ID работы: 14271728

Választás egyedi

Слэш
NC-17
В процессе
225
автор
ТерКхасс гамма
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
225 Нравится 214 Отзывы 66 В сборник Скачать

8. О заботе и заботах

Настройки текста
Примечания:

Корми меня, когда я голодаю. Укрой, я мёрзну! Мной займись — я глуп. Со мною ты — что жив, я вспоминаю, А нет тебя — я одинок, как труп.

      Вайс уже смирился с мыслью, что для более чувственного продолжения инициативу придётся проявить самому. С одной стороны, перспектива эта нисколько не смущала и не беспокоила. А с другой стороны — существовал Иоганн, которому любая невнимательность со стороны Генриха казалась проявлением безразличия.       Как ни странно, именно Иоганн, интересующийся мнением других людей о себе исключительно в контексте потенциальной выгоды, в отношении Генриха оказался болезненно восприимчив — вплоть до мнительности. Порой его прямо-таки изводило обычно несвойственное ему — и оттого вдвойне острое — чувство собственного несовершенства. Он казался себе то слишком заурядным, то слишком старым, то слишком скучным, чтобы удержать Генриха; это пугало и злило.       Сашу такие переживания удивляли, раздражали и веселили одновременно, но Иоганну было не до смеха. Иногда он даже ловил себя на мечтательной ностальгии по отношениям, сложившимся между ними во время войны. Когда Генрих душевно зависел от всякого его слова и жеста, и можно было при малейшем сомнении снова и снова испытывать его привязанность на прочность, оправдывая собственные действия рабочими соображениями.       Сейчас Вайс, разумеется, не позволил бы себе подобных выходок. Единственным, что удерживало его на краю ямы мучительных и пустых сожалений о тех бессердечных «проверках», было ясное понимание — тогда без них не вышло бы обойтись. И продиктованы они были не запрятанной куда-то вглубь, но вдруг прорезавшейся провинциальной неуверенностью Иоганна в самом себе, а объективной необходимостью.       Нынешняя ситуация не шла ни в какое сравнение с той — и уж точно не требовала подобных мер. Сашу это радовало — ему никогда не доставляло удовольствия мучить Генриха. К тому же с его точки зрения, готовность раз за разом сносить самые жестокие слова, игнорировать мнимую холодность, терпеть манипуляции и прощать очевидно корыстный интерес — говорила не о симпатии Генриха, а о слабости.       В своё время эта слабость нешуточно беспокоила Вайса; он сумел примириться с ней, только удостоверившись, что работать она Генриху не мешает и на значимые для задания сферы не распространяется. И когда потом оказалось, что Генрих с этой слабостью распрощался — умудрившись каким-то чудом не выкорчевать заодно и своё чувство к Вайсу — Саша испытал странную смесь гордости за товарища, сумевшего вырасти над собой, и благодарности, что этот личностный рост не отдалил друга от него.       Но Иоганн, лишившись возможности глушить дурные опасения наглядным подтверждением своей значимости, теперь всё чаще требовал доказательств, что он действительно Генриху нужен и важен. Эти приступы проходили без эксцессов лишь потому, что боязнь Иоганна открыто проявить свою зависимость от Генриха зачастую оказывалась сильнее всех сомнений.       Казалось бы — как можно заподозрить в равнодушии кого-то, кто бросил все дела, чтобы провести с ним время, сделать массаж, успокоить? Но у Иоганна вообще неплохо получалось всё, за что он брался — и хорошее, и дурное — и сейчас ему блестяще удавалось тревожиться насчёт своей привлекательности в глазах того единственного человека, для которого хотелось быть привлекательным — просто так, не по работе.       Наверное именно поэтому, когда Генрих сдвинулся в сторону, а его пальцы, погладив ложбинку у копчика, дразняще скользнули между ягодиц Вайса, первой реакцией стало нелепое облегчение Иоганна, получившего, наконец, свидетельство заинтересованности Генриха. Но разозлиться на себя Вайс не успел. Продолжая поглаживать его, Генрих наклонился, мягко перебрал губами выступающие позвонки — от шеи и ниже, чередуя влажные прикосновения с жаркими выдохами.       — Ты же не против? — спросил негромко, хотя на взгляд Иоганна, никаких уточнений уже не требовалось.       Он был не просто не против. Близость Генриха действовала на него ошеломляюще, пьяняще — как будто Вайс был мальчишкой, которому в голову ударили гормоны, как будто его настиг припозднившийся на двадцать лет период пылкой юношеской чувственности.       В том возрасте, когда физиология могла бы что-то диктовать Вайсу, накал страстей вызывали переживания отнюдь не эротического характера: им тогда не было и не могло быть места. А подчинить половое влечение собственной воле — точнее, перенаправить его в иное, созидательное русло, как советовали в просветительской литературе — не составило большого труда.       Примитивной распущенности Саша бы не поддался. Но не из скромности — из упрямства: он был слишком целеустремлённым, чтобы отвлекаться на такую ерунду. К тому же девушки — даже симпатичные и симпатизировавшие ему ровесницы — зачастую вызывали у Саши противоречивые чувства, среди которых именно физической тяги он вообще не мог припомнить. Ну не считать же проявлением таковой его первый поцелуй — с Алисой Босоноговой, когда от незнания, как отказать и не обидеть, Саша скорее исполнял её желание, нежели своё.       И уж тем более он не мог никаким сексуальным интересом объяснить тот неловкий конфуз с Линой Линевой. Вдруг побледневшая, ставшая в объятиях Саши вялой и тяжёлой, она почти испугала его своим остановившимся взглядом и прервавшимся дыханием — долю секунды ему казалось, будто ей плохо с сердцем. Помнится, он был даже рад, что самым порядочным поступком стало развеять напрасные ожидания Лины, отстраниться и смиренно выслушать заслуженные колкости в свой адрес. Мог бы, в самом деле, до такой нелепицы и не доводить.       В Германии же Иоганн умел вполне правдоподобно имитировать увлечённость, если это было ему выгодно, но увлекаться вовсе не собирался. Отношения с хорошей девушкой не сулили никакой практической пользы, а полезные девицы были, самое малое, испорчены во всех отношениях.       Сдержанность сбоила в одном единственном случае — с Генрихом. Впрочем, с ним сбоило всё, что только можно — и даже что нельзя; этот прецедент Иоганн рассматривал как нечто совершенно исключительное. Он ведь даже не мог понять, чего хочет от Генриха — пока не выяснилось, что он хочет Генриха. Но в тот момент подобные желания Вайса уже не имели никакого значения.       Они и самому ему казались сбоем, расстройством нервной системы, не вполне справлявшейся с нагрузкой последних лет войны. Всерьёз искать причины постоянно оказывалось неуместно и некогда; Вайсу и так хватало забот. А неадекватное влечение к объекту оперативной разработки получилось вычеркнуть из перечня своих возможных реакций, запретить и забыть.       Уже потом, задумываясь, что это вообще было, Белов удовольствовался сомнительной версией, будто бы так — в искажённой форме — проявилось стремление к принятию, доверию, близости с другим человеком. Вопросов, почему у него возникло стремление к близости именно с Генрихом и отчего подобным же образом не исказилось его отношение, например, к Наде, Белов себе сознательно не задавал. Не хотел натолкнуться на очевидный ответ, да и не видел смысла ворошить уже закрытую, как тогда казалось, тему.       Последующие годы только укрепили его привычку контролировать в своей жизни всё, до чего получалось дотянуться. И даже оказавшись с Генрихом в одной постели, Белов не дал себе особенно расслабиться — обстоятельства не располагали. Их первый раз получился слишком сумбурным и спонтанным; словно они оба больше сил потратили на то, чтобы не поддаться собственным тревогам и попросту друг от друга не сбежать. Слишком много между ними стояло недосказанного, слишком много взаимных надежд и опасений одновременно притягивали и отталкивали их друг от друга, как разнонаправленный ток.       