ID работы: 9064361

Лунные дороги

Слэш
PG-13
Завершён
3
автор
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Единственное, что есть между ними – музыка. – Вы же понимаете, – шепчут вокруг, – вы должны быть врагами. Шёпот складывается в дорогу, сыплется песком на клетки; они прячут под ними корабли и бьют по диагонали. В музыкальной среде нет места пустотам, Высшая Академия Музыки в год выпускает тысячу идеальных студентов – востребованными становятся единицы. Они оба из единиц. Они оба из единиц, и они моментально сталкиваются углами – на второй день, или на третий, или даже на первый. У Шинске небрежные манеры подонка и усталого гения, он высокомерен, насмешлив и никогда не встречал силы большей, чем его собственная. Бансай молчит; чужая ирония и желание превзойти не задевают его, огибая. Его мир состоит из нот, в нём переплетаются ритмы. Ему нет дела до Шинске, даже когда он его слышит; в голове случается взрыв: нотные станы сплетаются в узлы, узлы – в струны, и те оборачиваются вокруг шеи и пальцев – собственная фигура становится марионеткой, подвешенной на нитях. Бансай проходит мимо, чувствуя себя оглохшим, слепым. В тот вечер он тренируется до тех пор, пока не начинает падать. Так продолжается бесконечность – неделю, две, месяц, – потом Шинске запрыгивает в окно, располагаясь на подоконнике так, будто не рискует вот-вот сверзиться вниз. Музыка отвлекается на него – не поддаваясь, рвётся из рук. – Этого не проходят на первом курсе, – сообщает Шинске, когда Бансай отводит смычок от струн. Это была “Каденция Соре”. Или Эрнст. Запоминать такое бессмысленно. – Бессмысленно ориентироваться на массы, – отвечает Бансай, собственный голос кажется далёким, он идёт от стен, прорывается из разверзнувшегося потолка. Шинске говорит: – Я бы сыграл вместе, – у его слов пошлый и душный оттенок, но он имеет в виду ровно то, что говорит. Шинске улыбается напоследок, потом перепрыгивает обратно на ветку, теряется в серых сумерках. – Не забудь смычок, – напоминает Бансай рассеянно, ему слышится смех – далёкий и тихий, как призрак. Он не уверен, что его слышит. Шинске принципиально не входит в двери, Шинске, конечно же, не забывает смычок. Они подстраиваются друг к другу мгновенно, как будто они – чья-то пара рук, и никогда не были по отдельности. Они играют друг с другом, друг против друга, они играют вместе – нет того, чего они не могли бы взять, нет того, чего они не могли бы сделать. Всего этого сначала не замечают – замечают лишь технику, пластыри на пальцах, перебинтованные уставшие руки, видят тень нежелания быть – в скучной аудитории, посреди людей, которые пытаются, но ничего не слышат, – и принимают её за тень гениальности. Бансай не возражает; Шинске, как он знает, улыбается и молчит. От Шинске пахнет табачным дымом, свободой и ветром. Он влетает в комнату так, будто подоконник не покрыт коркой льда, как будто коркой льда не покрыты ветки. В тот день Бансай в первые замечает, что наступила зима – и они весь вечер играют Вивальди, слившись в одно, и у мелодии вкус снега и морозного воздуха, горькой рябины и той печали, что наступает только после окончания жизни. – Я пойду, – говорит Шинске, и тишина подхватывает его слова, вынося их за дверь, а Бансай сдёргивает одеяло с кровати. Во сне шумят водопады, облетают листья и летний ветер льнёт к ключицам, будто преданный пёс. Оказывается – Шинске, всего лишь дышит ему в шею, а заодно и спит на его затёкшей руке. Бансай бесцеремонно спихивает его на пол и прижимается к холодной стене, считая секунды до того, как летний ветер проскользнёт обратно под колючую шерсть одеяла и прижмётся к спине, сжигая его от лопаток до шеи. Ему не страшно; он знает, что на следующий день вместо зимней стужи они будут играть тяжёлую гнетущую страсть. Отрывки “Поэмы” Шоссона, “Чакону” Баха или, может быть, “Цыганскую душу”. Весна приходит талым снегом и падающими с крыши сосульками, и те, кто прежде замечал не больше, чем человек, приложивший к глазам ладонь, внезапно замечают всё сразу. Воспитательные беседы сыплются одна за другой, словно зерно из дырявой корзины: разделённая комната, постель и мысли, тренировки и направления, проведённые вместе часы – всё это становится объектом внимания, изучения и анализа, прежде чем стать причинами недовольства. – Не губите свою карьеру, – просит его куратор, обрюзглый и выпотрошенный, потому что на том месте, на котором когда-то был звук, теперь зияет пустота. Бансай смотрит мимо него и сплетает в уме ноты импровизаций, не замечая, что пальцы его шевелятся так, будто зажимают струны. Куратор вздыхает, понимая что-то, доступное только ему, и выпроваживает вежливо, но настойчиво. Это ничего не меняет; в