Эдем в полутора шагах

Гет
R
Завершён
54
Авэлин бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Награды от читателей:
54 Нравится 14 Отзывы 12 В сборник Скачать

...

Настройки текста
      Пусто. Везде. Ни грамма человеческого. В смотрящих на меня голубых-серых-карих глазах роятся чудища. И все разные. У той домохозяйки в глубине зрачков свилась в клубок Ламия, сложившая свои глаза в чашу, чтобы упасть в сон и не видеть пугающей реальности. Девчонка с красной подводкой глядит исподлобья на людей затаившейся Ехидной, гипнотизируя коварной красотой. А парнишка, то и дело заглядывающий на кладбище, прячет за сталью глаз одинокого Феникса, который потерял надежду на перерождение — жрецы оставили его*.       И эти чудовища, извивающиеся в своей муке твари, дрожат при виде меня. Им боязно заглянуть в мою бездну и узреть там нечто куда более жуткое. Люди отворачиваются, робко улыбаются и облегченно вздыхают — понимают, что они не пали так, как я. Не родились в тех низинах, где я впервые открыл глаза. — Благодарю вас, отче. — Прихожанин выходит из исповедальни и, склонив голову, кивает как болванчик. — Теперь я понял свою ошибку. Надеюсь, бог меня простит. Я буду молить его и благодарить… — Себе спасибо скажи, — обрываю его и, отвернувшись, стираю с резной скульптуры ангела пыль. — Богу срать хотелось.       Смотрит на меня своим замершим морем и, опомнившись, давит улыбку. Откашливает неловкие смешки и вновь согласно кивает. Явно не ожидал подобных слов от священника, но кодекс чести велит быть честным. Я не бог, поэтому быть честным не впадлу. — Д-да, — блеет он и уже на выходе бьет меня в спину то ли ножом, то ли чем похуже: — Вы, отче, красиво поете. Как ангел.       Шаркая, уходит, оставляя меня наедине с желанием откусить себе язык. Наедине с мыслями-шакалами, которые голодно потявкивают. Заткнитесь, я сегодня взял только кнут. Опускаюсь на колени перед алтарем, и уже привычно взгляд упирается в выгравированную на мозаичном ободе фразу.

«Тогда сказал Иисус к уверовавшим в Него Иудеям: если пребудете в слове Моем, то вы истинно Мои ученики, и познаете истину, и истина сделает вас свободными»*.

      Истина сделает нас свободными, да только в какой канаве, на каком краю Ада мне ее искать? Кожаный переплет библии уже порядком поистрепался от рук таких же, как я. Таких же полудурков с лимбом в душе, которые отчаянно выискивают ответы на вечные вопросы в книжонке, призывающей бездумно верить. Бездумно — легче, проще и спокойней. Но я не Филип Кэри, мне не нужна хромая нога, чтобы понять безнадежность отца небесного. Я не ему служу. Здесь, в стенах дома господня, я поклоняюсь другому Богу.       Колени ноют, скрипит проржавевший механизм. Мягкий аромат ладана под вечер заполняет каждый уголок церкви, и от него никуда не деться. Не спрятаться даже в ризнице, где на вешалках висят провонявшие одежды остальных священников. Робы полагается оставлять здесь, чтобы сохранять их в чистоте. Знали бы святые болваны, сколько раз мне приходилось отстирывать с подола кровь.       Отлепляю глаза от потертых строк писания и поднимаю голову. В свете трех тусклых ламп, скрипящих цепями надо мной, страдает Иисус. Тот самый, без стеснения вещавший об истине, знание которой позволит дышать полной грудью. Теперь же он висит на шее каждого третьего, представляя не больше, чем атрибут веры. Веры — не истины.       Закрываю писание. Пора бы встать с колен и уйти, заперев двери божьего дома. Но я так и стою, скрючившись, как испуганная личинка, и тюкаюсь лбом в резной край алтаря. Безмолвие завораживает, останавливает время, и тьма за окнами-витражами обрезает весь остальной мир. Обрезает, оставляя меня наедине с собственной пустотой, воющей ошалелыми ветрами. И нам хорошо.       Воск шипит от пламени свечей, дождь нагло колотит в окна, а лампы скрипят костями праведников, которые никогда не перешагивали порога церкви святого Бернарда. Живые здесь лишь бабочки. Они шелестят своими крыльями, обжигаются пламенем, и точно листья мягко падают на пол. Стараюсь не смотреть на них. Как я мог забыть затушить свечи, зная, что они вот так легко погибают?       Пальцами шарю по колоратке, опускаю руку ниже и нахожу серебряный крест. На моем благо нет Иисуса. Поддаюсь усталости, и мысль невольно течет ленивой волной в сторону старых ран. Соль щиплет. Соль ни в коем разе не вымывает гной. «Боже, почему я такой?»       И росчерком ножа по лицу следует злая мысль. «А я, что, какой-то не такой?»       В миг встрепенувшись дергаю плечами и мрачно осматриваю взирающую с потолка Марию. Она безразлично изучает опустевшую церковь, но меня никогда не видит. На меня ей нет нужны смотреть, хоть я из тех грешников, от покаяния которых на небесах должны ликовать*.       Ветер бьет в спину. Толкает незримой силой меж лопаток, принося с собой смесь ароматов. От них вот-вот нутро наружу полезет. В фимиаме затесались отголоски клубники. Запах оседает на языке, прилипает к небу, и я его проглатываю, как мерзкую пилюлю. — На этом косяке уже вмятина от твоей задницы, — цежу себе под нос, но слова летят вверх и разбиваются о купол многоголосым эхом.       И оборачиваться не хочется, потому что к клубнике примешивается другой аромат. Терпкий и насыщенный — голову ведет с одного щелчка. Знакомый, даже родной. Невольно облизываю губы, пробуя на вкус омерзительное сочетание. Ну точно, кровью пахнет. — Ищешь своего бога, Каин? — Мягкий шепот скользит по воздуху змеей и обвивает мою шею.       Ухмылка, точно рваная рана. Я нашел своего бога. Только он отнюдь не творец. Встав с колен, разворачиваюсь, и передо мной предстает одновременно завораживающая и жуткая картина. Среди танцующих огоньков свечей, кротких взглядов святых и начищенных крестов стоит она. Одним своим присутствием создает гулкий шум, в ритм которого с глухими ударами капает на пол кровь. Именно под эту музыку танцуют на кладбище в предрассветном свете призраки. — Он тебе не ответит, сколько бы ты ни просил, — зло шипит она, обхватив голову руками, словно боится, что та расколется на две части. — Ты простая имитация. Псевдочеловек. Зверь, который отчаянно стремится остаться человеком, изначально при этом им не являясь. Ты — Каин. — А ты стремишься стать человеком, но сама-то что такое?       В белых глазах со зрачками-безднами мелькает потусторонний свет. Она улыбается гиеной и заливается хохотом, от которого должны трещинами пойти все окна. Но божий дом впитывает в себя каждое ее движение, принимает ужас в свои объятия. Она дует пузыри из жвачки, смешанной с кровью, и это выглядит словно бутафория. Точно вечный Хэллоуин пузырится на перерезанной глотке от каждого смешка. Тяжелые капли оседают на покрывалах для скамей. — Я-а-а, — задумчиво лопочет она, тыкая пальцем в щеку, — выступаю за «Гринпис»! — Тебя гринписовцы колото-ножевыми наградили? — Едва держусь, чтоб не сплюнуть привкус крови на языке. — Лазарь, не заливай мне херню в уши. Опять шарахалась в заднице мира?       Она смахивает отросшую челку и открывает вид на рассеченный лоб. Светлые космы всклочены, в них торчат листва и веточки. Белая футболка в красно-коричневых пятнах и кривых разрезах. Вязкие разводы на ногах, к стесанным коленкам прилипла земля. Красотка, черт раздери. — Я осуществляла просвещательскую деятельность! — возмущенно вспыхивает она. — Просветительскую.       Хлопнув в ладоши, Лазарь довольно смеется. Заливается, как ребенок, но там, внутри нее такая же пустота. Глухая и тяжелая, словно воды океана. И я тону в ней весь, скручиваясь от пронизывающего холода.       Она идет походкой от бедра, потому что икра опухла и приобрела фиолетово-желтый оттенок. И в такт шагам гремит металл — поясок с черепами. Обнимает меня ручонками, от которых не веет ни теплом, ни жизнью, но зачерствевшие угольки в душе вдруг пускают искру. На бледном лице кровоподтеки, следы от слез и розовая пленка от жвачки. На бледном лице такое отчаяние и непонимание, что ни одной волчьей стае не передать в песне. — Ты и правда красиво зовешь бога, отче. — Значит, это не крысы в ризнице завелись? Не лазь сюда.       Оседаю на ступени у алтаря и невольно мажу рукой по раскрытой ране. На пальцах остается холодная клейкая кровь, которая отравляет меня. Мгновенно. Тупая боль ковыряется в районе сердца, пилит ребра. — Ну чего ты ноешь? — устало выдыхаю, ясно понимая бессмысленность вопроса. — И не вытирай сопли об меня.       Нечеловеческие глаза наполняются слезами. Нечеловеческие глаза отражают чувства, до которых людям еще миллиарды лет ползти. Они прячутся на самом дне океана, хранятся в нейронных сетях мозга, зарождаются в недосягаемых галактиках среди красот туманностей. Нам до них далеко. — Я могу плакать, — сипло выдавливает она. — Все могут. — Для меня было новостью, что от этого становится легче.       Лазарь плачет по вечности и секретам, которые упорно прячет внутри. Зашивает в свое сердце стальной проволокой, обматывает скотчем, заливает клеем и иногда коньяком. Лазарь всегда найдет, о чем бы порыдать, потому что так она становится чуть ближе к сути человеческой. — Тебе тяжело? — Глажу мокрую от дождя гриву, осторожно убирая из колтунов листья. — Все проходит. Я же…       Слово обжигает язык, оно остается призраком на выдохе. Одно и то же крутится на самом кончике. Крутится каруселью со скоростью света под полубезумные звуки заевшей пластинки. Засаленное слово, измусоленное. Словно старая шлюха, разраженная в цветастое безвкусное шмотье. Сплюнуть — и забыть. Любовь. — Ты близок к богу так же, как я к жизни, — шепчет Лазарь, поддевая пальцем крест на моей груди. — Я уже ни на что не надеюсь, но ты все стучишься в запертую дверь. А вдруг за ней прячется что-то не то? А вдруг там и нет никого? А вдруг…       Вопросы забивают ей глотку могильной землей. На пустых догадках не вырастут цветы. А если появятся ростки — я срежу их быстрей, чем она успеет их заметить. — Да плевал я. На бога. На дьявола. На все это дерьмо, которое чуть выше или ниже нас.       Бок холодеет. Опускаю глаза и замечаю бордовую кляксу, стекающую по ступеням ручейком. С каждым мигом объятия Лазаря все крепче, все больше напоминают хватку животного. Вспори она мне живот своими отросшими ногтями — я не двинусь с места. — Я не бог, Каин, — весело произносит она, заглядывая мне в лицо, — но я всегда тебе отвечу.       Этого достаточно чтобы быть моим богом. — Поднимай зад, скобки тебе поставлю.       Резво вскочив, Лазарь негодующе вздыхает. Ее тень возвышается надо мной и танцует на стене в свете огоньков свечей. — Ты обещал вышить на мне узоры! Требую мои цветочки и кружавность! — Кружева, — ухмыляюсь и, облокотившись о дверцу исповедальни, вытаскиваю из кармана сигареты. Как всегда перед «операциями». — Могу обмотать тебя занавеской.       Угловато-детские черты смягчаются. Лазарь улыбается, обнажая клычки, и машет руками, то ли в попытке поймать табачный дым, то ли рассеять его. Ночные бабочки опускаются на ее руки, замирают тьмой на грязных волосах, а после вновь поднимаются к потолку. Рядом с Лазарем мир оживает, хоть она мертва. Кровь застывает в венах, превращая их в выпуклые фиолетовые паутинки на коже. И только по желанию Лазаря ее сердце начинает отбивать в груди ритм жизни.