Зато позже — будто плотину сорвало. Открывая друг друга, они столько всего узнали и перепробовали… Когда через несколько дней после «похищения» и бегства из Магдебурга им наконец выдалась возможность заняться любовью, Генрих так заласкал его, что Вайс почти забыл, на каком свете находится.       Ему всегда казались жалкими люди, зависимые от секса, удивляли истории эффективности так называемых «медовых ловушек». А тогда он наконец понял, как это — терять голову от желания. И адреналин от полностью отпущенного самоконтроля дурманил не меньше, чем невыносимая жажда разрядки; вместе всё вылилось в невероятно страстный опыт, когда ничего было не страшно и не стыдно.       Хотя, конечно, так на него подействовать мог только Генрих. Вайс вообще-то не считал себя обладателем бурного полового темперамента — но видимо, другие люди просто не попадали по нужным струнам.       — Мне кажется, ты где-то не здесь, — прошептал Генрих и замер, как будто ждал реакции, не собирался ни на чём настаивать — хотя прижимавшийся к нему Вайс ощущал его возбуждение в полной мере.       — Значит, плохо стараешься, — обернувшись через плечо, нахально усмехнулся Иоганн — он прекрасно знал, что Генрих не обидится.       И Генрих не обиделся. Вскинул бровь, сверкнул враз зазеленевшими глазами и возмущённо, и почти восхищенно… Но вместо неких решительный действий, которые где-то здесь предполагал Вайс, только елейно улыбнулся и медленно-медленно провёл кончиками пальцев его по бедру.       Дотрагивался неуловимо, нежно, почти невесомо — вынуждая внимательно следить за мельчайшими движениями своей руки. Подмечать, как прерываются, замирают или меняют направление тающие следы прикосновений, переплетение которых будто оседало на кожу Вайса покалывающей пыльцой.       Щекотное возбуждение всё нарастало; Вайс уже сам подставлялся под ласку, чтобы сделать её ощутимей, отчётливей. Генрих не позволил ему особенно ёрзать — зарылся пальцами в волосы, положил тяжёлую ладонь на затылок и, удержав, тепло поцеловал под лопатку — раз, другой, прекрасно зная, какой это обычно вызывает эффект.       И именно такого эффекта, конечно же, добился: Вайс вздрогнул от удовольствия, выгнулся, коротко и глухо застонал. Генрих хмыкнул, выдохнул ему в позвоночник, едва касаясь губами кожи:       — Плохо стараюсь, да?       Его горячее дыхание прошлось по будто наэлектризованной спине Вайса, как чиркнувшая спичка. Стало одновременно и знойно, и знобко — с новой силой полыхнуло яркое, острое желание, рассыпало по телу колкие мурашки, окатило сладкой морозной волной.       Генрих прикусил его за загривок — от этого закоротило что-то на инстинктивном уровне: уже откровенно напрашиваясь, Вайс прогнулся в пояснице, потёрся ягодицами о член. Если бы кто-то сейчас увидел его — и не узнал бы, наверное, за эдакой похабщиной…       Но Вайсу не было совестно, пока он не поймал себя на этой ненужной, пустой мысли о каких-то чужих посторонних людях. И чтобы отгородиться от неё, он развернулся к Генриху: зажмурился от ударившего по глазами света, но не остановился, обхватил за плечо. Заставил накрыть собой, прижать к дивану, запрокинул голову в безмолвном требовании поцелуя.       Пару секунд Генрих медлил. Вайс даже приоткрыл глаза, не понимая, откуда взялась эта странная задержка, но почувствовав уверенное прикосновение настойчивых губ, облегчённо расслабился. Словно отгораживаясь от всего внешнего и неважного, опустил веки, сосредоточился на собственных ощущениях.       Целовались долго — никак не получалось отпустить Генриха. Укрывшись им и от света, и от повседневной суеты, окунаясь в его близость, шалея от желания, явственно разделённого на двоих, Вайс тянул его к себе, прижимался вплотную. Обнимал за поясницу, скомкав ткань рубашки, водил ладонями по коже. Закинув ногу Генриху на бедро, льнул к нему с какой-то отчаянной жаждой — будто им было, куда торопиться.       