ID работы: 14271728

Választás egyedi

Слэш
NC-17
В процессе
231
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
231 Нравится 215 Отзывы 68 В сборник Скачать

1. О привычном и неожиданном

Настройки текста

Люблю, о, до чего люблю я Тебя, сумевшего звучать Заставить лгущую впустую Души отколотую часть.

      С древнейших времён человек учился адаптироваться к окружающей среде. В «хороших» — удобных для себя — обстоятельствах осваивался легче, но и к дурным умел приспособиться так, что в конечном итоге почти переставал считать их чем-то особенным.       С этим тезисом, на разные лады повторённым во множестве прочитанных им книг, Вайс был вполне согласен. Он на собственном опыте убедился, что всякая вещь, повторяясь регулярно, становилась обыденностью. Будь то ежедневные казни заключённых в концлагерях или свежемолотый кофе к завтраку — человек привыкал ко всему.       А вот можно ли привыкнуть к счастью, Вайс не знал. Обычно далёкий от подобных умозрительных, оторванных от реальности размышлений, последнее время он всерьёз задавался этим вопросом, но ответа не находил.       Привыкать не хотелось. Не привыкать — почти не получалось.       Счастье — такое огромное и будничное, казавшееся безоговорочно недоступным и вдруг упавшее прямо в руки, преследовало Вайса, будто маньяк, каждый день напоминая о себе. И никакой самоконтроль не помогал ему справиться с глупым, неуместным чувством удовлетворённости собственной жизнью.       Между тем, чувство это не несло с собой ничего хорошего. Во-первых, вдруг проросшая привычка получать удовольствие от всякой ерунды могла умалить значимость действительно радостных событий. Во-вторых, уверенность в собственном благополучии притупляла чувство опасности, а это была уже прямая угроза его профпригодности.       Вайс одновременно и не имел прав настолько расслабиться, и не мог остаться равнодушным к тому, что наполняло смыслом огромный пласт его жизни. Впервые он столкнулся с чем-то, что не сумел подчинить своей воле, — и впервые смирился с тем, что в его сердце есть теперь нечто, не вполне ему подвластное.       Отказаться от Генриха было немыслимо. Конечно, их отношения делали работу Вайса в разы сложнее, угрожали его и Генриха безопасности, создавали дополнительные риски, провоцировали серьёзный приток лишних проблем — но… Без этих отношений Вайс не смог бы не то что работать — хотя бы просто остаться в своём уме.       Правда звучала для него не слишком-то лестно. Привыкший справляться с любыми вызовами своими силами — выдержкой, находчивостью, упорством — Вайс оказался болезненно зависим от пусть и одного-единственного, но всё-таки другого человека.       Зависимость эта была ничуть не надуманной, не той, о которой писали смешные глупости в романах лёгкого жанра. Ведь её диктовали Вайсу даже не чувства к Генриху, а неумолимая логика объективной реальности.       Он привык оценивать себя трезво — этого требовала от него и специфика службы, и укоренившаяся за много лет привычка. Именно поэтому Вайс знал, что без Генриха не справился бы: не с какими-то внешними проблемами — с самим собой. Не удержал бы в равновесии внутренний конфликт, и в конечном итоге это с очень большой вероятностью привело бы его к распаду личности.       Иоганн давно перестал быть всего лишь удобным инструментом Александра Белова, спасительным доспехом разведчика, позволявшим неуличимо находиться среди врагов. Он вообще никогда не был для Белова удобным, а был только — необходимым. И попытки избавиться от него, запрятать подальше, стереть всякий его след с души привели в итоге к прямо противоположному результату.       Иоганн отчаянно противился собственной аннигиляции, искал всякую возможность проявить себя, утвердить своё существование, и тем становился всё более самостоятельным и реальным. К счастью для Белова, при всей своей принципиальности он обладал достаточно гибкой психикой, чтобы подстроиться под эту метаморфозу собственного характера, обернуть её себе на пользу, заставить служить избранным целям.       Вот только без Генриха, да ещё и находясь в Советском Союзе, Иоганну было невозможно привить вообще никакие устремления. Он бы бесполезно рвался к жизни, изматывал Белова и принуждал бы его тратить душевные силы на борьбу с самим собой — тогда как силы эти у любого, даже самого стойкого человека, не безграничны.       А Саша в одиночестве и вовсе бы сломался. Возможно, он сумел бы привычно заменить все прочие человеческие мотивы необходимостью защищать Родину. Но на этом пути его подстерегал так старательно взращённый профессионализм. Тот самый, что обязывал Сашу судить об окружающем максимально беспристрастно — какими бы кощунственными ни казались результаты наблюдений.       Родина, строго говоря, в данный момент не ставила перед Беловым задач, для решения которых требовалось бы такое же абсолютное самоотречение, как во время войны. Удерживая же себя в рамках надуманной парадигмы, Саша бы извратил, обесценил само понятие долга. А после — сошёл бы с ума, утратив всякие ориентиры в жизни.       