***

      В первую нашу встречу ее звали Адель. И я убил Адель Хазелль, потому что это моя работа. Клинок вскрыл солнечное сплетение, испепелил демоническую суть, захватившую чужую душу. И в тот миг мир сломался, перевернулся с ног на голову, превратив мюзикл в траурную мессу. Она очнулась на моих руках и задала один вопрос: «Ты плохо себя чувствуешь?». Вместо Адель Хазелль появилась она, порождение развратной духовности. Живее всех живых. Лазарь.       В исповедальне тесно, жарко и интимно тихо. Только вдохи-выдохи заставляют воздух дрожать, накаляться и потрескивать. Лазарь лежит на скамье, согнув колени, и выжидающе глядит на меня снизу вверх. Пронзает взглядом, как шилом; как шприцем с ЛСД, который Лукас предлагает каждой своей девчонке. И руки уже не дрожат, когда нажимаю на кнопку, и очередная скобка входит в плоть.       Разгоряченные пальцы приятно холодит чужая кожа. Ногтем соскабливаю с гребней ребер заскорузлую кровь. Лазарь начинает дышать — живот медленно поднимается и алые капли стекают по горке от солнечного сплетения к пупку.       Раны — одна хуже другой. Раскрытое нутро со шматками прилипающей кожи и кровоточащей плоти. Вата скопилась у ног, и если ее выжать, то на переливание хватит. На висящих плетьми руках ссадины, полусодранные темные корочки и продолговатые борозды. И желание вдавить несколько скобок в глазные яблоки тех, кто замахнулся на мелкую девчонку ножом, ложится на плечи. Ненависть раскаленным гудроном бурлит, обугливая кости и без того загнувшуюся душу.       Дрожащие ручонки обхватывают мое лицо так резко, что я едва не прошиваю себе пальцы. У Лазаря проникновенный взгляд с оттенком маниакальности и не стирающегося отчаяния. Неизлечимая безуминка цепляет крючками из глубины зрачков. — Монстры не забрали тебя, — шепчет она мне в губы, и я чертыхаюсь от приторного запаха клубники. — Я просто не ложусь спать. — А раньше? Как ты справлялся, когда меня не было рядом?       Звон ее голоса ударяется о стекла окон. От холодного дыхания по шее пробегают мурашки. Крепко стискиваю хрупкое бессмертное тело в руках и тут же ослабляю хватку — кости у Лазаря срастаются медленней, чем у людей. В темноте, за закрытыми веками я чувствую надвигающийся сон. Тыкаюсь щекой в острые ключицы, захлебываясь спокойствием. Вдыхаю его, как смрадный дым, давлюсь им ровно до той поры, пока наркотическая эйфория не бьет в затылок. — Раньше я пил таблетки. Лукас доставал сильное успокоительное, контрабандой заказывал.       Смех Лазаря не хуже скрежета металла. А я в силах выдавить лишь кривую ухмылку. Радость обвивает нас ядовитой змеей, которая жадно слизывает с кожи то кровь, то слезы. Влажные пальцы ложатся на мои веки, чуть надавливают и скользят вниз, к губам. Лазарь жаждет запечатлеть этот мир, ощутить каждой клеткой. В темные ночи она беспрестанно пересчитывает мои ресницы, обнимает ножи и целует лепестки цветов. — С днем рождения, — хрипит она мне в макушку.       Запрокидываю голову, нехотя перелистывая в воображении календарь с истершимися датами. Сегодня четверг, но какое же число? Дождь неистово бьется о каменные стены. Я родился осенью? — Сегодня… — Двадцать третье декабря.       Останавливаю взгляд на маленьком кулаке, который Лазарь тянет ко мне. Нерешительность громом колотит по крыше церкви. Бордово-фиолетовые синяки под глазами поблескивают от пота. — Сегодня, отче, я дарю тебе Эдем. Ты поймешь, что он совсем недалеко, но лишь тебе решать, ближе он к Аду или же к Раю.       Лазарь опускается на колени рядом со мной. И весь мир улетает куда-то далеко, в недосягаемые пределы Млечного пути. Горячий воздух вьется в невидимом урагане, здесь, в тесной исповедальне. Моей руки, испорченной шрамами от дымящихся окурков, касаются ледяные губы. Влажный след жжет серной кислотой. Вот-вот кожа пойдет пузырями, а сердце остановится от противоестественной нежности. Осторожно целую Лазаря в лоб и в очередной раз думаю, что ее лицо напоминает холодный фарфор.       Она подскакивает и, вложив в мою ладонь небольшой предмет, пинком распахивает дверь исповедальни. Короткий смешок пронзает стрелой. Ее яд отравляет кровь, разнося заразу по телу. И я шире открываю глаза, хоть свет режет зрачки. Вся вселенная сосредотачивается на покачивающимся силуэте. Лазарь взмахивает руками, пританцовывает в ритм взрывам эха залихватского хохота. И я смотрю, как кретин; как урод, впервые увидевший неописуемую красоту, которой нестерпимо хочется коснуться. Но один мой вдох в ее сторону, и совершенство угаснет, обратившись прахом. — Когда бог все-таки ответит тебе, Каин, расскажешь мне?       Легко киваю. Киваю и уже обманываю. От горечи на языке немеет небо. Бог не ответит мне, ибо я его продал, как старое барахло. Обменял на какие-то монеты с зеленым налетом. Теперь у меня есть собственный дьявол, и у него сердце ребенка.       Шарканье шагов рассеивается в шуме ливня. Светлые космы последний раз мелькают в предночной мгле и исчезают. Лазарь уходит далеко, за границы моего мира. Остается надеяться, что завтра она завалится ко мне живой и невредимой.       Хмыкаю себе нос и верчу в пальцах свой подарок. Такой же простой и загадочный, как и даритель. На тонком кольце висит английский ключ. Явно от двери, но только дьявол знает какой. Знает и не подскажет — ставлю души всех святых.