Когда Генрих наконец отстранился, это всё равно вышло так неожиданно, что Иоганн беспокойно распахнул глаза, потянулся следом… Напоролся на плавящую нежность во взгляде напротив и застыл — растерянный, обезоруженный. Рухнул обратно на диван, не в силах даже отвернуться, полностью беззащитный перед гипнотическим воздействием немого и красноречивого признания.       Впрочем, молчать Генрих не стал — так и глядя Вайсу в глаза, он шептал упрямо и осторожно, будто опасался сломать нечто хрупкое слишком резким словом:       — Люблю тебя. Так сильно люблю, и так счастлив, что могу говорить об этом свободно, столько, сколько захочу, и ты не осадишь, не остановишь меня…       Иоганн хватил губами воздух, будто ему стало трудно дышать — а может, так оно и было. Невпопад попросил:       — Погаси, пожалуйста, свет.       Генрих досадливо усмехнулся, шумно выдохнул — будто фыркнул.       — Глаза режет, — извиняющимся тоном сказал Вайс. В ту же самую секунду Саша понял, как страшно не хочет никуда отпускать Генриха, и потому, противореча сам себе, заявил: — Да и чёрт с ним. Не уходи.       Но Генрих уже ускользнул из его рук; услышав просьбу, он быстро наклонился к Вайсу, прижал ладонь к его щеке, негромко выдохнул:       — Раздевайся. Я сейчас, — и всё-таки поднялся с дивана.       Если бы в этом предложении не звучало откровенное — очень нетерпеливое — обещание, Иоганн, может, и не распланировал бы собственную казнь, но капитальную выволочку себе устроил бы уж точно. Однако Генрих с привычной лёгкостью ликвидировал недовольство Вайса самим собой; потушил его тревогу, не оставил ей ни шанса — так, как умел только он один.       Вайс решил последовать разумному совету — окончательно стянул с себя пижаму, избавился от белья. Не глядя, положил сложенные штаны на тумбочку. Генрих за это время добрался до двери — распахнув её, повернул выключатель, и библиотека погрузилась в приятный полумрак. Свет из коридора не раздражал глаза, но позволял неплохо видеть окружающее — чем Генрих и воспользовался.       Развернувшись, он принялся снимать рубашку; глядя, как его сильные пальцы медленно расстёгивают пуговицы, Вайс сглотнул ставшую вязкой слюну и задышал ртом. Генрих не делал ничего эдакого, не манерничал и не изображал призывную томность, но даже просто наблюдать, как он спокойно раздевается — на расстоянии нескольких метров, давая себя рассмотреть, но не давая дотронуться — оказалось почти нестерпимо.       Хотелось и попросить его прекратить, и попросить его продолжать — будто зачарованный, Вайс следил за ним, чувствуя, как учащается сердцебиение и становится глубже собственное дыхание. Генрих перебросил брюки через спинку стула, поверх них повесил рубашку. Подтащил стул ближе, в центр комнаты — устроился на нём с непринуждённой элегантностью, не смущаясь ни своей наготой, ни очевидным возбуждением. Сел, закинув ногу на ногу, поднял на Вайса насмешливые лукавые глаза.       — Всё ещё плохо стараюсь?       Саша чуть не взвыл. От безысходного вожделения начали почти болезненно ныть яйца, и член стоял, как каменный.       — Нельзя быть таким мстительным, Генрих, — хрипло выговорил он.       Генрих рассмеялся — именно так, как Вайсу нравилось — низко, рассыпчато, бархатно: шероховато и мягко одновременно. В его красивом глубоком голосе звучала горючая смесь страсти и азарта, когда он пристально посмотрел на Вайса и предложил:       — Не сдерживайся. Ты же хочешь… — Почти приказал: — Приласкай себя — так, чтобы я видел.       Огрело наотмашь, словно раскалённой иглой прошило. Иоганн торопливо зажал себе рот, чтобы не застонать. Это было… Нет, он не знал, как оценивать — и не хотел задумываться. Рука сама собой скользнула к паху; Вайс поймал взгляд Генриха — тёмный из-за расширившихся зрачков — и двинул бёдрами, толкаясь в собственную ладонь.       