ID работы: 9142048

Азарт

Слэш
R
Завершён
248
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
248 Нравится 23 Отзывы 25 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
С самого своего прихода главным героем ночи всегда становился прапорщик Бестужев-Рюмин. Сердце у Бестужева было горячее, воспитание — деревенское, а замашки — офицерские, и гордость била через край. Нечеловеческий азарт служил детонатором этой жгучей смеси, превращая Мишеля в настоящего маньяка до фортуны, вот только старушка-удача явно его не любила. Его в этом подвальном карточном доме, в принципе, никто не любил. Все смеялись с его резких выражений, с неумелых ставок, с проигрышей на горячую руку. Все смеялись с того, как он не стеснялся кидаться с кулаками, если выводили, как с досадой каждый раз уходил, чтобы вернуться снова. Никто не знал, где Бестужев-Рюмин брал свои деньги, но все знали, что уйдет он без них. Играл во всё подряд: вист, стуколку, пикет, рамс, — иногда даже выигрывал, но исключительно ради того, чтоб в следующую ставку проиграться. Подолгу за столом не задерживался обычно, терял интерес к игрокам и самой игре. Особенно Мишель Бестужев любил подрезать парником в штосс, третями или целиком — без разницы. Ставил наивно и с лёгкой руки, совершенно наобум, но никогда на дам — по своим каким-то причинам. Впроголодь он не жил, имел свою квартиру в Петербурге, сивую кобылу шести лет, несколько тысяч рублей в серебре. Не из знатных, и оттого смеяться над его огненным характером не было предосудительно. Ждали, когда же проиграется так, что больше не захочет возвращаться — а он приходил и ставил всё больше. — Как вы так живёте, Михаил Павлович? — спрашивал его Оболенский, наблюдая за третьим абцугом штосса. — Как карта ляжет, — смотрел гордо, нахохлившись, — князь. Думалось всем, что закончится его бесконечная трата с появлением в доме капитана Семёновского полка Муравьёва-Апостола, его непосредственного командира. В полку он держал дисциплину, посему, казалось, своего офицера он образумит и выведет на путь праведный. Сам Сергей никогда не играл, ведь азартен не был, и приходил исключительно ради и для долгих душевных бесед со своим хорошим другом Павлом Пестелем, что частенько раскидывал в мушку с офицерами. Пил шампанское бокалами, общался и своих людей патрулировал, чтобы особо не разыгрывались. Правило об одном рубле никем не соблюдалось, но при капитане Муравьёве старались не наглеть. Бестужев же не старался вовсе, ставил, бывало, по сотне — гордо выбрасывал монеты на стол и также гордо следил за тасуемой колодой, будто мог вправду уследить. Он и понтёром-то играл обычно, ведь тасовать не умел и в картах был не сведущ так, чтобы уметь. Поговаривали, когда-то семнадцатилеткой он на деньги стрелялся, но после ранения перешёл на мирное: карточные дома и азартные игры. — Бестужев, угомонитесь, — подошёл однажды к устланному зелёным сукном столу Сергей Иванович, не вытерпев больше страстной ругани Рюмина с подвыпившим Пестелем. — Я ваши деньги считать не буду, но, стало быть, проиграли вы уже стоимость отличнейшего дома под Петербургом! — И что же с того? — раскрасневшийся от гневных тирад, спрашивал Мишель, не углядев поначалу, с кем говорил. Увидев Муравьёва, стушевался тут же, но горделивого взгляда не оставил. — Фортуна сегодня на моей стороне. — Плие, Михаил Павлович! — рассмеялся поручик Кашкин, подгребая к себе монеты Бестужева. Взгляды Рюмина и Апостола встретились. — Не так уж и на вашей, — проговорил Сергей и за локоть оттащил прапорщика от стола. Ни князь Оболенский, ни брат его двоюродный Сергей Кашкин в будущем отказываться от игр с Мишелем не стали даже по сердечной просьбе капитана полка. А Муравьёв более одного раза просить за Бестужева не стал. Но с тех пор что-то неуловимо изменилось, то ли в атмосфере карточного дома, то ли в самом Бестужеве. Он с самого начала Сергею Ивановичу едва ли в рот не смотрел, что на построениях, что в казармах, но теперь — будто все об этом знали. Сам Муравьёв искренне считал, что Рюмин — безответственный и ещё совсем ребёнок, поэтому от поведения его раздражался, а вспыльчивости не терпел. Попытки ссор с иными офицерами пресекал на корню, все конфликты разрешал сам, в общем — следил за Мишелем, как за младшим братом своим. И при том, совершенно его не любил. Как такого любить?

