ID работы: 8551192

Письмо

Слэш
R
Завершён
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Депт. "Альпы Приморские", Грасс, вилла "Жюстин". 17 марта 1934 года.

Дорогой Лу, Будь уверен, что это обращение – совсем не дань вежливости. Поверь, ты дорог мне не менее, а, может быть, и более, чем до того, как наш горизонт заволокло тучами. Ты был терпелив ко мне, ангельски терпелив и добр, так добр, что я не заслужил и малой толики этого всепрощения. Позволь мне ещё раз извиниться перед тобой (ну вот, я уже вижу, как ты хмуришься – не надо!), и позволь загладить мою вину подробнейшим объяснением всех pro и contra, заставивших меня злоупотребить твоим доверием, гостеприимством, терпением и куртуазностью. И прости меня ещё раз – теперь за выспренный тон. Так всегда: стоит мне захотеть написать кровью своего сердца, как немедленно получается слащавая и тяжеловесная тягомотина. У меня всё ещё дрожат руки (в этом есть и твоя вина), голова моя гудит, как улей, приходится время от времени выбегать на веранду и вдыхать солёный воздух. В прошлый раз, во время нашего скомканного расставания, я обещал тебе рассказать о том человеке, которого ты мне так напоминаешь, и о причинах, побудивших меня переехать сюда, в благоуханный край. Моя фамилия говорит обо мне даже больше, чем невытравливаемый акцент – никакого простора для мистификации. Я родился в Латвии (фамильный дом - патетично выглядящая развалюха, доставшаяся от остзейских предков – якобы пятисотлетний, ужасно неудобный и холодный), вырос в Берлине, учился сперва в классической гимназии, потом – в юнкерской школе, потом, по состоянию здоровья (так-то вот!) и к глубокой скорби отца, был переведен в другое военное училище, где готовили кадровиков. Аттестат зрелости, после него – правовое образование, поскольку, как любил говорить дед, для князей фон Ливен есть три дороги: в армию, в рейхстаг или в Россию. Последнее, как ты понимаешь, было вариантом ничуть не лучшим, чем "в кипящую серу". Итак, юриспруденция. У меня не было ни тяги, ни таланта в этой сфере, я мечтал быть художником, писателем, скульптором, да хоть чортом в ступе, лишь бы не возиться со всеми этими бесчисленными бумажками, а мысль о том, что придётся управлять и направлять течение чужих дрязг, и ворошиться в грязном белье, называя это профессиональной гордостью, загоняла меня в дебри черной меланхолии. Не знаю, как это заведено в твоей семье, но у нас воля родителей считается законом богоданным, наподобие десяти заповедей. Пришлось подчиняться без единого слова или жеста протеста. Отец решил, что смена обстановки станет для меня хорошей школой жизни, и приказал подавать документы в мюнхенский университет Людвига Максимилиана. Я поселился в чудной двухкомнатной квартире в студенческом квартале: роскошь, доступная не каждому по тем голодным послевоенным временам. Мы-то, как раз, совершенно не пострадали: во время призыва я был слишком мал, отец – слишком весом, дед – слишком стар, а мои младшие братья ещё не расстались с материнской грудью и детским манежиком. Капиталовложения моего отца от кризиса ничуть не уменьшились, а даже увеличились: его остзейские корни крепко тянули к земле, и ему удалось вполне честным и законным путем, не слишком спекулируя, получить хороший доход от наших хмельных и ячменных полей, не говоря уж о картофеле, лесе и чем-то ещё таком, растущем и ползущем, судорожно выползающем после войны. Я не слишком хорошо в этом разбираюсь, Лу. Словом, были мы сыты, одеты, обуты, и всё это с кощунственным для двадцатого года шиком. Занятия начались во всей своей потрясающей рутинной серости: римское право, германское право, такое и сякое право, история отечества, алгебра, начала и концы чего-то зубодробильного, всё это было мерзко и уныло, да так, что по понедельникам, стоя перед доской с расписанием, хотелось тоненько отчаянно зажужжать, наподобие мухи с оторванными крыльями. Но воля отца продолжала быть волей отца: я учился прилежно, не столько талантом, сколько терпением достигая неплохих результатов: не блестящих, но и не посредственных. Я чуточку обжился в Мюнхене, рискнул посетить известное в то время богемное кафе, с дрожью в жилах сделал несколько дерзких знакомств и получил пропуск в прекрасный, яркий, безумный мир, в который меня тянуло всей душой. Завел любовницу (не ухмыляйся!). Она была модисткой и позировала известным художникам. Плотская часть наших отношений меня увлекала не слишком, я был даже более стеснителен в постели, чем сейчас, не говоря уж о стыдной проблеме, которая частенько застигает юношей в начале их альковного пути. Держу пари, ты понял, о чем я, а уточнять с помощью медицинского термина у меня нет никакого желания. Это, знаешь ли, сильно портило кровь. Ну так вот, рассказы моей Далилы о разномастных Самсонах с мольбертами занимали меня куда больше, чем периодические сеансы любовной гимнастики. Так, в рассказах, ожидании чуда и запахе типографской краски и прошли два первых мюнхенских года. После второго курса встала проблема выбора будущей специальности. Сверившись с желанием отца, я стал ходить на административное право (не спрашивай меня, что это, Лу – забыто, как страшный сон). В группе нас было всего пятнадцать, и, к огорчению моему, только две фамилии из пятнадцати были заклеймлены указанием на инакость. В подчеркнуто демократической и националистической атмосфере принадлежность к дворянской семье, а уж тем более к иностранной дворянской семье, была серьезным поводом для изоляции, и, делая новые знакомства, я упорно старался скрыть своё полное имя. Мне нечем было похвастаться: ни побега из школы на фронт, ни усопшего героя-отца, ни даже благородной бедности. Латыш, напившийся немецкой крови – вот чем меня наверняка честили за глаза. Впрочем, оставалась смутная надежда, что пресловутый К.