***

      В районе, где находится «Раймонд», перегорает последний фонарь. Я стою в оранжевом кругу, который то и дело мигает, обращая мир в черно-синюю бездну с редкими сверкающими пятнами в вышине. Давлю «гадами» уже третий окурок. Никак не угомонить ожившее нутро. Оно воскресает с приходом Лазаря и преследует меня бешеной тахикардией. Жру таблетки на сухую, без воды, перекуривая после каждой. Давлюсь от привкуса редкостной дряни во рту, но не перестаю закидываться. Не хуже заправского нарика.       Последний окурок шипит в луже, и я с удовлетворением и кружащейся головой открываю дверь «Раймонда» — питомника, где несколько раз в неделю ухаживаю за мелкими жильцами. Щелкаю по выключателю, и люминесцентные лампы вспыхивают. Заводят свой протяжный гул.       Стены синие, как кожа мертвеца, а на потолке расцвели кляксами коричневые пятна. Прежде крыша протекала, но ныне ее починили, правда запах сырости и плесени никуда не делся. Он даже стал родным, почти приятным, ассоциирующимся с покоем.       В больших клетках-вольерах просыпаются звери. Все как один подбираются, дергают ушами и суют носы в квадраты решеток. Любопытство в черных глазах облизывает лицо не хуже теплых языков. Пересчитываю полные клетки и, недосчитавшись шести собак, довольно киваю. Их начали забирать. Наконец-то кто-то найдет себе дом. — Хорош скулить, — фыркаю, бросая в угол шелестящий пакет. — Притащил вам тут похрустеть. В вашем пойле, наверняка, уже новая жизнь завелась.       Носком ботинка придвигаю к себе миску со скисшим супом. Вот гадство. Влить бы в глотку это дерьмо тем, кто кормит подобным зверье. Сукины дети.       Синхронный лай утихает. Псы тыкаются мордами в прутья и меня накрывает от смеси отвращения и каленой злости. Перед глазами мелькает изолятор из давних кошмаров.       Старые образы раскурочивают сознание изнутри. А псы жалобно скулят, царапают сталь, в надежде вылезти и размять кости. Меня клинит, бросает из стороны в сторону, и я одним движением выдергиваю решетку вместе с пластмассовой щеколдой. И так с каждой, пока не начинают ныть исцарапанные ладони.       Ноги слабеют, и я невольно вспоминаю скудный завтрак. Шесть утра. Горький кофе и молочный шоколад, который Лазарь притащила пару дней назад. Немощь окольцовывает запястья, растирает кожу затупившимися шипами. Чувствую себя пораженным, болезным душой и телом, и нет лекарства, способного вытравить из меня неправильное.       Под звук стучащих об пол когтей стекаю по стене. Пыльный линолеум весь в засохших пятнах супа, крови, слюны и другой мерзости. Но ни сил ни желания нет подниматься. В носу застревает запах псины, немытых тел и протухшей пищи. У моих вытянутых ног собираются лоснящиеся сгустки тьмы. Теплые языки лижут мои пальцы, влажные носы тыкаются в щеки и шею. Ждут, когда я приласкаю эту одичавшую тьму, которая нежней материнских объятий.       Невольно заглядываю в чужие глаза, щурясь от горящего в них света. Владелец «Раймонда», никчемная падаль, готов был отстегнуть кругленькую сумму, чтобы каждая сука здесь захлебнулась пеной с кровью. Но вовремя поймал меня за руку. Вовремя не для себя, а для меня и моих неразговорчивых друзей. «Переучишь свору озверевших тварей — заплачу в два раза больше. Мне плюсом будет. Колоть сонными породистых сук не выгодно, да только они злые, как черти. Второсменщик без двух пальцев остался. Вон та, шваль пятнистая, сожрала их в один присест. Еще и за добавкой кинулась. А мне теперь страховку выплачивать. Короче, ты с тварями общий язык находишь быстро, так прищучь их… как папашка тебя. Сечешь, а?»       Из побитого зеркала с мыльными следами на кромке на меня смотрит ублюдок. Подвид той твари, которую тщетно пытался перевоспитать мой папаша. Исковерканный, изломанный, запутавшийся в поволоке псевдожизни; потерявшийся то ли в одиночестве, то ли балансирующий на острие ножа. С впалыми глазами, дрожащими, как у торчка руками и заношенной толстовке. — Ты меня утомляешь, — говорю отражению, а оно корчит издевательскую рожу.       Погань. Зверье. Уже не щенок. Теперь вожак такой же озлобленной стаи, которая греет мои ноги, положив на них тяжелые головы.       «Вопли снова. Не заученные, а идущие от самого сердца. Выцепленные из бурлящего гноя и брошенные нам в лицо. Но со временем притираешься, привыкаешь и к подзатыльникам, и к пережеванной кем-то каше, и пророчествам, которыми кидаются здешние смотрители. — Заткните свои рты, вшивые выблядки! Все вы, — слышите меня? — все сдохнете под забором. А ты, щенок, посмотришь на меня так еще раз, и я сделаю все, чтобы ты закончил свою жизнь в закрытом гробу.       Встаю перед тощим, как палка, Лукасом и всматриваюсь в изуродованное гневом лицо смотрителя. Нет. Воспитателя. Не отвожу взгляда и едва дышу от желания вцепиться в чужую глотку. Страха нет. Он песком сквозь пальцы ускользает. В колонии для малолеток лишние чувства атрофируются, превращаясь в изредка прорастающие сорняки. Но их вырывают одним движением. Будущее смотрит на нас с высоты неба через рабицу с колючей проволокой.       Надежда скручивается дохлой личинкой. Детская наивность разбивается вдребезги при виде носилок, за которыми тропкой стекает бордовая краска. Ее никто не стирает. Санитары и сопляки топчутся по ней, разносят по секторам и блокам, и ничего не остается. Так, бурые вкрапления на серой плитке.       Суициды — всегда проверка. Либо становишься озлобленной мразью, либо тебя выносят под грязно-желтым полотенцем. В тишине, отдавая дань тому, кто не смог расстаться с детством, мы провожаем взглядами безликих санитаров. Опять. А значит по ночам нам будет мерещиться скрип простыни от покачивающегося тела.       Из изоляторов ребята возвращаются через одного. Самые отчаянные специально нарушают правила, встревают в драки, оплевывают охрану, чтобы угодить в одиночку. В одиночку, где никто не остановит и не врежет от души за малодушие. Где ничто не стоит преградой на дороге на «ту сторону».       В такие дни отовсюду, в пятидесяти сантиметрах над нашими головами звучит одно и то же. В них я слышу отцовские молитвы и причитания его дружка-фараона. «Все они конченные. Им уже не помочь». «На одного урода меньше». «Легче помереть, чем нести ответственность за содеянное».       