***

Когда Бестужев через месяц затеял играть с Щепилло, все было подумали, что он сошёл с ума. С Щепилло старались не подрезать: прослыв несколько лет назад шулером, от репутации он так и не избавился, да и сам по себе был резок и язвителен, неприятен в общении и порывист в игре. Посему даже холодные к Рюмину шутники стали проявлять беспокойство и чуткость. Никто не понимал, зачем Мишель полез в этот омут, но его собственная гордость топила его в нём с головой: проиграть Щепилло для него было сродни оскорблению, и он ставил снова и снова, пытаясь отыграться. И каждый раз терял ставку. — И не скажете ничего своему Мишелю, Сергей Иванович? — хохотал Пестель, потрясывая бокалом и папиросой. — Щепилло обдерёт его, как котёнка. — Не мой он, сам пусть разбирается, — отвечал ему капитан, морщась от табачного дыма. За игрой всё равно следил. С каждым днём вокруг этих двоих собиралось всё больше народу, и вот уже приходилось выискивать стол за чужими спинами взглядом. Как так выходило, что все беседы в кругу Павла Ивановича и брата Матвея сводились к Мишелю Рюмину, никто не понимал, и Сергея это раздражало бы, если б боязно не было за Бестужева. Бедный маленький прапорщик — таким он был в голове Муравьёва. Раздетый до рубахи среди мундиров и шинелей, открытый душой, со светлой копной пшеничных волос. И вроде юный, красивый, сердцем добрый — а раздражал до коликов в груди. — Постойте-ка! — Пестель вдруг вскинулся, по струнке выпрямился, сев ровно. — Что это там? — Что? — Матвей оглянулся, чтобы тоже видеть столы. Смотрели на игру Бестужева. Сергею Муравьёву вдруг запахло гарью от канделябра. — Да он, как никак, затеял шулерство! Вольт! — Павел вскочил резко, со стола упали тарелки. Прожигал Щепилло острым взглядом. — Не офицерское это дело. Следом за Пестелем вскочил и Матвей, потянулся привычно к левому бедру, где шпагу носили. Остановил себя, сделал уже шаг. — И что же вы, стреляться собираетесь, господа? — Муравьёв-Апостол был покоен, ни один мускул на лице не дрогнул. — За такие слова вас тут же ждёт перчатка! — А вы за справедливость, брат мой, не стреляетесь? — Я, Матвей Иванович, не стреляюсь вообще. Пестель смахнул со стола собственный бокал и допил из него шампанское. Посмотрел на Сергея, как на труса, головой помотал. Вздохнул полной грудью, затянутой мундиром. — Не жаль вам Мишеньку, Сергей, ох, не жаль. И удалился из подвального, стуча каблуками. Старший же Матвей сел обратно к брату, ногой отопнул осколки императорских блюдец, похлопал по плечу под эполетом. На языке Сергей ощущал непонятную горечь, глядя на самого того Мишеньку: рослого и наивного одновременно, что ставил от сердца и защищал честь против самого бесчестного человека в карточном доме. — Глупостью вы страдаете, брат, — сказал Матвей Иванович. — О чём же вы говорите? — Он к тебе всем сердцем, душой всей, смотрит, рот разинув, любуется, а ты — как камень холодный. Сердце его молодое не рви, Сергей. Обернувшись на Мишеля вновь, Муравьёв вдруг увидел, что у того были удивительно выразительные скулы и кадык. И жесты его были размашистые, а голос — звучный. Волосы падали на лицо, мешая смотреть, улыбка с лица не сходила. Яркий был. Солнечный. Играл, как сам не свой, будто бы сдерживать себя не умел. Будто каждый проигрыш пятнал его честь, а честь — всё, что имело для него значение. Такой по-юношески неправый в своём максимализме, Мишель проигрывал всё в погоне не за победной ставкой, но за удовлетворением от общего признания. И Сергей признал бы его, признавал всегда, если бы с самого начала разглядел за пеленой стачек и взрывного характера того мальчишку, которого, на деле, любить хотелось.