Л.Э.Ф.Б.М. дю Мулин-Эккарт окажется славным малым, бонвиваном-полуфранцузом, столь же обкусанным окружающими, и столь же нуждающимся в друге, который сможет прикрыть спину от тысячи ножей. Но этой надежде не удалось прожить слишком долго. В первый же день, на собрании нашей группы, я познакомился с человеком, который изменил всю мою жизнь. Я увидел его с самого порога нашей маленькой аудитории, и таким запомню его навсегда: прямой и стройный, как греческая статуя, с высоким умным лбом, посадкой головы, достойной любого монарха, с изящным носом, красивой, но мужественной линией подбородка, с нарочито бедной, но резкой жестикуляцией военного. Впрочем, одна деталь внешности затмевала собой всё природой данное и дисциплиной выпестованное великолепие: у него были потрясающие глаза, серые, с легкой, еле заметной примесью синевы. Казалось, что он смотрит сквозь вещи и сквозь людей, взвешивая и измеряя всё, что в них было, и вынося свой окончательный и непогрешимый вердикт. Конечно, в первый момент я не мог разглядеть таких подробностей, и наверняка досочинял их потом, раскрашивая набросанный памятью силуэт. Но я ясно, как день, помню, как он сидел в окружении взволнованных, восхищенных парней, как просто, доброжелательно отвечал на их неиссякающие вопросы о корпусе Эппа, как смутился до малинового румянца, когда кто-то назвал его героем, и с легким заиканием (незаметным в других обстоятельствах) принялся доказывать неловкому льстецу, что этим высказыванием он может обидеть не только его, но и оскорбить тех, кто действительно заслуживает высокого звания героя. "Кто это?" – спросил я у стоящего рядом знакомца. "А ты не знаешь? Это Лео, ну, Лео дю Мулин. Он воевал! И у фон Эппа служил". Моё несчастное сердце провалилось куда-то в желудок. Вот тебе и француз-бонвиван, подумал я, оглядывая совершенно прусское и по-прусски совершенное лицо. Мой милый Лу, я надеюсь, тебя не слишком обидит та восторженность, с которой я вспоминаю об этом человеке. Он заслуживает её в полной мере по трём причинам: во-первых, он действительно был прекрасен, и внешность его была лишь закономерным отражением его внутренней гармонии и кристальной чистоты. Во-вторых, память, как ситечко для чая, позволяет избавиться от мусора, и, возможно, сейчас, по прошествии десяти с лишним лет, тот Карл Леон, что живет в виде ожившего портрета в моей галерее, настоялся, как хорошее вино, и стал намного лучше и чище. И, наконец, мое восхищение и моя страсть так и не нашли своего выхода, не обрели спокойствия в пресыщении. Помнишь, как ты недавно обмолвился про М.: был прекрасным до и миловидным после? Необыкновенно точно. И Лео остался для меня прекрасным – прекрасным навсегда. Недавно я видел его фотографию в немецкой газете: идет вверх по карьерной лестнице, достиг устрашающих высот. От красоты если что-то и осталось, то знакомая полуулыбка, а в остальном самый обычный человек, и, если судить по отекам, пьёт больше нас с тобой, вместе взятых. Но это уже совсем не тот Лео, и этих двух я отказываюсь считать одним человеком. Итак, Карл Леон дю Мулин-Эккарт в той или иной степени завладел моим воображением, а чуть позже – всем моим досугом. С самого начала между нами установились нейтральные отношения: он кивал головой на приветствия и улыбался дежурной извиняющейся улыбкой, если ему случалось толкнуть постоянно крутящегося под локтем меня, словом, если и замечал, то не слишком отличал от предметов неодушевленной природы. Замкнутый и кажущийся надутым латышский князёк, нарочито франтящийся в тяжелый для страны период, был ему неинтересен (так он сам признался чуть позднее, правда, в куда более мягкой и вежливой форме). Я же не мог надышаться в его сторону, объясняя свою трепетную тягу патриотическим восхищением и развитым эстетическим чувством. Его отец был профессором истории, личностью известной, одаренной и, судя по всему, достаточно властной, если не тиранической. Благодаря дю Мулину-старшему, читавшему курс лекций в нашем университете, мы и познакомились по-настоящему. Сын, проявляя вассальную почтительность, не пропускал ни одной его лекции, внимательно слушал и осмысливал материал, и с огромной радостью брался пояснять товарищам те смутные места исторических хитросплетений, в которые они не вникали с первой лобовой атаки. Судя по всему, увлечение историей было такой же данью уважения и почтения к семейным традициям, как и моё злосчастное юридическое образование, но свои знания он использовал на благо. Он любил помогать – не так, как наши барышни, жеманно жертвующие пятачок на спасение великого русского эмигранта от коммунистов, и не так, как Н., готовый стребовать процент с каждого глотка воздуха, потребленного в пределах его логова. Нет, он помогал с упоением и с самоотдачей, абсолютно бескорыстно. Как мне кажется сейчас, он был поглощен желанием сделать лучше если не весь мир, то хот бы тот его маленький кусок, на который хватало его, Карла Леона, влияния. Он одалживал деньги всем своим друзьям: щедро, не требуя возврата, и после этого акта щедрости в течение недели не мог позволить себе нормальный обед. Он, как лев, ринулся