ID работы: 8732548

Once More unto the Breach

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
224
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
224 Нравится 4 Отзывы 60 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Кацуки понимает, что в этот раз облажался по-крупному, когда, с трудом приоткрыв глаза, видит над собой мать, улыбающуюся ему, как ёбаная Мона Лиза. Ситуация напрягает сразу по нескольким причинам: если мать над ним, значит, Кацуки лежит; если мать в принципе рядом, значит, случилось что-то по-настоящему серьёзное, поскольку Кацуки точно помнит, что не навещал родительский дом; и наконец, если мать ведёт себя подозрительно спокойно вместо того, чтобы верещать на Кацуки, как банши, и перечислять его многочисленные и разнообразные недостатки... это может означать только одно. Кацуки прочищает горло и хрипло произносит: — Сколько? Мама мычит, нежно убирая волосы ему со лба. Это очень приятно. А ещё пугает до чёртиков: вся эта сентиментальщина и слащавость всегда были прерогативой отца. Кацуки с мамой не ведут себя так друг с другом. — Ты здесь уже три дня. Ну хоть что-то, думает Кацуки, хотя спрашивал он не об этом. — Нет. — Нет? В смысле «нет»? Прошло три дня, гадёныш ты мелкий, можешь мне поверить. Ровно столько я не сплю. Кацуки раздосадованно фыркает. Дышать почему-то трудно, и ему не хочется выслушивать материнский вздор вдобавок ко всему, что с ним происходит. — Сколько... мне осталось. Мона Лиза непонимающе моргает, но тут до неё доходит, и вуаля, вот оно, мамино фирменное лицо стервы. Она вскидывает руку, чтобы дать сыну подзатыльник, но вовремя одёргивает себя. — Срань господня, Кацуки, ты не умираешь. — Но... Она со вздохом накрывает его глаза прохладной ладонью, вынуждая его сомкнуть веки. — Засыпай обратно, сопляк. Честное слово, не понимаю, почему ты вообще в сознании. К досаде Кацуки, он действительно отключается, не успев сказать ей, чтобы прекратила командовать — он, чёрт подери, уже не маленький. * * * То самое «но» возникает через неопределённое время в виде врача с планшетом. Мама по-прежнему поблизости, и по мере слов врача она из Моны Лизы становится всё больше похожа на упоротую абстракцию Пикассо. Доктор подробно перечисляет, как именно было разъёбано и собрано по частям тело Кацуки — за исключением тех деталей, которых теперь не хватает. Например, его грёбаной руки. — Самый смак оставили напоследок, да? — бормочет Кацуки, глядя на пустое место на матрасе, где должна находиться его правая рука. Врач ещё продолжает говорить, когда мама наклоняется над Кацуки и снова трогает его лицо тем самым нежным жестом, словно думает, что он не может этого вынести; будто вообразила себя отцом. — Где папа? Хочу увидеть папу. Лицо матери вытягивается, как у коня с картины «Герника», и Кацуки отдалённо замечает, как доктор извиняется и сваливает куда-то, заниматься тем, чем там занимаются доктора с планшетами в перерывах между толканием речи «Сюрприз, теперь ты инвалид!». — Хочу папу, — вновь слышит Кацуки свой голос — прямое доказательство того, что он под кайфом от анестезии. — Ш-ш, знаю, знаю. Становись в очередь, — шутит мама, подтаскивая стул ближе к кровати, чтобы продолжить пугающе-нежно гладить Кацуки по волосам. — Он каждый день приходит сюда после работы, просто ни разу не решался тебя разбудить. — Болван. — Да, но ты же знаешь папу. — Мам. — Что? — Какого хрена происходит? До чего ебанутый вопрос. Кацуки прекрасно знает, что происходит, просто это кажется нереальным. В его руках заключён его Дар, его Дар — это его жизнь; следовательно, ситуация, в которой он теряет руку, а ему при этом говорят «повезло, что жив остался» — это большая, вонючая куча парадоксального дерьма. На этот раз его не требуется уговаривать уснуть: у матери срывается дыхание, и Кацуки закрывает глаза и усилием воли