Как вышло, что именно Генрих стал избавлением от главных его проблем, Вайс не знал. Скорее всего, Барышев в очередной раз оказался прав, когда говорил, что всякому разведчику нужна какая-то простая человеческая привязанность. Сергей Николаевич тогда выразился иначе, но теперь Белов его понял — дело было не в одержимости собственным совершенством, а в необходимости сохранить в себе что-то подлинное и надёжное, на что можно было бы опереться в момент крушения — легенды ли, прикрытия, высоких идеалов или даже представлений о самом себе.       Хотя одной привязанностью дело в данном случае, конечно, не ограничивалось. Генриха Вайс любил — всерьёз и искренне. Наконец разрешив себе это чувство, он осознал, насколько сильным оно всегда было: с самого своего появления, кажется, почти с начала их знакомства.       Бессмысленно было задаваться вопросом, почему так произошло. Оглядываясь в прошлое, Вайс понимал, что и почти семнадцать лет назад, во время приснопамятного шторма в Рижском заливе бросился спасать Генриха Шварцкопфа не из каких-то далеко идущих планов, а просто от невозможности стерпеть, что этот дурак сейчас утонет. Белову было бесконечно, отчаянно жаль — но не Генриха Шварцкопфа, чья юная жизнь могла так легко и глупо оборваться, а самого себя, который в этом буйстве стихии как будто лишался чего-то очень важного.       Теперь Вайс лучше понимал, что толкнуло его рискнуть всем — и жизнью, и заданием — без особого, казалось бы, повода. Во-первых, бесспорные дурость и неопытность, вообще свойственные людям в нежном возрасте. А во-вторых… Разумеется, там и тогда это была не какая-то неземная любовь — но было её безошибочное предчувствие. Впрочем, рассуждения о таких материях Вайс предпочитал оставлять на откуп психологам, философам и поэтам.       Сам же он просто дополнил картину окружающей реальности неоспоримым фактом — он любил Генриха, нуждался в нём и не сумел бы без него нормально жить.       Признав это, Белов был поражён тому, насколько просто оказалось всё, представлявшееся ему неразрешимо сложным. У него как будто сдёрнули с глаз повязку, и он перестал, наконец, бродить по тёмной комнате, разыскивая в ней неизвестно что и расшибаясь об углы.       Не было ничего сложного в его отношении к Генриху, как не было и ничего сложного в том, чтобы устроить их совместное будущее. Можно было, конечно, продолжать распыляться на сожаление, что для них нет какого-то простого и безопасного способа быть вместе. Но продуктивность этих переживаний сводилась к нулю, а бессмысленно тратить время было не в правилах Александра Белова.       Вариант, предложенный Генрихом, показавшийся вначале таким абсурдным и нелепым, на самом деле не был хорошим или плохим. Он был единственным. И прекратив тратить время на отвлечённые рассуждения о правильном и ошибочном, Белов расставил приоритеты, сформулировал желаемый результат — а после легко и быстро придумал, что и как нужно делать.       Иоганн всё рассчитал безупречно, воспользовался всеми преимуществами и умело выбрал момент.       Обстановка в органах госбезопасности была слишком напряжённой, чтобы кому-то хотелось отвлекаться от собственных дел и пристально следить за чужими. Это позволило Белову сделать вид, будто подобранная для него новая легенда всем его устраивает — хотя на самом деле в ней было несколько серьёзных недочётов. Но он целенаправленно не заострял на этом внимание, выкраивая себе место для маневра на будущее.       А уже выехав за границу, Иоганн приступил к воплощению своего плана, ничем себя не ограничивая. Желающих восстанавливать работу практически потерянной швейцарской резидентуры было немного, и среди них не нашлось никого с сопоставимым опытом. Поэтому заменить его — во всяком случае, прямо сейчас — было некем, а это в известной степени развязывало руки.       К тому же, благодаря проявленной инициативе, Саша сумел помочь Барышеву не просто выйти из истории с архивом без потерь, а даже остаться в выигрыше. И мог, таким образом, рассчитывать, что и теперь его разыгравшаяся предприимчивость не вызовет немедленного отстранения.       В результате всё сложилось так, как Белов и задумывал. Его изначальную легенду в Центре признали неудачной и не настаивали на её сохранении — что очень пригодилось потом, когда они с Генрихом искали способ достоверно «вернуть» Иоганна Вайса. С задания его не сняли, а восстановление рабочих связей с товарищем Шварцкопфом сочли решением, вполне укладывающимся в рамки его полномочий.       Единственный опасный момент был, когда Саша, вдруг наплевав на необходимость спокойно дожидаться Генриха в Магдебурге, зачем-то сорвался в Берлин.       