Часть 1
2 декабря 2020 г., 13:01
Тогда с его появлением изменилось все. Банальное «жизнь разделилась на «до» и «после»» обзавелось вполне реальной плотью и кровью. И до боли знакомым лицом. И это было даже не неожиданно. Неожиданно — это «челюсть отвалилась», а то, что произошло — лопающиеся, крошащиеся, распадающиеся в труху кости. Как лобовое столкновение на совершенно пустой трассе, как теракт, как опухоль мозга, и жить тебе осталось пару недель. Что-то такое, что выходит за границы представлений и вероятностей, что ты не мог даже вообразить. И ты живешь в этом «после» уже почти два года.
И все повторяется сейчас.
Он приходит следом за неестественными холодами, напоминающими о самом сердце дантова ада, о том, как у тебя самого замерзала кровь. И это так символично.
Он отличается от окружающей темноты только бледным лицом и матовым блеском металлических пальцев. Его карманы набиты снегом и патронами для M-16, а его взглядом можно проморозить Потомак и Анакостию до самого дна. Он обвешан оружием, как девочка-пятилетка — мамиными бусами. И ты как-то отстраненно пытаешься прикинуть, сколько человек он может убить, просто по пути от точки А до точки Б. (Сколько он убил по пути к тебе?) С таким-то арсеналом. Не говоря уже о том, что он сам — оружие. И эта мысль неприятна, скрипит в мозгу, как песок на зубах.
Ты всего лишь привычно проводишь оценку угрозы, ничего такого, от чего может так колотиться сердце, очнись, парень, у тебя давно уже нет аритмии! Простой расчет, доведенный до автоматизма, и ты, к твоей чести, не ошибаешься почти никогда. Да только вот сейчас ты знаешь угрозу в лицо. Ты помнишь наощупь. Помнишь же, так ведь, ни на секунду не забывал? Но то самое, злобное «после» презрительно швыряет тебе в лицо твои воспоминания. Действительности они не соответствуют. И, прости, приятель, но за два-то года ты мог бы уже и привыкнуть.
Твой любимый друг, близко — руку протяни и коснешься, /а коснуться хочется так, что сводит все от пальцев до лопаток/, стоит, прислонившись бедром к перилам балкона, вальяжно закинув на плечо тяжеленную М107, и глядит на тебя, как на мишень в тире.
Пока ты не двигаешься, пока нервная паническая скачка мыслей и чувств не отражается в твоем теле — он не нападет. Как зверь, он ориентируется на движение, ты не сомневаешься: дернешься — умрешь.
Не получается заставить себя даже моргнуть, кажется, стоит это сделать — он исчезнет, как не было. Да и вообще, ты не уверен, что тебе это все не снится. Сэм предупреждал, что такие сны наяву могут случаться.
Вы застыли — такой, не слишком художественный памятник невозможному, брошенный на балконе старой пафосной многоэтажки в Арлингтоне.
— Прекрати искать меня, — произносит бледными губами Баки Барнса ночной сумрак. Это не просьба, а угроза. Плавным, чуть не ленивым движением, он снимает винтовку с плеча и упирает прикладом в бедро — это подкрепление угрозы.
— Ты знаешь меня? — ты не можешь не спросить, ты должен понимать, кто смотрит на тебя сейчас.
— Ты цель шестого уровня, невыполненное задание, — и это явно охрененно не то, что ты хотел бы слышать.
Он наклоняет голову, не отводя взгляда, и ты вдруг думаешь, что снайпера всегда можно узнать по тому, как он на тебя смотрит.
— Ты Стив Роджерс, недоросшая гроза всех бруклинских хулиганов. Ты любил меня, — он улыбается, его улыбка блеклая и кривая, но похоже, он и ей может убивать. По крайней мере, тебя режет по живому. А последняя фраза ощущается камнем, прилетевшим между глаз.
— Ты это помнишь? — это страшно, и ты совершенно иррационально смущен. Потому что Баки об этом не знал /не должен был знать/. И ты словно наглотался битого стекла — так слова дерут горло.
— Я помню многое. Два года без обнулений — это очень долго, — он до одури знакомо пожимает плечами, мол, подумаешь, фигня война, — у тебя хреновый балкон, знаешь. Даже полуслепой мистер Гриффин снял бы тебя из холодного ствола.
— Да кому надо здесь меня убивать? — и это один из самых тупых вопросов, что ты мог задать, но шок от того, что он помнит мистера Гриффина, паршиво влияет на твои когнитивные способности.
Он нехорошо так ухмыляется в ответ, словно «ну ты совсем идиот, Роджерс?».
— Я могу набросать тебе список тех, кому это точно приходило в голову.
— Много их? — еще один тупой вопрос, да.
— Теперь больше тех, кому пришла в голову тщетность этой затеи, — он слегка постукивает ладонью по стволу барретта. Намек прямой, как шпала. Ага, пришла в голову. С патроном пятидесятого калибра и вынесла из черепа большую часть мозгов.
— Ты меня защищаешь? — ну это смешно уже, Капитан Америка — победитель в конкурсе «как в три приема довести Зимнего Солдата до белого каления».
Он вдруг оказывается совсем близко, так, что ты чувствуешь его запах: порох, кровь, бензин и неожиданная вспышка чего-то сладко-цитрусового — апельсины на Рождество, 39-й год, а к тебе, похоже, вдруг вернулась астма, потому что ты задыхаешься.