проваливается в благословенное забытье, чтобы избежать того, чему им обоим не хочется, чтобы он стал свидетелем. * * * Когда отец наконец приходит, то оказывается куда менее полезен, чем ожидал Кацуки. Отец осторожно обнимает его и гладит по голове — у него это выходит не так жутко, как у мамы, — однако, когда медсёстры выгоняют его на ночь, Кацуки чувствует себя ничуть не лучше. Кто знает — может, всё дело в том, что Кацуки уже не пять лет, и он не просто ушиб руку — он её лишился. * * * — Я засужу эту больницу по самое не могу. Урарака поднимает голову, отрываясь от телефона. Она не удивлена его пробуждением: должно быть, Кацуки уже некоторое время издавал какие-то звуки, не то чтобы просыпаясь, а скорее медленно выползая из своего отвратительно-потного наркотического дурмана, который ничуть не лучше боли, а просто другого оттенка дерьма. — Ну у тебя и приветствие. — Какого хрена ты делаешь на моей постели? Урарака с улыбкой откидывается на дальнюю спинку кровати, будто королева на троне. — На стуле неудобно. Кацуки хмыкает. В последнее время он находит компанию Урараки вполне терпимой. Даже более чем. Она хороший партнёр для спарринга. Хороший друг. Но это потому, что она всегда умела необъяснимо точно определить, что чувствует Кацуки, ещё до того, как он сам успевал разложить по полочкам всё дерьмо в собственной голове — и именно сейчас ему не хочется терпеть её докапывания. На самом деле он уверен, что начнёт взрывать вещи оставшейся рукой, только чтобы заглушить её голос. — Твоя мама меня впустила. — Ну ещё бы. — Она передала, что вернётся часам к трём. — И за отсутствием ориентира для меня это абсолютно пустой звук, но окей, как скажешь. — Ой, действительно! — восклицает Урарака, принимая привычный туповато-миленький вид. Визитная карточка Уравити. — Сейчас час пополудни. Постой, хочешь, она тебе что-нибудь принесёт? Я ей напишу, она, наверное, ещё дома. Или... — Или ты поумеришь свой безудержный героизм, как насчёт такого? К её чести будет сказано, Урарака действительно затихает. Она прекращает крутить в руках телефон, прекращает тараторить, прекращает смотреть на Кацуки тем же взглядом, каким смотрит на раненых граждан — своей личной, сияющей, отшлифованной версией «Потому что я здесь!» Ей всегда хорошо давалось ободрение, в то время как Кацуки умеет только рыком раздавать приказы и верить, что они будут исполнены, если пострадавшим невежам дорога их жизнь. Без своей глупой улыбки Урарака выглядит намного старше. Кацуки понятия не имеет, о чём она думает, но это и неудивительно. — Киришима отстранён на целый месяц после случившегося. — Чёрт. Как он? — Ранен не сильно. С тобой не сравнится. — Она легонько сжимает его не загипсованную ногу. — Просто его психику немного пошатнул вид твоих внутренностей, который ты удачно проспал. — Да пошла ты нахер, удачно, блядь. Урарака такая стерва, но никто, кроме Кацуки, по всей видимости, этого не замечает. Она слишком хорошо шифруется. — Так значит, он травмирован моей травмой? — Выходит, так. — Придурок долбанный. Он чересчур мягкотелый. Урарака согласно мычит, вновь пожимая его ногу. — Именно за это мы его и любим. — Говори за себя. — А всего минуту назад ты за него так волновался. — Проехали. Передай, что ему запрещено меня навещать, если он не сможет оставить слёзы за порогом. — Хорошо, так и скажу. — Это и тебя касается, тупица. Возьми себя в руки. Урарака игнорирует его с лёгкостью длительной практики: шмыгая носом и содрогаясь от всхлипов, она поглаживает рукой голень Кацуки, словно это ему здесь требуется утешение. Но Кацуки оно не требуется: он спокоен как бык благодаря транквилизаторам. — Слышала, врачи называют тебя примерным пациентом. — Хах. — А твоя мама не считает, что ты хорошо держишься. Совсем наоборот. Кацуки просто смотрит на неё, слишком уставший, чтобы заводиться от её