ID работы: 9617247

a vivisection of me, done by God for all to see

Джен
R
Завершён
21
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

So, with advice of the dead and a halo over my head

«Петруша, ты же понимаешь, что мир жесток к таким, как мы», — говорил Степан Трофимович своему мальчику, но Петруша, смотря на отца обеспокоенным, но все же отвлеченным взглядом (такое взрослое выражение лица для его возраста!), разумел, что отец все же имеет в виду себя. «Петруша, милый мой, кем же ты вырастешь!», — патетично восклицал Степан Трофимович, и Петруша едва удержал в себе жестокие слова «Тем, кого вы, папа, уже не признаете своим сыном». Этой же ночью, когда отец, вдоволь нарыдавшись, оставил Петрушу, мальчик встал на колени перед маленьким образком, который повесила в угол комнаты какая-то учительская жена, и принялся молиться — неумело, как знал (а знал он мало) — о том, чтобы у папы и у него самого, у Петруши, все было хорошо. После этого мальчик, привычным жестом покрестив подушку, лег спать, надеясь, что сегодня его не будут мучать кошмары. Пете было трудно расти без отца — без матери тоже, но ее он ни разу не видел, а потому и не думал о маме так часто, как о Степане Трофимовиче. Наверное, именно потому, что Петруша был фактически безотцовщиной, он так крепко привязался к Ставрогину — юноше красивому и сильному, фактически заменившему Пете как отца, так и идола; опасаясь реакции Ставрогина на первый свой титул, Петруша величал его только вторым. Ставрогин, казалось, знал все, что нужно было знать человеку: от иностранных языков до современной политической обстановки. Петруша впитывал его слова точно губка, смотрел на Николая Всеволодовича с почти религиозным подобострастием, а Ставрогин и не требовал иного — только улыбался вот так вот холодно, когда Петруша осмеливался поддакивать, да фамильярно трепал его по плечу. Петр Степанович опрокинул стопку коньяка, вытер губы дрожащими пальцами и уставился в пустоту. С невозможным стыдом он вспоминает свое детство, то, как обращались с ним другие дети и даже учителя, то, каким чересчур великосветским, даже бессердечным через столько лет выглядит визит Степана Трофимовича… Кровь приливает к лицу, но уже от гнева, а не от унижения. Пытаясь скрыть минутную слабость, Петр Степанович вскинул голову, обвел присутствующих гордым взглядом и прокомментировал качество коньяка. Никто не отреагировал, кроме, разве что, мадам Виргинской, фыркнувшей что-то себе под нос, да еще притаившийся в углу мальчик с блокнотом вздрогнул и отвел глаза; у мальчика была дурацкая фамилия немецкого происхождения, и Верховенский, очень быстро пьянеющий, уже не мог вспомнить, какая именно. «Худшей рекомендации и представить нельзя». Петра мутило при одной только мысли, что его могут сравнивать со Степаном Трофимовичем в каком угодно отношении. Петр ненавидел унаследованную эмоциональность, даже, можно сказать, склонность к истерике; в те моменты, когда срыва было не избежать (особенно часто случалось такое после возлияний, оттого Петр Степанович, когда не было необходимости произвести впечатление, шарахался от алкоголя, как от чумы), мужчина прятал слезы за жгучим гневом, надеясь, что окружающие подумают, будто голос его дрожит от ярости, а не от страха. От Ставрогина, однако, ничего нельзя было скрыть: он частенько подпаивал Петра Степановича под предлогом мирного дружеского общения, а потом Верховенский просыпался в постели Николая Всеволодовича с тяжелой от похмелья головой и следами укусов по всему телу. Одеваясь, Петр морщился от стучащей по вискам боли и думал о том, почему Николай Всеволодович всегда стремится получить свое обманом; знает же хорошо его идол, что Петр Степанович с превеликой радостью любую позу примет, лишь бы Ставрогину нравилось. Вся эта нездоровая история продолжалась уже очень