— У тебя инстинкт самосохранения отбит напрочь, — он выдыхает тебе в губы и, похоже, ты сейчас умрешь. Он всадит нож тебе в легкое, или сломает шею, одной рукой, даже не выпуская из второй винтовки. Или смерть не обратит внимания на сыворотку и тебя шарахнет обширный инфаркт. Судя по тому, с какой скоростью выколачивается из грудной клетки твое сердце, все к этому и идет.
Он давно уже не Баки Барнс, сейчас ты наконец это признаешь, нет больше сил сбегать от очевидного. Но он уже и не Зимний Солдат. Что-то третье, странный гибрид одного и второго, новая форма, оказавшаяся жизнеспособной. Эволюция, мать ее, на наглядном примере — от сильнейших — лучшее.
Ты даже не представляешь, как и в какой мере, он смог адаптироваться в этой реальности. Да и смог ли? Нашел ли свое место? Ты вот не нашел. Вечный неудачник Стив Роджерс.
— Кто ты? — спрашиваешь шепотом.
Он дергает бровью /снова знакомо/ и скалится:
— А кем ты хочешь, чтобы я был?
/другом, братом, любовником, господом богом, собачником в квартире напротив, всем, кем хочешь, только не сбегай больше/
И у тебя нет адекватного ответа.
Ты прикрываешь наконец глаза, понимая, что все это время, действительно, не моргал. И не шевелился. Ты готов к тому, что когда откроешь глаза, никого кроме тебя на балконе не будет. Ты готов к тому, что это все тебе кажется. Ты готов даже к смерти.
Но не к ощущению чужих прохладных губ, коснувшихся твоего рта.
Неожиданно, самым гнусным образом, ты впадаешь в ступор, в такой, ни разу не супергеройский, банальнейший шок. Не может быть, не может, невозможно, чтобы и он тоже…ты бы знал, почувствовал бы, не мог не… ты все-таки сошел с ума, и это злая шутка, Господи, очень злая.
Ты крайне медленно реагируешь, просто безобразно тормозишь, ну правда, тебе же только по календарю сто лет, не по мозгам ведь! Так что, когда ты вскидываешь руки, чтобы обнять, наконец, пальцы судорожно загребают пустоту.
Реальность обрушивается всем множеством ощущений разом: ты босиком, ногам мокро и холодно, словно на снегу стоишь, да и вообще, блин, холодно. Пусть тебе холод и до звезды, но, эй, на дворе февраль, а ты в майке и тонких домашних штанах, и левая штанина намокла снизу. Ибо лужа. Ветер в спину тянет со стороны кладбища на Эштон Хайтс запах промерзшей земли и лысых деревьев. Четырьмя этажами ниже престарелая миссис Килмофски ругается со своей престарелой кошкой Кассиопеей. В квартире над тобой молодожены чересчур громко пытаются зачать ребенка. Будущего счастливого папашу, если верить женским воплям, зовут Джеймс, и тебя это почему-то коробит. Внизу по улице ползет патрульная машина, и запах дерьмового кофе и просиженных штанов чувствуется даже здесь. Город привычно живет вокруг тебя, мир живет, время не остановилось, и любое «сейчас» неизбежно становится прошлым.
А между тобой и Барнсом снова метр дощатого покрытия балкона. И семьдесят лет льда, два года тихого отчаяния и еще два — безумной не игры даже, а борьбы в прятки, с невероятными шансами сдохнуть и не найти ни следа. И вот этот поцелуй, которого… Он был вообще?
— Шел бы ты с балкона, Капитан. За твою голову сейчас очень много платят.
Вот оно как… А ты-то понадеялся. И слова про защиту внезапно забываются. Разочарование подламывает тебе ноги, но устоять получается. Рухнуть на колени перед лучшим киллером в мире — идея дурная даже для тебя.
— Ты здесь поэтому? Убираешь конкурентов? — разочарование становится отчаянием, а оно — злостью, такой сильной, что ты сам вот-вот халково позеленеешь, к чертовой матери.
Взгляд Зимнего Солдата — неразбавленный джин со льдом, обжигает горечью и холодом.
— Они мне не конкуренты, — он дергает углом рта, будто с досады, — но они мешают.
— Чему? — ну вот сейчас уже можно зеленеть?
— Уходить, — и, будь оно все проклято, так и придется клещами тащить из него слова?
Ты злишься. Много и часто, и сильно, до дрожащей бордовой мути перед глазами. И, будь твоя воля, ты бы уже давно взял у Беннера пару уроков по управлению гневом. Нельзя. Ты только благодаришь бога, в которого, не очень-то, на самом деле, веришь (не после всего), что тебе хватает сил сдерживаться при команде. И даже не избивать Старка. Даже особо не орать на него.
Ты же правильный, как бойскаут, как прямой угол, Капитан-не-выражаться (ох, знал бы Тони…).
Капитан Америка не действует необдуманно, чтит закон, снимает с деревьев котят и старушек, организованно переводя потом через дорогу. Капитан Америка дышит в интересах страны и ради спасения мира готов на все. Капитан Америка верит в правосудие и живет по принципу «сначала спрашивать, потом – стрелять».
Стив Роджерс предпочел бы не стрелять, а размазать голыми руками в кровавую кашу, а спрашивать, ни сначала, ни потом, не стал бы вовсе. Стив Роджерс говорит на языке насилия с детства, с тех самых пор, как начал влезать в драки, даже зная, что будет бит, и этот язык он понимает лучше, чем родной английский. Он с завидным постоянством ломает со злости мебель и жалеет только, что теперь для этого почти не нужно прикладывать сил. Стив Роджерс, если хотите правды, похож на бочку с порохом — искры достаточно, чтобы рвануло, и не тем, библейски-праведным гневом, который идет в комплекте с его звездно-полосатым образом. На самом деле, Стив Роджерс, всегда в полу-вздохе от того, чтобы спалить своей яростью дотла весь мир. Всех.