на защиту какого-то студента-химика, которого собирались вышвырнуть из университета за бурную пропаганду национализма. И всё это из одного только неизбывного желания жить в честности и в благоденствии; желания, которое, вероятно, пришло к нему во время войны, как и ко многим другим, с кем я тогда не был знаком. Я долго и жалко мялся, примериваясь, как бы половчее и поестественнее предложить свою дружбу неприступному герою. Наконец, не придумал ничего лучше, чем заговорить с ним после лекции по истории. Стильное, умное предложение, которое я придумал для того, чтобы начать диалог о Фридрихе и формировании германской империи, напрочь вылетело из головы, и, жалко блея, я спросил его (назвав по фамилии и со всеми онёрами, и жутко покраснев, потому как он удивленно хмыкнул), не может ли он ещё раз объяснить мне предпосылки в пределах феодальной системы, приводящие к централизации власти. Я потерялся в собственном вопросе, и, пытаясь найти выход из закрутившейся фразы, просто осекся и замолчал, ощущая, как паркет под ногами поскрипывает, грозя разверзнуться подо мной. О, Лу, как это было стыдно и больно! Улучить момент и оказаться таким дураком... Но дю Мулин был чутким собеседником. Он подхватил мой вопрос, не дал ему упасть, чуточку отряхнул его и вернул мне с улыбкой: мол, конечно же, Ливен, я с удовольствием помогу Вам, только вот сию минуту у нас начинается логика, побежали скорее, а то опоздаем. Мы действительно побежали – вернее, очень быстро пошли, иногда соприкасаясь рукавами, а я всё пытался сглотнуть слёзы, не к месту выступившие после нервного переживания (ты теперь сам знаешь, какая я плакса, Лу, но то, что уже не стыдно после тридцати, такой удар для восемнадцатилетнего!). Плюхнувшись на свободные места за последним столом в ряду, мы погрузились в множества А, не принадлежащие множествам Б и пересекающиеся с множествами В, а я косился на ясноглазого соседа и думал, что множество моей дружбы точно будет принадлежать ему, если, конечно, оно достойно такой высокой чести. Лео перехватил мой искательный взгляд, подмигнул и написал коротенькую записку: "После занятий в кафетерии? Прихватите учебник. Будем сверяться". И душа моя воспарила выше шпиля на университетской часовне. С тех пор и началась наша дружба. Исчерпав тему немецких княжеств и Римской империи, мы стали нащупывать почву между нами, отыскивать общие интересы. Оказалось, что Лео не читал английские детективы, а я почти не имел представления ни о Плутархе, ни о Платоне. Мой безыскусный пересказ пары рассказов о Шерлоке Холмсе привел его в настоящий восторг – оказалось, что он обожает всяческие интриги, загадки и головоломки. Его умный, детализованный анализ античной прозы возвел его на ещё одну ступень в моем личном пантеоне, приближая к олимпийском высотам. Мы засиделись допоздна над чашками с остывшим кофе и заторопились домой только после того, как усталый официант сообщил нам о том, что заведение закрывается. Было десять часов вечера. Мы распрощались посреди улицы: я собирался дойти до дома пешком, а Лео, как оказалось, ехал на трамвае в отдаленный спальный район. "Неужели за Вами не пришлют машину?" – с изумлением спросил я: мой отец считал, что общественный транспорт – идеальное место для потери дворянского достоинства. Лео расхохотался, глядя на мою вытянутую физиономию. "Да Вы пижон, фон Ливен!" – беззлобно подколол он и хлопнул меня по плечу. "Райк, если не трудно", - ощетинился я в ответ. Не так уж приятно, когда постоянно тыкают в больное место. Дю Мулин прекратил смеяться, протянул руку и пожал мою мигом вспотевшую кисть. "Лео. Ну вот и отлично. Встретимся завтра!" Я бы не хотел льстить себе и преувеличивать степень нашей близости. Он проводил со мной много времени, болтал, гулял, делился соображениями и чаяниями, с интересом приглядывался к моему маленькому артистическому кружку и несколько раз приходил на наши вечеринки, ухитряясь и там произвести впечатление и не ударить лицом в грязь. Но близко к себе он не допускал никого, не только меня. Я хотел бы знать, кого он любит. Я хотел бы видеть эту счастливицу. Я хотел бы хотя бы краем глаза взглянуть на тех "командиров", о которых Лео упоминал хоть и вскользь, но с благоговейным почтением. Хотел бы разделить не только его интересы, но и его страхи, его надежды, его чаяния. Нет. Эта дверь была закрыта на замок. Он хранил настоящего себя в полной неприкосновенности: самое большее, что ты мог узнать о его секретах – это их наличие. Для меня, конечно, Лео был первым из первых, примером для подражания во всём. До него я был совершенно аполитичен, с ним я внезапно стал германофилом и даже в чем-то ультраправым. Можешь смеяться, Лу – любовь иногда заводит нас в самые глупые ситуации из возможных. Полулатыш, полунемец загорелся идеей о национальной неделимости Германии и о принципе превосходства крови над почвой. Но в редакции дю Мулина нацизм – эта уродливая гадина – казался терпимым, разумным и деликатным. Лео не был анитсемитом, нет, и сам никогда не повторял это гадкое клише про жидобольшевистскую заразу. Да, он не был сторонником комми и позволял себе весьма резкие высказывания против их идеологии. Впрочем, скажу тебе честно, социализм, как и любой другой –изм, кажется мне отвратительным и противоестественным, потому не так уж и не прав был дю Мулин в своих суровых приговорах. С комми всё было сложно. Но ни единого дурного слова про евреев, могу тебя уверить. На любовном фронте тоже