***

— Не играйте вы с ним, не тратьтесь попусту! — Это дело чести! Рвался, как на поле боя: не навоевался для своих девятнадцати лет. Разбазаривал себя на вспышки ярости и чувства праведной справедливости, не зная, когда остановиться следовало. — Он на вас отыгрывает на меня свои гнев и обиду, и чести для него в этом никакой нет, — хватал за запястья, останавливал, преграждал дорогу. Бестужев, как упрямый сивый мерин, рвался дальше. — Что ж вы такое говорите, Сергей Иванович? — посмотрел в глаза Сергею своими голубыми осколочками, яркими, с огнём в глубине. Посмотрел так, будто искал ответы на все вопросы мира и находил их в Муравьёве. — Щепилло только и умеет, что в карты играть, а я — не игрок, вот он на вас, Мишель, и отыгрывается! — Позвольте, капитан, — рассмеялся вдруг, — это дело моё и Щепилло, а вы-то тут причём? Повисла тишина, липкая и жгучая. Смотрели друг на друга, руками держались, дышали не в такт. Мыслей у Сергея хватало лишь на то, чтобы не упасть, глядя на это светлое мальчишеское лицо под офицерским кивером. С первой их встречи в карточном доме Бестужев отрастил усы, и, казалось, черты его стали выразительнее — прошло с три месяца. Сердце билось, как бешеное. — Притом я, что души в вас не чаю и больше жизни своей вами дорожу, mon cher, и ему это, видимо, известно! Губы Мишеля задрожали. Он разом побледнел и бросился к Сергею: тому пришлось ловить его в свои руки. — Ну что же вы, Мишель? — гладил по спине ладонью, щекой упираясь в козырёк. — Я вас... давно... сильно... — не находил слов юный прапорщик, бессвязно лепетал, пальцами вцепляясь в капитанский мундир. Смеялся в слезах, сам себя не принимая. — Вы мне — идол, Сергей Иванович! Я в вас, о ужас, влюблён уже невесть сколько! — Ну, ну, пустое, не плачьте, — шептал ему Муравьёв-Апостол, целуя в висок, в лоб, куда-то в щёку. К себе прижимал, как главное сокровище, и слушал сердце, бьющееся в горле. Любил, зачем-то. Сергей наблюдал из конца залы, опрокидывал в себя бокалы шампанского один за одним, дышал через нос, кусал губы изнутри. Смотрел то на руки Бестужева, то на его лицо, рассечённое кривой ухмылкой — уверенный, самодовольный почти, дерзкий до раздражения. Маленький совсем. Юный. Вспыльчивый, гордый — такие рано погибали, погребённые собственным безрассудством. Кто был Муравьёв, чтобы о гордых юнцах волноваться — но сгорал от тревоги за одного конкретного. Улыбался, глотая игристое, но ворот мундира давил на горло, как верёвочная петля. Дыхание подводило до покрасневших щёк, но в мерцании свеч Сергею удавалось скрывать свою пристрастность к напряженной игре двоих офицеров. — На кого ставите? — смеялся рядом Кузьмин. Нервировало. — Я не игрок, Анастасий, — хрипел на выдохе. Подрезали в штосс. Карту метал Щепилло, Мишель играл понтёром — и успешно проигрывал. Двадцать рублей на десятку треф — десятка есть. По толпе разнёсся радостно-возбуждённый гул: игра собиралась продолжаться. А Бестужев, закатав рукава белой рубахи, и рад был, потёр ладонями и скинул колоду под стол, к другим. Ночь стояла прохладная, канделябрами грело душное подвальное; играли немногие — кто в вист, кто в мушку. Ставок не ставили, один только Рюмин бросался эпитетами и деньгами — и толпу вокруг себя собирал. Они с Щепилло играли не на деньги, а на честь: Мишелю горячее сердце права не давало отпустить Михаила Алексеевича по делам своим после череды насмешек и проигрышей. Азартен был Бестужев-Рюмин, азартен и безрассуден — головы на