Тебя трясет. Мелко и мерзко, словно каждая мышца в теле дергается в судороге. Все чувства, переживания, которые ты пропустил, проспал во льдах, и после, победно выбравшись из анабиоза, но так и не проснувшись взаправду, потому что не было никого, кто мог бы вернуть тебя к жизни, сейчас — все приходит к тебе в один момент. И радость, и боль, и смятение, и великая твоя, больная любовь, и надежда, одно за другим, раскрываются в тебе, как раны, как цветы под солнечными лучами (какой романтический идиотизм!). У тебя очень странное солнце, приятель: затянутое в кевлар и черную кожу, вооруженное почти на сотню тысяч и с глубокими тенями, залегшими вокруг равнодушных акульих глаз. И страх горчит где-то в горле. И тебя вот-вот разорвет на куски, ты не привык, не умеешь чувствовать столько. Так сильно. Ярость схлопывается и оказывается погребенной глубоко-глубоко под обломками твоего вымуштрованного спокойствия. По сравнению с остальным она кажется жалкой и тусклой.
Зимний Солдат пристально следит, как твои эмоции рвут тебя в клочья. Ни жалости, ни даже любопытства, только фиксация происходящего. А ты беспомощен и уязвим, открыт для любого удара. Ты не сможешь закрыться, даже если захочешь. Ты не захочешь.
Где-то такое уже было…
/Вокруг крошится металл и лопается стекло, обрушиваются в реку хеликерриеры, Щ.И.Т., Гидра…неизбежная катастрофа, в самом своем разгаре, спотыкается об вас и время замедляется/
Такое было. Тогда, вместе с твоим щитом, оказалась на дне Потомака твоя верность службе. Щит тебе достали, а верность сменила точку приложения. Не новую, а самую первую из возможных.
Ты сдался. Старому другу, чью тень видел в глазах Зимнего Солдата, в чертах его /изменившегося/ лица. Если сам себя спросишь, если посмеешь, то окажется, что сдался ты уже очень-очень давно, в Бруклине, в детстве.
Февраль, балкон, капитуляция. Майку сними и повяжи на палку от швабры — гребаный белый флаг. И твоя покорность пугает тебя до озноба — такой правильной она ощущается.
Барнс одним слитным движением опускает винтовку на пол, дулом от тебя, и приподнимает раскрытые ладони, показывая, что нападать не намерен.
Ты открываешь рот, хочешь сказать что-то умное, важное или нужное, но выходит только, похожее на скулеж, еле слышное «Баки».
Тот качает головой и, как-то очень по-человечески, устало вздыхает.
— В душ пустишь? — спрашивает, — мне б помыться.
— Что? А, да, конечно, — ты едва не давишься воздухом, потому что, ну, мать твою, нельзя же вот так вот с живыми людьми!
Он кивает, подхватывает винтовку и проходит /сквозняком/ мимо тебя в квартиру. Его шагов не слышно. А тебе пора бы уже перестать изображать памятник самому себе. Переступить порог, войти в гостиную, закрыть балконную дверь и шторы задернуть. И вытереть мокрую ногу, шаркнув ей по ковру.
И снова встать столбом. Привычка, говорят, вторая натура. И обе — полное дерьмо.
М107 лежит по диагонали низкого журнального стола, рядом — жирной черной змеей — тактический пояс. Солдат расщелкивает замки наплечной разгрузки, стягивает кобуру, затем вторую, из немыслимых мест вытаскивает один за другим, около десятка ножей. Его арсенала хватит, чтобы укомплектовать небольшой оружейный магазин или ударную группу, человек из четырех. Бронежилет оказывается порезан в двух местах, а разрывов от пуль столько, что даже примерно подсчитать не выходит.
— Дай, я посмотрю, — просишь ты и уже тянешься, чтобы удержать, потому что потеки крови на майке пугают размером.
— Не на что смотреть, — отвечает Барнс уже из коридора.
Вот с этим ты мог бы поспорить, даже при полном отсутствии у него повреждений.
Ты, словно под гипнозом, поднимаешь жилет, трогаешь вывернутые, кривые, будто оплавленные, края разреза — кровь на них еще теплая и липкая — ранили совсем недавно. Гнев бьет под дых, кевлар мнется в пальцах, как шоколадная обертка. Чем, ебаный боже, его порезали?!
В душе шумит вода. Барнс здесь — восемь шагов на два часа, а ты пытаешься найти не столько объяснение, сколько оправдание тому, что он в курсе планировки твоей квартиры.
А вот про полотенце ты забыл. И про аптечку, что совсем уж нехорошо.
Он здесь. Ты же хотел именно этого?
Ты придирчиво выбираешь самое большое и мягкое полотенце, трикотажные штаны и футболку. Разорвав упаковку трусов, долго, бездумно гладишь пальцами темно-синий пояс, чувствуя, как начинает затапливать жаром откуда-то из живота. Ты мучительно жаждешь превратиться в эти куски ткани, в каждый из них, просто чтобы быть рядом, чтобы касаться…
Суперсолдат из тебя получился идеальный, но человек в тебе, что бы там ни говорил Эрскин, слаб и очень болен. Ты был уверен, и в страхе и в нетерпении, что после сыворотки это пройдет, это ведь тоже болезнь /это знали все. И все ошиблись/. Не срослось. На деле, стало только хуже.