Лукас ворует у малолеток пластилин и затыкает себе уши, чтобы не слышать демонических роптаний. Проталкивает его внутрь палочками, а по вечерам просится в больничное крыло.       И только молчаливая на людях психолог невесомо гладит мальчиков по волосам. С каждым протяжным вдохом при виде мертвых тел она выплевывает частичку своей души. А Лукас тайком просовывает под дверь ее кабинета кривые валентинки, даже не зная, когда празднуют День святого Валентина. И перед тем, как подкинуть ей свои кексы, вытирает вспотевшие ладони о штаны.       Сегодня утром никто не вышел пожелать нам хорошего дня. Сегодня кабинет психолога закрыт на ключ, а Лукас сидит, как к полу прибитый. Раскачивается вправо-влево и тупым взглядом изучает стену. Воспитатель тянет его за локоть, поливая дерьмом и руганью. Рядом с ногами Лукаса валяются зубы, а в конце коридора воет оставшийся без клыка и восьмерки пацан.       У Лукаса мозги набекрень. Он дышит в мою сторону, заражая дребезжащим в воздухе полубезумием. И слова потому вырываются легко и жутко. — Ну и лажа. Недоносок, что ли? Вместо нее новая придет, так еще интересней окучивать.       Лукас поднимает голову, и я слышу, как скрипят его шейные позвонки. В его взгляде застыла кислотная желчь, от которой меня передергивает. У всех здесь глаза познавших мрак. Мы нырнули туда и запачкались так, что кожу сдери — не вылущишь. Но Лукас из тех, кого обычно выносят бездыханными. Хилый, нервный — ломка не оставляет его даже спустя два месяца. — Хватит сопли развозить. Серьезно? Чтоб я еще за тебя заступился. Толку от тебя все меньше.       Слова рубят язык затупленным лезвием. Так и хочется закрыть рот рукой и сбежать куда-нибудь, где не будет глухой тишины и ошарашенных взглядов. Но глотаю горчащие чувства и с насмешкой пинаю Лукаса по голени, а он стремительно рвется из хватки воспитателя и вцепляется в мои плечи.       Бешеный. Отчаянный. Лицо его перекашивается то ли от улыбки, то ли от ярости. Я в один миг теряю способность различать эмоции. Только затылок ноет, щеки горят, да уши закладывает от хлестких шлепков. На периферии сознания эхом раздается надсадный вой, рычащие крики и сливающиеся с рыданиями слова. Образ Лукаса словно отражение в беспокойной воде, и он так и стоит передо мной, пока ноги безвольно топчут кафельную плитку.       Надсмотрщик тащит нас за локти, придавливая к полу тяжестью своего неодобрения. Шмыгаю носом, и кровь попадает в носоглотку. Сплюнуть бы мерзость с языка, но тогда меня оставят в коридоре отмывать за собой, а Лукас останется в изоляторе. Один. — Недоумок, — выплевываю сквозь зубы. — Завались!       Встряхнув обоих, надсмотрщик свистяще вздыхает и, ослабив хватку, бормочет: — Если б я мог, если б не правила, я пояснил бы вам, что к чему. Важно держаться особняком, но еще важней понимать, чем зло отличается от добра. Грань тоньше, чем вы думаете. Намного. И даже святость порой хуже греха.       Скрип стальных дверей проезжает по барабанным перепонкам. Два щелчка, перезвон ключей, а следом тишина, и только Лукас в камере напротив тяжело дышит. Осматриваю комнату изолятора — в собачьей конуре уютней. Белые стены, белые простыни и два таких же белых листа на столе. Первый для объяснения нарушения и раскаяния, а второй для терапии — нарисуй, что чувствуешь. Рядом набор из цветных мелков. Все нетронутые, не сточенные.       Ни у кого здесь нет чувств, которые можно нарисовать чем-то, кроме черного цвета. — Ты урод! — надрывно выкрикивает Лукас. — Как мой хренов отчим, как тетка и… Вы только и можете, что кидать и использовать.       В солнечном сплетении воздух взрывается. Поперхнувшись, с непониманием вглядываюсь в дверь, представляя Лукаса, который сидит по ту сторону коридора. Сидит и видит во мне врага. Очередная карта в коллекции предателей. — Ну, я не кину. — Заглядываю в решетчатое окошко, надеясь уловить хоть какой-то звук. — Сидел бы ты здесь сейчас один, тогда бы и называл меня кидалой.       Тишина идет вибрациями. Руки трясутся, и никак не получается сжать их в кулаки. Не выходит выгнать закостеневший страх. Тошнота с привкусом зубной пасты то вспенивается, то вновь оседает. — Да иди ты со своим «ну» в задницу!       Булькающие смешки вспарывают потолок, и вместо трескающейся белизны перед нами появляются клубистые тучи. Штукатурка падает на лицо, напоминая осеннюю листву. Ложусь на пол и с разинутым ртом разглядываю воображаемый мир, который чуть прекрасней реального. И сердце бьется так сильно, так чертовски радостно. Кретинская улыбка мечтателя отражается в блекло-сером небосводе. — Не кину. Только если раньше тебя скопычусь, не обессудь, — шепчу со смехом, провожая взглядом ирреальную стаю птеродактилей. — Не умирай только. Нам надо, всем назло надо выйти отсюда живыми и чуть более счастливыми, чем раньше.       Ответом мне служит торжественное безмолвие. Наслаждаясь им, я почти засыпаю, почти тону в фантастических играх собственного разума, впервые дрожа от восторженного волнения. — Эй, я ведь так и не спросил тебя тогда, — лениво тянет Лукас, тоже погружаясь в сон. — Почему тебя сюда сунули? За что? — С ножами общий язык нашел, а с людьми — нет».       Теплые прикосновения оставляют на моем лице влажные следы. Чертыхаюсь, сбрасывая насевшую сонливость. Чувствую себя такой же замызганной рухлядью, как и все остальное здесь. Суставы-шарниры гремят.       Псы подталкивают меня к входной двери, на которой висит прилепленное объявление. «Животных не выводить». Звучно хмыкнув, выхожу в ночь, глотая морозный воздух. Гладкие спины мелькают в лунном свете. Ни ошейников, ни намордников, ни поводков. Они не сбегут. Они льнут ко мне, как Лазарь.       Второй раз я ее увидел, когда она кружила в вольере со львами. На глазах зевающей толпы, завороженной ужасом и восторгом, Лазарь хохоча плясала среди хищников. А они оплетали свои хвосты вокруг ее ног и нежно терлись. Пораженный безрассудностью и смертельной смелостью, я наблюдал за вальяжными движениями и ловил заискивающие взгляды. Голос Лазаря лился жуткой музыкой, вспарывая души всем смотрящим. Моя и без того дырявая крыша съехала от очаровательного выражения невинности и звериной алчности. Под кожей занозой застрял ужас от гипнотического обаяния, облаченного в мрачно-багряные тона. И голубые глаза Лазаря затянуло полотно белой паутины. Я в ней увяз.       