не обошлось без его вмешательства: он познакомился с Хеддой, той самой моей модисткой, пришел в ужас от её вульгарной откровенности и откровенной потасканности, и вежливо, но твердо заверил меня, что отношения подобного рода её не исправят, а меня могут испортить. Ужаснувшись, я прервал роман, и вздохнул с облегчением: длить пытку доступными, но неаппетитными прелестями было положительно невозможно. Тем более что я всё ближе и ближе подходил к осознанию природы своих чувств. Апогей настал в феврале: по пути до трамвайной остановки, в потёмках, я неловко наступил на обледенелую глыбу, упал и жутко ударился коленом. Я попытался встать, опираясь о его руку, ощутил адский спазм боли, рухнул обратно на землю и тут же постыдно разревелся. Лео как подменили: он принялся болтать без остановки, заговаривая, не давая мне ни слова вставить, и от звука его голоса я пришел в себя и прекратил паниковать. "До свадьбы заживет, - уговаривал меня Лео, загружая в только что пойманное такси, - это, Райки, такая мелочь по сравнению с пробитым черепом, честное слово... Очень больно? Попробуй пальцами пошевелить... Ноги, дурень! Больно? Нет? Вот отлично. Так... дай-ка я посмотрю... Чуточку согни ногу. Не больно? Слава богу. Сейчас от тебя папе позвоню, он доктора найдёт, у него есть знакомые..." Таков был Лео по отношению ко всем друзьям. Их беда сразу становилась его бедой. Он ещё днем радостно рассказывал, что собирается на какой-то званый вечер "у капитана Рёма, по работе". Он предвкушал этот вечер, ждал от него чего-то большого. Точно понять было нельзя, но из обрывочных ответов я понял, что этот самый капитан собирался предложить Лео непыльное местечко в заведении или в организации, которой то ли управлял, то ли имел в ней важную долю. И вот теперь Лео волоком дотащил меня до квартиры и сидел со мной и моим больным коленом, не делая даже попытки уйти по своим делам. Извинившись, он уединился с телефоном и сделал два звонка: один – отцу, второй – этому самому капитану. Говорил оба раза недолго, ровно, спокойно, разве что немного замешкался, отвечая на неслышные мне вопросы капитана. "Нет, герр гауптман... Нет... Конечно, но я не могу оставить товарища... Да. Завтра в то же время – отлично. Конечно. Ещё раз прошу меня извинить". Он не лебезил перед Рёмом, нет. Но по этому тону я понял, как сильно он уважает пока что неизвестного мне вояку – может быть, даже больше, чем своего отца. Через каких-нибудь полчаса появился доктор, живший поблизости. Критически осмотрев мою многострадальную коленку, ощупав её и обстучав, он заявил, что молодому человеку стыдно обращать внимания на такие пустяковые травмы, что у меня самый обыкновенный ушиб, и после массажа с соответствующей мазью (баночка прилагалась) всё пройдёт, как страшный сон. Лео серьёзно и обстоятельно расспросил, как именно надо массировать конечность. Когда эскулап ушел, он принялся за дело с профессионализмом и невозмутимостью, которые сделали бы честь любому медбрату. Я всё ещё толком не мог подняться на ноги, а штанины моих брюк были слишком узки, чтобы закатать их до середины бедра. Ситуация показалась мне безвыходной, и я, пунцовея, взмолился о том, чтобы самостоятельно размять свой синяк, но проклятый филантроп и слышать об этом не хотел. С какой-то приличествующей случаю шуткой он помог мне снять брюки, расположился на коленях практически между моих ног и принялся тщательно, осторожно мять и растирать багровеющий ушиб. Да, волшебный эффект мази превосходил даже самые смелые ожидания: боль прошла в считанные секунды, нога, казалось, была готова отшагать расстояние от Мюнхена до Австралии пешком по дну морскому, и за пару минут у меня встало так, что пришлось накрываться пледом. Бедняжка Лео списал этот жест на застенчивость и даже бровью не шевельнул из боязни меня обидеть. Вообрази себе эту сцену, Лу – комнатка, посреди комнаты диван, на диване сижу я, красный, как рак, с расставленными ногами, в одних трусах, а на полу рядом со мной сидит настоящий ангел, добрый самаритянин, с нежными, но сильными руками, и от каждого движения, от каждого втирания чудодейственного состава меня то бросает в жар, то обдаёт морозом, а в висках колотится кровь, и я постепенно лишаюсь одной мысли за другой, пока не остаётся единственная: пожалуйста, пожалуйста, массируй выше, пожалуйста, просто возьми его в руки... просто подержи... хотя бы положи ладонь рядом... И от одной мысли о возможности *этого* действа у меня вскипает вся кровь, а член так и норовит прилипнуть к животу. Лео ушел только тогда, когда убедился, что я снова могу ходить. Во время этого показательного марша я все ещё прикрывал пледом бедра, а когда мой дорогой друг, попрощавшись, отбыл домой, я, прихрамывая, ринулся в ванную и довел дело до конца, кончив (смотри-ка, какой каламбур!) за считанные минуты и вторично разрыдавшись от постыдности ситуации. Теперь было невозможно лгать. Я был влюблен в Лео – влюблен, как... как мужчина и как девушка одновременно. Я хотел владеть им, я хотел принадлежать ему. Я хотел спать с ним, хотя понятия не имел, как это можно делать. Хотел обнимать его, целовать его, держать его за руку, быть с ним, не разлучаясь ни на секунду. Я был одержим. Он занял собой все мои мысли. Впервые за три года обучения я даже не принялся за подготовку к семинару: набрасывал на куске бумаги его профиль, рвал, набрасывал снова, словом, совершал все положенные гимнастические упражнения для пропащего романтичного