Часть 1
5 сентября 2019 г., 00:02
Обычно Белов не терпел пьяных людей. Ему самому пьянеть строго запрещено: потери контроля, даже минутного, никак нельзя допустить, и от других он этого не выносил — все это блеяние, и болезненный вид, и запах внушали ему смутное отвращение.
Он морщится, когда ему сообщают, что Генрих все больше скатывается в беспробудное пьянство. И понимает — нужно зайти к нему, проведать старого друга, может быть, завтра, может быть, послезавтра… пока вновь не слышит от дяди Генриха, что тот очень плох, еще немного — и совсем пропадет человек, и тогда Белов больше не откладывает.
Даже у порога крепко пахнет перегаром. Белов проходит в темную квартиру, щурится, пытается рассмотреть что-то в клубках теней. Что-то негромко стонет в глубине комнаты, шумно переворачивается, хрипит, и Белов с содроганием слушает эти звуки, внушающие ему безотчетное омерзение, он не узнает в этих звуках своего доброго Генриха; его ноги тяжелеют, не желая подходить ближе. Он заставляет их подчиниться — всего несколько шагов.
Генрих лежит на застеленном диване, его рука неловко свесилась, его голова откинута, рот приоткрыт, глаза тоже — Белова встречает бессмысленный взгляд, от которого он почти содрогается: сложно поверить, что это его Генрих, обычно решительный и полный сил.
— Эй, — Он осторожно трясет его за плечо. — Просыпайся, дружище, — он точно не знает, чего хочет добиться. Обычно у него есть какой-нибудь план, он привык действовать быстро, ловко, но сейчас чувствует неожиданную скованность, неприятное смущение. — Генрих, проснись.
— Иоганн? — тот не без труда садится, моргает, ерошит и без того уже спутанные волосы. — Ты?.. ты?..
— Я, я, — слабо улыбается в ответ Белов. — Мне твой дядя рассказал, что ты безобразничаешь. Говорит, без бутылки дня не мыслишь. Я ему сначала не поверил, а теперь вижу, что правда.
— Ты не злись, — перебивает его Генрих. — Не злись, пожалуйста, — его голова медленно наклоняется, вот-вот собираясь безвольно упасть на грудь.
Белов вдруг понимает, что и правда не злится. Он не может злиться на Генриха, только не на Генриха; и призрак отвращения растворяется. Генрих не может быть отвратителен ему, ни в каком виде, ни при каких обстоятельствах.
— Давай-ка я приведу тебя в чувство, — говорит он уже почти ласково, и Генрих, чувствуя эту ласку, жмется к нему, так что Белову приходится осторожно высвобождаться.
Украдкой он выливает все недопитое и убирает бутылки с глаз долой, открывает окно, разгоняя спертый воздух — и как только Генрих мог таким дышать? Как он мог вообще сотворить с собой такое, так быстро опуститься? И Белов — почему он узнал обо всем так поздно? Почему так поздно пришел?
— Прости, я знаю, ты не любишь… не любишь таких, как я, — лепечет ему Генрих жадно глотая воду; конечно, ведь он знал о том, что Белова корежит при виде беспробудно пьяных, наверное, он и сам скрывался поэтому, не показывался на глаза.
— Я не люблю, когда опускают руки, — говорит ему Белов. — А тебя я люблю. Это совсем разные вещи.
Генрих, кажется, не обращает внимания на эти слова, не слышит их, не вникает — а ведь Белов только что сболтнул лишнего — шпион, называется.
А, может быть, и не лишнего. Что, если не лишнего?
Генрих медленно сползает набок, тяжело опадает Белову на плечо, жарко дышит, его светлые пряди щекочут, мешают — Белов пытается отмахнуться от них, потом сдается, терпеливо ждет. Генрих дышит мерно, как метроном.
Потом вздрагивает судорожно:
— Иоганн, — и прижимает руку ко рту.