неприкрытых попыток сыграть в психотерапевта. — Я не собираюсь кончать с жизнью или что вы там, придурки, себе надумали, ясно? Я буду разбираться с ситуацией, когда смогу оставаться в сознании больше двух часов кряду, это тебя устроит? Хотя бы здесь мне позволена ёбаная передышка? Урарака склоняет голову к плечу и смотрит на него своим жутким всевидящим взором. По щекам её по-прежнему катятся слёзы, потому что она фрик, который умеет одновременно плакать и здраво размышлять. Это пиздец как жутко. — Не знаю, говорили ли тебе, но мальчик цел. — Какой мальчик? — Которого ты спас, прежде чем на тебя рухнуло здание. — Я ничего этого не помню, — признаётся Кацуки. Он действительно не помнит ни злодеев, ни даже вызова. И о том, что с ним был Киришима, он узнал только со слов Урараки. — Что ж. — Урарака вытирает сопливый нос рукавом свитера, как грёбаная дикарка. Кацуки не верится, что таблоиды регулярно вносят её в десятку красивейших героинь. Настоящая шутка юмора. — Наверное, это к лучшему. Зрелище было не из приятных. — А ты... — Да. Да, я тоже там была. Кацуки размышляет, подходящий ли сейчас момент, чтобы извиниться за своё существование. * * * После Урараки следует нескончаемая череда посетителей — вероятно, потому что она выбралась из «берлоги спящего медведя» живой и невредимой, и кучка дерьмоедов, с которыми Кацуки по какой-то причине вынужден общаться, сочла это открытым разрешением досаждать ему. Иида нарисовывается, чтобы поведать невыносимо долгую и скучную вдохновляющую сказочку о том, как его ушедший в отставку брат вновь нашёл смысл жизни, занявшись документооборотом в семейном бизнесе и обрюхатив какую-то невезучую дамочку, с которой познакомился не где бы то ни было, а в продуктовом магазине. На середине речи Иида ударяется в слёзы. Кацуки закрывает глаза и молится, чтобы ниспосланный свыше инфаркт избавил его от этого ада на земле. Яойорозу с Тодороки делают и говорят только правильные вещи, идеально справляясь с этим обязательным больничным визитом так же, как идеально справляются со всем остальным в жизни. С собой они приносят уморительно дорогущую подарочную корзину и стайку медсестёр, жаждущих хоть одним глазком увидеть господствующую в геройском бизнесе звёздную чету. Киришима льёт скупые мужские слёзы, и Кацуки даже не стебёт его за это. То, что у него хреново с эмоциями, не значит, что у него их вообще нет. Каминари и Джиро неловко топчутся на месте, шаркая обувью, будто долбанная парочка подростков в кабинете директора, пока Кацуки не сжаливается над ними — эй, кто сказал, что он не способен на милосердие? — и не отсылает их прочь с надуманным поручением купить еды, которую он всё равно не сможет есть из-за тошноты. Даже Асуи заглядывает ненадолго, хотя им с Кацуки редко было что сказать друг другу. Как оказалось, это не изменилось. Дэку, как не может не заметить Кацуки, подозрительно отсутствует. Кацуки прекрасно понимает, отчего тот не приходит, но решает определиться со своими чувствами по этому поводу позднее. * * * Должно быть, врачам надоело держать его в отключке бо́льшую часть дня, поскольку они перестают накачивать Кацуки тем непонятным дерьмом, что давали ему до этого, и так оперативно переводят его на физиотерапию, что Кацуки не успевает толком ничего понять. Ему нерешительно утверждают дату выписки, и Кацуки затевает громкий скандал с матерью по поводу того, куда он отправится, как только его выпустят из этой дыры. Он хочет вернуться к себе домой и проспать три года подряд в собственной постели, однако у его родителей другие идеи. — Как ты будешь питаться? Ты даже одеться не можешь, Кацуки, — любезно, чтоб её, напоминает мать. Это вообще неправда. Кацуки прекрасно может одеться самостоятельно, просто теперь это занимает сорок долбанных минут — ещё бы, с отсутствующей рукой, сломанной ногой и избитым телом. Но