долго, кажется, с того момента, как им обоим исполнилось по двадцать лет. Ставрогин врос в жизнь и разум Верховенского намертво, вне зависимости от того, что желал для себя сам Петр Степанович; Верховенский знал, что Ставрогин называет Петрушу своим шутом, демоном, тенью своей, и только усмехался на это: бесом из них мог быть только один, а истеричному, зависимому мошеннику это не под силу. «Вы, говорят, джентльменничаете? У берейтора верхом хотели учиться?» Верховенский поджал губы, старательно обманывая себя, что после этой реплики он, пусть даже и на минутку, захотел придушить Николая Всеволодовича. Пытаясь заткнуть внутренний голос, который раз за разом повторял эти уничижительные слова, Петр Степанович огладил волосы рукой и взглянул на себя в зеркало, а потом даже осмелился улыбнуться. В голове проскользнуло «Вы одеты как черт!», и Верховенский, не упустив случайной иронии, захохотал так, что согнулся в три погибели и уперся руками в колени; старательно уложенная прическа вновь разбилась на отдельные локоны. *** — Вы о чем так задумались, Алексей Нилыч? Кириллов вскинул голову; хозяйка, задавшая ему вопрос, сразу же отвернулась, чтобы подобрать с пола разбросанные ребенком игрушки. Кириллов устыдился и кинулся было помогать, но хозяйка лишь жалостливо улыбнулась, будто юродивому, и мягко погладила мужчину по предплечью, пытаясь сделать свой молчаливый отказ как можно более очевидным. — Ко мне просто должен прийти гость… — Кириллов глупо улыбался и знал при этом, что улыбается глупо, но помочь себе никак не мог. — Мне нужно обдумать, о чем я буду с ним говорить… — Да, Алексей Нилыч, вам бы очень не помешало аккуратно обдумывать ваши речи, — подытожила хозяйка, возвращаясь к своему занятию. Кириллов поморщился, но пилюлю проглотил. Кириллов не любил общаться со Ставрогиным; каждый взгляд Николая чувствовался так, будто тебя вскрывали — одним движением скальпеля от подбородка до паха, а потом вытаскивали внутренности всем на обозрение; вот уж точно, медицинский театр!.. Однако Кириллов не оставлял надежд внушить Николаю Всеволодовичу свою идею — как-никак, первые семена этой идеи Николай Всеволодович посадил в нем сам. Тогдашние разговоры при свете одной лишь свечи, настолько интимные, что казалось, Ставрогин связывает Кириллова каким-то дьявольским пактом; они сидели так близко, будто Николай Всеволодович желал втянуть Кириллова в страстный поцелуй. Губы Ставрогина все шептали, обжигая шею Кириллова дыханием, а узкие, холодные ладони Николая Всеволодовича сжимали оба колена собеседника, словно Николай Всеволодович боялся, что Кириллов бросится бежать. — Кириллов! Кириллов так потерялся в своих мыслях, что возглас Ставрогина нешуточно его испугал. Мужчина взглянул на своего гостя и поднялся с дивана для приветствия, чуть ли не против своей воли замечая, что Николай Всеволодович, чуть смягчившись в обращении за последний год, своей лучезарной, но в то же время меланхоличной улыбкой всякий раз напоминал Кириллову его покойного брата. *** Шатов давно не открывал Евангелия, но, кажется, настал момент. Иван листал маленький том, изредка натыкаясь на закладки или приподнимая ногтем загнутые края страниц, пока не добрался до того самого стиха, который искал в первую очередь: «Принявший Его свидетельство сим запечатлел, что Бог истинен, Ибо Тот, Которого послал Бог, говорит слова Божии; ибо не мерою дает Бог духа». Шатов захлопнул книгу с такой силой, что скопившаяся пыль пухлым облаком объяла его лицо. «Я буду веровать», — упрямо повторял Иван, чертя ногтем на таком же пыльном, как книга, столе бесконечные тройки. Невозможно стыдно было об этом вспоминать, но когда-то Ставрогин заменил Шатову бога, а потом принес веру на блюдечке, так тщательно выверив все комбинации, все сомнительные моменты, все за и против, что Шатову еще с