Белов терпеливо помогает, уже совсем не злясь, только внутренне сокрушаясь — как глупо тратятся часы, дни, недели, туман застилает их, крадет их у Генриха, а тот добровольно отдает.
— Зачем, Генрих? — осторожно спрашивает он, когда тот снова ложится, подтягивает ноги к груди, лбом тычется Белову в колено. — Ну зачем тебе это? Разве ты не хочешь бороться?
— Да за что бороться? — неожиданно внятно отзывается тот. — Не вижу. Ничего не вижу. Мне больно, Иоганн, как ты не понимаешь? И ничего я не могу с этим поделать, разве что умереть, но пока не выходит.
— Это еще что за ерунда? — Белов хмурится, рассеянно гладит светлые волосы. — Чтобы я больше этого не слышал. И чтобы ты прекратил немедленно заниматься этой гадостью. Чтобы ни одной бутылки больше не было в твоем доме, Генрих, иначе мы поссоримся, а я очень надеюсь, что ты не хочешь этого так же сильно, как не хочу я.
Генрих, кажется, сдавленно всхлипывает на этих словах, кривит губы; его лицо одновременно расслабленно и искажено, как часто бывает у одурманенных, но Белову все равно нравится это лицо, это его любимое лицо, а любимые лица не выбирают.
— Нет, я не хочу ссориться, — говорит тот почти жалко. — Ты единственный, кому я могу верить. — Генрих вдруг пытается приподняться, нервически дергает руками, крутит шеей. — Скажи мне… скажи мне… — кажется, он и сам не знает, что именно хочет услышать. — Скажи мне хоть что-нибудь. Хоть что-нибудь, после чего мне станет легче.
Но Белов молчит. Он и рад бы сказать хоть что-нибудь, как и просит Генрих, но нужные слова не приходят на ум. Генрих закрывает глаза — у него мокрые ресницы — и, похоже, проваливается в беспокойный сон.
Белов долго-долго не двигается, старается не потревожить, но Генрих все-таки спит крепко, хоть и тревожно мотает головой. Белов гладит его по лбу, понимая, что сделал недостаточно — обвинил, но ничего взамен не дал, ничего не сказал, ничего не пообещал. Он наклоняется, почти касаясь губами мочки его уха.
— Меня зовут Александр Белов, а вовсе не Иоганн Вайс. Я советский шпион, и я не допущу того, чего ты так сильно не желаешь. Я борюсь против того, что тебе претит. Поэтому верь в меня и помоги мне. Ты должен быть сильным, чтобы мне помочь. Ты должен быть на ногах и в ясном сознании. Ты должен мне верить.
Генрих тихонько всхрапывает. Конечно, он ничего не слышал, не мог слышать. Он просто спал, а Белов просто сказал несколько слов в пустоту.
Ведь не мог он, в конце концов, произнести их всерьез, по-настоящему, тому, кто мог бы их осознать. Он уже нарушил все правила — и почему-то совсем не сердится на себя; ни на себя, ни на Генриха — оказывается, очень приятно совсем ни на кого не сердиться.
Генрих теперь спит спокойно. Что, если он все-таки услышал — пусть не в самом деле, не так, как слышат бодрствующие; но проникся чем-то очень важным, сохранил в себе что-то смутное, запечатал призыв бороться и верить Иоганну-Белову. Может быть, терзающая его привычка отпустит его восвояси, и тяжелый спиртовой запах выветрится из его дома, из его горла, из его головы.
Может быть, Белов рискнул не зря.
Он наконец перекладывает голову Генриха на подушку и встает, разминая затекшие ноги. Думает над тем, какую оставить записку, и решает не оставлять вовсе — только наклоняется и быстро целует Генриха куда-то в лоб. Нет, это получилось глупо — словно покойника отпевать. Он прицеливается поточнее, и когда его положение становится уже необратимым, ему почему-то кажется, что Генрих уже не спит.