Вода все еще шумит. Четырнадцать шагов из спальни до ванной, какая мелочь, ты пропахал пешком почти всю Европу, а тут — твой же коридор. Отставить панику. Девять шагов, четыре. Стоп. Точка сбора.
Дверь в ванную кажется сейчас толстенной, сейфовой /за этой дверью, Стиви, твое сокровище/ и хрен так просто ее откроешь. Рука чуть подрагивает. И тянет уже фыркнуть себе под нос, мол, да чего ты там не видел, Роджерс, с детства и на войне — всегда вместе. А ведь не видел, не видел ничего, в сущности. Память, конечно, не лжет, но данные здорово устарели. И от этого становится еще жарче, щеки начинают гореть, будто от лихорадки.
Антисептик, гемостатический порошок, бинты — под углом в 90, на тошнотворно-аккуратной стопке ткани. Не то дань, не то дар. Или жертвоприношение.
Ты берешься за ручку, готовясь долго и упорно ломиться и уговаривать, чтобы… не заперто. Дверь бесшумно уплывает в молоко. Ты кладешь вещи на скамью, равняя углы и складки, не смея глаз поднять, докладываешь, запинаясь, плитке на полу:
— Бак, я тут полотенце и …, — зря ты поднимаешь взгляд: пар выкатывается волнами из открытой душевой кабины, стекает с поникшей головы, напряженной шеи, высвобождает блик на металлическом плече, течет по спине и закручивается спиралью вокруг бедер.
Что чувствует муха, когда попадает на лобовое стекло несущегося скоростного поезда?
Вот это.
И ты — муха. Тебя размазывает кроваво об ошеломляющую, изломанную, совершенную красоту Барнса. Ты не успеваешь даже захотеть нарисовать его, хотя мозг, перед тем, как отключиться, успел сложить картинку вместе (и со спины и спереди), но ты уже пятно на стекле.
Тобой движет твое больное, похожее одновременно на мигрень и рак, желание, пронесенное тобой полузадушенным птенцом в нагрудном кармане — тайком от всех, сквозь лед и почти сотню лет. Оно протаскивает тебя через комнату, вталкивает в душевую, прямо в одежде, да и хрен-то с ней. Все то разумное, вытянутое по стойке смирно, что позволяло тебе стать тем символом, которым тебя видят, той слепящей броней, раскрашенной под флаг, для твоей натуры ли, нутра ли, что ты так старательно прячешь даже от зеркал, оно, похоже осталось на дне Потомака. А если не там, то точно за дверью ванной. Ты тянешься к Барнсу, успеваешь только скользнуть кончиками пальцев по живому плечу, когда чудовищным рывком тебя вдавливает в стену и на горле сжимается металлическая ладонь. Пластины вздыбливаются, как драконья чешуя, пятка ладони давит на кадык, пережимая трахею, а глаза у Солдата мертвые, никакие, даже без цвета. Страх бьется на задворках сознания, Барнс был не совсем прав, инстинкт самосохранения у тебя все же есть, он почти заставляет тебя оттолкнуть, выломать руку, вырваться… почти. Был бы это кто-то другой, ты бы уже переломал половину костей, ну правда, но это Баки, даже если не совсем, пусть только на треть, все равно он. И ты сдался, помнишь? И ему и самому себе, и ты вскидываешь руку и оглаживаешь его по скуле к губам, мажешь ладонью по ключице, и в глазах темнеет, а ты не признался бы никому и никогда, что темнеет и от нехватки кислорода и от возбуждения, и, приятель, ты полный псих. Ты силишься глотнуть воздуха, но хватка на горле все еще сильна, а в рот попадает вода, ты давишься и хрипишь, откашляться не выходит, куда уж там. Ты царапаешь пальцами по барнсовой груди, это примитивный рефлекс и только. Это все еще не попытка освободиться, это даже не мольба отпустить. Белый флаг. И если Солдат убьет тебя сейчас, пускай, ты это позволишь, жаль только, что ты так мало с ним успел… Ты насквозь больной, приятель. И нажим ладони вдруг слабеет.