идиота. Назавтра опухоль спала и колено чувствовало себя превосходно - чего нельзя было сказать обо мне. Лео не оставил меня даже во сне, поэтому пробудился я на мокрой простыне, с застывшей коркой на животе и с ощущением всепоглощающего стыда. Опоздав на семинар и отвечая невпопад, я весь день почти болезненно ощущал любое проявление близости с моим другом: от прикосновений бросало в дрожь, каждый разговор был настоящим испытанием. Я думал, что очень скоро помешанный на детективных историях Лео взволнуется, раскроет причину моего смятения и отвернётся от меня навсегда. Но уже на следующий день всё пошло наперекосяк. Пришла пора ввести в мой рассказ ещё одно действующее лицо. Ты наверняка знаешь, кто такой Эрнст Рём, Лу – напряги память, он не так давно засветился даже в наших местных газетках из-за того скандального случая с кражей чемодана и парнем по вызову. В те дни он ещё не успел прославиться своими похождениями, да и сошкой он был не в пример мельче, чем сейчас. Ни я, ни, думаю, Лео понятия не имели, кто он такой и чего ищет от знакомств с молодыми неоперившимися идеалистами. Забегу вперед и сразу опишу тебе его таким, какой он был тогда, в начале двадцатых годов: ещё не жирный, но уже крупный, массивный, кряжистый, как кабан. Он вообще здорово напоминал свинью: курносый нос, многократно рассеченный багровеющими шрамами, предательски напоминал пятачок, а маленькие глазки на круглом полном лице довершали картину из области животноводства. У него были усишки щеточкой по тогдашней зарождающейся моде, слегка оттопыренные уши, отвратительные манеры и солдафонский юмор. Впрочем, голос у Рёма был приятный – не то тенор, не то баритон, становящийся интересно хриплым по мере повышения градуса выпитого. По повадкам он был классический тип того, что называется "папиком" – представь себе Д., проведшего десять лет в казарме безвылазно и без зазрения совести вытирающего рот скатертью. Ты знаешь, как мне претит этот типаж, однако и на него нередко клевали. Рём был хитрым политиканом: он каким-то образом ухитрился добиться единоличного контроля над большей частью нелегальных запасов оружия, которые, как ты знаешь (или не знаешь, что, в сущности, не так уж важно), были запрещены по условиям перемирия. Он не светился в политических новостях, но ловко обделывал делишки под маской работы на рейхсвер. Как мне кажется, он приторговывал этим оружием направо и налево, потому что деньги у него водились всегда, и немало. Он-то наверняка и спонсировал этого гнусного клоуна... Впрочем, Лу, я напрасно углубился в дебри. Сам я ничего в этом не смыслю, лишь пересказываю тебе слова того же Лео – четырнадцатилетней давности – выбрасывая из них все хвалительные эпитеты и вставляя массу хулительных. Итак, этот самый Рём, серый кардинал националистического движения, пригласил Лео на ужин, и даже был настолько терпелив, что перенес приглашение на следующий день после злополучной истории с коленом. Лео весь день был в приподнятом настроении, не замечал смятения моих чувств, принимая его за последствия травмы, и против обыкновения поделился планами, рассказал, что они с капитаном Рёмом будут сидеть аж в Хофбройхаусе, каком-то замечательно немецком по духу и содержанию заведении. Я же молчаливо страдал, желая, чтобы и ресторан, и капитан Рём провалились в ад, а Лео, наконец, обратил своё внимание на меня. На следующий день он появился только к последней паре. В тот день была важная контрольная, и он никак не мог её пропустить – только это, по всей видимости, привело его в стены alma mater. Лео был смертельно бледен, даже немного в зелень, словно после тяжелого отравления. Под глазами у него залегли синяки, белки глаз были красны, как будто он читал до ночи или долго плакал (второе предположение было, конечно, абсурдно). Он пришел в рубашке с высоким воротом, застегнутой до последней пуговицы, а горло его было до ушей замотано шарфом. Сказавшись простуженным пере преподавателем (ясный, чистый голос говорил об обратном), он сел на своё место, и я услышал, как он тихонько застонал, опускаясь на стул – как будто ему было больно садиться. "Что такое?" – тихонько спросил я, дружеским жестом опуская руку на его плечо. "Не трогай меня!" – шепотом взвился Лео, отшатываясь. Это могло значить только одно: мой секрет раскрыт, и Лео всё понял про тот вечер... и про ту злосчастную ночь. Я умолк, поблёк и сидел без движения, как статуя, боясь даже лишний раз посмотреть в его сторону, чтобы не рассердить друга – впрочем, как думал я, уже бывшего друга, потому что честный, щепетильный Лео, конечно же, не сможет перешагнуть через такой грязный, неестественный порыв. Полтора часа контрольной показались мне полутора столетиями: невыносимая тишина и отчуждение подавляли хуже любого наказания. Наконец, прозвенел звонок, все работы были сданы, преподаватель вышел из аудитории, вслед за ним и большая часть наших соучеников. Я тоже хотел поскорее убежать, скрыться, вернуться домой и начать долгое, беспощадное самобичевание, прописанное мне за все мои грехи против таинства дружбы. Но, как нарочно, на ботинке развязался шнурок, и пришлось замешкаться, согнувшись в три погибели. "Райки... – позвал меня Лео каким-то совершенно безжизненным, бесцветным голосом, – ты занят сейчас?" "Нет, Лео, – жалко залебезил я, нащупывая возможность для примирения, – нет, я совсем не занят!" "Тогда пойдём и напьёмся", – жестко потребовал Лео, сметая тетради в сумку. Мы действительно