Увяз, когда дал ей право определить будущее. «Я предлагаю тебе выбор: либо я учу тебя жить в этом мире, либо я убью тебя. Ведь боишься ты именно этого».       Не убил бы. С появлением Лазаря мир превратился в снежный шар с домиками, деревьями и замершими безликими фигурами. Потряси и все оживет. На жалкие минуты. Она впитала в себя солнце, атмосферу и чертов космос со всеми законами физики и квантовой механики. Ничего не осталось за ее пределами. Все обратилось интонациями-перезвонами, которые гуляют ветрами по лабиринту потерянного города, где я неустанно выискиваю призрак убитой мной девочки. Призрак с другой, поразительно волшебной личностью.       Едва держусь, чтобы не прожевать фильтр сигареты. Лай разносится по пустырю. А я огибаю здание приюта и, прислушавшись, улавливаю жалобный скулеж. Возле лестницы, ведущей вниз, к двери подвала, сидит Вайолет — шестилетний доберман с оторванным правым ухом. Она роет землю рядом с первой ступенькой, продолжая болезненно стонать. Запах страха забивает мне ноздри. — Ну, и чего там?       Встряхнув головой, Вайолет щетинится, обнажает клыки, глядя в темноту, царящую внизу. Свет телефонного фонарика вырывает из полумрака мокрую листву, сор и металлическую дверь. Никого. — И что так страшит нашего любителя человечинки, а?       Вайолет щелкает зубами и отпрыгивает, стоит мне шагнуть на лестницу. Вой ее становится протяжнее, словно плач банши по умирающему. Мурашки стекают по шее, и я по привычке нащупываю складной нож в кармане толстовки.       Под подошвами хрустит песок. Во мраке становится прохладней. Пар изо рта выпархивает, словно дух. Онемевшими пальцами провожу по ржавой поверхности стальной двери. Ручка со скрипом опускается, но механизм не срабатывает. Заперто.       Вайолет все надрывается. Из ее глаз-угольков сочится страх. А я не перестаю поглаживать резцы подаренного ключа. Ураган в утробе воет так, что уши закладывает. На автомате, почти бездумно вставляю ключ в замок. Один поворот, второй — и щелчок взрывом звучит в голове. Я нашел дорогу в Эдем? И хоть предвкушение жадно облизывается, зловещая атмосфера нашептывает размытые предостережения.       Скрип петель, точно бренчание расстроенной гитары. Комната с низким потолком окутана дымчатой краснотой. Легкие отравляет вонь чего-то гнилостного. Это призрак тления, след самой смерти, и он оседает на языке маслянистой сладостью. Нож в кармане почти вибрирует, но я продолжаю держать палец на кнопке разблокировки.       На покосившихся полках лежит простыней паутина, а под ней молотки, топорики и грязные тряпки. Восьминогие твари настороженно наблюдают за мной. Их тельца блестят в свете инфракрасной лампы.       На стенах висят фотографии, плакаты и календарь за позапрошлый год. Подхожу ближе, чуть не запнувшись о валяющуюся швабру, и вглядываюсь в снимки. Мужчина с балаклавой на лице поднимает вверх руку с ружьем, а ногой придавливает к земле крупного немецкого дога. По каменистому выступу растекаются черные реки. Одним движением выуживаю из кармана нож. Лезвие со свистом вылетает из рукояти. — Я и не надеялся на адекватный подарок.       В стиле Лазаря. Под звуки карнавала она проводит мне экскурсии по окраинам Ада. Ее трепещущая душа вмещает в себе чистый ужас, обрамленный яркими пайетками. Искренность граничит с искажениями, которое ни одно зеркало не покажет. «— С днем святого Валентина!       В воодушевленный голос вплетаются игривые нотки. Запрокинув голову, Лазарь заглядывает мне в лицо с безумным вожделением. Томные искорки рассыпаются по ее щекам блестками. Разводы на ключицах наталкивают меня на мысль, что она перепутала день влюбленных с Хэллоуином, пока взгляд не падает на протянутые руки.       Сердце, размером с кулачок, мерно бьется в ее ладонях. Грудь перемотана толстыми бинтами, а под ногами у Лазаря скопилось вязкое озеро. — Оно…       Язык замирает у передних зубов. Слова иглами царапают горло, и я давлюсь ими, выхаркивая бессвязный поток бреда. — Откуда ты его взяла? — Оно мое! — возмущается Лазарь и, нахмурив пушистые брови, договаривает: — Я тебе его дарю сегодня!       В моем пакете «Чивас», какао и книга по скандинавской мифологии. И сердце, продолжающее ритмично сокращаться, намекает мне на то, что если я не проясню пару мелких моментов, то однажды сам останусь без сердца. Из любви. — Черт раздери, люди не реально дарят друг другу свои… органы! Знаешь, что такое метафора? Они просто вырезают сердца из бумаги и… — Ну, грудь тоже можно из бумаги вырезать, но смотреть всем нравится на настоящую! Не поспоришь.       Лазарь склоняет голову набок и озадаченно поднимает брови, а я захлебываюсь в бурном непонимании. Молча протягиваю ей пакет. Все слова превращаются в бессмысленные лужицы, стоит счастливой улыбке расцвести на лице Лазаря. Восхищенно взвизгнув, она несется на кухню, и мне не остается ничего, кроме как предупреждающе рыкнуть: — Сперва кровищу с рук смой! Чудовище».       Стряхиваю налегшее воспоминание и раздраженно делаю на треснувшем косяке зарубку. Соседняя комната манит — я слышу чавкающее шебуршание, словно голодные черви пожирают мертвую плоть. Желто-серая занавеска отделяет коридор призрачной завесой. Отодвигаю ее, сжав нож покрепче.       Включаю свет. Живая темнота с шелестом прячется по углам — тараканы. Еще не осознав увиденного, отступаю назад. Отступаю, судорожно хватаясь за грязное полотно и дыша через раз. В груди щемит от разбившейся надежды, последней ее частички.       На прозрачных клеенках лежат тела. Девять недвижимых трупов, которые я поименно знаю. Черный-коричневый-золотой сливаются в водоворот с примесью алого. Их не забрали. Их, пропадавших, никогда не забирали.       Райли валяется в углу с открытой пастью и высунутым языком. Глаза смотрят в никуда, в темную бездну смерти. Жилистые лапы изгрызены, а на сильной шее розовые борозды с глубокими дырами. И все остальные исхудавшие, истерзанные, разлагающиеся. Мухи жужжат, облепляя открытые раны с зачерствевшей кровью.       