринг и персонажи:
Амаймон, Астарот, Мефисто Фелес, Люцифер, Сатана, Рин Окумура
Рейтинг:
NC-17
Размер:
планируется Макси, написано 7 страниц, 1 часть
Статус:
в процессе
Метки: Hurt/Comfort Ангст Вымышленные существа Дарк Жестокость Насилие ОЖП ОМП ООС Первый раз Психология Романтика Смерть второстепенных персонажей Философия Показать спойлеры

Награды от читателей:
 
Пока нет
Описание:
До тебя, хрустальный мальчик, всё так же жили: тратили бездумно время от солнца да лун, делили в одиночестве расстеленный шёлк постели, измеряли взглядом широту разлитых кровью рассветов и высекали под счастливой звездой того самого, которому была обязана властная древность. До тебя нам снился другой, собранный из пробудившейся темноты, с каменной глыбой под сердцем, зацелованный убийственным взглядом и робостью глупого мальчишки лет пяти, который обещал ему все сокровища и свои янтарные камни.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика

Примечания автора:
Помнишь, как мы начинали ровно два года назад?..

Работа написана по заявке:

Часть 1, Глава 1.

12 июля 2019, 05:00
      Ты, плотоядное чудовище, закрывшееся маской людского лица, весь оказался идеально соткан из пробудившейся темноты — за тобой она так покорно стелется воодушевлённой бродяжной псиной, отвергнуто пропадает, сжирает разинутой пастью обломки горящих свечей, выжигает углём пройденные пути твоей матери по коридорам и ждёт. А над тобой не светят никакие звёзды, над тобой смиренно не качается круг белого солнца, плавясь белым золотом в зените, над тобой не плачет заунывно осколок одной из девятнадцати здешних лун — для них тебя не существует. Тебя отрицают, тебя не признают, в твоё существование не верят, а ты сам, вроде бы и вобравший в себя скопом всё лучшее, что только могли пожелать душонка и тело, был обозван глупым и неправильным откровением чьей-то чертовски больной мечты.       Но ты есть.       Ты бьёшься гордой птицей в сложенные на животе ладони матери, отражаешься чернильным кругом в изломанных зеркалах, слышишь обескровленные колыбельные мотивы, молящие тебя остановиться, и ощущаешь, как раз-другой сквозь мягкий живот порется тебе в ладонь остриё освещённого кинжала. От тебя веет сыростью могильной плиты, и мать, поначалу гордо приютившая тебя в собственном чреве, стала задыхаться вязкой затхлостью и крепкой примесью сырой чёрной земли — бросалась раненой в спину и переломанной надвое за подоконники открытых окон, рвала на груди теснящие платья и срывала с передавленной шеи все украшения. Было слишком поздно понимать, что ты убиваешь её, было слишком глупо ловить моменты одиночества и пытаться вырезать тебя на расправленных шёлковых простынях, было слишком тяжело своей же рукой отрывать тебя живого от ещё живой себя.       Всё же ты был её сыном.       И она проклинала тебя, не рождённое, не дрессированное маленькое тело, беспрестанно скребущее волчьими зубами и когтями до пылкой крови всё её трепещущее нутро — а что ты там делал и для чего восставшим кладбищенским упырём, упиваясь её протяжными муками и гортанным крикам в пуховую подушку, ты даже и не вспомнишь, как и её саму. Ты рос: пытался выпить всю её кровь, притаившись самым отвратительным паразитом возле выклеванной печени, давил головой на разрывающееся сердце, скребся шкодливым котёнком в пока запертые двери — куда тебе, слишком рано и ты ещё не готов. Слишком маленький, слишком хрупкий, слишком чужой и чересчур голодный — крови мало, материнского тела, изодранного тряпичными лоскутами изнутри, мало и темноты, расшившей радужку закрытых глаз и заштопавшей раскрытый кошелёчек сердца, мало.       