плечах будто и не было. Молодой ещё, да что — все молодые, а он — страстный. — А всё же — Михаил Алексеевич явно поймал кураж, и готовится обобрать Михаила Павловича до нитки. — Михаил Павлович поспорил бы с вами, — родное имя чесалось на опьяневшем языке. Муравьёв-Апостол спокоен был, как волк, в общую беснующуюся толпу не совался и заявлений не делал. Стоял, как если бы и не интересовался игрой совсем, пил шампанское и будто ждал конвоиров, вызванных донесением очередного пропащего сына Отечества. Играть было нельзя, но играли всюду. Жандармы бы вряд ли в солдатские карточные бойни соваться стали — подошли бы, посмотрели, двух-трёх особо безумных увели под конвой. А остальные — пусть ставят, что ставится. Шум снова поднялся над столом: Щепилло принимал любые ставки, а Бестужев ставил последнее. Свои казённые сорок три рубля и серебряный перстень — амуницию не мог, и не желал. — Карта ваша, — банкомёт ел взглядом юного прапорщика, протягивал колоду. — Подрезайте. Мётка пошла. У Муравьёва сводило челюсти — так сжимал зубы, до желваков и бьющейся жилки слева ото лба. Кричать хотелось, но Сергей молчал в бокал и неотрывно смотрел: не на стол — на Бестужева. Почти стеклянный, полный самоуверенности взгляд, стойкая улыбка, сведённые брови, спина по обыкновению прямая; только пальцы у него дрожали чуть, выдавая волнения. — Ты с ума сошёл. — Безумство — искренность! Шептал на ухо так, будто кричал перед выстроенной ротой. Улыбался, целуя в висок, переплетал ноги с ногами Муравьёва и простынями, дышал тяжело, как загнанный зверь. Сергей зарывался пальцами в его пшеничного цвета спутанные волосы и смотрел на молочно-белую кожу по-офицерски прямой спины, испещрённую пятнышками родинок. Тут и там, одна за другой — везде, много. И позвонки торчащие чуть, как крохотный горный хребет. Красивый он. Очень. Совсем ребёнок, но уже офицер, жадный до ласки и охочий до прикосновений, чувствительный безумно. Только с Сергеем такой — едва ли не нежный, ненасытный, всегда сам первый лез. Для всех — свободолюбивый и вольный щенок, горделивая лошадь, крикливый попугай, для Муравьёва — маленький мальчик, верный и привязанный, очаровательный до одури. Родной. Любить такого — готовиться к смерти. И Апостол был готов. — Ты же всё ему проиграешь, Мишель. — Не веришь в меня? — спрашивал, как будто серьёзно, но улыбался широко-широко. Как будто не задолжал и дом свой, и лошадь, и семнадцать тысяч, и каждую распоследнюю копейку кроме тех денег, что где-то отыскал за вечер. Как будто не собирался ставить до последнего, чтобы отыграть хотя бы квартиру в Петербурге. Как будто на кону не стояли честь, гордость и вся его жизнь. Если проиграет — дальше ничего. У него ни наград, ни чинов, ни дворянских имений, только семья в Кудрёшках да друзья в столице. Муравьёв не мог ему позволить этого, не мог отпустить в заведомо проигранный бой, не мог отдать в лапы известного картёжника, не мог вот так просто. Но Бестужев был горд, а Муравьёв — до сумасшествия влюблён. — Верю, конечно, — и, пожалуй, совсем не лгал. Лоб и соник ушли на стол; второй абцуг, третий абцуг — Щепилло метал нарочито медленно, на интерес толпы. Щекотал Мишелю нервы, позволял себе едкую колкость между сбросами и даже снисходительно пообещал "в лоб полкуша", якобы сделал одолжение обедневшему прапорщику. Обедневший прапорщик и бровью не вёл, на карты всё смотрел. Стучал пальцами по собственным купюрам, глаза бегали слева-направо, слева-направо, выжидая