Пальцы на горле разжимаются с тихим металлическим шорохом и отпускают. Воздух проталкивается в глотку, обжигает почти. Барнс промаргивается, осознание вспыхивает в глазах, словно лампочку включили. Осознание и ярость:
— Спятил? — он рычит и бьет кулаком в стену над твоей головой, едва ли даже в четверть силы, потому что плитка только трескается. Ты это слышишь за страшным ревом крови в ушах. Ты сглатываешь слюну и воду, горло дергает резкой болью, и да, ты, видно, правда спятил, раз попер лапать Зимнего Солдата со спины. Идиот. Но тебя несет, и ты, даже если бы захотел, не смог бы сопротивляться. Он так невыносимо близко, и не пытается тебя убить /пока что/, и тебя тянет к нему с ужасающей силой. Это как стоять у разгрузочного люка, открытого на высоте многих тысяч метров, где воздух уже разрежен до красной темноты в глазах. И тебя тащит в пропасть воздушным потоком. И все твои силы уходят на то, чтобы не делать резких движений, чтобы не сграбастать его обеими руками, в хватку, которую обычный человек не пережил бы /и господи, помоги тебе/, никогда больше не отпускать. А Барнса резкость собственных движений не смущает: он вздергивает твою голову за подбородок, осматривает шею, сжимая зубы почти до хруста. А во взгляде такая вина и разочарование, и злость, и такие горькие, будто ты сожрал куст полыни. Он заводит левую руку за спину, сжимает в кулак, это видно по движению плечевых пластин: красная звезда трескается, чернеет по правильным разломам и состраивается заново. Он отступает от тебя. И нет, ты не можешь этого допустить, тянешься за ним, клонишься головой на плечо,
/держидержидержи/, и обхватываешь руками за пояс, соскальзывая по мокрой коже, и тянешь на себя, потому что, если ты его сейчас отпустишь, он уйдет, а ты сдохнешь, это точно. Ты мотаешь осоловело головой и вроде как шепчешь что-то похожее на ‘нетнетнет, не уходи, Бак, не уходи’. Ты чувствуешь руками бугрящуюся каменно-напряженными мускулами спину, и взведенную, как подкрылок, правую лопатку, и широкое плечо, и ниже — плавный изгиб поясницы, ямочки на крестце и они, ямочки эти, добивают тебя окончательно. У тебя под губами оказываются сглаженные, слишком нежные под языком, шрамы на левом плече, и ты шепчешь им, как безумно скучал, как ты смертельно виноват, за то, что они вообще есть, как ты ненавидишь их и как ты любишь того, кому они принадлежат. И ты, ты сам, принадлежишь ему ровно так же. И ты царапаешь язык до крови о неожиданно острое ребро одной из поднятых широких пластин, на самом стыке живой плоти и бионики. А Барнс замер в ловушке твоих рук-губ-голоса, и не двигается, и ты словно обнимаешь микеланджелова Давида, только мокрого и очень горячего. Но куда там Давиду, серьезно, и он, и Пьета, и все прекрасные ангелы Бернини сыплются уродливыми кусками под ноги Зимнего Солдата.
Весь мир сыплется прахом, идет лесом, горит синим пламенем, потому что на самом деле весь твой мир сейчас у тебя в руках, напряженный до звона, но почему-то позволяющий тебе говорить и вытворять подобную херню.
От его красоты, живой, ощутимой под руками, хочется плакать. Ты ведешь раскрытыми губами от его плеча к шее, к подбородку, и боль в ранке на языке такая мелкая, ничерта не отрезвляет. А Солдат жесток убийственно, до слабости в коленях, потому что истинным милосердием с его стороны было бы двинуть тебе в челюсть с обезнадеживающим /окончательно и обжалованию не подлежит/ «пошел к черту». Но какое там милосердие! Он опускает правую руку тебе на затылок, оглаживает большим пальцем от виска за ухо. Он позволяет тебе /спасибо, блядь, большое/ сходить с ума. И в этом коротком скупом жесте такая нежность, с ним самим, смертоносной машиной убийства, несовместимая, что тебя выкручивает беззвучным воем. И ты стискиваешь тело (мрамор в горячем шелке) в своих руках еще крепче. Здесь, он здесь, не снится, пришел сам, вернулся к тебе из ледяного ада, твой собственный любимый дьявол, и проститемнемоигрехи-но-в-этом-я-не-раскаиваюсь-нихрена. Он целует тебя в висок, и простое прикосновение сомкнутых губ вышибает тебе мозги. Поцелуй калибра 12.7. Было бы смешно, если бы не было так.
— Стив, — его шепот оседает на твоей щеке, — ты понимаешь, что делаешь?
Ты догадываешься, по его интонации, что он предельно серьезен и ждет ответа. Ты киваешь ему в шею, и, да как вообще ты можешь не понимать, если дорвался наконец до своей глупой подростковой мечты, до своей взрослой, неубиваемой, мучительной любви, и вот оно все: двести пятьдесят фунтов плоти и металла, и бледно-золотистая кожа, заляпанная шрамами, и знакомые, до мельчайшей крапинки, глаза с незнакомым взглядом. Конечно, мать твою, ты понимаешь, что делаешь.
— Стив, — он зовет настойчивей. Видно, судорожного кивка ему не хватило, а смотреть ему в глаза почему-то страшно. А придется, давай, парень, не трусь. Взгляд Барнса дикий и очень тяжелый, и его ладонь лежит у тебя на груди, ровно между ключиц, удерживает на расстоянии выдоха.
— Ты понимаешь, что тот человек, кого ты помнишь, кого ты любил, уже давно мертв? Понимаешь, что я — не он?
И тебе хватает сил выдохнуть «да», не отводя взгляда.
А в глазах Барнса — сомнение.
Какая нелепая, если вдуматься, ситуация. Два суперсолдата, по сотне лет каждому, где один — символ нации с некислым военным опытом, а второй — опаснейший наемный убийца с карьерой в несколько десятков лет, а разговор, блядь, как в романтической мелодрамке для подростков. И сейчас будет что-то вроде «ах, нам нельзя быть вместе, я опасен, я вампир, и беги, глупая девочка, потому что я хочу тебя трахнуть и съесть». Но трахнуть-и-съесть-желание скорее твое, пусть на тупенькую девочку ты не похож ни капли, а Солдат, по подтвержденным данным, куда страшнее любого вампира.