у Кацуки есть всё время мира, чтобы тренироваться в раздевании и одевании — он ведь теперь неофициально безработный. Официально его агентство всё ещё тянет лямку, как кучка некомпетентных слюнтяев: без конца передают пожелания поправляться и робко интересуются его восстановительным процессом, словно Кацуки слёг с простудой, а не разъёбан настолько, чтобы больше никогда не надеть геройский костюм. В итоге отец делает ход конём и принимает убитый горем вид, вынуждая сына с женой заткнуться. Кацуки неохотно соглашается пожить у родителей до тех пор, пока сможет выносить тревожные попытки ласковой заботы своей матери. * * * Больница выставляет Кацуки за порог, как только ему удаётся самостоятельно прохромать по комнате — ну и слава яйцам. Мама отвозит его домой и бесцеремонно сгружает на диван с пультом от телевизора. Кацуки моргает, переводя взгляд с пульта на неё. — Я не смотрю телевизор, — напоминает он. Никто из них не смотрит телевизор. Мама закатывает глаза. — Дать тебе книгу? Могу съездить к тебе домой за вещами, если тебе что-то требуется. — Не. Всё свободное от работы время Кацуки обычно тратил на тренировки и сон, и, по всей видимости, теперь это аукается, раз уж он не может заняться первым и по горло сыт вторым. Кажется, в последнее время ему многое что аукается. У него не так уж много вещей, и ни по чему конкретному он не скучает. Ему просто хочется в свою квартиру. Хочется вернуться домой. В свой настоящий дом, а не сюда, откуда он съехал ещё в начале старшей школы. — Что ж, тогда пойду займусь обедом. Подобное заявление от матери настораживает. Ей многое удаётся, но стряпня — не её конёк. — Придержи коней, я с тобой. — Мне не требуется твой надзор, маленький говнюк. Лежи и отдыхай. — Ага, разбежалась. Кацуки с трудом выбирается из кучи одеял и подушек, которыми обложила его мать, и спешит на кухню со всей скоростью, на которую способен — то бишь, беременной черепахи. — Такая поза увеличивает давление на твои больные рёбра, — ворчит мама, когда Кацуки разваливается на привычном стуле за кухонным столом. Не то чтобы она не права, просто Кацуки скорее откусит себе язык, чем это признает. — Всё нормально, мам. Приступай. Нет ничего стыдного в том, что тебе почти пятьдесят, а ты не умеешь толком нарезать сраную луковицу. Его едва не пыряют ножом за такие слова, и это обнадёживает. Кацуки знает, что родителям тяжело даётся вся эта ситуация. Матери, возможно, тяжелее, потому что, бля, да они же с Кацуки практически клоны. Ему прекрасно знакомы гнев и страх, что перманентно кипят под кожей у них обоих. Они с мамой воспринимают людей, вещи и ситуации либо как контролируемые — а значит, идеальные, — либо как абсолютно не поддающиеся контролю — и оттого пугающие. Не требуется прибегать к умственной акробатике, чтобы определить, к какой группе относится их текущее положение. И всё же Кацуки не может просто взять и сказать матери, чтобы прекратила за него переживать и вернулась обратно в амплуа бешеной психопатки, так что это... хорошо. Нормально. И раз уж Кацуки руководит готовкой, доверив матери только нарезку овощей, карри получается съедобным. * * * Киришима и Урарака так часто у него гостят, что Кацуки практически убеждён, что мама дала им ключи от дома. Кацуки терпит их компанию, поскольку Урарака прилично готовит — несмотря на свою ебанутую привычку добавлять во все блюда яблоки, — а Киришиме нужно вправить его куриные мозги. Городу требуется Красный Бунтарь, даже если Кацуки не требуется лицезреть глупую рожу Киришимы прямо перед лицом по пробуждении от послеполуденного сна. — Господи Иисусе, — шипит Кацуки, едва не наворачиваясь с дивана. Киришима придерживает его. — Воу, чувак, спокойнее. Ты чего такой дёрганный? — Ты наблюдал за мной во сне? — Ага, — радостно подтверждает Киришима без капли стыда. — Айда со мной на пробежку? — Ты