карту. Поставил на даму — никогда раньше не ставил. Муравьёв чувствовал капельку пота, стекающую по лбу, предвкушение чего-то катастрофического сводило с ума. Прикрыл глаза, не желая видеть застывшего и едва дышавшего Бестужева. Паникёр он не был, но паниковал — не железный. Стойко играл из себя безразличного к неудачам и равнодушного к проигрышу, но проиграть не желал так отчаянно, что, наверное, заплакал бы, не будь офицером. Муравьёв-Апостол молился про себя, когда услышал, как сквозь пелену, прокатившийся по столпившимся вздох, и затем — мертвецкую тишину. Ожидая самого худшего, поднял веки. — Дама бита! — искрился язвительной радостью поручик. И никто в толпе не смеялся больше. Издёвки издёвками, шутки шутками — над проигранной жизнью смеяться не хотелось. Юноша, потерявший всё, оставшийся только с именитой фамилией и верным штыком, не был поводом для дерзкого юмора; и все молчали, устроив траур по его пропащей судьбе. — Ну что, mon cher, вы проигрались, — даже тихий его голос в толпе казался раскатом грома. — Раздевайтесь, могу за ставку принять даже вашу рубашку — желаете? Последний шанс, mon cher, последний шанс! Хохотал. Мишель не двигался с места и едва ли моргал, не сводя взгляда с дамы треф в левой стороне стола. Зелёное сукно рябило в глазах, тошнило. Самоуверенная ухмылка превратилась в истерическую гримасу отчаяния. В тишине, казалось, можно было услышать, как трескались его надежды на будущее. Молчали. Только Щепилло хохотал. Напряжение не давало дышать никому, переглядывались. Никто не знал, что делать дальше. Помочь было нечем, спасти — никак; сам проигрался, сам виноват. Муравьёв не думал долго, пока, вдруг сорвавшись, шёл через толпу прямо к столу. Оттолкнул Грохольского и Арбузова и встал, загородив Мишеля собой, и одним лишь взглядом осадил Михаила Алексеевича так, что тот замолчал. Скрипнул зубами, поставил бокал на стол, разлив шампанское на карты. — Я ставлю себя против всего того, что Мишель вам проиграл. Тишина, мертвецкая. Щепилло посмотрел на Сергея удивлённо, на Бестужева, опять на Сергея, вздёрнул бровями и — вновь рассмеялся. Апостол сжал зубы так, что болели дёсны, кто-то вскрикнул. — Это что за фокусы, капитан? — Вы мстите мне через него, Михаил Алексеевич, так давайте сохраним нашу честь, — цедил чётко, по-офицерски, как будто полностью трезвый. — Ваша обида унизительна, но я готов поставить на кон свою жизнь, чтобы вы не пали ещё ниже. — Вы, право, издеваетесь, Сергей Иванович! — поручик был оскорблён. Ни тени улыбки больше не таилось на его лице. — Я серьёзен, как никогда. Гул, шёпот. Мишель за спиной ахнул. — Вы меня ненавидите — так мстите мне, не моим людям, — Сергей сжимал ладони в кулаки до скрипа кожаной перчатки. — Я не игрок, но солдат, посему карта моя — пистолет. — Что же, стреляетесь за Мишеля? Бестужев потянул его за рукав мундира, слабо, почти по-детски. Молчаливо молил обернуться, смотрел в затылок, чуть не плача. Пальцы его сводило тремором. — Серёж, — позвал тихо-тихо. Голос утонул в общем роптании. — Серёжа. Муравьёв-Апостол не оглянулся и даже не вздрогнул. Сглотнул ком в горле, дёрнул головой, выпрямился. Каждый мускул в теле напрягся, но ничто того не выдало. Стоял спокойно, как изваяние мраморное, и дышал едва. Выдохнул. Вдохнул полной грудью. — Стреляюсь. Гомон заполонил подвальное, засуетились. Казалось, ставили ставки, на деле — беспокойство. В ушах у Сергея заложило. Не слыша себя, отчеканил: — Завтра в пять часов поутру, на