И при всей своей абсурдности, /здесь и сейчас/ оказывается сокрушительно физическим: вода все еще льется и становится холоднее, одежда прилипла к телу так, что будет проще сорвать ее, чем снять аккуратно, и Барнс все еще в твоих кривоватых судорожных объятьях, а его живая рука у тебя на груди, и твое сердце упрямо ломится ему в ладонь. И осознается вдруг, в сопоставлении с самом собой, что Солдат-то реально огромный, пусть чуть ниже тебя, но в ширине плеч не уступает, и его нагота смущает неимоверно, и в той же степени будит голод. У тебя под руками — незнакомое тело, с незнакомым в нем человеком. Но ты столько раз представлял этот момент (ну, или подобный), что прежнее отсутствие вещественных данных не мешает тебе нисколько. Ты вымечтал, выдумал эту встречу и это тело, и голос его, прямиком в реальность. Пазл сложился неумолимо и безошибочно, как стыкуются идеально гладко грани красной звезды в финале рекалибровки. Все звезды в небе ты будешь видеть теперь красными. Твои мозги все так же метафорически на стене. Вселенная коллапсирует до размеров душевой кабины и за стеклянными стенками вакуум и чернота. Здесь и сейчас — ты и Зимний Солдат, вот и все, что есть значимого. Существующего и существенного.
Горячая ладонь Барнса сдвигается с места над сердцем, вниз, по животу, и по траектории этого движения внутри тебя катит таким жаром, что дышать становится трудно. И как только его пальцы касаются кожи у тебя на животе, задирая и комкая липнущую раздражающую ткань, тебя уводит в штопор сильнейшим возбуждением. Оно почти выворачивает тебя наизнанку, голыми нервами наружу: под остывающую воду, под пропитанный влагой воздух, под обжигающие прикосновения Барнса, под его острый голодный взгляд. Ты притискиваешь Солдата к себе, жадным рывком, захватывая детским жестом широкое запястье и его пульс разбивает твою линию жизни на пунктир. Одежда мешает немыслимо, коверкает ощущения, не пускает к необходимому — припаяться кожа к коже, безыскусно и неприкрыто. Ты бросаешься на него отчаянно /грудью, блядь, на амбразуру/, его губы раскрываются под твоими, желанно до шока. Ты стонешь несдержанно — просто вырвалось — тихо и глухо. Была бы возможность, ты закричал бы, этот крик жжет твои легкие, жрет просто поедом изнутри. И ты никак не можешь перестать трогать Барнса, все, до чего дотягиваешься, а руки у тебя длинные, да, так точно.
Он улыбается в ответ на твой стон, прямо тебе в губы скалится хищно, а его пальцы на твоей шее /точно по ярким синякам от пальцев стальных/ нежные до невозможности. И этими вот касаниями он ломает тебе хребет, рвет тебя на полосы и звезды. В красно-бело-синие лоскуты.
Рухнуть на колени перед лучшим киллером в мире? Эй, отличная же идея! Кафель хрустит от удара, боль мигает едва заметно, не стоит ни секунды внимания. Все, что имеет значение: дрогнувшие в моментальном напряжении мышцы на животе, оглаженные мимолетным прикосновением, и крутые сильные бедра, горячие под ладонями, и полувставший тяжелый член, о который ты трешься щекой, трешься, как кот, отмечающий свое. И тебя напрочь клинит от того, что это взаправду все, по самой всамделишной правде! И .о. Ярость входит адреналиновой иглой в сердце: две темно-алые полосы уже подживших порезов по левому боку, словно кто-то прочертил расположение ребер на коже. Ножом. /очень.сука.глубоко./ Даже жаль на секунду, что, кто бы это ни был, он уже мертв, и не получится содрать с него заживо его мерзкую шкуру. Поцелуй, и все пройдет, так говорила в детстве мама, тогда это не срабатывало, но теперь-то ты можешь много больше. Пройдет-пройдет-пройдет-пройдет, и, господи, какая же мягкая у него кожа, подумать только, ты целуешь его живот, и эти раны, так невесомо и ласково, как только можешь, и тебя трясет, как под током, от того, что ты хочешь сожрать его всего целиком. Поглотить его, завладеть им, быть его /не хозяином, нет, видит бог, хозяев с него достаточно/ всем. И быть его.
Его тихий, несмелый стон ввинчивается тебе в мозг раскаленным буром, оставляя оплавленную дыру на месте здравого смысла. Ты смотришь на него снизу вверх, коленопреклонный перед не божеством, но смыслом существования, и просто рехнуться можно, какой он красивый. И когда касается твоей головы чуть дрожащими пальцами, легко прихватывая волосы на макушке, то этим топит тебя. Даже без нажима сталкивает тебя в огонь, в нечеловеческое неконтролируемое желание, и тебе уже не всплыть никогда. Темная непроглядная поверхность смыкается вровень со сводом твоего черепа, по костным швам.
Зажимая зубами кожу на его бедре, ты застреваешь между /нельзя, чтобы ему было больно/ и звериной дикостью, /до крови, до крика, и вцепиться бульдогом, чтоб если оттащить, то с мясом/. Застреваешь между рычанием не своим голосом и срывающимся стоном. И в том и в другом — бессилие. И тянет промяться пальцами под кожу на напряженном животе, на крепкой заднице, вплавиться, притереться насмерть просто. Или выскрести из себя пару-тройку внутренних органов. Твоим чувствам, твоему голоду слишком в тебе тесно. Ты лижешь широко и мокро вверх, до паха, слепо тычешься лицом в пряный жаркий угол между бедром и мошонкой. Хороший угол, тебе в нем нравится, беспросветно больной ты идиот. И под твоими кулаками продавливается плитка за коленями Барнса: медленным нажимом ты проминаешь ее, вспарывая кожу на костяшках глянцевой крошкой, потому что ну может хоть так подотпустит? Потому что с Солдатом вот так — нельзя, нельзя, чтобы больно, фу, Роджерс, фу! И как за поводок, Барнс дергает однозначно за волосы на затылке, вытряхивая из яростного транса, подрывает на ноги и толкает спиной в стену и упирает под подбородок горячее предплечье. Это не попытка удушающего захвата, это просьба не дергаться, самая вежливая из возможных для Зимнего Солдата.