Он и сам не мог впоследствии объяснить, что его туда погнало — рациональных причин не было ни единой. Белов ведь сказал Генриху, что вернётся за ним, и выразился, кажется, предельно — даже чрезмерно — убедительно. А ребяческая выходка с портсигаром была чертовски глупой и могла поставить под удар всю тщательно продуманную операцию. Но какая-то невнятная, коловшая тонкой иголкой тревога вынудила Сашу рискнуть.       Настоящий страх пришёл потом, значительно позже, когда Генрих рассказал ему, как близок был к тому, чтобы окончательно сдаться.       Одна мысль о том, что он мог опоздать на какие-то несколько часов и потерять всё, окатывала Сашу липким леденящим ужасом — настолько сильным, что Вайс в итоге запретил себе вспоминать этот эпизод вообще. А у Генриха вытребовал обещание никогда, ни при каких обстоятельствах не помышлять о самоубийстве — и заставил себя накрепко в это обещание поверить.       Конечно, их образ жизни предполагал множество опасностей, но все они исходили извне, и, приложив достаточно усилий, их можно было попробовать избежать. Бесконтрольная же угроза, которую нельзя никак отследить, которой нельзя ничего противопоставить, вызывала у Вайса безысходные тревогу и злость, мучила и изводила, будто никак не заживающая рана. Генрих, кажется, только после того их разговора, когда Саша едва не сорвался на крик и рукоприкладство, понял, насколько глубоко задевают Вайса его рассуждения о суициде — и принял меры. Больше Вайс не слышал от него даже упоминаний об этом, и был благодарен.       Проблем хватало и без того. Ситуация получалась беспрецедентной: таких фортелей никто не выкидывал и десятилетия назад — в совершенно мифологическую эпоху, когда в разведку попадали случайные люди, больше похожие на авантюристов с карнавальными биографиями. Даже эти персонажи, готовые стать шпионами ради эвакуации любимых фокстерьеров, румынско-турецкие принцы крови, венесуэльские звёзды подпольных боёв без правил и прочие «дети лейтенанта Шмидта» вели свою деятельность по одиночке.       Вдвоём, под видом супругов, в особых случаях могли, конечно, отправить действительно женатых сотрудников. Но и они всё-таки — хотя бы официально! — работали вместе, на одну и ту же спецслужбу. А не на две разные.       И если у Генриха это очевидно не вызывало никаких затруднений в отношениях с его начальством — то лишённые экстравагантности Маркуса Вольфа советские службисты изрядно досаждали Белову. Он с трудом, но отбился от обязанности писать на Генриха докладные, в которых его пытались заставить отчитываться о действиях «немецкого агента Шварцкопфа». И бескомпромиссно игнорировал все попытки вернуться к этой теме, пусть даже создавал себе тем самым порядочные сложности.       Впрочем, дело это оказалось, что называется, обоюдным. Чем сильнее на Вайса давили из Москвы, тем ожесточённее он сопротивлялся этому давлению. Тем больше находил способов избегать ненужных формальностей. И — тем дальше оказывался от возможности проникнуться наивным и восторженным чувством принадлежности к сильному, мудрому целому, которое так успокаивало его в юности.       Глубокие преданность и любовь Белова к родине никуда, разумеется, не делись. Наоборот, они укоренились, стали осознанными, личными, содержательными. Теперь ему вовсе не требовалось, чтобы эти чувства обязательно разделяли с ним другие люди. И своих коллег Белов уже не считал по умолчанию надёжными соратниками, не рассчитывал бездумно на их понимание и поддержку.       Может, в нём говорил цинизм, опасное профессиональное заболевание многих разведчиков. А может быть — жизненный опыт, призывавший оценивать людей индивидуально, не надеяться на развешенные кем-то другим ярлыки.       Неизвестно, к каким последствиям привело бы становящееся всё более ощутимым противостояние — Вайсу повезло так никогда этого и не узнать. В Центре нашлись светлые головы, услышавшие и Барышева, и выводы аналитиков: подполковник Александр Иванович Белов из седьмого отдела Управления «С» ПГУ КГБ СССР был «склонен показывать наилучшие результаты в достижении поставленных задач, будучи предоставлен самому себе на условиях достаточной автономии». В конце концов, именно за этим его и направили в Швейцарию — самостоятельно воссоздать разведывательную сеть; ему была необходима свобода действий.       И Вайса оставили в покое.       А к обычным для себя нагрузкам он давно привык, и ему не составило большого труда расширить круг ежедневных забот, вписать Генриха в свою жизнь на правах неотъемлемой её части. Да, стало сложнее в целом — например, Вайс с трудом примирился с тем фактом, что у Генриха могли быть от него какие-то тайны, на раскрытие которых он уже не мог претендовать. Но основной проблемой внезапно стало не это.       Труднее всего оказалось убедить самого себя, что Вайс приехал в Швейцарию не провести годы с любимым человеком, а внедриться в жизнь этой страны, узнать её секреты и раскрыть их для Центра, обеспечить руководителей, принимающих решения на государственном уровне, достоверной и полной информацией. Вообще-то в этом состояла базовая задача любой разведывательной деятельности, но непреложная догма вдруг вызвала у Вайса неадекватные, безумные сомнения.       