пошли и напились – впервые за полгода нашего знакомства надрались так, что, проснувшись в прихожей собственной квартиры без брюк, но в ботинках, в чужой тирольской шляпе и почему-то со шваброй в руках, я напрочь не помнил, что случилось после третьей пары пива с водкой, употребленной в первом попавшемся по пути заведении. Вот так и прошли наши март и апрель. Лео сильно забросил учебу: на занятиях появлялся редко, сдавал только самые важные семинары и контрольные, а на лекции ходить перестал совершенно, даже на отцовские. Зато раза три-четыре в неделю мы ходили "в народ" – одевались попроще и заваливались в самые злачные на вид пивнухи в рабочих районах Мюнхена. Лео пил с саморазрушительной страстью: он не получал от выпивки никакого удовольствия и мрачнел с каждой рюмкой, но методично, последовательно набирался до того состояния, пока не утыкался лицом в проплёванный, пропитанный пивом стол, и не засыпал. Чем были заняты остальные вечера Лео, я не имел никакого представления: на самые невинные вопросы он замыкался в себе, иногда даже огрызался, злобно одергивая за неуместный интерес. Я усвоил урок и спрашивать перестал. Впрочем, кое-какие догадки у меня появились: на его запястьях постоянно чернели синяки, теми же отметинами была испещрена шея, а губы были распухшие и потрескавшиеся. Я не был Шерлоком Холмсом, Лу, мне и сейчас иногда страшно тяжело сложить два и два или сделать вывод из очевидных фактов. Я отчего-то решил, что мой бедный друг стал жертвой домашней тирании, и что отец, решив серьёзно взяться за его воспитание, не гнушается рукоприкладством. Мне это было отчасти знакомо: отчасти, поскольку мой почтенный родитель был сторонником телесного вразумления в виде порки, и полностью прекратил наказания подобного вида после того, как мне исполнилось шестнадцать. В дальнейшем он воспитывал меня с помощью системы денежных штрафов. Упокой Господь его душу, он был хорошим отцом - в своём роде, и я не держу на него зла. Итак, Лео, как я полагал, то и дело получал болезненные нагоняи. Его явно пороли, и от этого он не мог сидеть. Его били по шее и по лицу: вот откуда синяки и распухшие губы. Жалость в моем сердце мешалась с гневом по отношению к дю Мулину-старшему... и с похотью по отношению к его несчастному сыну. Я научился тихонько, незаметно урывать своё у Киприды, и главное условие для этого было – пить меньше и по возможности оставаться трезвым тогда, когда мой милый друг уже наберёт свою дозу. Я мог безнаказанно погладить спящего Лео по спине, мог обнять его, прижаться, отвозя на такси к нему на квартиру (его адрес я выяснил случайно, разворошив записную книжку, хранящуюся у него в кармане – надо же было куда-то откантовать бесчувственное тело). Мне даже однажды удалось поцеловать его, и он, не просыпаясь, ответил на поцелуй, вызвав у меня мгновенное семяизвержение. Ни о чем большем я и не грезил. Любая тайна становится явью: это основной принцип построения сюжета. Не помню, по какому поводу Лео произнес эту пророческую фразу, но для сюжета нашего так и не сложившегося романчика она подходила прекрасно. Как-то раз поход "в народ" занес нас в неприметную пивнушку в самом центре Мюнхена, неподалеку от Фрауэнкирхе: Братвурсглёкль или что-то подобное, связанное с сосисками. Мы только-только начали разминаться: я выпил стопку медового шнапса, Лео – две стопки дрянного коньяка. Вдруг за спиной у ничего не подозревающего Лео нарисовалась грузная фигура, облаченная в форму рейхсвера. "Не ждал тебя, мой мальчик, – хриплым тенорком проговорил незнакомец, с неприятной мне фамильярностью похлопывая остолбеневшего дю Мулина по плечу. – Вот уж приятный сюрприз! Пшли к нам, выпьем". Он провёл своими пухлыми пальцами по светло-русым волосам моего драгоценного друга, и – о ужас! Осмелился зарыться в чистые, благоухающие после мытья пряди, будто бы собирался силой притянуть Лео к себе. "Эрнст! – наконец-то возмутился Лео, мотнув головой и сбросив руку. – Я тебе тысячу раз говорил! Никуда я не пойду. Я с другом. Отстань от меня. Хватит. Уйди, ты напился". Гневная отповедь (хоть и произнесена она была неуверенным тоном) никакого действия на того, кого звали Эрнстом, не произвела. Он перевел взгляд на меня, оглядел, будто ощупал, будто какую-то вещь покупать собрался. "Симпатичный друг, - изрек он с причмокиванием, заставив меня занервничать, а Лео – залиться краской чуть ли не до ушей. – Да ты не стесняйся, парень, я по-свойски. А что это ты нас не познакомишь, Лео, а?" "Раймунд фон Ливен – Эрнст Рём", - оттарабанил Лео и злобно уставился на капитана, который без приглашения подсел к нам, нарушив полупьяный междусобойчик. "Раймунд, значит, фон Ливен... Ну здравствуй, Раймунд", - непонятно чему усмехнулся Рём, протягивая мне руку. Отвечая на его назойливое пожатие (он провел пальцами по моему запястью, и откуда же тогда мне было знать, что это значит?), я припомнил, где раньше слышал эту фамилию. Ну точно. Капитан Рём. Тот самый, с который Лео так и не удалось встретиться в тот вечер, когда я ушиб колено. "Ты что-то бледно выглядишь, парень. Хорошо себя чувствуешь? Может, отвести наверх, полежишь?" – со странной участливостью спросил Рём. Я не успел даже ответить на это предложение. "Эрнст!!! – рявкнул Лео, да так, что все, сидящие за соседними столиками, разом обернулись, разглядывая наше трио, - Прекрати сейчас же, или я..." Рём усмехнулся, отер усы и одарил трясущегося от злости Лео тем же взглядом, который пару минут