Нож падает и, кружа лезвием, скользит по полу. Минутное бессилие гаснет. Злые слезы прожигают кожу. Я кормил Эдну с рук, чтобы она научилась доверять людям. Засыпал на коврике с Ори, потому что тот не мог спокойно лежать под капельницей. Отделял от кости ошметки мяса для Глории, ведь у нее больные зубы.       Кончики пальцев пронизывает ток. Дыша уточено-извращенным духом смерти, я невесомо касаюсь гладкой шерсти. Холод другой стороны обнимает меня, просачивается в легкие паразитом. Высунутые языки псов скукожились и потемнели. Закрываю невидящие глаза. Каждое прикосновение ломает что-то внутри — кости щепками хрустят.       Гнев. Бешенство. Отчаяние мутирует, превращаясь в пародию на человеческое чувство. То самое чувство, которое очнулось, когда я понял, что задумал Лукас. Оно когтистыми лапами прокладывает дорогу к моим спекшимся мозгам. И я готов дать ему волю.       Внимание приковывает серая дверь в конце комнаты. Она дребезжит, содрогается от доносящихся изнутри воплей. Столик на колесиках летит в стену. Стекло раскалывается, а я хочу сломать еще что-нибудь. Расщепить. Выжрать до пустоты и душераздирающего воя. Врываюсь, нагло вламываюсь на следующий круг Ада. Об меня ударяется хохот, остервенелое рычание и хлопки. На потолке то ли крапинки, то ли в мои глаза просачивается первозданная тьма. Стены изгвазданы.       Импровизированные баррикады, — металлический заборчик со штырями вовнутрь, — окружают люди. Необузданная ненависть уродует их. Их образы расплываются грязными красками, превращаются в моих получночных монстров. — Э, чего это там…       Затыкается, увидев меня. Владелец. Ублюдочный хрен, вечно разливающийся лживыми любезностями. На оплывшей от дешевого пойла физиономии такой восхитительный ужас, что искрящаяся злоба раскаляется до исступления. Оно обращается истерично-надсадным смехом, от которого у меня глотка раздувается. — А, это ж ты, — свистит владелец, приложив к груди руки. — Всего лишь. Я же предупреждал, что дверь нужно запирать!       Мужик рядом только лениво пожимает плечами и снимает с лица темные очки. Все пятеро поворачиваются ко мне, сверля непониманием. А позади, за их спинами надрываются два одичавших зверя. Я вижу их обнаженные пасти и жажду крови, мелькающую всполохами свирепого огня. Жизнь течет по их тощим ногам. Бульдог, продолжающий выть на одной ноте, весь в полосах от острых зубов соперника.       Собачьи бои. — Ты, это, Каин, да? Извиняй, дружочек, но я нашел, как толково сплавить диких сук. Но ты, конечно, молодец, привел их в чувства. Мне даже пришлось науськивать их, чтоб снова озверели. Три дня держали на цепи суку эту… — Шани, — с трудом проговариваю. — У нее имя написано на ошейнике, тупая ты свинья.       Сорваться бы. Слететь с катушек окончательно, вдоволь накормить прожорливую ярость и оголодавшую в застенках души жестокость. — А ну-ка сваливай отсюда, щенок! А то… — Уголки губ у него дергаются, а лицо озаряется злорадством.       И прежде чем вдохнуть витающую вокруг грязь, возвращаю ему улыбку. Такую же мерзкую. Взмах локтем, разворот и ублюдок, решивший подкрасться сзади, встречается затылком с дверным косяком. Железным. Эйфория взрывается во мне вторым сердцем. Она мягко сносит барьеры, ломая все представления о добре, зле и пресловутой морали. Нет ничего, кроме наслаждения собственной силой. Властвует лишь оно — незамутненное желание раздавить.       Хватаю за шкирку стонущую мразь и одним ударом впечатываю в косяк. Вторым. Третьим. Пока треск не превратится в бархатисто-нежную мелодию. А хочется шума, до лопнувших перепонок, до разлетевшихся на осколки мыслей. — Спускай на него собак! Спускай!       Кто-то верещит из-под толщи истеричного гула. Баррикады ломаются и передо мной встают Шани и искусанный бульдог. Их оскалы что дружелюбные улыбки. Они приветствуют меня — своего вожака. И я позволяю им напиться вдоволь, насытить свои пустые желудки.       Мерным шагом прохожу мимо псов, не сводя глаз с ощерившихся ублюдков. Веселье льется бессвязным потоком звуков. Оно там, в моей голове, бьется об черепушку, создавая пространственное эхо. Я внимаю ему и в такт быстрым мотивам врываюсь в ошарашенную толпу.       Удары летят, лицо пылает, но эйфория захлестывает опьяняющим потоком. Мышцы буквально зудят, и только костяшки щиплет от выбитых зубов. Все болезненные тычки наоборот заряжают силой, раззадоривают. Ярость шипит, впитывая в себя сотрясающийся в воздухе экстаз. Собачий рык смешивается с криком одного из подпольшиков. Брызги тепла оседают на щеках.       Владелец забивается в угол, едва ли не залезая под столик со шприцами и пустыми бутылками. Страх облепляет его, точно мушиный рой. А я теряюсь в мелькающих ненавистных лицах, среди которых затесался папаша. Удовлетворение разукрашивает мир в малиново-алые цвета. Вся брезгливость тает, расползаясь липкой жижей. Резким движением вытаскиваю ублюдка из укрытия и стискиваю пальцами потную шею. Визжит не хуже свиньи.       Сдохни. Сдохни. Сдохни.       Передо мной аристократичная физиономия папаши. Я вижу, как он задыхается, корчится от близости смерти, но тут же встряхиваю головой. Сегодня не его черед. Круглые глаза вылазят из орбит. Капилляры лопаются, и склера становится черным пятном. Беспомощные хрипы прибавляют мне сил, и я, кажется, вот-вот нащупаю позвонки. Раскрошу их, выпотрошу тварь. Пущу в расход так, как ты пустил… «Ты же не животное, Каин».       Скрежещущий голос вспарывает утробу циркулярной пилой. Вскакиваю, но оглянувшись, не обнаруживаю никого. Лазаря здесь нет. Только сломанными носами дышат выродки, а псы облизывают испачканные морды.       Пошатываясь, отступаю. Ярость лопается пузырьками, и раж, окрашенный зловещими цветами, стекает по лицу то ли потом, то ли кровью. — Эй, пошли отсюда. — Щелкаю пальцами и указываю израненным собакам на выход.       Спустя минуту ступаю следом за ними. Вайолет кидается ко мне, сбивая с ног, и я валюсь на сырую землю. Левый глаз заплыл. Из последних сил набираю номер скорой помощи, до сих пор не веря, что «она» остановила меня. Не позволила забрать жизнь. «Либо ты убиваешь его, либо меня. Я сама, Каин, закончу. Закончу за тебя, потому что тебе нужно беречь свою душу. А мне уже поздно. Грязное не запачкать».