Сверхнапряжением воли Саша сумел обуздать эти дикие мысли — хватило и того, что он почти дошёл до совсем уже гротескных фантазий! Будто не хочет работать, не хочет втягивать Генриха в вообще-то преступные, с точки зрения местных правоохранителей, действия…       А во время войны ему вовсе не мешали аналогичные соображения! Правда, во время войны никаких «правоохранителей», конечно же, не было. Были только фашистские звери разной степени опасности, и всё, что они могли счесть преступным, любому нормальному человеку должно было, наоборот, казаться естественным и правильным.       Так или иначе, война — во всяком случае, война с нацистской Германией — закончилась. Теперь от Вайса требовалось решать иные задачи в совершенно другой стране.       Нужно было привести в порядок дела резидентуры, наладить и организовать тайное, но надёжное взаимодействие десятков людей, вовсе не знакомых друг с другом. Объединить разрозненные усилия связных и агентов, сотрудников посольств и представителей международных организаций, энтузиастов всевозможных социалистических движений, добровольных, подкупленных или иным способом завербованных информаторов… При этом сохранить собственное инкогнито, обеспечить безопасную работу всей системы и максимально расширить сеть своих источников.       А Вайс вместо всего этого хотел ехать с Генрихом кататься на лыжах. Или осматривать собрание картин в Кунстхаусе Цюриха. Или вообще запереться в каком-нибудь отдалённом альпийском шале и выполнить свою шутливую угрозу неделю не выпускать Генриха из постели.       И не было вокруг ни ненавистных фашистов, ни очевидных угроз — вообще никакой зримой причины отказывать себе в пусть и незаслуженных, но таких желанных вольностях. Вот только Саша хорошо понимал обманчивость этой идиллии. И фашисты вокруг никуда не делись — просто многие теперь затаились. И угрозы, нависшие над его страной, став незаметными, не стали менее серьёзными. Но ведь принудить себя сидеть над учебниками в погожий весенний день всегда труднее, чем в дождливый осенний вечер.       Такая опасная, граничащая с легкомыслием распущенность оказалась для Вайса неприятным сюрпризом. Конечно, он совладал с собой, избавился от бредовой идеи саботировать свою же профессиональную деятельность. Между безвольным потаканием вздорным капризам и топорным насилием над собственной личностью он терпеливо и старательно искал трудноуловимую грань здоровой самодисциплины — нашёл и сумел удержаться на ней.       Но на это тоже уходили силы. Поэтому порой, когда напряжение становилось избыточным, Вайс шёл на хитрость. Отказывался от контроля за чем-нибудь незначительным ради высвобождения дополнительных ресурсов воли, лавировал — как будто сам с собой играл в какой-то эмоциональный преферанс.       Прошедшая неделя выдалась сложной, и именно из-за этого Вайса теперь донимали сны. Он умел засыпать так, чтобы их не видеть, и просыпаться так, чтобы их не помнить, но сейчас не считал нужным утруждаться. Привычки бессознательно болтать за ним не водилось, да и услышать его мог разве что Генрих, а собственной психике и голове нужно было дать роздых после трудной вербовки чиновника из департамента юстиции.       Вайс давно уже подбирался к швейцарским спецслужбам — славно было бы внедрить хоть в одно их подразделение своего агента! Но неоднородная структура этих служб, перекрестно подчиненных разным ведомствам в разных кантонах, оказалась до смешного устойчива к попыткам проникновения извне. Департамент юстиции был одним их немногих условно приоткрытых путей, но самому соваться туда было слишком рискованно. Пришлось действовать иначе.       Вербовать кого-то чужими руками, на расстоянии, не имея толком возможности оперативно реагировать — та ещё морока, но к понятной усталости примешивался и какой-то совершенно идиотский стыд. Вайс сурово осуждал собственную неизобретательность: не сумел простроить ситуацию более выгодным образом! И одновременно было совестно перед Генрихом, ведь почти безвылазно сидя дома всю неделю, Вайс не уделял ему никакого внимания, даже ночевал иногда в кабинете на диване.       Возможно именно из этого недовольства самим собой и выросли дурные, бестолковые сновидения. Сознание назойливо напоминало о канувшей в небытие нацистской Германии, хотя это были не кошмары — просто какие-то обрывки образов, калейдоскопом сваливавшиеся на Вайса безо всяких внятных причин.       Ему не мерещилась ни расстрельная стена гестаповской тюрьмы, ни овраг, в котором принял свою страшную смерть Бруно. Не мучили впечатавшиеся, кажется, в сетчатку глаз картины из Варшавского гетто, не вставали перед внутренним взором безнадёжно тянущиеся к нему руки сотен людей, замурованных в перекрытой решёткой штольне подземного концлагеря.       