назад достался мне. "Ты меня знаешь, мой мальчик... И вот я что тебе скажу. Либо ты пойдёшь со мной по доброй воле... Либо мы с Раймундом сейчас пойдём подышать, а то что-то и мне нехорошо от табачищи. Ведь ты проводишь меня, а, Раймунд?" Не зная, что ответить на это предложение, я кивнул. С пьяными людьми лучше не спорить – это первая заповедь любого посетителя забегаловки. Лео, с горечью взглянув на меня, замешкался только на пару секунд. "Хорошо. Я пойду с тобой. Только одно условие – оставь его в покое. Не смей его трогать". "Как скажешь", - разулыбался капитан, с видимым усилием поднимаясь на ноги и приобнимая Лео за талию. Мой друг вздрогнул от этого произвола, но шествовал по залу с маской бесстрастного спокойствия на лице. Они дошли до лестницы, ведущей на второй этаж, и поднялись наверх. Если ты ещё не знал этого, Лу, то очень скоро узнаешь: я гораздо любопытнее кошки, а ведь именно кошек это качество губит чаще всего. Если бы я оставался на месте, дожидаясь моего дорогого Лео, или, плюнув, ушел бы домой, разобидевшись на демарш, мне не было бы здесь, в Грассе, во Франции, в этом самом удобном кресле (Благодарю за него, как и за всю обстановку: безупречный вкус, что бы я без тебя делал. Если всё ещё читаешь дурацкую исповедь, написанную ужасным стилем – тем более спасибо). Но я не мог уйти просто так, и дожидаться в зале тоже не хотел. В одиночестве, без Лео, я вдруг почувствовал себя до крайности неуютно. Его не было, казалось, целую вечность. Окружающие странно косились на меня, лицо официанта казалось мне несимпатичным и даже угрожающим. Снова и снова припоминая разговор с Рёмом, я находил в нем скрытые зловещие намеки, и под конец накрутил себя так, что, выпив стопку для храбрости, отправился на поиски моего друга. На втором этаже заведения оказалась гостиница: безликие двери с номерами, коридор, потертые ковры на полу, небольшие заплеванные и засаленные зеркала на стенах. Было тихо, ни под одной из закрытых дверей не горела полоска света. Я с ужасом прислушался. Не значила ли эта тишина, что моего друга давно уже... Что его... В панике я пробежал мимо нескольких дверей и остановился у одной из них, полуоткрытой: из-за неё слышались тихие, сдавленные стоны вполне... недвусмысленного характера. Вежливость и стыдливость побуждали меня пройти мимо, любопытство – остаться и прислушаться. И я, конечно же, остался. Стоны прекратились, слышалось только тяжелое дыхание с присвистом и сдавленное мычание – как будто кричал кто-то, кому зажимали рот подушкой. Потом я услышал голос Рёма, всё тот же хрипловатый тенор: "Ну-ну, мальчик мой... ну покричи... Нравится так, а?" "Нееет..." – простонал знакомый, до боли знакомый голос. Лео. Это мог быть только Лео. В тот момент я не думал ни о тактичности, ни о собственной сохранности. Мне казалось, что мир переворачивается вверх ногами. Я отказывался верить в то, что слышал. Я должен был, должен был увериться в том, что мне показалось – этот стон был чьим угодно, но не его. Что это было что угодно, но не совокупление на скорую руку. Поэтому я бесшумно юркнул в приоткрытую дверь. В комнате было темно: слабенький ночничок с оранжевым плафоном давал больше тени, чем света. Я стоял в непроглядном мраке, не шевелясь и затаив дыхание, и не мог отвести глаз от пары, возлежащей на разворошенной постели. Я был знаком с Лео уже больше полугода, но ни разу не видел его обнаженным. Мне оставалось додумывать, дорисовывать себе все угловатости, изгибы и плато его стройного жеребячьего тела, и, видит Бог, моё воображение оказалось скуднее, чем щедрая природа. Он был великолепен – великолепен в этой жалкой, покорной, рабской позе, распростершийся перед жирным скотом, который навис над ним. Рём не умствовал лукаво. Он просто-напросто надрачивал моему драгоценному другу, да так, что Рёмово пузо и филей ходуном ходили в такт движения руке. Но как реагировал на это Лео... Я понял, чего ему стоила его отстраненная молчаливость. Закусив зубами запястье, он извивался, выгибался навстречу волосатой лапе, притираясь к этой грубой ласке, растворяясь в ней. "А так? Ну-ка?" – прохрипел Рём, опустился ниже, опираясь на локти и безо всякого стыда обхватывая губами торчком стоящий член. "Эээрнст, нееет!" – в голос застонал Лео, растеряв всю свою невозмутимость, и заметался по кровати, стараясь отвернуться, не смотреть на происходящее, но при этом не ощущая в себе сил прекратить издевательство. Рём резко опустил голову, чуть ли не проглатывая ствол до основания, потом поднялся и с косой ухмылкой уставился на жалко всхлипывающего дю Мулина. "Нет? А по-моему, да! А ну-ка скажи папочке "Да!". Лео замотал головой, зажмурившись, и потянулся прикрыть руками багровеющее естество. "Ну-ка скажи папочке, что ты его хочешь!" – глумливо потребовал Рём, шлёпнув по протянутым рукам и погоняв нежную шкурку парой-тройкой резких движений. Лео сморщился так, будто собрался заплакать, но всё-таки кивнул головой. "Не слышу тебя!" – всхрюкнул "Эрнст", облизывая головку. "Да..." – прошептал Лео, закрывая лицо ладонью и другой рукой потянувшись в направлении своего мучителя, словно умоляя, задабривая... Как я мечтал оказаться на месте этого свина, Лу! Как можно было медлить, издеваться, когда он так просил? Когда он хотел? "Ну-ка ответь папочке, как надо!" – прикрикнул Рём, с силой шлёпая бедного Лео по бедру и тут же растравляя парня бесстыдными поглаживаниями. "Я хочу, хочу тебя, – с мукой в голосе произнёс Лео, прибавив