От породивших тебя в новой попытке ублажить бестелесную древность, питающую собой весь мир, в тебе на удивление нет совершенно ничего: ни капли крови, ползущей в венах смоляными червями, ни цвета глаз, ни пламени, лёгшего первыми безбожными поцелуями на белые щёки, ни характера, ни стали, ни в избытке схороненной меж рёбер человечности. Откуда же в тебе, крохотное ты тело, едва получившее жидкий ворох седых волос на затылке, столько злобы — от неё в тебе никогда не чахнет крепкий животный голод, от неё ты просыпаешься посреди ночи и истязаешь мать своим существованием, от неё тебе нет и не будет покоя. Завистливый, горделивый, эгоцентричный, властный, проледеневший насквозь, мёртвый и чужой — даже при рождении ты, как оплаканный выедающей глаза кислотой застиранного серого неба покойник, бредёшь вперёд ногами.       Ты безо всякой лжи был запланирован как новый и идеально выпиленный наследник — быть может им и должен быть именно ты, ненасытное создание с бездонной чёрной ямой в тугой глотке, может быть; ты был страстно и пылко зачат в горечи самой вязкой и чуждой ночи, по-своему желанный и долгожданный. Тебе под кожу уже тогда вшивали порядковый номер и бирку с надеждой, что тот особенный именно ты, и никто более занять тебе приготовленное тёплое местечко не сможет, ведь точно-точно-точно это — ты. Именно для тебя в предвкушении открывали все заложенные кирпичами двери, на твоих глазах пытались строить перекованный мир, для тебя же и о тебе с умытыми вражьей кровью руками пытались по иному заботиться.       Ты принимаешь всё как должное.       Ты тихо плаваешь в тёплых и сытных водах материнского живота, расчётливо ожидая породистой змеёй, и тебя, дьявольское отродье, ожидали — по началу соткали, чтобы задобрить и образумить властную древнюю богиню, шагающую громогласными перекатами над головами, а после вроде бы просто привыкли. Дробили в пыль сожалеющим взглядом из-под полуприкрытых суженых недоверием глаз сквозь узоры материнского платья, вслушивались в шёпот неизвестных проклятий, адресованных тебе, ощущали мокрой солдатской шинелью на опущенных плечах. Тебя в глубоком молчании ждали, пока беспрестанно выворачивался раздвоенный разнобокими близнецами мир, пока пылало кровавыми рассветами небо по окончанию новых войн, пока древние богини любили друг друга отравленной любовью, пока змеиная корона красила терновым венцом голову твоего Отца.       Ты назван наследным принцем, но осознаёшь ли ты сам: кто ты?       Тебе рассказать, как меняется чудным зеркальцем-перевёртышем весь наш мир ближе к тёмному вечеру: тяжёлой вручную связанной шалью укрываются и затягиваются все невесело подмигивающие проблески сквозных дыр над головой, огарками дотлевает призрачная линия горизонта, откуда никто не возвращается, и липнет голодная шакалья песня вымокшим пухом к сердцу. Эти дыры сверкают почти что солнцем — другим, конечно же, не здешним, кочующим умирающей горбатой кобылой и не нарисованным в выжелтевших человеческих книгах, нет; оно, солнце, которое беспрекословно только наше, белое, измятое звериным твёрдым следом, выстиранное залеженным хозяйским мылом и замоченное в уксусе.       И им, вечно уходящим и приходящим, ты не сомневайся, истинно дьявольское сердце, нет никакого дела, будь ты жив или мёртв — им совершенно безразлично, знаешь ли.       Тебя ли провести той изворотливой тропой исчерченных и переломанных коридоров старого тёмного замка, обоюдно-счастливо отмеченного домом, по которой ведомые своей-чужой дорогой с затаившимся подрёберных рокотом отчаянно торопились маленькие ноги. Совсем худые, белые, с учёной лисьей прытью пробивающееся в запрещённое «нельзя», кротко и бесхитростно перебегающие из угла в угол, с остро прочерченной голой костяшкой у стопы до стянутой кожи, натёртой твёрдой кожей воинских ботинок, потому что куда ему, хилому и низкорослому мальчонке, примерять на себя их, топтавшие кровь и враждебные кости под собой. Но мальчонка тот озирается смешным пушным зверёнышем — только сверкают тёмные бусинки горящих глаз, — упрямый и самонадеянный, идёт в известное ему «вперёд», за тобой пропадая, искушённое ты материнской плотью преданное отродье.       