Низ живота и промежность захлёстывало тяжёлым томительным жаром. На спине выступила испарина. Пальцы размазывали тёплую смазку с головки, но это не приносило никакого облегчения. Собственные предсказуемые и пресные прикосновения доносились, будто сквозь укол лидокаина. А требовалось больше — ощущений не хватало отчаянно, до нетерпения…       Вайс устроился на боку, обернулся к Генриху. Раздвинув ягодицы и не слишком осторожничая, растянул себя на два пальца — сначала ввёл их по первую фалангу, потом глубже. Напряжение немного, самую малость отступило, а соображать стало совсем трудно. Иоганн насаживался на собственные пальцы, кусал губы, цеплялся взглядом за глаза Генриха, но упрямо не собирался ни о чём просить.       Не из гордости, просто он сейчас вообще не мог, не хотел разговаривать. Хотел крепкий член Генриха внутри себя и хоть какого-то облегчения для изнемогающего тела. А ещё казалось, стоит на мгновение задуматься, остановиться, отвлечься — и снова навалится горькая, вязкая усталость, которую Саша только сейчас, когда она уже почти ничего не значила, разрешил себе заметить.       Генрих, к счастью, на месте долго не усидел. Очень быстро оказался совсем рядом, удержал Вайса за запястье, рывком опрокинул его на спину. Как-то вдруг растеряв всю свою элегантность, рухнул сверху, словно не удержал равновесия — чуть не свалил их обоих с дивана. Все тревоги разом отдалились и пропали; мир сузился до комнаты, мир оказался ограничен горячими ладонями Генриха, его плечами, локтями, коленками. Вайс нетерпеливо приподнялся, обхватил Генриха обеими руками, жадно припал губами к его шее.       Сознание раздвоилось, и на этот раз ни Иоганн, ни Саша были не при чём. Распалённый, Вайс хотел отдаться Генриху — сейчас же, без промедления! — но и снова и снова касаться его, целовать, чувствовать, как он вздрагивает и шумно втягивает в себя воздух, когда получалось особенно хорошо угадать, как и где дотронуться. Вайс успел ещё подумать: «Какое счастье, что он у меня есть», — и отпустил себя, окончательно сдаваясь захлёстывающей его эмоциональной, дурманной волне.       Сердце стучало быстро и сильно, дышалось легко и сладко, и — под всей настороженной взвинченностью — Вайсу было удивительно спокойно. Только через несколько восхитительно длинных минут Иоганн с тоской прикинул, что чёрт его знает, где смазка — а значит, Генрих сейчас об этом спросит, и придётся отвлекаться на ерунду, придётся вообще думать и говорить… Перспектива ужаснула.       Он попытался заглянуть Генриху в лицо, надеясь, что тот сумеет как-то понять его настроение по глазам, — но Генрих на Вайса даже не смотрел. Приподнявшись и сплюнув на ладонь, он пару раз провёл по своему члену и направил себя внутрь Вайса.       От однозначной простоты этого жеста в сознании Иоганна произошло нечто вроде короткого замыкания. Он понял, что сейчас будет больно, а потом хорошо; с готовностью задрал ноги выше, перекрестил их у Генриха на пояснице.       И — было больно и хорошо, почти так же, как в первый раз. А ещё — упоительно, мучительно, прекрасно бесконтрольно. Вайс вцепился в плечо Генриха; другой рукой бездумно водил по взмокшей спине, давил на крестец, словно понукал — «глубже, сильнее!»       Генрих подхватил его под лопатки, притиснул к себе. То толкался в него — беспорядочно и резко, то почти замирал, принимался бережно целовать плечи, шею, лицо Вайса, не выходя. В такие мгновения Вайс особенно остро ощущал себя растянутым, заполненным, физически принадлежащим Генриху без остатка, и — отчего-то — любимым, беззаветно и незаслуженно.       Ритмичные проникновения, попадавшие точно как надо, тянущая дрожь в разведённых почти до боли бёдрах, давление на сжатый между их с Генрихом телами член — всё воспринималось уже максимально ярко. Наконец можно было ничего не превозмогать — не держать себя в руках, не окорачивать собственные порывы. Закостеневший доспех самообладания сейчас оказался не нужен Вайсу.       Он давно уже сам двигался навстречу Генриху — и с каждым движением в нём зрело наслаждение. Вайс вскрикивал, сжимался, то царапал Генриху спину, то откидывался на диван, круто выгибая позвоночник… Совершенно неожиданно кончил и почти сразу почувствовал, как Генрих изливается внутри него.