после этого совсем уже невозможное, - пожалуйста... Пожалуйста... Ещё!" "Ну, ещё так ещё!" – с этими словами Рём раздвинул шире и без того неплотно сведённые ноги и пристроился между ними, притирая свой здоровенный елдак. "Нет, нет, нет, не это!" – всполошился Лео, пытаясь вывернуться, но эта гнусная туша опустилась на него, сминая, лишая возможности сопротивляться. Я до сих пор не знаю, действительно ли ему не нравилось происходящее, или это был элемент их странной игры. И, как ты понимаешь, мой милый Лу, не узнаю уже никогда. По крайней мере, крики и стоны Лео, подмятого и насилуемого беспощадно и методично, были вполне натуральными. Я не знал, что мне делать, я был в полной растерянности. С одной стороны, следовало позвать на помощь, избавить его от этого позора и от боли. С другой стороны, как можно было звать на помощь кого-то, кто мог увидеть его в этом позорном беспомощном состоянии? Поэтому я остался на месте, проклиная себя за нерешительность, ошеломленный, раздавленный и. что греха таить, возбужденный. Движения Рёма становились всё менее ритмичными, он дышал всё чаще и всё больше сипел. Наконец, он остановился, оторвался от раздраконенной жертвы и сел на кровати, переводя дух. Лео продолжал лежать неподвижно, часто-часто вздрагивая, как от беззвучного плача. "Хватит концертов! Ишь, консерватория! Перевернись давай", – деловито приказал Рём, отвешивая ещё один шлепок по бедру. Лео зашипел, но не сдвинулся с места. "Эт-та что такое?! – рявкнул жирдяй так, что даже я вздрогнул. – Приказ был перевернуться!" Лео медленно, неохотно перевернулся, лег на живот, потом встал на четвереньки, выгнув спину домиком и понуро опустив голову. "Я сказал нормально перевернуться!" – угрожающе потребовал Рём и, размахнувшись, приложил мясистой ладонью по изящной ягодице Лео. Он вскрикнул и дернулся, чуть не ударившись головой о спинку кровати, а я чуть было не ринулся на обидчика, еле-еле успев заткнуть себе рот. Вслед за первым шлепком последовал второй, третий... Через несколько минут этой постыдной экзекуции Лео прекратил кричать и начал поскуливать, после каждого удара прогибаясь в пояснице, подставляясь всё больше и больше, будто приглашая. Мне кажется, он был уже не в себе: пытки и унижения сделали своё. Рёма не надо было долго упрашивать: прекратив обрушивать удары на несчастный зад моего друга, он пристроился сзади и принялся вколачиваться с прежним остервенением. Но что-то изменилось в поведении Лео: крики и вопли исчезли, как и желание вырваться. Он просто покорно стоял в этой бесстыдной позе, опустив голову, и часто-часто дышал, захлебываясь воздухом. Пару раз он вскрикнул, но даже мне не пришло бы в голову, что этот восторженный, умоляющий вопль – крик боли. По-видимости. Рём решил довести это непонятное молчаливое унижение до конца, потому что прекратил обслюнявливать спину дю Мулина и, опершись на левую руку, правую беспардонно завел между разведенных ног и принялся грубовато, жадно надрачивать, заставляя Лео терять последние капли самоуважения. Он стонал, выгибался, подавался назад, насаживаясь на Рёмов елдак так, что этот прибор только чудом не разорвал его. Наконец, забившись в неласковых объятиях, он несколько раз громко вскрикнул и выплеснул сперму на простыни и на мохнатую лапищу. Вскоре подоспел и Рём, безжалостно вбиваясь в обессилевшее, расслабившееся тело. После совокупления они лежали на кровати, целуясь, как новобрачные... Я не буду вдаваться в подробности, Лу, и не буду рассказывать, что и как я пережил в эту ночь. Незамеченный, я вышел из комнаты незамеченным, выскользнул из заведения и поймал припозднившегося таксиста. По пути домой меня посетила спасительная, свежая, успокаивающая мысль: прочь отсюда. Уйти, уехать, забыть, заретушировать в памяти всё, связанное с Мюнхеном и с его жителями. Если получилось так, что всё дорогое мне было безжалостно измято, заплёвано, изуродовано, лучше не видеть его совсем. Лучше забыть и даже не думать, что мой Лео – этот Лео существовал на свете. Я наспех собрал чемодан – деньги, часы, какую-то мелочь из одежды, всё остальное кинул. Бросился на вокзал, купил билет на ближайший поезд и до четырех утра просидел в глубоком ступоре, наблюдая за тем, как крутится минутная стрелка на больших вокзальных часах. Днем я был в Берлине. Разговор с отцом был очень, очень тяжелым, но я отстаивал свою позицию с несвойственной мне категоричностью и, кажется, этим покорил старика. Мы сошлись на Франции: год подготовительных курсов языка, перевод с потерей курса, три года в Сорбонне. Потом отец умер, мы с братьями разделили наследство на три части, и вот я здесь – без прошлого, с одним только настоящим. Купил виллу у моря, как и мечтал в детстве. Сам себе хозяин. Ну вот и всё, Лу. Вот тот самый докучливый призрак, перед тобой, как на ладони. В какой-то момент ты так сильно напомнил мне его, что мне потребовалось несколько дней на реабилитацию. Нужно было понять, Лу. Нужно было точно понять, не обманываю ли я тебя, не пытаюсь ли найти суррогат. Но – нет. Это «нет» означает «нет» моим подозрениям и «да» в ответ на твой давнишний вопрос. Теперь ты намного больше знаешь обо мне, чем я о тебе, мой дорогой. Я приеду за исповедью в четверг, если ты ещё хочешь меня принимать. Приготовь молитвенник, четки, благочестивое настроение и то чудное каберне. Только смелым покоряется... И так далее. Искренне твой (целиком твой), Раймон.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.