холме у заставы, — моргнул. — И приведите секунданта. Кивнул строго, выдержанно. Повернулся на пятках, одним взглядом заставил толпу разойтись. Офицерским чётким шагом направился к выходу, глядел в пустоту. Мишель, вдруг отмерев, понёсся следом. Спотыкался, колени дрожали. Схватил за руку у лестницы, развернул к себе. Дышал загнанно, смотрел прямо в глаза, трясся, как берёзка на ветру. Как маленький ребёнок. Губа нижняя подрагивала, сам не свой. Касался то лица, то плеч, то запястий, что сказать — не знал. — Ты что творишь, Серёж, — спрашивал, голос сиплый, как чужой. — Жизнь твою спасаю, — Сергей слабо улыбнулся, провёл ладонью по щеке Мишеля, выдохнул. — T'est fou, — шёпотом. — Ты безумец, Серж, безумец! Прижал к груди, уткнулся носом в пшеничные волосы. Пахли цитрусом, огнём и мылом. Зарылся пальцами, едва дыша. Чуть коснулся губами разгорячённого лба. Прошептал в ответ: — Безумие — искренность, mon Michele.

***

Застава встретила Сергея предрассветным холодом и туманом в ногах. Голова была пуста до последней мысли. Звенело в ушах. За спиной шагал Кузьмин с пистолетами. Щепилло уже стоял при холме, с собой привёл Рылеева. Кутались в шинели. Твёрдая рука легла на грудь: Сергей не стрелялся давно, посему волновался. Не о себе, больше — о Мишеле. Сгинет, маленький, без него. — С двенадцати, — вместо приветствия объявил Михаил Алексеевич. Рылеев за ним смотрел на Муравьёва с грустью. Сбросили шинели наземь, проверили пистолеты. Дуэльная атмосфера давила на плечи, свистел ветер в голых ветвях облысевших к зиме деревьев. Время отказывалось отдать хоть немного себя. Муравьёв-Апостол не оборачивался, зная, что Мишеля там не увидит. — Не ходи, — шёпот сорвался в хрип. — Завтра, к холму — не ходи. — Мне нужно... Мне нужно быть с тобой, — Рюмин отвечал сквозь стоны удовольствия, перемешанные с нотками горечи. — Не хочу, чтобы ты видел, если я погибну. Водил руками по белой коже, от рёбер к бёдрам, целовал куда-то в грудь, аккуратно двигался. Ловил каждый крохотный стон Бестужева, боясь сделать вдруг больно. — Ты не погибнешь! — возмутившись, остановился. Взял лицо Муравьёва в ладони, посмотрел прямо в глаза, повторил, — ты не погибнешь. — Поцеловал страстно, жадно, горько. Сам начал движение вновь, опускался глубоко, как мог, до гортанных криков. Позволял оставлять на себе багровые пятнышки укусов и синяки от крепких рук, сам царапал плечи и спину. Шипел, кусался, любил до боли в груди. — Потому и не ходи, — молил, зарываясь в пшеничные волосы пальцами. — И я вернусь к тебе — победителем. Сергей смотрел, как Анастасий шагал шире следуемого, выигрывая ему хотя бы сантиметр с шага. Вытирал ладони о лацканы брюк, удивляясь собственной нервозности. Покорно следовал на отмеченное место, чувствовалось, как на эшафот; на сердце ныло, будто кто-то кочергой потрошил его изнутри. На зубах скрипело — то ли песок, то ли собственная эмаль. Пистолет казался непредсказуемо тяжёлым в отвыкшей руке. Хотелось винтовку, штык, шпагу — что угодно, кроме пистолетов. Казалось, будто огнестрельный друг подвёл его по гроб жизни. Будто годы стрельбы и военная выправка больше ничего не значили. Будто настал его последний час, озаряемый рябью рассвета. — Сходитесь! Команда прозвучала приговором. Барьер казался недостижимой целью, Сергей будто волочил ноги к нему, шагая, тем не менее, по-офицерски. Пистолет тяготил вытянутую руку к земле. Перед глазами плыло. Выстрелил. Остановился. Раздался выстрел ответный. Посмотрели