ёбаный фрик, — заявляет Кацуки. Они отправляются на пробежку. На трусцу. На ковыляние по окрестностям, в общем. Кацуки три недели был прикован к постели и сейчас он в самой жалкой форме на своей памяти. Нога болит. Рёбра его убивают. На боку у него красуется шов в две мили длиной. Он машинально качает своей несуществующей рукой и в результате врезается в Киришиму. Жалкое зрелище. По какой-то причине Киришима ему потакает, хотя для него самого это вряд ли сходит за тренировку. Он без умолку рассказывает о парне, с которым встречается уже два месяца, и Кацуки думает «чудесно, потрясающе, вот и ещё одна вещь, которую я наверняка разрушил, сам того не желая». Это практически второй Дар: его умение портить жизни всем окружающим, которым не хватило ума держаться от него подальше. * * * Каждое ёбаное утро и вечер мама накидывается на него, как стервятник, с требованием осмотреть руку. Точнее, то, что от неё осталось. Культю. Кацуки знает: это потому что сам он не в состоянии бинтовать её, как показывали в больнице — он даже взглянуть на неё не может себя заставить. Одна его часть понимает, что это не та проблема, которая исчезнет сама собой, если её подольше игнорировать. Вторая его часть — куда бо́льшая — считает, что первая часть может отправляться нахер. Кацуки не в настроении размышлять здраво. * * * Он также не в настроении для такой ерунды, как поход за покупками с Ураракой, однако выбор у него невелик: либо идти своим ходом, либо плыть за ней следом по воздуху, как угрюмый мешок картошки. Кацуки выбирает чуть менее унизительный вариант: ходьбу. — Заведи уже себе бойфренда и избавь меня от этой херни, — требует он в четвёртом по счёту магазине одежды. Садистка-Урарака смеётся над его муками, ни капли не раскаиваясь. — Я ещё чересчур молода, чтобы остепеняться, — щебечет она, кружась по залу, раскинув руки, чтобы продемонстрировать очередное платье, которое, как они оба прекрасно знают, она не купит, потому что оно слишком дорогое и вообще ей не нужно. — Что думаешь? Кацуки думает — знает, — что Урарака одного с ним возраста: уже несколько лет как слишком взрослая, чтобы всё ещё сохнуть по Дэку. Дэку, который в последние годы практически стал публичной собственностью. Дэку, который не женится ни на одной из тех идеальных, прелестных девушек, с которыми встречается — потому что в его жизни просто-напросто нет места для подобной ответственности. Дэку, который так старается быть всем для каждого, что до сих пор не показал своей сраной рожи в тот единственный случай, когда им с Кацуки действительно есть что обсудить. Кацуки думает, что они с Ураракой похожи на две одинокие, пустынные луны на орбите Планеты Дэку. Тут они в одной тонущей лодке, с тем лишь отличием, что Кацуки не испытывает желания запрыгнуть на член Дэку. Но, по зрелом размышлении, разница на самом деле небольшая. — Я думаю, ты точно такое же платье мерила в предыдущем магазине. — Нет, на этом есть карманы, видишь? Иногда Кацуки кажется, что Урарака — его кармическое наказание за все грехи. Или же живое доказательство тому, что Кацуки сам себе худший враг. * * * В самые тяжёлые моменты Кацуки склонен верить, что получил именно то, что заслуживает. За всю боль, что причинил своим старикам. За Всемогущего. За Дэку. Где, чёрт возьми, Дэку? * * * Аизава появляется без предупреждения однажды вечером, выглядя всё так же по-бомжацки, и Кацуки, затаивший дыхание, по всей видимости, ещё полмесяца назад, наконец-то выдыхает. Если Аизава считает, что ситуация не требует от него делового костюма с галстуком, то, может, Кацуки не в такой уж жопе, как думал. — Я ошибочно счёл, что тебе хватит ума со мной связаться, когда ты будешь готов, — говорит Аизава, с нездоровым любопытством косясь на жуткие бесформенные кексы, которые мать Кацуки поставила перед ним на стол. — Но потом я понял, что не