Тебя познакомить с этим беззлобным и совсем ручным мальчонкой, который без сомнений к тебе всем своим чуждым дьявольским нутром привык и, детскими глазами прочерчивая избитые и натужные силуэты твоей изнывающей болью матери в дверных проёмах, так безнадёжно оказался влюблён — странная тёплая ласка в глазах, странные непокорные толчки в сердце, странные въедливые мысли под лохматыми вихрами тёмных волос.       — Амаймон!.. — мальчишка тушуется, горбится в плечах и сжимается, когда крепкая рука служанки хватается за его запястье, вздёргивает тряпичной куклой вверх и угрожающе топит лопоухим щенком в сточных водах одним только взглядом. Ей бы бояться его, такого же полноправного бесовского принца со звериным оскалом острых зубов, но нет же — видит, что виновато пугается закованное в слабость тело, отступает парящими шагами и глаза даже поднять не смеет; вот она — покорность, вот она — дрессировка вот, она — её мнимая власть. Ей бы, пустоголовой идиотке, не тревожить его, не прикасаться, не будить всё то, что так ненадёжно спит, залитое восковой печатью присутствия где-то здесь — то ли слишком близко, то ли слишком далеко — старшего брата. — Сказано ведь тебе было, дурной мальчишка, не ходить сюда вообще. Родится наследник и без твоей помощи. Иди, ну же, иди…       А уходить никуда Амаймону уже и не хочется, да и страх, витыми змеиными кольцами обвивший замершую под рубашкой грудь, стал куда-то так безбожно пропадать; глаза у Амаймона до какого-то момента детские, до какого-то человеческие, а теперь поднимает, а там — густо разлитая гуталиновая вселенная без звёзд и луны с безразличными стекляшками потухших глаз. Служанка непонятливо трясёт непокрытой тёмной головой и подталкивает раз-другой Амаймона в не шевелящиеся плечи, и только сердце у неё под костями боязно обрывается куда-то ниже желудка; она отчаянно не верит, что мальчик перед ней звереет, не верит, что от человека в нём сейчас ровно ничего, не верит, что стоит с ним один на один.       — Ну иди же, Амаймон, иди… Тебя позовут, когда он родится, обещаю, сама позову… Принц…       Женский голос тонко срывается, дребезжит расколотой паутиной речного льда и по-собачьи скулит, пока деревянные ноги не услужливо делают неумелые шаги назад — Амаймон её не слушает, дышит сквозь плотно сцепленные клык к клыку зубы и пытается думать об этих ненавистных брюках с раскинутым крестом подтяжек между лопаток, о раздражающих бантиках на носах туфель, о дурной ленте, повязанной под обложенным воротником рубашки. Он думает о том, о чём свойственно думать ему обыкновенному, когда не пробуждаются в венах проклятые отцовские клетки, когда в голове томится глупая детская вселенная с неправильным всем, когда руками со сбитыми костяшками совсем не хочется убивать.       Служаку уводят другие женщины с такими же искривлёнными лицами и в таких же бесцветных свербящих одеждах: хватают под руки, тянут, прикрываются, каждая ближайшей подругой стремясь защититься, и оглядываются, пока не врываются едва выжившими в стаю других служанок, вьющихся за дверями брошенками на Полозовых смотринах. Амаймон до тонкой ряби трёт ладонями глаза, пока весь мир не начинает чернеть, принимая свой родной и близкий облик; сердцу становится спокойно — перерос, переборол, переболел наследственной отцовской хворью, сохранив самого себя чистоту затемнённого коридора, чужую жизнь и горький шлейф сожалений старшего брата, забившийся в ноздри с новым вдохом.       Старый замок широко дышит разинутой волчьей пастью, непокорно виляет лисьими хвостами белого солнца, насаженного поверх часовой башни, и весь замаранный густыми чернилами мир изнывает в ожидании — уже в восьмой раз тая надежду, что, быть может, именно этот не рождённый бес с внутриутробно подколотой под кожу ненавистью окажется тем самым.       Ты, чудовище с человеческим лицом, тот самый, уже живой в мыслях Амаймона, где он сам и ты с расцветшими гуталиновыми глазками, весь красный и синий, и такой же идеально чужой.