десятилетие казалось, что вера — значит, религия, а религия — что-то до абсурда ригидное, а в чем-то даже и механическое. Ставрогин любил рассуждать о том, что наука не может дать ответы на все вопросы, которые ставит перед собою мыслящий человек, а из этого следует, что мыслящий человек обращается рано или поздно к религии — в лучшем случае — или же к мистике. «Что вам ближе, дорогой Шатов, — усмехался Ставрогин, взяв мозолистую ладонь Ивана в свою холодную, бледную как у больного руку, — летающие столы спиритов или истая, искренняя вера русского народа?» Они оба знали, что Шатову и тогда, и сейчас отвечать было не нужно: все лежало на поверхности. Кто бы знал, что из такого невинного аргумента Ставрогин выведет Шатова на политику, однако так и случилось: очарованный — иного слова не подобрать — врожденным обаянием Ставрогина, Шатов послушно влился в бесчисленные ряды кружковцев, в глубине души надеясь, что его не заметят и оставят в покое, позволяя слушать речи Николая Всеволодовича наравне со всеми остальными. К сожалению, Ивану не повезло; он до сих пор помнит тот злополучный вечер, словно это было вчера. Ставрогин сидит напротив него, взяв руки Шатова в свои, и увещевает, разъясняя глубокую, почти эзотерическую важность пропаганды, а Верховенский, притаившийся в углу комнаты, опирающийся двумя руками на стул, словно на баррикаду, бросал гневные взгляды в сторону Шатова. Через полгода Шатов плюнет Верховенскому в лицо за подлую, ударившую в спину шутку о Марье; и еще только через пару лет Шатов наконец поймет, что Верховенский все это время очень желчным, именно вот что бабьим чувством ревновал Ивана к Ставрогину. *** Николай Всеволодович осознавал, что во многом возвышался над Верховенским, которого впору уже называть рабом, но вот чего-чего, а вот одного простого знания не было у Ставрогина — того знания, коим Петр обладал всю свою жизнь: когда Николая сравнивали с его отцом, покойным Ставрогиным, он понятия не имел, оскорбление это или комплимент. Петр тоже не выходил из головы, черт-вертихвостка, кровавый шут; думает, что есть что-то красивое в его насильническом эстетстве, а сам два слова сложить не может, чтобы не звучать полным идиотом!.. Ставрогин до боли сжимает в кулаке набалдашник трости, заново переживая все унизительные моменты, которыми полнилось его совместное с Верховенским существование. От Петра, однако, есть польза: в постели он — будто сука течная, на каждое движение Ставрогина разевает рот и отклячивает задницу; любовник настолько благодарный, что тошно. В Верховенском есть жаркая пошлость, а с Кирилловым можно подискутировать (в голове вспыхивает «С умным человеком и поговорить любопытно!», а вслед за этой фразой — какой-то двухстрочный народный мотив, но Ставрогин отмахивается от навязчивых идей), но только когда тот в настроении, а не читает свой уже кажущийся вечным монолог про зеленый лист. Эти двое — полезны, а Шатова Ставрогин не отдает только потому, что хочет сохранить в своих руках еще немного власти над Верховенским: сука рвется с цепи, и Ставрогин боится, что скоро ее будет уже не удержать. Шатов со своими догадками и нравоучениями тоже по-своему опасен, но Ставрогину нужно расставить приоритеты: пусть Иван сначала побудет палкой для бешеной собаки, а потом, когда псина вновь найдет свое место, и на того найдется управа. Варвара Петровна уже с полминуты пытается дозваться, приглашает на ужин. Ставрогин встает с кресла, оправляет жилет, прислоняет трость к подлокотнику кресла и выходит из кабинета, улыбаясь матери и целуя ее сухую руку. Сейчас он все-таки возлюбленный сын, а не философ, демагог или любовник. А впрочем, Шатова стоило бы убить, думал Ставрогин, совершая променад по тенистым аллеям; неприятно иметь поблизости такую вот ходячую совесть, которая напомнить обо всем, что знает, а все, что