коридорах шепчутся то тише, то громче, учителя, словно забыв про тень гениальности, видят на её месте печать развязности и порока. Табели, до сих пор идеальные, плывут ко дну, и Шинске предлагает кормить ими рыб. И они ищут рыб, ищут сосны и клёны, ищут разные времена – года и вечности – разные оттенки и интонации, отношения и жизни, касаются их отрезками выуженных из небытия ритмов, словно странными щупами, и те не сразу обретают черты. – Нет предела, – рассказывает Шинске ночью. – Ты же слышишь разницу? У нас нет предела, а у них есть, и они ничего не значат. Его сонный голос смолкает, переходя во вздох, его волосы щекочут лицо. Бансай проваливается в ночную тьму, будто в воду – оступившись на слишком тонком льду, и ему видятся щупы, срывающие с небосклона звёзды и ссыпающие их в бездну, которая безмолвно поёт о гибели вечного и вечном же счастье. Они с занятиями не находят друг друга в веренице дней, с каждым днём тренируясь всё ожесточённее, вырывая у суток каждую пару минут. Это длится недолго. Декан бросает на стол папку жалоб и кричит, срываясь: – Подумайте о себе, подумайте о будущем, вас же отчислят, вы – гордость академии, вы что, оба сошли с ума? Шинске щурится, глядя на неё с удовольствием, Бансай придвигается ближе. Это редкость – живой беспощадный ритм, затерявшийся в куче пустых пород. – Год вы не закончите, – обещает она со злостью. Они берут её злость без остатка и раскладывают нотами в старой тетради. Руки саднят – но только так звучит совершенство. Двойной приказ об отчислении приходит, когда в окна бросается сладостью май, принося за собой лепестки и запах цветущих яблонь. Они пробуют сонаты Изаи, и в них слышится отложенная печаль. Кто-то стучит в дверь, орёт, что они должны убраться отсюда через два дня, просовывает листы под дверь. Бансай неотрывно смотрит в глаза Шинске, и видит в глубине шквал огня – и одновременно море, звон стали, вой гнева, взмах длинного рукава, шлейф дыма. Струна рвётся; синхронно, у них обоих – ровно за шаг до конца. Ледяная луна смотрит на них из окна; на лицо Шинске ложатся тени, тут же смываемые этим холодным хрустящим светом, и Бансай не выдерживает. Тёмное пятно – густая полночная синева, содранная кожа с сочащейся из-под ошмётков кровью – притягивает, словно знак отличия и принадлежности, словно то самое ценное, что могло произойти, с ними, между ними, между ними и музыкой. Чтобы боги знали, куда метить, – поёт чей-то призрачный голос; и Бансай поднимает руку. У него холодные пальцы, небрежно перетянутые пластырями, и изрезанные кончики сначала не чувствуют ничего. Лишь следом, будто принесённое откуда-то извне, приходит знание и ощущение. Горячая, словно воспалённая кожа, шероховатая и неровная, влажная липкость крови, внезапная дрожь – и это вздрагивает весь Шинске, хотя в глазах его по-прежнему вызов и ничего кроме него. Бансай согласно опускает веки, уходя от сражения. Сквозь тонкую щель ему почти ничего не видно, но зрение заменяет нарастающий звон натянувшейся между ними струны, и он не смог бы упустить его, даже потеряй разом все органы чувств. Прикосновение губами – как выстрел в сердце, как заключительный аккорд; на них остаются металл и соль, особенная сладость – первобытное, резкое ощущение счастья, как будто первый толчок в желанную, неподатливую плоть, как будто первое чувство обретения. Бансай собирает кровь языком, нажимает сильнее, сдирая присохшую корку. Шинске шипит и смеётся, Шинске запрокидывает голову, позволяя целовать эту отметину так, как Бансай целовал бы его губы – если бы он хотел бы губы, как целовал бы губы, если бы они были ему нужны. Нить, перешедшая со звона на бой церковных колоколов, не рвётся, лишь удлиняясь и растекаясь между ними рекой. Она оплетает их, обволакивает словно вода, потом замерзает бронёй. Броня сталкивается, когда Шинске кладёт ладони ему на лопатки – бездумно, без какого подтекста, соединяя в одно, – но вместо того, чтобы разбиться, плавится, сращивая их нагрудниками. Выходы кончаются быстрее, чем отсутствие входов, и вот они соединены так, будто были благословлены богами; у Шинске дрожат ресницы, и зубы влажно блестят в прорехе рта, и боль окрыляет его, и между ними разделённая – она и кровь. Шинске сжимает пальцами его волосы, заставляя открыть горло, и касается скрипичного засоса. Круг замыкается окончательно – словно принятые кольца и выпущенные из рук белоснежные голуби, – и они уходят в окно по лунным дорогам, словно дети, уведённые прочь Питером – курносым мальчишкой в зелёном костюме, – и позади остаётся забываемый шелест книг, гомон чужих голосов и рваные нити мелодий, которым никогда не срастись.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.