***

      Амаймон пяти лет от роду поистине глупое создание: всё такое маленькое, нескладное, остроугольное и не сглаженное, с расстроенно-бесстрастным лицом и подковырянной льдистой коркой на стенках больного горла, с боязно заправленными в карманы брюк цепкими руками и ненавистными туфлями с маленькими бантиками на исцарапанных носах, нелепо болтающихся на ногах. И по виду весь такой смешной, веселящий и забавный, пока не просыпаются вклиненные глубоко под кожу отцовские клетки — тело таит в себе смертоносную силу и волочит за собой повсюду близкую подругу в чёрном пыльном саванне, чтобы не терять ни души. Молодость лишь временный недостаток, и от неё детское тело временами истошно болит, временами мелко кровоточит ровными порезами, временами пышно цветёт букетом свежих синяков, временами плачет обыкновенной детской обидой, временами смотрит с протяжным горьким опытом и раскрывает в себе новый мир опьянённых звёзд.       Глупый мальчик лет пяти вышагивает глухой мотив, стреляет взглядом из-под острых ёлочек ресниц и идёт по следу.       Амаймон, мелькая притаившимся белым пятном в оконных просветах, отвлечённо перекатывает между пальцами гремящие змеиными кольцами янтарные камешки в кармане брюк и, настойчиво морща нос, выслеживает чутким звериным нюхом самого старшего брата. Тот и не думает куда-то сбегать и растворяться костёрным дымом посреди пустого зала, по принуждению загнанный в тупую тесноту отцовского кабинета — он просто стоит на том же месте, где впервые и ощутил притворную робость детских шагов за спиной, и ждёт, когда же из темноты украдкой вынырнет этот угловато сбитый детский силуэт. От Амаймона пахнет волей, дождливой кислотой, твёрдой землёй и кровью, от него веет туманами, каминным дымом, жаром потушенных свечей, он сам дышит чёрной водой из графина, человеческими сладостями и порохом их же оружия, а ещё весь от пяток и до кончиков ушей въедливо отдаёт щенячьим молоком.       Глупый мальчик лет пяти.       Люцифер, кожей чувствуя появление Амаймона, только медленно оборачивается, отбрасывая за плечо длинную линию плаща: на лице пылью висит тайная тяжесть отцовских приказов и наставлений, всё тело в острых изломах юношеской худобы, тёмная паутина полных вен на вынырнувшей вперёд для рукопожатия руке. Люцифер правильный, ещё такой простодушный и обременённый всеми великими тайнами мира, запрятанный самолично в дорогие вышитые одежды — там и рубашка с ровно обложенным воротником, и долгий лоснящийся по оставленному следу плащ, и слишком тяжёлая серебряная цепь, впаянная над ямками ключиц. Он совсем по-доброму протягивает Амаймону свою руку, благодарно накрывая прозрачную детскую ладонь сверху другой рукой, сжимает надёжным капканом, и глаза его оживлённо высекают в короткое мгновение одну-две яркие искры.       Люцифер совсем не пугающий — он скорее сам запуганный, затравленный, заколотый внутривенно различной отравой, щемящей мозг в черепной коробке и сердце за ненадёжно сбитой клеткой рёбер; Амаймон не отнимает руку первым, неловко и крепко впивается ногтями четырёх пальцев в мизинец и смеётся украдкой. Амаймон просто глупый, просто маленький, просто упрямый, лохматый, замечтавшийся и застрявший в своём тесном мирке, где есть летающие белки с бурундучьими полосами на спинах, драгоценные янтарные камушки в отцовской короне, приносящие удачу, и тот самый наследный принц, выпровоженный к ним. Люцифер отпускает руку Амаймона ускользающей хладной тенью и коротко кивает в глубину пустых коридоров, где кроме них никого нет — Амаймон ни о чём не задумывается, делает первые шаги в зыбкую тишину потухших в канделябрах свечей, не оглядываясь; следом отдаётся шорох подошвы чужих ботинок, разрезающих мерным шагом ломаные узоры деревянного пола.