О. Вода пропала.
У Барнса глаза черные, даже блики зрачком съедены, просто неебическая жуть. А еще у него нехило так стоит. Он плавно стекает к твоим ногам, ухватив метко и накрепко под подвздошной костью /большим пальцем — на скоплении нервов, если нажмет сильнее —тебя пополам сложит/. Ошпарив коротким взглядом, сдергивает штаны на бедра, медленно надевается ртом на твой член. Ты бьешься затылком в стену, невольно ахнув. М-мать. Рот у него совершенно блядский, и тебе так хорошо, что даже больно. Это он, он тебя сожрет, никак иначе, выдоит сейчас досуха, душу через член вытянет и все, пока-пока, Капитан Америка.
Ты прикусываешь кулак, чтобы не стонать слишком уж громко, и даже привкус собственной крови идет бледным фоном. Свободной рукой цепляешься за его левое плечо, каким-то непостижимым образом замечая, что металлическую руку он все так же держит за спиной. Ох, да какого хрена-то? Металл нагретый и гладкий, и кончиками пальцев ты ощущаешь тонкую вибрацию перегруженных плечевых приводов. Пластины под касанием странно вздрагивают, волна с щелчками проходит до намертво сжатых пальцев. Ты смещаешь руку к его шее, оглаживаешь так нежно, как только можешь, выше — по линии нижней челюсти. И вспоминаешь, совершенно неуместно, слова из детства, слова самого Баки: не трогай зверя, когда он ест. Не трогай, Роджерс. Но ты обводишь большим пальцем его губы, растянутые вокруг твоего члена. Ты трогаешь и смотришь. Ответный взгляд приходит ударом по ребрам, а Солдат сглатывает, сдавливает горлом, мазнув языком у самого основания. И ты слепнешь. И глохнешь. Разваливаешься на куски, оседая, как взорванное изнутри многоэтажное здание, в пыль и прах.
Под закрытыми веками пульсирует на сердечной частоте красная пятиконечная звезда. Открыть глаза. Надо открыть глаза. Границы тела размыты и, кажется, деформированы. Окружающее пространство нехотя проступает из-под белесой мути. Взгляд цепляется и липнет к красному пятиконечному, как система наведения к лазерной метке.
Барнс выглядит почти расслабленным, раскинувший длинные ноги, похожий на Диониса с эллинской мозаики, только что не верхом на леопарде. Углы тела чуть скруглились, притупилась бритвенная опасная острота. Но скорее всего, на тебя так воздействует твой оргазм. Ты вылизываешь его взглядом, с трудом проглатывая желание взять его член в рот, ты, черт побери, все еще чувствуешь вкус его кожи, но все твои желания крошатся в его сжавшемся металлическом кулаке.
Солдат на тебя не смотрит, хотя, несомненно, знает, что ты очнулся. Устроив левый локоть на согнутом колене, он медленно сжимает и разжимает мягко бликующие пальцы. По одному и все вместе, словно по заданному алгоритму. Узкие и тонкие пластины послушно расходятся и перестраиваются с еле слышным звуком, и это зрелище завораживает. Как взрыв, как лесной пожар или близкая гроза: если не сбежишь — сдохнешь, но отвести взгляд просто сил нет. Но в том, как сам Солдат смотрит на свою руку, столько безнадежного отвращения, что у тебя все внутренности прошивает болью и нежностью, сердце и легкие будто зажало в дверях лифта. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. И едва тиски разжимаются через секунду, вся твоя любовь хлещет из тебя /кровью из развороченной грудины/ и бросает вперед. Обхватив пальцами гладкое, чуть ребристое по стыкам пластин запястье, ты успеваешь заметить что-то очень похожее на панику во взгляде Барнса. Почти ужас. Но тебя перекрыло уже, а у него все еще стоит. Он, наверное, пытается вытянуть руку из твоего захвата, ты ощущаешь, как мгновенно напрягается все его тело, но нет, блядь, нет. Ты не отпустишь. Сопротивление механизмов отдается зудом тебе в локоть, низко гудят лучезапястные сервоприводы, тонко пищат датчики движения. Ты мажешь губами по центру ладони, гладишь большим пальцем по внутренней стороне дрожащего запястья, там, где должен бы биться пульс. Когда ты поднимаешь наконец глаза, давишься выдохом. Взгляд у Солдата — что-то дикое — страх и похоть, убийственные по своей силе. И ты скользишь ртом по его пальцам, сосешь пошло, стараясь не думать, как это выглядит, под этим парализующим его взглядом, который раскладывает тебя на атомы. Ощупью находишь его член, натыкаясь на его собственные пальцы, накрываешь рукой и двигаешь вверх. Его дыхание дробится, губы непристойно красные, а все тело напряжено запредельно, и он весь — чистый, концентрированный секс. Тебя колотит, как в клетке Фаррадея, а блики света на костяшках его пальцев на вкус как кровь со льдом. Такой бред. Вся твоя жизнь умещается в этом безумном коктейле. И его тоже. В этом ваше единство, не доступное больше никому на свете. Он вздрагивает под твоей рукой, крупно, всем телом, такой открытый, распахнутый немыслимо, и эта дрожь, ударной волной, раскраивает тебе череп. Его руку отпустить сложно настолько, что кажется на мгновение, что придется самому себе ломать