дождусь, поэтому я здесь. Скажи мне, я зря теряю время? Кацуки ёжится, как жук под микроскопом. Иногда — чаще всего — он может вести себя как взрослый человек, коим и является, однако Аизава всегда был одним из немногих, кому удаётся заставить Кацуки ощутить себя невежественным, неблагодарным подростком. — Экспонат «А», — бормочет он, указывая на Культю на случай, если Аизава каким-то образом не заметил. Тот фыркает. — И всего-то? Ты же в курсе, что существуют протезы? Со всеми гаджетами, что ты уже используешь, это не станет проблемой. Ты вообще разговаривал со своим техническим отделом? С инженерами? Кацуки не разговаривал ни с кем из своих коллег с окончания их неловких больничных визитов. Судя по лицу Аизавы, это очевидно. — Ты многогранная личность, Бакуго, но капитулянтом тебя не назовёшь. Ты не из тех, кто легко сдаётся. Так что ты делаешь? Каков план? — Я не знаю, блядь, ясно? — выпаливает Кацуки. Как тот самый невежественный, неблагодарный подросток. — Я не знаю, есть ли смысл пытаться вернуться. К чести Аизавы, он не озвучивает тот факт, что Кацуки ведёт себя ребячески. Кацуки тронут: Аизава практически живёт тем, что указывает окружающим на их иррациональное поведение. — Боишься, значит, — задумчиво подытоживает он, скребя недельную щетину на подбородке. — Хочешь, я дам тебе независимую оценку? Это поможет? Кацуки сжимает руку в кулак и усилием воли усмиряет сердце. Множество людей говорили ему обнадёживающие, оптимистичные вещи: доктора, родители, идиотские друзья, продолжающие оккупировать его отчий дом, как стайка назойливых жужжащих мух. И, пожалуй, это приятно. Приятно знать, что Кацуки им не безразличен. Но дело в том, что Кацуки ещё в старшей школе невольно сделал Шоту Аизаву своим судьёй, присяжным и палачом, и теперь, как бы ни хотелось, этого не изменить. Да ему и не хочется — на этот счёт он не сожалеет. Аизава хороший учитель, хороший герой. Умный, компетентный. Жёсткий в прямом смысле слова. Но, что важнее всего, он презирает такую чушь, как ложь во спасение и пустые надежды с той же страстью, что и Кацуки. Если он скажет, что Кацуки не сможет вернуться, то на этом всё. Если сочтёт, что у Кацуки есть шанс, тот вернётся любой ценой. Расшибётся, но не оставит попыток. Всё действительно проще простого — и теперь Кацуки чувствует себя глупо оттого, что не понял этого раньше. — Я не буду говорить ничего сейчас, — заявляет Аизава, не дожидаясь ответа. — Сначала наберись сил, а потом я взгляну на тебя. Скажем, через две недели. Позвони мне через неделю-полторы, и я выкрою для тебя время. Договорились? Кацуки прочищает горло, пытаясь принять невозмутимый вид — и не преуспевая. — Да, хорошо. Спасибо. Аизава награждает его вымученным взглядом, словно сам не верит, что вынужден по собственной воле водиться с такими людьми, как Кацуки, до конца своих дней. — Прекращай маяться дурью. — Знаю. Прекращу. — Я серьёзно, Бакуго. Игры окончились. — Ладно, бля, я понял. — Отлично. А теперь, как примерный сын, съешь немного этих… штук, пока твоя мама на нас не обиделась. Кацуки лично наблюдал, как Аизава укладывал десятки злодеев, не моргнув и глазом. В смысле, приятно знать, какое место в списке угроз для него занимает мама Кацуки. * * * Объём работы у отца наконец снижается до такой степени, что он может проводить дома больше восьми часов в день. Мама воспринимает это как знак того, что ей пора вернуться на работу. Не то чтобы кто-то насильно удерживал её дома, но кто ж её поймёт. Мама это мама. Они отправляются в поход. Только он и отец, по одному из лёгких, семейно-туристических маршрутов, поскольку Кацуки ещё прихрамывает, а отец не молодеет. Погода для хайкинга оптимальная: сухо, но не жарко, идеально для лета. А отец Кацуки — лучшая компания, которую только можно пожелать для такого времяпрепровождения: он не превращает всё в