***

      «Мой!» — это слово неотступно звучало у Генриха в голове то грохотом, то шёпотом, пока он вбивался в Александра, сжимал в своих руках его гибкое, сильное, податливое сейчас тело — и не мог ни оторваться, ни остановиться. Перехватывало дыхание, накатывал огромный, жгучий восторг — больше от осознания собственных прав на Иоганна, нежели от физического удовольствия.       Генрих повалился на него, не успев себя осадить — диван сделался вдруг узок для них двоих, и куда было деваться? Обычно Иоганн не терпел таких штук — выпутывался из объятий, спихивал Генриха в сторону, просил не давить всем авторитетом и вообще всячески насмешничал. Но теперь — молчал. Не просто позволил раскинуться на се6е, прижиматься жарко и плотно, всем телом впитывать биение своего пульса — но и сам обнял.       Сколько они лежали так — Генрих не знал. Явно долго: постепенно выровнялось дыхание, успокоился стук сердец, после оргазма отчётливо слышный и неровный, ослабли как будто прикипевшие к его спине ладони Иоганна. Наконец Генриху стало совестно, и он перекатился на бок, пусть даже рискуя съехать на пол.       Александр лежал тихо, смотрел в потолок. А когда Генрих уже обеспокоился этой безучастностью, повернул к нему лицо, всмотрелся в глаза, нахмурился и вдруг спросил:       — Что ты думаешь про Сталина?       Генрих нетвёрдой рукой отвёл с его лба влажные волосы.       — Хороший мой, в такие моменты я думаю о тебе, а не о Сталине.       Возникла странная, непонятная пауза. Генрих успел испугаться — он не знал, чего ждать, а Александр смотрел очень серьёзно, даже строго. Но вот чуть заметно дрогнул уголок красивых губ, озорной прищур тронул нижние веки — и Саша вдруг прыснул со смеху, расхохотался сочно, безудержно, заразительно.       Уткнулся в Генриха лицом и продолжал хохотать, вминаясь ему в плечо острой кромкой верхних зубов, рассыпая по коже отрывистые вдохи и выдохи. Наконец поднял глаза, выговорил:       — Я не то имел в виду! — и снова зашёлся.       Вот так свободно, в голос, он вообще смеялся редко. С одной стороны, Генриху было приятно видеть его таким, а с другой — поднималось смутное запоздалое беспокойство. Но наверное, всё уже прошло — во всяком случае, к истерикам Александр был совершенно не склонен, и сейчас веселился, похоже, искренне.       Можно было пошутить — ситуация вроде бы располагала. Но Генрих не стал: почему-то казалось правильным помолчать, не перебарщивать.       Он вытянул из-под них край пледа, накинул его Саше на спину и обнял покрепче. Самому ему было почти жарко, но остывшая испарина холодила кожу зябкой плёнкой, а Иоганн мог запросто не заметить, что замёрз. Против пледа он не возразил, и Генрих, окончательно успокоившись, тоже улыбнулся.       Постепенно Саша затих, пригрелся в его руках. Отступила зримая напряжённость локтей и спины, смягчилась линия челюсти, ладонь расслабленно соскользнула с груди Генриха на диван. Иоганн зевнул, сонно сказал:       — Надо пойти наверх, — и опустил тяжёлую голову Генриху на плечо.       — Не надо никуда идти. Ты у себя дома, имеешь полное право спать где угодно.       — Это уже какая-то безнравственность, — вяло возразил Александр, вздохнул, но всё-таки закрыл глаза.       Генрих поцеловал тронутую сединой прядь волос над его лбом и ничего не ответил.       Дыхание Александра выровнялось, стало глубоким и тихим; он так и уснул — зажатый между спинкой дивана и Генрихом. Было страшно разбудить — Генрих старался не шевелиться, и лишь убедившись, что Иоганн спит, немного отодвинулся — ровно настолько, чтобы видеть его лицо.       Так странно было вглядываться в наизусть известные черты — и как впервые испытывать щемящую, пронзительную радость, что этот невероятный человек вообще существует, что он рядом с ним, Генрихом. Наверное, только в последние годы Генрих осознал, как глубоко и всерьёз любит его. Не влюблён до одури и сумасшествия, как раньше, не одержим им, не зависит от него — просто любит.       Ему по-прежнему не нужны были другие — даже друзья, не говоря уже о чём-то большем. Раньше Генрих считал, что любой, даже самый хороший человек может надоесть, от любого можно устать. Но с Александром получалось иначе. Впрочем, он и не был «хорошим». Генрих вообще его не оценивал, принимал, как есть — ведь мораль относительна, а для него никого лучше всё равно не существовало.       — Люблю тебя, — прошептал Генрих спящему. — Всегда буду любить.       