Чтобы избавиться от таких видений, силы он бы как-нибудь нашел. Но сознание Вайса, словно в отместку за какие-то неизвестные обиды, подсовывало ему вместо ужасных снов — противную дребедень. То снилась толстая подружка Ангелики Бюхер — кажется, её звали Ева — которая сплетничала и облизывала липкие от пирожных пальцы. То сально намекала на его мужское бессилие безымянная ефрейторша, с которой Вайс отказался «пить шнапс» из-за своей мнимой помолвки. То истерически плакал умирающий в канаве Дитрих с развороченным осколком снаряда животом.       Спать Вайс вот уже который день ложился с опаской. Вреда ему сны, конечно, не приносили и высыпаться не мешали. Но и назвать приятным такой способ избавиться от напряжения было сложно. Сегодня, увы, приснилось то же — Германия. Только на этот раз Вайса будто швырнуло в прошлое, в восстановленную его мозгом до малейшей детали сцену, которую он почти никогда сознательно не вспоминал.       Не оттого, что воспоминания эти были ему отвратительны. Причина крылась в другом: даже мысленно Вайс не хотел вновь испытать злую беспомощную растерянность, которая тогда полностью овладела им. То несправедливое ожесточение как будто могло дотянуться до него через время, запятнать его нынешнее отношение к Генриху. Потому Вайс упрямо отказывался от воспоминаний о единственной, лихорадочной — окончательно истрепавшей его сердце берлинской ночи.       А вот от сна отказаться не получилось.       И был Берлин, промозглый февраль сорок пятого года, канцелярия Вилли Шварцкопфа, куда Иоганна послали по работе — то ли припугнуть собственным появлением, то ли и впрямь забрать какие-то документы. Нужных бумаг ему найти не смогли, самого оберштурмбанфюрера — к большому удовольствию Иоганна — на месте не оказалось. Он уже собрался уезжать, когда удивительно некстати вернулся Генрих.       Тот, конечно, обрадовался визиту друга, а вот Иоганна эта встреча вдруг выбила из колеи. У него не было никакого желания общаться с Генрихом: все инструкции Вайс выдал ему ещё на днях — истратив на это последние запасы и дружелюбия, и терпения. Обычно он легче находил в себе силы держаться с Генрихом приветливо, по-дружески, а если последнее время и срывался, избегая его, — Генрих всё равно ничего не замечал. Но сейчас Иоганна будто заживо сжигала удушливая злость: беспричинная, неправильная, мучительная.       Вайс сам долго не понимал, почему в то время Генрих настолько выводил его из себя. Только несколько лет назад он предположил — и был, вероятно, прав — что злился на Генриха за невозможность любить его. Но конечно, в тех обстоятельствах Вайсу и мысли ни о какой любви прийти не могло. Он просто старался как можно меньше пересекаться с Генрихом — было слишком много дел, слишком много задач и поручений — а главное, слишком мало душевных сил, чтобы ещё и рядом с ним крепко держать себя в руках.       Операция «Племянник» успешно завершилась, Генрих сделался надёжным участником антифашистского сопротивления — и Иоганн старался убедить сам себя, что уже сделал всё от него зависящее, что ему больше нечем помочь своему другу. Получалось скверно.       Зато прекрасно получалось врать. Уже ничего не стесняясь, плести несусветную околесицу и разбрасываться фантастическими обещаниями — например, что познакомит со своим отцом. Или, не заботясь о правдоподобных аргументах, убеждать Генриха ни в коем случае не марать руки кровью Вилли — хотя плевать Вайсу было на кровь, он бы и сам с удовольствием перестрелял большинство своих берлинских знакомцев. Просто Вилли и информация, которой он владел, оставались ещё нужны — а Вайсу было не до того, чтобы правильно объяснить это Генриху.       Генрих же будто вообще ничего не понимал. Он откровенно лез к Вайсу, распускал руки, пристраивался совсем близко — то садился на диван, притираясь бедром к бедру, то практически лапал, якобы дружески обнимая, то следовал за ним шаг в шаг, и останавливался, едва не касаясь грудью спины. Дышал в шею над жёстким воротником мундира, стискивал настырными пальцами плечи, хватал за руки, задерживал горячие ладони то на талии, то на пояснице…       Молча сносить такое обращение, «не замечать ничего странного», оставаться внешне бесстрастным Вайсу было нелегко и раньше, а уж теперь, когда нельзя было терять даже крохотной доли сосредоточенности — это стало для него сущей пыткой. Он, конечно, терпел. Неимоверным усилием воли сдерживал, прятал своё угрюмое бешенство, подлинных причин которого не осознавал. Но Генриха той зимой — почти ненавидел.       Когда Иоганн сталкивался со вроде бы похожими посягательствами других людей, он чувствовал себя совершенно неуязвимым. Все они будто боялись явно выказать свои извращённые наклонности — даже зная, что при любом исходе останутся безнаказанными. Старый мерзавец Лансдорф прикрывался чуть ли не отеческими чувствами мудрого учителя к талантливому ученику, одновременно требуя купать его в ванне. Трусливый педераст Дитрих, так и не рискнув проявить свой очевидный интерес, был, тем не менее, на Вайсе патологически зациклен — и даже считал это проявлением дотошности контрразведчика!       