не знает, угадает из одного взгляда Ставрогинских глаз. С таким жить невозможно, положительно невозможно. Николай Всеволодович сорвал с низенькой ветки небольшой зеленый лист, просмотрел его на свет, любуясь жилками и миниатюрными бледными пятнышками, а потом скомкал его и разорвал меж кончиками пальцев. Было очевидно, что один без другого не выживет. Такого бы цинизма Николаю Всеволодовичу в тот момент, когда он стоит с петлей в руках и рассматривает, наклонив голову, свою всегдашнюю галлюцинацию: маленькую, хрупкую девочку со сжатым кулачком; в последнее время у нее на шее появился след от веревки — Николай Всеволодович принял это за пророчество. Ставрогин надевает петлю; в ушах звенит, и из-за нервного расстройства, обуявшего все тело, почти перешедшего в лихорадку, этот звон кажется пением ангелов. Призрак Матреши тает. Ставрогин исторгает нервный, высокий смешок — надо же, бесенок исчез, не провожает его в ад! — и делает шаг вперед. Первое чувство облегчения, которого Ставрогин так ждал от смерти, мгновенно сменяется ужасом: ничего не произошло сразу, а петля все так же впивается в шею, все лицо вспыхивает от прилившей крови, а пальцы не слушаются, все царапают воздух, не давая спасти себя. Остатки гаснущего разума подсказывают, что он все сделал не так: шея должна была сломаться, а не… Ставрогин уже не может сложить это в слова, но знает, предчувствует даже в чем-то, что Кириллову с Шатовым повезло: пуля в голову намного предпочтительнее вот этого мерного, сводящего с ума страдания. Последняя искра мелькает перед глазами — это надежда, но не о собственном спасении думает Николай Всеволодович, вовсе нет; в самый последний момент, как назло, вспоминается Верховенский — и хочется, чтобы этот черт сдох от припадка, чтобы страдал еще дольше и сильнее, чем сам Ставрогин… Но не будет ли это его, Верховенского, моральной победой?.. *** Эркель чувствует на себе испытующий взгляд Петра Степановича; ощущение такое, будто тебя вскрывают заживо и смотрят внутрь, прямо на бьющееся с тяжелым мясным звуком сердце. Эркель не возражает против взгляда Петра Степановича; тот подобен высшему богу для мальчика, человеку, лучше которого на земле нет и не будет. Только вот бы Петр Степанович перестал ухмыляться так натянуто и хоть раз, один хоть разочек улыбнулся Эркелю искренне; Петр Степанович же знает, что мальчик его будет всяким любить, и оттого честности можно не бояться. «До приятнейшего» звучало эхом у юноши в голове, когда он выходил с вокзала, потерянный, одинокий, натыкающийся на случайных прохожих. Захотелось умыться холодной водой, чтобы хоть на мгновение не чувствовать ничего, кроме освежающей боли, но Эркель, краснея, признался себе в том, что не хочет мыть руку, которой касался Петр Степанович. Юноша не знает, что сегодня вечером его арестуют. Не знает, с каким пристрастием будут допрашивать, и даже не догадывается, сколько лет на каторге ему пообещают. В эту секунду его терзает лишь то, что Петр Степанович, сделав в эту ночь все вещи, которые хотел сделать с Эркелем, так ни разу и не сказал, что любит. Верховенский был доволен, даже, кажется, в высшей степени: поставил свой чемодан рядом с вещами соседей по вагону, вальяжно развалился на сидении и заказал коньяку — надо же научиться пить хотя бы в двадцать восемь лет, ей-бо!.. А все-таки, как этот мальчик с глупой немецкой фамилией смотрел на него, правда? С таким подобострастием, верностью, любовью даже… Щенок, ребенок, но от того и эмоции настолько чисты! Будто бы Петр Степанович заменил ему кого-то, ей-богу… — В ералаш, Петр Иванович, — пробасил купец с окладистой бородой, перемешивая колоду. — Петр Степанович, — поправил Верховенский, медленно, даже с какой-то грацией стягивая перчатки. Настоящая игра только начиналась.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.