пальцы. Но все же. Ты накрываешь ладонью эти гребаные полосы на его ребрах, запоздало защищая, они — твой провал. Но ты сделаешь все, все, что угодно, чтобы в следующий раз успеть. Ты быстрее двигаешь рукой на его члене, и вжимаешься губами в его искусанный до ярко-алого, жаркий рот. Прикосновение к его языку протряхивает тебя насквозь. Вас обоих вообще колотит так, что стенам впору рассыпаться от резонанса. Ты неистово хочешь, чтобы он кончил, и просто невыносимо хочется это видеть, так что приходится оторваться от его губ. Он уже все равно сожрал твою душу. Он выглядит пронзительно уязвимым сейчас, впервые ты видишь такое и не веришь своим глазам, не хочешь верить, потому что в его взгляде — затравленное изумление. Он просто не помнит, что может быть так хорошо, что может быть что-то, кроме холода и боли. И это понимание бьет так мучительно-больно, и так сильно. Оно сломало бы твой щит, будь оно материальным. Взгляд Солдата уже не тает — плавится, течет по тебе горячим металлом, сжигает кожу. Когда он застынет — станет твоей броней. Ты тянешь его левую руку себе на затылок, не обращая внимания на вспышку паники в его взгляде, прижимая сверху ладонью, ждешь, пока он не смиряется и не надавливает слегка пальцами. Это касание нежное невероятно. И он сам удивлен этой нежности больше чем ты. Ты гладишь кончиками пальцев его руку у себя на загривке, вымаливая, выпрашивая у него ласку, /не бойся, пожалуйста, не бойся, ты не причинишь мне вреда, я обещаю, даже если будет больно, я хочу этого, дай мне это, дай мне все, что сможешь, и все, что захочешь у меня забери/. Но воздуха в легких не хватает, чтобы проговорить, и остается надеяться только, что Солдат сумеет прочесть это в твоих глазах. И да. Он стискивает почти болезненной хваткой твой затылок, выворачивая голову, подставляя под свои губы. И от одного этого ты готов снова кончить, даже не заметив, что у тебя опять стоит. В жалких сантиметрах от его губ, ты выдыхаешь самоубийственно-откровенно ломкое, ласковое до одури /Джейми/.
Это имя твоему желанию, твоей любви, с этим именем в глотке ты кончал неизвестно сколько раз. А сейчас ты впервые произносишь его вслух, и сразу — адресно, в цель, в губы тому, кому все это принадлежит. И глаза его распахиваются, неузнаваемо потемневшие. Он вдыхает жадно, судорожно, глотает это имя, и выстанывает низко — твое. Его надламывает в спине, неестественно, пугающе красиво. Протягивает длинной судорогой сквозь все тело, сперма брызжет мутным на грудь и живот, заливает густым теплом твои пальцы. Ты ощущаешь его оргазм всем телом, всем собой, острее, чем свой собственный. Только потом, еле-еле тягостно понимая, что действительно, кончил сам, без единого прикосновения. Ну и нахер, такое не лечится уже. Совершенно обессиленно ты рушишься ему на плечо, вжимаясь лицом в сгиб шеи, ты раздавлен, выпотрошен и абсолютно счастлив.
— Вот так это было? — спрашивает тихо Солдат, оглаживая металлическими пальцами позвонки на твоей шее.
Ты мотаешь головой:
— Не было. Ни разу ничего такого не было, — и ты внезапно понимаешь, что не жалеешь. Это абсурдно, и страшно, и на вкус почти как предательство, но так есть.
Двигаться не хочется, тело словно каменное, но надо. Надо подняться, включить воду, стянуть с себя, наконец уже, мокрые тряпки, утащить свое великое сокровище в спальню, в одеяльный кокон, и никогда-никогда не выпускать из рук. Выкусите все.
И ты подбираешься, соскребаешь с известной стены свои мозги, включаешь воду погорячее.
Наконец-то вслух зовешь его опьяняюще-сладким /Джейми/, подтягивая вверх тяжелое тело, замыкая в кольцо своих рук, как драгоценный камень в оправу. Он подставляет воде лицо, ты увязаешь взглядом в каждом его движении, в натяжении жил на шее, в видимом биении пульса. Он обнимает тебя уже обеими руками, одинаково горячими сейчас, и твоя любовь к нему кипит у тебя в груди. Ты приникаешь губами к его подбородку, только сейчас /ну ты и тормоз/ замечая, насколько гладко он выбрит. А он улыбается тебе в ответ, по-настоящему, утомленно и бесконечно ласково. Эта улыбка принадлежит не Баки Барнсу, ты не узнаешь ее, но она искренняя, живая, она сумасшедше красива, и этого оказывается достаточно.
Пусть к тебе вернулся не привычный друг детства, не былой возлюбленный, а кто-то новый, выточенный из льда, в клинковую остроту, совершенный убийца, с тьмой за плечами и взглядом, похожим на выстрел в упор. Ты его принял, загодя, вместе с тьмой и льдом и арсеналом в гостиной. И целой армией мертвых, в чьих рядах еще, очевидно, пополнится. Всего, целиком, со всей своей капитанской решительностью.
«Отпусти уже своего сержанта, Кэп», — так говорил Сэм, неоднократно ведь говорил, убеждая, пытаясь вразумить. И теперь, выцеловывая гладкие металлические пальцы Зимнего Солдата, ты готов. Отпустить и смириться с потерей, даже с виной. В конце концов, все изменилось. И это не имеет значения.