Но даже если кто-нибудь — в порядке бреда — сумел бы заполучить Иоганна в своё распоряжение, им бы досталось всего лишь тело. Вайс, конечно, не хотел остаться без ноги или глаз — инвалидность могла помешать работе, но всё остальное не впечатляло и не пугало. Уж по части преодоления отвращения у него имелся богатейший опыт.       Вот только с Генрихом вся эта замечательная стройная схема не работала. Потому что Генрих не вызывал отвращения. Его бывало жаль, он надоедал, отвлекал, злил — но всегда прорывался до сердца, не оставлял ни шанса равнодушию.       Вайс не помнил, почему не нашёл повода сразу уехать и как очутился в комнатах Генриха. За окнами снова бомбили, а Вайс думал, что исчезнет из жизни Генриха гораздо раньше, чем тот ожидает, — и пытался понять, какой отклик эта мысль вызывает в нём. Отклика как будто не было, но его поиск занимал Вайса куда больше, чем сам Генрих, который суетливо вышагивал из угла в угол и о чём-то нервно рассказывал.       Слушать было необязательно. Такая ажитация всегда указывала на очередной порыв Генриха убить своего дядю — от этих поползновений совершить самосуд Иоганн уже порядком устал. Планы у Генриха все были, конечно, несерьёзные, но выкинуть какую-нибудь глупость он вполне ещё мог. А Вайсу не нужны были проблемы, потому он терпеливо ждал, пока Генрих выговорится, чтобы — в который раз — его урезонить.       Наконец, Генрих выдохся. Остановился — разумеется, слишком близко, касаясь своим плечом плеча Вайса. Наклонился, только усугубляя испытываемое Вайсом раздражение, попытался что-то прошептать на ухо…       Иоганн не выдержал. Резко повернулся — хотел то ли отчитать Генриха, то ли сухо попросить перестать пыхтеть ему в висок. Лица их почти соприкоснулись, и всё сразу стало слишком поздно. Мгновение Генрих смотрел на него, не мигая, потом потянулся тонкими обветренными губами — и Вайс, с запаздывающей тоской сознавая своё поражение, качнулся вперёд, делая поцелуй неизбежным.       Генрих вдруг весь закаменел, напрягся, как если бы ждал удара — но целовать не прекратил. А потом обхватил Вайса, словно не держался на ногах, уткнулся лицом ему в шею, прямо в жёсткое сукно воротника, и так застыл. Вайсом же овладела странная апатия — он не мог ни пошевелиться, ни поднять руку, ни выговорить хоть слово. Так и стоял — молча и неподвижно. Всё помутилось: он презирал сам себя за слабость, проклинал за несдержанность, беспокоился, как бы Генрих не исцарапался цинковыми ромбами с петлицы, и самым жалким образом боялся посмотреть ему в глаза…       Генрих невнятно ухал — дыхание у него срывалось. Терялись обрывки фраз, ведь он бормотал их куда-то в воротник. Вайс расслышал только «так люблю» и запретил себе слушать дальше. Эти невозможные, невыносимые слова будто кромсали его изнутри тупым ножом. Он бы, наверное, завыл — в голос, по-звериному, если бы позволил себе издать хотя бы звук. Но Вайс крепко сжимал губы и только мысленно твердил: «Нельзя, нельзя, нельзя!» — даже не соображая, чего именно ему нельзя и почему.       Хотя для Белова всё было — «нельзя». Нельзя иметь ничего своего, даже желаний — они могли навредить делу, а потому оказались безжалостно отброшены. Нельзя испытывать подлинные эмоции, нельзя по-настоящему горевать и радоваться. Нельзя бояться, беспокоиться, нельзя расшатывать собственное душевное равновесие. Нельзя даже умереть самим собой! И нельзя проявить ничего человеческого. Можно только делать что должно.       Профессор Штутгоф был совершенно прав в своих подозрениях: работая с величайшим перенапряжением умственных, физических и моральных сил, Белов давно пересёк грань нервного истощения, измотал свою психику сверх всякой крайности. Беречь себя удавалось только для дела, а когда дело требовало не беречь — Саша не колебался.       Жить и работать так Белов ещё мог. Должен был, обязан! Но рядом с Генрихом всё противоестественное уродство этого состояния словно проступало отчётливо, становилось заметным, отчаянно стыдным — и совершенно нестерпимым… «Не хочу, чтобы он видел меня таким», — ожесточённо подумал Белов и осёкся.       «Ты что, обалдел? Какой тебе ещё Белов?» — опомнился, одёрнул себя Вайс. Попытался вернуться к самообладанию и хладнокровию, но отчего-то именно сейчас не нашёл в себе сил. Тогда в отчаянии Саша вцепился в Иоганна, как в свой последний щит. И Иоганн не подвёл.       Ухватил Генриха за подбородок, заставил поднять голову, поймал его взгляд и указал глазами на пол. Саша не распознал смысл этого жеста, зато Генрих — понял сразу. И готовность, с которой он скользнул на колени, вызвала у Саши даже не стыд — обжигающее, мучительное сострадание. Иоганна же захлестнуло желанием, таким очевидным, простым и ярким, что оно упрочило его позиции, задвинуло Сашу куда-то на задворки сознания.       — Ну? — испытующе произнёс он, и Генрих поднял на него больные, измученные жаждой глаза, прижался щекой к бедру, расстёгивая портупею и ремень неожиданно уверенными пальцами.       «Может, так оно и лучше», — успел ещё подумать Саша, с горечью признавая, что перевести все свои запутанные переживания в плоскость сугубо физиологическую — сейчас единственный действенный способ избежать срыва. Срыв он себе позволить никак не мог.       А потом ему стало совсем не до размышлений — ничьих и ни о чём.       Сон оборвался мутным аккордом не то вымученного наслаждения, не то болезненного чувства вины. Вайса рывком втащило в реальность — он широко распахнул глаза и закусил губу, чтобы поскорее избавиться от остаточных эмоций. И они как будто не задержались надолго.       В реальности был август, а не февраль; Люцерн, а не Берлин. Была просторная спальня на втором этаже их дома, из приоткрытого окна тянуло ночной прохладой, а рядом с Вайсом вытянулся, прижимаясь к нему спиной, Генрих, которому можно было не врать, которого не нужно было отталкивать.       Вайс притянул его ближе, ткнулся носом куда-то за ухо, жадно вдохнул знакомый запах — нагретая летним солнцем древесная стружка, соль, металл и отдалённая лимонная горечь. Видимо, на резком контрасте с совсем иллюзорным теперь сном, ощущения нахлынули лавиной — словно утверждая бесспорную власть реальности. Все каналы восприятия одновременно забило одним только сплошным Генрихом: жаром гибкого тела, доверчивым дыханием спящего, гладкостью его горячей кожи, мягкостью невесомого завитка светлых волос на виске, к которому Вайс уже прижался губами.       Ещё даже не проснувшись, Генрих подался к Вайсу, протянул:       — Иоганн…       Услышавший своё имя Иоганн встрепенулся и, разумеется, моментально забыл про всякое нежелание Саши будить Генриха среди ночи из-за своих дурацких снов. Генрих был сейчас таким близким, доступным и настоящим, что удержаться оказалось совершенно невозможно.       Вайс погладил его по подтянутому животу, мимолетно отметив, как зримо сказались регулярные занятия спортом. Запустил руку под резинку лёгких пижамных штанов, осторожно прикусил за ухо. Генрих двинул бёдрами раз, другой, простонал что-то невнятное — и, похоже, проснулся.       — М? — он вопросительно обернулся к Вайсу, но почти сразу застонал снова, подаваясь в ласкающую его руку.       — Хочу тебя, — прошептал Вайс, как будто это было Генриху непонятно. — Прямо сейчас.       Приподнялся, поцелуем накрыл расслабленные губы Генриха, продолжая двигать рукой — ему нравилось чувствовать, как твердеет член под ладонью.       Генрих запрокинул голову, судорожно сглотнул, но ничего не ответил, только извернулся, неловко стянул штаны ниже ягодиц и откинулся на спину, предоставляя Вайсу полную свободу действий.       Воспользовавшись этим опрометчивым разрешением, Вайс припал к его шее — целовал, вылизывал нежную кожу на горле, кусал под челюстью и у плеча. До исступлённого восторга доводила мысль, что он знает Генриха, знает, как прикоснуться, где погладить, куда поцеловать.       Острой кромкой зубов, почти царапая, вывел линию ключицы, впечатал очередь поцелуев от подмышки до диафрагмы, вдоль рёбер, по контуру грудной мышцы. Левый сосок тронул мягкими влажными губами, засосал, подул. Менее чувствительный правый — неожиданно прикусил, заставляя Генриха вскрикнуть и выгнуться. И всё это время издевательски медленно водил кольцом сжатых пальцев вверх-вниз по его уже окрепшему члену, ни разу не сбившись с ритма.       Генрих упёр ладонь ему в плечо, попытался поторопить. Пришлось оторваться от него, приподняться — не отпуская, впрочем, окончательно.       — Руки, — предупредил Иоганн, и Генрих послушно завёл их за голову, вцепился в подушку.       Вайс ещё даже не закончил самым кончиком языка рисовать сходящиеся к паху линии на его животе, а Генрих уже метался под ним и, хотя всё ещё ничего не просил, явно был на грани. Поднывал, ёрзал, пытаясь навязать Вайсу другой темп. Это, конечно, не получилось, но Иоганн и не собирался его сегодня долго мучить.       Устроился между ног Генриха, обеими руками удержал за бёдра и взял в рот — сразу глубоко, до горла. Он не знал, что чувствовал тогда в Берлине Генрих, но самого его сейчас откровенно будоражило горячее давление члена на язык и губы, бархатистость распирающей глотку головки и — та власть, которую он получал над Генрихом.       Научиться этой нехитрой технике было несложно — всего-то требовалось расслабиться и подавить рвотный рефлекс, появлявшийся, когда член упирался в нёбо или стенку горла. Ничего невыполнимого. А эффект оказался — умопомрачительный…       «Да какой рвотный рефлекс, что ещё за анатомический театр!» — возмутился Саша. Приподнялся, не выпуская член изо рта, покачал головой, словно отрицал что-то, и снова насадился горлом, не ломая, впрочем, изначального медленного ритма. Генрих всхлипнул, сдавленно охнул: судя по звуку — закусил ладонь.       