***

— Прошу прощения…       Сверху на меня с обручем луны над головой обеспокоенно смотрит фельдшер. Трясет за плечо, и я вываливаюсь из дремоты. Спина примерзла к стене питомника, а ноги будто бы увязли в грязной жиже.       Моя стая лежит рядом. Бугры их спин и выступающие кости напоминают макет каменистых гор. В глаза бьет красно-синий свет проблескового маячка. Карета скорой помощи криво припаркована на пустыре, а люди в халатах призраками прошмыгивают мимо. Шныряют туда-сюда, вверх-вниз по лестнице. — Это вы звонили? — осторожно спрашивает фельдшер.       Киваю. Язык прилип к небу. Кашель болью пробегает по горлу. — Вам помочь? — Фельдшер касается моего плеча, но одергиваю его. Я готов остаться здесь на ближайшую сотню лет и превратиться в замшелый камень.       Он неловко стреляет глазами вправо-влево, запахивает куртку и открывает рот, точно рыба в аквариуме. В синем свете маячка становится похож на полупрозрачное привидение, и я готов поверить, что все происходящее мне снится. — Простите, вы во время вызова сказали о мертвых собаках и боях…       Последний санитар поднимается по лестнице, и за ним следует клацающее шебуршение. Оно все громче. И сердце мое оголтело бьется в средоточии души. От ветра край подола белого халата вспархивает крылом, а из-за него выглядывают глаза-бусинки. Испуганные, но мерцающие жизнью. — Эдна? — Передо мной шестиглавый цербер, который удивленно жмется к стене. — Ори?       Звучно тявкнув, Эдна кидается ко мне, а за ней шлейфом вьется оставшаяся стая. Неверие распарывает утробу, взрывается фейерверками. Отчего-то на языке чувствуется вкус апельсиновых шипучек, которые мне в детстве приносила мама. Счастье одевается в первый снег, падающий с высоты ночного небосвода.       Псы, вся свора, наваливаются кучей, вереща на своем собачьем. А мои руки скользят по теплым телам, вздрагивая каждый раз, когда касаются тех мест, где были раны. Ничего, лишь всклоченная шерсть, мышцы, да волны ребер. Радость щекочет легкие, течет по горлу не хуже согревающего алкоголя. Меня колотит от усталости, голода и ссадин, но я свято верю, что опьянен торжеством жизни.       Пусть фельдшер в ужасе отскакивает от меня и едва ли не поскальзывается; пусть санитары пожимают плечами и крутят пальцами у виска. Пусть все на свете сейчас против меня. Мои друзья рядом со мной. Целые до последней фаланги. Их частые вдохи оседают на лице. Руками обвиваю сильные шеи. Беспрерывно глажу пушистые загривки, чтобы убедиться — не с ума сошел. — Мистер, прошу вас, поезжайте с нами, — лопочет фельдшер, заикаясь после каждого слова. — Ваше лицо надо обработать, чтобы не занести заразу.       А я боюсь пальцы разжать, боюсь выпустить из рук невероятное чудо. И вдруг щелчком в голове возникает жутко прекрасный образ, вырванный из мира полугрез.       «Лазарь, тощая коротышка, тянется к подоконнику с витражным стеклом. Пыхтит, надрывно хихикает, но вмиг захлебывается своим весельем, которое обращается паникой. С холодного мрамора она стаскивает черно-меховые трупики. Папаша ненавидит летучих мышей, а я с детства хороню их за домом. — Мама, мамочка, мам…       Она почти хнычет, а мне остается лишь отвернуться. Стыд за гены отзывается вспышками негодования. Лазарь придерживает хрупкие головы убитых животных и аккуратно гладит кожаные крылья. На ее лице маской застыло выражение обреченности. — Давай сюда, я их уберу. — Тянусь за безжизненными тельцами, но получаю шлепок по пальцам. — Я тебя сейчас уберу! — Лазарь взбрыкивает, сверкает глазами и словно путается в интонациях. Она шепчет себе под нос, как завороженная: — Могу. Я сама могу… Отчего вы, люди…       Она баюкает трупики, раскачивается из стороны в сторону и вдруг вскидывает руки вверх. Размыкает замок из пальцев, и крылатая тьма взмывает в воздух. Шурша, летучие мыши тенями плывут по стенам и в мгновение ока растворяются в ночи.       Детский восторг кружит под потолком смехом и радостными возгласами. А я околдованно гляжу туда, где только что лежали мертвые создания. Мрамор до сих пор сохранил тепло их остывавших тел. — Ты не человек, — выдыхаю с кривой полуулыбкой. — А ты? — Не хотел бы им быть».