***

      Амаймон, запустив руки обратно в карманы брюк, проводит Люцифера большим кругом петляющих обходных путей — каждая стена разная, каждый поворот другой, каждая доска пола отличается и не повторяется ни разу; дом намного больше, чем виделось Амаймону поначалу, и клетка, в которую их всех по праву рождения запирали, оказалась не такой уж и надёжной. Амаймон рысья прыть и волчья непокорность — открывает все замки крепким металлическим крючком, пихает двери носом не любимых туфель, пролетает мертвецки бледной тенью и, не придумав ничего лучше, развлекает самого себя, находя нечто забавное в непослушании. Добровольно ведомый Люцифер только беззлобно потешается — его ноги в той же беззаботной молодости, в какой сейчас цветёт Амаймон, не истаптывали столько дорог, хотя и знали весь манёвренный лабиринт отчего дома условно, отпечатав по чертежам.       Маленький глупый мальчик истоптал каждую плитку и доску, оставив прозрачный отпечаток после себя.       — Вчера служанки говорили что-то о поминальном платье… мать маленького братца умрёт?.. — у маленького Амаймона капризная ребяческая обида в задрожавших уголках губ, и он привычно начинает с расторопностью подстраивать свой мелкий шаг под умеренный ход Люцифера — хочет быть равным, подходящим по старшинству, повзрослевшим. Люциферу нечего дополнить и нечего отрицать: у всех избранных Отцом женщин была одна участь — поселить в себе проклятую пламенную кровь, взрастить, защитить от чужих, от своих и от самих себя, обезумевших под день родов, отдать всю кровь и плоть, а после вытолкать из себя живьём вместе с последним вздохом. Люцифер хранит молчание, ему уютно не слышать свой голос, но слышать возвышенный шёпот Амаймона, сбивчиво и разбито говорящий обо всём по кругу: о пропащем брате из другого зазеркалья, о новом наследном принце, который, все ведь надеются, тот самый, о себе и придури в голове.       Амаймон давно привык к одностороннему разговору, порой только напарываясь на колкую мысль, что, наверное, никогда и не слышал голоса Люцифера в своей жизни, потому что просто не мог припомнить, каков он вообще — наверное, посталевший, с пройденным этапом юношеских переломов, ровный, без зазубрин и резких подъёмов крика; у Люцифера даже глаза не кричат. Но его всё равно необходимо хотя бы иногда находить, вылавливать и преследовать, составлять упрямую говорливую компанию, расспрашивать его о важных и не важных делах, заглядывать вычерненным бесом в глаза, веселить и крепко пожимать при встрече и на прощание руку. Люцифер отрицает, что он одинок, пока рядом продолжает сноваться это дурное и совершенно безумное веселье с тем же связующим их отцовским проклятием, знойной жаждой убивать и затереть дымящей кислотой пятна крови на руках.       У мальчика лет пяти мёртвые серые киты заунывно поют в голове горестные мотивы, когда, до исступления упившись кровью, он перестаёт узнавать Люцифера, забывает собственное имя и смотрит вшитыми пуговичными глазками, ничего не видя.       — Слышишь?.. — Амаймон, вклиниваясь взглядом бесстрастных стекляшек зрачков во вшитый в правильную сторону коридор, останавливается, затихает и, казалось, не дышит, кривя нос и губы; Люцифер склоняет голову и понимает, о чём хочет сказать Амаймон, немного позже — вымученное эхо растянутого женского крика, в обилии впитанного стенами и пустыми провалами окон, затихло. Люцифер пропускает тот момент, не может сказать, давно настала настоящая тишина в замке или нет, но, поглядывая на опущенные плечи Амаймона, тоже как-то неловко и незрело мнётся — идти или не идти; серебряная цепочка на груди ощутимо больно стягивает кости стальным обручем и под грудиной пробуждается криво-ломано восставшее беспокойство. — Как думаешь, братец будет именно тем, кем его ждали все, или таким же неудавшимся, как и… мы?