соревнование, как мама, не чувствует необходимости заполнять тишину пустой болтовнёй, и само его спокойное присутствие всегда действует умиротворяюще на их чокнутую семью. Спустя тыщу лет они наконец добираются до вершины горы, и в кои-то веки Кацуки этим доволен. К суматохе и безрассудству он успеет вернуться завтра. Только сегодня и только сейчас он позволяет себе не торопиться. — Ты уже готов вернуться к себе домой, верно? — спрашивает папа, когда они отдыхают после перекуса, набираясь сил на обратный путь. Кацуки пожимает плечами. — Не вижу смысла оставаться. — Мама посадила бы тебя на цепь в подвале, если бы думала, что это сойдёт ей с рук, — шутит отец. — Не, ты бы ей не позволил. — Не буду врать, идея заманчивая. Кацуки не уверен, что на это ответить. Одного «прости», наверное, не хватит. «Я просто выполнял свою работу?» «В жизни всякое случается?» «Я жив, и это главное?» — Вы сожалеете, что отпустили меня в Юэй? — выпаливает он. Сначала отец выглядит удивлённым, затем мягко улыбается. — Что позволили тебе стать героем, ты имеешь в виду? — Ага. В смысле, я знаю, что вам нелегко пришлось, так что… Кацуки прекращает ёрзать, как долбанный пятилетка, когда ему на загривок ложится рука, нежная и тяжёлая, в одном из тех самых мучительно-защитных, смущающе-интимных жестов, которые Кацуки позволяет только отцу. — Я не жалею о том, что не был тебе строгим родителем. Выбор был либо держать тебя в ежовых рукавицах, либо позволить идти к своей цели. Я ни капли не жалею, честно. Дело в другом. Тебе больно, Кацуки, и оттого больно мне, и больно маме. Как же иначе. Но мы подписались на это, когда решили завести ребёнка. Это само собой разумеется. Возможно, ты проецируешь свои чувства? — Как проецирую? Ты этого от Урараки, что ли, нахватался? Папа игнорирует слабый подкол и добивает: — Разве не ты сейчас сомневаешься в собственных решениях? Вот чёрт. Отец даёт ему время обдумать эту мысль. Он никак не комментирует героическую, но провальную попытку Кацуки удержаться от рыданий. Кацуки плачет, как последний слабак, плачет так, как поклялся себе не плакать ещё тем первым утром в больнице, когда наконец осознал тот факт, что его жизнь покатилась под откос. Он прячет лицо в изгибе локтя, давясь всхлипами, а отец просто сидит рядом, положив надёжную, твёрдую руку Кацуки на загривок, и позволяет ему этот краткий миг вдали от мамы, Киришимы и Урараки, вдали от города, защищаемого Дэку, в то время как Кацуки ревёт, как ребёнок, на вершине горы на глазах понимающего, терпеливого отца. — Я не жалею, — говорит Кацуки, когда снова способен строить цельные предложения. — Ни о чём не жалею. Не в этом ли весь пиздец? — Что есть, то есть, сынок. Главное, чтобы ты знал, в каком направлении хочешь двигаться дальше, а остальное разрешится само собой. Таково моё мнение. — А если не разрешится? Отец улыбается, обнимает его за плечи и притягивает к себе. И не надоело ему ещё смущать собственного сына? Но Кацуки ему позволяет — это меньшее, на что он сейчас способен. К тому же, кроме них здесь никого нет. Когда есть только они с папой против всего мира, Кацуки не возражает. — Если не разрешится, то мы уж как-нибудь поможем тебе туда добраться. * * * Для человека в добровольном изгнании Дэку на удивление легко найти. Он на том самом дурацком пляже, куда всегда приходит поангститься — собирает мусор, оставленный пьяными студентами, будто это его обязанность. Кацуки наблюдает за ним некоторое время, прежде чем решает деликатно дать о себе знать. — Ауч, что за… — вскрикивает Дэку, когда пустая алюминиевая банка из-под пива красивой аркой отскакивает от его лба. — Каччан? — Ты позор на наши головы, — говорит Кацуки, закатывая глаза. — Какого хрена, Дэку. Тот трёт ушибленный лоб, прежде чем, очевидно, вспоминает, что скрывался от Кацуки больше месяца. Он торопливо отворачивается, не