***

      Вокруг пустота, и только молочный туман скользит по улицам, обволакивая город. Он превращает людей в толпы безликих манекенов. Верхушки многоэтажек тонут в густой белизне, с которой сыплется снег. Время заморозилось. Все часы остановились.       Три дня назад я вышел из больницы в утро, обрамленное потусторонней чистотой. Моя стая, — единственное темное пятно, — ждала меня на каменной лестнице. И теперь мы третий день подряд бродим по одинаковым переулкам в поисках Лазаря. Ключ греется в кармане джинс, а больше у меня ничего нет. Изгвазданная в крови толстовка вместе с разбитым телефоном осталась в урне травматологического отделения.       Информационное табло у автобусных остановок показывает «-7». На мне футболка, но ни тепло, ни холод не текут по моим нервам, венам и коже. Только волнующее предвкушение обматывает сердце острой проволокой. Ничто не важно, пока Лазарь где-то там, в лесу из высоток или в зачуханных районах нижнего Винтера.       Мы шагаем по белому ковру и ловим ртами белесые хлопья. Людские шепотки заглушаются хрустом под ногами. От нас шарахаются, не рискуя подойти ближе. Нас обходят, бросая в спины испуганные вздохи.       Лай льется музыкой, которая успокаивает расшалившееся беспокойство. Карманы топорщатся от пачек сигарет. Я тушу одну за другой, наблюдая, как в дыму тают снежинки. Тушу, пока стая резвится на свободе. Тушу, пока не отдышусь, а после рвану дальше искать заблудшую душонку.       Поодаль звучит раздавшийся перезвоном смех. Оборачиваюсь, и разочарование накрывает меня сырым покрывалом. Всего лишь музыка ветра у двери магазина.       Утро. День. Ночь. Ноги несут по лабиринту старых улочек, где горят алчностью глаза, и лязгают лезвия ножей. Голод исчез, одарив меня легкостью на грани слабости. Псы то и дело толкают меня под колени, а я заведенной куклой волочусь туда, куда они указывают. Бесконечные дома из кирпича сливаются в грязно-красные калейдоскопы с вкраплениями кричащих цветов.       И вот передо мной проносится ряд переплетенных прутьев, тянущихся к свету. Забор парка, в котором я никогда не был. Змеи-дорожки вьются вдоль покрытой инеем травы, еще не потерявшей свою зелень. Кривые ветви голых деревьев возносят молитвы о солнце безмолвной синеве. Все полумертвое, полудикое, полузаброшенное. Круглые головешки фонарей подмигивают мне, а дева на пьедестале фонтана щурит потемневшие от плесени глаза и обнажает в улыбке темные зубы. Зловеще хихикают петлями ворота. Живой мир неодушевленных вещей следит за каждым моим шагом.       В глубине безлюдного парка мигает желтый огонек. То гаснет, то загорается. И колышется на ветру, точно оранжевый лист клена. Бездумно, словно науськанный, иду к маячку, пробираясь сквозь выдирающиеся из тьмы статуи и стриженые кусты. Вот потемневшая от влаги дева Мария, а слева волк с оскаленной пастью. Райли тыкается носом ему в морду и нерешительно отходит.       Меня облизывают лютые взгляды, оставляя клейма на затылке. И уверен, — если обернусь, то увижу, как каменные изваяния следуют за мной к путеводной звезде.       В середине парка голая поляна с ветвистым деревом. Его зеленая листва ласково нашептывает колыбельные. А в толстых корнях, словно в гнезде, сидит она. Со щелчком зажигалка выпускает пламя, которым Лазарь жжет себе язык. Огонь шипит, а ее лицо становится жутко соблазнительной маской в дрожащих отсветах.       Магия разбивает небо на пазл росчерками молний. Мир позади с грохотом обваливается, рушится в бездну, оставляя меня наедине со стаей, дьяволом и деревом, которое плодоносит яблоками в конце декабря. — Сколько раз я должен попросить тебя не исчезать, чтобы ты, наконец, перестала так делать?       Лазарь подбирается, прижимает к груди колени, и я замечаю, что она босая. Трава вокруг дерева насыщенная, живая и, кажется, хрустит под моими ногами. Красное наливное яблоко срывается с сучка и с глухим ударом падает рядом с рукой Лазаря.

«И сказал Бог: не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая»*.

— Я тебя нескоро ждала, — протягивает она с придыханием и смотрит на меня незнакомым взглядом, в котором угадывается усталость.       На языке и проклятия, и благодарности, и несусветный бред. И я храню молчание, продолжая вслушиваться в мистическую кантилену. Лазарь печально улыбается и протягивает мне упавшее яблоко. От его дурманящего аромата спирает дыхание. — Ты желаешь мне зла*? — Насмешливо приподнимаю брови, и Лазарь тут же заискивающе щурится. — Нет, я желаю тебе истины. Но они стоят бок о бок.       Первый укус приносит вкус горечи. Черви копошатся на языке, извиваются и сами лезут мне в глотку склизким комом. Я пополам сгибаюсь, готовый выблевать свое нутро, но вслед за мерзостью разливается сладость.       Лазарь принимает меня в свои объятия. Ее ладони накрывают мое лицо, а приглушенный голос обволакивает разум. Кусок яблока прожигает желудок кислотой, а черви расползаются по организму. — Истина — это не хорошо и не плохо. Она существует данностью, принятие которой подтверждает внутреннюю силу. Научившийся жить в кошмаре отвергнет прекрасный рай, ибо тот чужероден для благодетели, вскормленной адом. Как же замечательно, Каин, что мир — не рай, и ты примешь истину без боли.       Ладони соскальзывают с моих глаз. Первое, что я вижу — Лазаря с застывшими на щеках слезами. Второе — мою стаю с уродующими их тела смертельными ранами. И все же Ори укладывается рядом со мной, Райли радостно бьет хвостом по земле, а Шани играется с камнем. Только вот… я могу разглядеть через них статуи, странный забор и фонари у дорожек. — В этом мире есть те, кто любят тебя настолько сильно, что никогда не уйдут вперед тебя.       Вздрагиваю. От одного любят меня подбрасывает на месте. Сам себе кишки наматываю на змеевик. Чувство, так напоминающее врожденную злость, подкатывает к горлу. От него бурлит вся моя суть, смешивая в одном котле и прошлое, и настоящее, и мутное будущее. Тяну руку к Эдне, которая лижет мои пальцы. Теплом, искренностью, несправедливостью, невыстраданной болью. — Теперь ясно, почему на меня пялились, как на чокнутого. Гладил, значит, пустоту, — выкашливаю слова с горстью лживых смешков. — Забери. Забери этот дар. Я не могу смотреть на их страдания, и никакая любовь не является оправданием, чтобы их мучить.       На порезах и укусах заскорузлая кровь. На мордах стесанная кожа. У Райли содранные губы и обнаженная челюсть. Эти раны никогда не заживут. Они навечно останутся с ними, с призраками тех, кто дорог мне по-настоящему. Бросаю взгляд на Лазаря и в порыве обнимаю ее, пока она еще по-живому теплая. — Поэтому они здесь. Ты ставишь близких тебе, — будь то звери или даже я — выше себя. Выше всего на свете.       Лазарь кладет свою ладонь на мою, обвивая пальцы с пальцами. «Моя» стая бросает на нас последний взгляд, благодарный, осмысленный и касается влажными носами наших рук. И я обещаю, что навсегда сохраню эту прохладу в памяти.       Черно-буро-серые образы расплываются в воздухе, превращаясь в иллюзию, которая лопается мыльным пузырем. И вдруг я понимаю, для чего нужна вся ностальгическая чушь — фотографии, безделушки, миски любимцев, запрятанные в шкафчики с подписью «личное». — Что это за подарок такой? Какой в нем смысл? — спрашиваю, всматриваясь в кружащиеся хлопья снега.       Спрашиваю, но ответ уже знаю. Он тяжелый, словно камень, который тянет за собой Сизиф. Только сейчас, в этот самый миг, он, наконец, сумел его дотащить на вершину горы. И теперь свободен. — Я подарила тебе зеркало, Каин. Но другое, волшебное. Оно показывает, кто ты есть на самом деле. Ты — не твой отец… — Думаешь, люди просто так говорят, что яблоко от яблони недалеко падает?       Насупившись, Лазарь выхватывает яблоко из моей руки и швыряет его в зиму, что за границей зеленой поросли. Оно укатывается так далеко, что теряется из виду. Болезненное удовлетворение заползает под кожу ледяными иглами. — Лучший подарок в моей жизни, — проговариваю, с трудом дыша.       В глазах у моего дьявола красота и мудрость, которой никому не постичь. Но я попытаюсь. Изо всех сил постараюсь увидеть мир ее душой, чуть более искалеченной, чем моя. Неважно, сколько времени я потрачу. Неважно, сколько смертей пересчитаю. Теперь-то я знаю — ты не уйдешь раньше меня. — Знаешь, я слышала, мол, Эдем находится в Раю. Но никто не говорил, что Рай и Ад — разные места.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.