***

      Провожать мёртвых на тот берег лучше сразу, пока остывшее тело не заржавело, не стало испускать могильный смрад и гореть трупными пятнами поверх рассыпанных звёздной сыпью веснушек — на прямой линии переносицы, провалившихся под кости щеках, туго стянутой шелками груди и голых до плеч руках, связанных платком у запястий. Умершую мать новорождённого принца было приказано Отцом переправить на другой берег в этот же вечер: её отмыли от крови и солёного пота, лоснящегося от затылка по спине, одели настоящей человеческой куклой, рисуя цветными карандашами людские черты лица и росчерки на иссушенной шее. Замок в ответ на её смерть как-то услужливо и виновато молчал, темнел и не мигал редкими горящими свечами — седой Дворецкий не брёл известным маршрутом, зажигая ориентирные огоньки, чтобы глупому мальчишке лет пяти было не так страшно возвращаться в свою комнату.       Процессия была редкая и немая; Амаймона, собственно, никто и не приглашал, но упрямый мальчишка сам навязался, накрепко прилипнув к левой руке Люцифера — в силу роста Амаймон видел только выдранный кусок цветочного букета, мелькающего чистым белым из деревянной коробки гроба, порой вылетающую прядь смольных волос и босые ноги. Амаймон не знал её совсем: не знал её имени, не знал, откуда и в какой момент она вообще взялась, не знал, в какой момент она назвалась его матерью, засыпая ладони янтарными камушками, не знал, когда она пообещала Отцу родить наследного принца, не знал, с чего она решила, что должна была остаться в живых и дать сыну имя. Она целиком и полностью была похожа на птицу — мягко переплывала лебяжьей походкой из коридора в коридор, держала гордую соколиную осанку и широко расправляла воробьиные руки-крылья перед расшторенными окнами.       Идти приходится далеко, но в том, что дорога непременно правильная Амаймон не сомневается совсем: замок за спиной растворяется в горьком дыме, под ногами начинает шелушиться усыпанная мелкими камнями дорога и по рукам пугающим жаром пышет чуждое пламя, совсем не походящее на Отцовское. Река, голодно зализывая покатые песчаные берега ярким рыжим, их ждала, и сгорбленный человек в подвязанной тугой верёвкой одежде, хромая на одну ногу, тоже ждал, ласково оглаживая грубой рабочей ладонью нос качающейся мёртвой колыбелью лодки. Коробка гроба дальше оказывается не нужна, и Люцифер, отскребая себя от завившегося зверёныша Амаймона, поднимает холодную синюю птицу на руки, усаживая почти живой в дальний угол — странно склоняется тёмная голова на колени, странно рассыпаются тугие кудри по спине и плечам, странно выворачивается одна рука, вцепившись стальной хваткой в чистый белый букет.       Глупый мальчик лет пяти помнит загоревшийся золотом королевский червонец, перелетающий из рук Люцифера в чужие руки, помнит, как зарябило от обескровленного заката в сухих глазах, помнит, как под заунывный мотив поющих в голове китов так обречённо захотелось спать, уложив ветреную голову на уставшее плечо совсем не одинокого брата.       А ты, плотоядное чудовище с людским лицом, безутешно кривящееся и шевелящее ногами-руками на руках служанки, запомни: ты был соткан из пробудившейся темноты, и в неё тебе дорога.
Отношение автора к критике:
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.