друг на друга и на мундиры: крови не было. Скомандовали разойтись на двенадцать шагов. Выдохи давались с трудом, но пелена спала: Сергей Иванович, наконец, очнулся. Врач глядел на них во все глаза, будто мог чем-то в ту секунду помочь. Молчаливые секунданты выглядели так, словно наблюдали за похоронами: в Щепилло не верил никто. Думали, Сергей Иванович поиграл на его нервах, дав выжить в первый раз. Сергей же едва дышал. С противника взгляда не сводил, ожидая снова команды. Долго не было. Обернулся. Далеко внизу через ещё не возросшее поле мчался человек. Не высокий, но статный, офицерской выправки, в одной рубашке, размахивал кивером. Казалось, пытался на бегу кричать, задыхаясь. Муравьёв отвернулся обратно, подавив в себе любую эмоцию. По виску прокатилась капля. Даже издалека, даже через стук сердца в ушах Мишель услышал, как гром среди ясного неба, ту же команду вновь: — Сходитесь! И побежал ещё быстрее, хотя не думал, что мог бы. Ветер бил по лицу, кожа леденела на поздненоябрьском воздухе, прикрытая лишь рубашкой. Торопился, чуть не спотыкаясь. Больше не кричал. Сергея не звал и ничего не просил, только про себя молился, хрипло дыша. С ужасом смотрел, как медленно сходились, как целились. Барьеры были близко, а Мишель — ещё далеко. Его лёгкие горели огнём, ноги налились свинцом: продолжал бежать. Обещание, данное ночью, не сдержал. Услышав почти одновременно два выстрела, заорал. Увидев, как оба падают навзничь — громче, на разрыв аорты. Сердце забилось так быстро, что, казалось, остановилось совсем. Второго дыхания не открылось, но Бестужев побежал так, словно у него выросли крылья. — Отойдите! — закричал Кузьмину, оттолкнул, упал на колени возле Сергея. Кивер уронил рядом, не заботясь ни капли. Горло свело болью и сухостью, от усталости пульс бился будто во лбу. В глазах темнело и плыло, руки дрожали. Грудь вздымалась высоко, хрипел на вдохах, сипел на выдохах. На ощупь отыскал ладонь Муравьёва и стиснул в своих, прижал пальцы к губам, зажмурился. Не мог даже видеть, жив ли Сергей, но слышал его стоны и тяжелое дыхание — облегчение было таким, что Рюмин чуть не потерял сознание. Уронил лицо на грудь Апостола, вцепился пальцами в ткань. Заплакал. — Серж... — хрипел он, ощущая щёкой тепло родной крови. — Mon Serge, je suis désolé. Серж, мой Серж... Чувствовал слабое прикосновение пальцев к затылку, заливал слезами мундир, не в силах остановиться. Ощущал, как кровь Муравьёва оставляла следы на его лице и шее. Сергей был жив — это было главным. — Она прошла через плечо, Мишель, я в порядке, я буду в порядке, — уверял его Апостол, гладил по волосам, успокаивал. Ужасался себе в голове, думая, как было бы катастрофично, если бы он всё же погиб в ту секунду. — Зачем ты это... Мне не нужно ничего, мне ты — нужен, Серёж, — шептал, как заведённый. — Я не сыграю ни ставки больше, только будь жив, ох, Господи, будь жив. Сергей поднялся с земли и прижал Бестужева к себе одной рукой крепко-крепко, спрятал его лицо у себя в плече, поцеловал в волосы. Убаюкивал почти, бормотал что-то успокаивающее, не отпускал ни на мгновение. Ожидал врача, сам не желая, чтобы тот приходил. В груди чувствовал не боль, но тепло. Любил Мишеля — так сильно, что больно. И понимал, что ради этого чувства выстрелил бы ещё раз, и ещё сто тысяч раз. По чужим и своим, по кому угодно, даже в себя — лишь бы Мишель, лишь бы он. Всё — ему. Ведь как его — не любить.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.