Саша, сосредоточившись на своих движениях, сам не удержался от стона. Его вело и плавило, как будто минет делали ему. В паху разливалась тянущая тяжесть, всё тело от загривка до ступней пробирало волнами жаркой дрожи… К тому же он вдруг захотел проверить, как вибрация голоса сейчас скажется на Генрихе.       Сказалось так, что пришлось со всей силы вдавить его бёдра в матрац, не дать дёрнуться и помешать себе.       — Пожалуйста, ну пожалуйста… — наконец хрипло взмолился Генрих.       Вайс плотнее сжал губы, провёл рукой по его промежности, нашёл нужную точку и принялся ласково разминать её.       «Место, где сходятся нервные окончания предстательной железы, очень чувствительно», — поделился своими соображениями Иоганн; Саша не стал на него отвлекаться.       Генрих сейчас и так являл собой ожившее подтверждение его слов. Взмокший и растрепанный, он распластался по постели, вскинул голову, чтобы через мгновение бессильно упасть затылком в подушки, и стонал, не переставая. А когда Вайс всё-таки нарастил темп, затих, жадно и шумно дыша в ритме его движений — что было верным предвестником близкой разрядки.       Дважды он попытался вывернуться из рук Вайса, что-то неразборчиво выдохнул… Ничего не вышло. Иоганн был вполне уверен в своих желаниях и не позволил Генриху никакой самодеятельности.       Только проглотив всё, Вайс отпустил его. Легко поцеловал — скорее, коснулся бедра занемевшими губами — и лёг рядом, зная, что Генрих любит обниматься после близости. Не учёл только одеяло, которым тот их зачем-то укутал — видимо, не вполне осознавая, что делает.       — Неужели тебе не жарко?       Генрих вяло шевельнул рукой, что в более экспрессивной форме подошло бы под определение «отмахнулся». Но, как будто сочтя этот жест недостаточным, после паузы всё же ответил, старательно выговаривая слова:       — Потом, прошу тебя. Всё потом. Сейчас так хорошо, что ничего извне я, кажется, просто не замечаю.       И затих, привычно прижавшись к плечу Вайса, обвивая его горячими руками и закинув ногу ему на бедро. Генриху всегда удавалось естественно и очевидно показать своё изнеможение, полную удовлетворённость, всем телом будто сказать: «Вот до чего ты можешь меня довести», — что, конечно, льстило самолюбию Иоганна чрезвычайно. А Саша просто любил видеть Генриха таким — довольным, разнеженным, почти сомлевшим.       Собственное удовольствие Вайса сейчас отчего-то вообще не волновало — он уже получил то, на что рассчитывал. Но через несколько минут об этой стороне вопроса вспомнил Генрих. Словно спохватившись, опустил руку и виновато нахмурился, ощутив, насколько Вайс всё ещё возбуждён.       — Не торопись, — шепнул ему Вайс, и Генрих понятливо кивнул.       Избавил Вайса от белья, но не обхватил его член, а прижал к животу и принялся медленно гладить — то всей ладонью, то лишь подушечками пальцев. Оттягивая кульминацию, подолгу ласкал мошонку: мягко сдавливал, перекатывал яички, скользил пальцами по «шву» на коже. Эта неспешная нежность, близость, сосредоточенное дыхание Генриха, тепло касавшееся лица и шеи, погружали Вайса в какое-то парадоксальное — настороженно-умиротворенное — состояние.       Казалось, его окатывает ленивый прибой на прогретом солнцем мелководье — только нарастающее предвкушение не давало соскользнуть в сонную негу. Ожидание финала странным образом сливалось с желанием продлить ласку, и всё вместе это было ровно то, чего Вайс хотел. Но выяснилось, что Генрих может сделать ещё лучше.       — Саша, — тихо выдохнул он, в который раз безошибочно угадывая, что именно нужно. — Саша, я так люблю тебя.       От этих слов в груди Вайса как будто медленно-медленно разрывался пятидесятисемимиллиметровый артиллерийский снаряд — плавил тупой нож, всё-таки засевший после муторного сна. У сердца стало горячо, почти больно, а потом Вайс накрыл руку Генриха своей, сжал пальцы — и с освобождающим оргазмом пришла блаженная лёгкость.       Иоганн перевёл дыхание, несколько секунд собирался с силами. Разлепил горящие губы, попросил:       — Дай, пожалуйста, салфетки. Они с твоей стороны.       — Зачем? — усмехнулся Генрих, сползая ниже. — Я сам. Тоже хочу.       Одеяло Вайс решительно отбросил: зрелище было такое, что если бы его сейчас хватило на второй раз, они бы уже до утра не заснули. Но он и впрямь очень устал. Смог только притянуть к себе Генриха — поцеловал его, закрыл было глаза…       — Я, кстати, достал нам билеты, — горделиво и совершенно некстати заявил вдруг Генрих.       — Какие билеты?       — Ну, ты же любишь русские романсы?       В любой другой ситуации Вайс немедленно опроверг бы это смехотворное обвинение, но сейчас ему слишком хотелось спать.       — Завтра обсудим, — отрезал он, устроил край подушки на своём плече, чтобы Генриху было удобнее лежать, и моментально отключился.       Снов ему на этот раз не снилось никаких.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.