позволяя разглядеть выражение лица, но Кацуки уверен, каким бы оно ни было, оно у него в высшей степени глупое: может, взгляд побитого щенка, а может, угрюмый вид самопровозглашённого мученика, который Дэку нацепляет, когда забывает о том, что он обычный человек, а не всесильный единоличный защитник мира, или Японии, или хотя бы Большого Токио. Это всё не имеет значения. Кацуки уже несколько недель хочется пнуть Дэку по голове, и именно это он и делает, не тратя время на расшифровку загадочных выражений его лица. Дэку мог увернуться. Мог блокировать. Если бы ему хотелось выпендриться, как полному мудаку, он мог просто выдержать удар, оставшись невозмутимо стоять без малейшей царапины. Но нет, Дэку решает быть ещё бо́льшим мудаком и падает, как подкошенный. Кацуки хмуро глядит на болвана у себя под ногами. — Какого чёрта ты делаешь? Было время, когда он мог — и регулярно так делал — запинать Дэку ногами, будучи не в силах достучаться до него словами. Эти времена давно в прошлом. Теперь Дэку притворяется, будто Кацуки способен его ранить, потому что… да, потому что теперь, в этот момент, Кацуки способен уничтожить его одним предложением. — Поднимайся, нахрен, если не хочешь, чтобы я на тебя наступил, — грозит он. Дэку щурится, улыбаясь ему снизу вверх. Выглядит он так, словно вот-вот заплачет. — Если тебе от этого станет легче, то милости прошу. Кацуки стонет. Он не может поверить, что они всерьёз это делают. — Ты вынудил меня тащить свой хрупкий, побитый зад в такую даль, и всё для чего — чтобы я тебя утешил? Да кем ты, блядь, себя возомнил? Дэку прикрывает глаза сгибом локтя, явно намереваясь превратить это в сцену. Слезливую. — Знаешь что — нет, я сваливаю отсюда. Просто хотел тебе сказать, чтобы ты прекращал, как последний мудак, трепать нервы Урараке из-за того случая. Это не твоя долбанная вина. Дэку убирает руку, чтобы посмотреть на него: глаза у него на удивление сухие. — Это моя вина, ясно? Откуда тебе вообще знать, Очако сказала, что ты ничего не помнишь. Кацуки шутил насчёт того, что наступит, однако эта мысль кажется всё заманчивее с каждым дурацким словом изо рта Дэку. Он со вздохом шлёпается на песок рядом с этим идиотом, смирившись с тем, что потом придётся чиститься. — Мне необязательно помнить произошедшее, чтобы знать, что я не подчиняюсь твоим приказам, долбоёб. Если я вошёл в то здание, то сделал это, сочтя, что оно безопасно. На основании своих решений. Если ты сделал те же неверные выводы, то поздравляю, мы оба облажались. И обсуждать тут нечего. И если ты хоть на мгновение подумал, что мне необходимы две руки для того, чтобы свергнуть тебя с ёбаного пьедестала, ты глубоко заблуждаешься. Я говорил тебе уже миллион раз. Я прибью тебя, Дэку. — То есть, свергнешь с первого места, — шмыгает носом Дэку, выглядя отвратительно счастливым для человека, которому посоветовали прикупить себе могилку. Хотя, зная Дэку, она у него уже куплена. Настолько он чокнутый ублюдок. — Иди нахер, я сказал именно то, что хотел. — Кацуки пихает его локтем в бок для пущей убедительности. Всё равно что бить кирпичную стену — ну что поделать. Главное, он донёс свою мысль. Дэку переводит взгляд на Культю. Наверное, он пытается сделать это незаметно, но ему никогда не давалась скрытность. Закатив глаза, Кацуки поворачивается, позволяя ему рассмотреть получше. Дэку хватит максимум на двадцать секунд тишины, прежде чем он начнёт засыпать Кацуки задротскими вопросами и подозрительно информированными мнениями о том, какой протез ему стоит выбрать. Кацуки смиряется с этим, как смирился с тем, что у него будут полные ботинки песка, и пользуется последними мгновениями мира и покоя для того, чтобы обвести взглядом море: бескрайнее, древнее, совершенное — и абсолютно, очаровательно неподвластное.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.