Неожиданно тот распахнул глаза, посмотрел куда-то сквозь Генриха. Радужка серебристо отразила свет, но зрачки остались неподвижны, и сказать, кто скрывается в их чернильной глубине, не получалось. Зрелище это было жутковатое, могло напугать — и в первый раз действительно напугало Генриха до оторопи. Но человек ко всему привыкает.       — Это я, — произнёс он спокойно и негромко, по опыту зная, что делать. — Всё хорошо. Спи.       Сам Александр не помнил, что вообще просыпался, а так как эти редкие приступы не превращались ни в какой лунатизм, никому не приносили вреда и легко устранялись, Генрих ничего ужасного в них не видел. Иоганн, конечно, требовал, чтобы Генрих сразу его будил — но это казалось довольно-таки бессмысленным делом.       В который раз решив не беспокоить Александра попусту, Генрих вытянулся рядом с ним, снова обнял и сам, кажется, задремал. Чтобы проснуться, когда Александр завозился, пытаясь перелезть через него.       Генрих вопросительно хмыкнул что-то невнятное — формулировать было лень.       — Собираюсь умыться и всё-таки что-нибудь съесть, — ответил Саша, безошибочно истолковав его мычание.       — Там был тёплый салат с уткой в карамели и мясное суфле из Пфиштерна, я вечером заезжал к ним и заказал с собой. Только всё уже остыло, конечно. Ещё есть стейки из форели, но их надо жарить.       Иоганн сел, огляделся в поисках своей одежды и посмотрел с привычной невозмутимостью.       — Сделаю себе бутерброд с сыром.       — Не сделаешь, — Генрих приподнялся на локте, не чувствуя никакой сонливости. — Хлеба нет.       Саша тихо, но горестно вздохнул.       — Что-нибудь придумаю.       — Придумай, пожалуйста, на двоих, — предложил Генрих. — В конце концов, я тоже не ужинал.       Ему нравилось, как Иоганн готовил. Если задуматься, Генриху нравилось, как Иоганн занимался вообще чем угодно: от вождения до обезвреживания взрывных устройств. Еще в Риге Генрих любил наблюдать, как Иоганн работает, хотя в то время его тяжело было заставить усидеть на месте.       Но если с транспортными средствами и оружием Генрих и сам вполне справлялся, то кулинария не давалась ему катастрофически. Он, наверное, даже какую-нибудь вышивку лентами сделал бы лучше, чем самый обыкновенный омлет.       Нет, Генрих ничего, конечно, не жёг до углей, не портил посуду, не разрушал кухню и не травмировался миксером, как персонажи французских комедий. Просто получалось невкусно. Даже по рецепту и с соблюдением пропорций всех ингредиентов. Впрочем, нельзя сказать, будто Генрих стойко боролся с этим своим недостатком. Пару раз попробовал, не вышло — и ладно.       Да и значительно приятнее, нежели заниматься ужином самому, было смотреть, как Иоганн — наспех ополоснувшийся, встрёпанный, с влажными волосами, зажатой в зубах сигаретой и в одних пижамных штанах — колдует над плитой. Выглядело это уютно, очень по-домашнему. Отдельно умиляло, насколько старательно он выдыхал дым исключительно в сторону вытяжки.       К тому же, сам Генрих уже управился. Ему ведь в голову не пришло, что остывшую на салатных листьях карамель или опавшее суфле проблематично будет разогревать. Просто — не подумал. Хотя справедливости ради, он и не собирался ничего греть — концепция одного блюда, приготовленного на неделю вперёд, была Генриху категорически не близка.       Иоганн тем временем, ворча что-то насчёт сбитого графика, перебрал салат — выудил из него куски утки, отмыл их от карамели и, присыпав каким-то специями, бросил обжариваться на сковороду. Разыскал в холодильнике пару помидоров и пучок петрушки, быстро нарезал овощи и теперь размешивал заправку из масла и лимонного сока.       — Год жизни бы отдал за кусок нормального чёрного хлеба, — вздохнул он, не уточняя, впрочем, чем ему не угодили традиционные швейцарские булки с семенами и злаками.       — Не разбрасывайся так вольно годами моей жизни, пожалуйста, — попросил Генрих. Поинтересовался: — Тебе чем-нибудь помочь?       — Да всё уже готово. Только не идти же за стол в таком виде.       Генрих тяжело вздохнул. Иногда педантичность Иоганна переходила все разумные границы и превращалась в обыкновенное занудство.       — Я могу отдать тебе мой халат, чтобы ты не смущался, — заявил он. — Хочешь?       Не дожидаясь ответа, украл миску с политыми маслом помидорами и торопливо направился в столовую.       Утка оказалась даже лучше без карамели, но Генрих чуть не обжёгся, пока пытался удержать в пальцах стащенный у Иоганна кусок.       — Чужая еда всегда вкуснее? — насмешливо спросил Саша и подвинул свою тарелку ближе к центру стола. — Только вилкой бери. Горячо ведь.       — Я просто с тобой заигрываю, — охотно объяснился Генрих. — И вообще, думаешь, это легко — смотреть, как ты полуголый крутишься по кухне, и не распускать руки?       Иоганн пожал плечами:       — На второй раз не рассчитывай. Сегодня много дел, уже почти четыре утра, а мы всё ещё не спим. У тебя какие планы?       — Завтра нужно встретиться с Гогенлоэ. Понятия не имею, надолго ли это затянется. Да и здесь полдня будет суета и фрау Кристен, а ты знаешь, как я этого не люблю.       «Сегодня» во фразе Иоганна означало то же самое, что «завтра» в словах Генриха. Они давно привыкли, что у одного новый день наступает по часам, а у другого — после пробуждения, и уже не путались.       — Пообещал бы закончить с уборкой пораньше, — сказал Саша, — но боюсь, буду занят другим.       Генрих не стал уточнять, чем именно. Ему и самому нужно было ещё забрать из тайника документы о положении дел в Венгрии; положить их туда обещали сегодня в ночь.       — Ты вообще можешь хоть иногда не думать о работе? — спросил он, прекрасно зная: этот — не может.       — Могу, конечно. И мне казалось, у тебя недавно был шанс это заметить.       Генрих коротко хмыкнул:       — Имеешь в виду, что иногда наступает время думать про Сталина?       — Ты теперь ещё год будешь мне это припоминать?       — Зачем — год? Уже через пару месяцев будет совсем не так забавно, — невозмутимо парировал Генрих, и Саша легко рассмеялся. — Или ты можешь объяснить, что всё-таки пытался спросить.       — Да глупость. Устал, раскис и решил пристать к тебе, не считаешь ли ты меня пособником тирана. — Саша покачал головой. — Знаю ведь, что не считаешь. Поэтому и пристал.       Генрих кивнул:       — Могу подтвердить — не считаю, конечно. А вот ты почему в себе сомневаешься?       — Времени свободного много, — отрезал Иоганн. — Маюсь с безделья.       Генрих приподнял бровь, саркастически подумал: «Хорошенькое безделье!» — но вслух ничего не сказал.       — Не смотри на меня так, — попросил Саша. — Сам всё знаю. Просто такая ситуация, когда приходится серьёзно заниматься никчёмной ерундой, а все действительно значимые вещи пока отложить. Наверное, это больше всего и выматывает, — признался он.       Окажись на месте Генриха нормальный человек, он бы, несомненно, Иоганну посочувствовал. Но Генрих знал, что именно этого делать и не следует.       — Ты, можно подумать, рассчитывал, будто всё будет легко, — сказал он и погладил Иоганна по руке.       Окажись всё тот же нормальный человек на месте Иоганна — наверняка бы обиделся за такие слова. Но нормальные люди были не на их месте, а сами они слишком хорошо знали друг друга. Александра нельзя было жалеть — он просто не понимал такой реакции, не воспринимал её. Но ему можно и нужно было напоминать, что он, вообще-то, всё давно продумал и со всем умел справляться. Тем более, что так оно на самом деле и было.       Саша перевернул ладонь и благодарно сжал пальцы Генриха.       — Спасибо.       — Это тебе спасибо. За ужин. А теперь идём спать, и если ты хоть слово скажешь о мытье посуды…       — Дай хоть в раковину сложу. Не оставлять же на столе, — перебил его Иоганн.       — Уж лучше бы про Сталина спрашивал, — ворчливо откликнулся Генрих. — Иди, я сам отнесу.       Вытянуться на прохладном белье в темноте спальни оказалось приятно. И обнять Иоганна, не рискуя свалиться на пол — тоже.       — Знаешь, — проговорил Генрих, ладонями уловив напряжение в теле Александра и догадавшись о причине, — ты ведь не их личный секретарь. Сталина и Хрущёва, я имею в виду.       — Пока разоблачили только культ личности Сталина, — это было сказано с непонятным выражением в голосе, и Генрих нахмурился. — Но ты прав, всё ещё может случиться. Верил же я в своё время, будто твой отец хотел принять советское подданство…       Генрих вздохнул. Когда выяснилось, что то письмо отца — подделка, это уже не имело для него большого значения. Гораздо важнее было то, что Саша сам рассказал об этом Генриху. «Но показания Папке — настоящие, — отрывисто говорил он, и отчаянная, почти синюшная бледность заливала его лицо. — Выписка из уголовного дела — тоже. Лично проверил».       Генрих не сумел тогда объяснять, что ему уже всё равно. Даже если бы отца убили Советы — это ничего бы не изменило ни в его отношении к Александру, ни в жизни вообще. Однако он был рад, что Саше не пришлось столкнуться с готовностью коллег разыграть столь циничную провокацию. И даже предположил, будто письмо отца фальсифицировали, не чтобы внушить полезному племяннику оберштурмбанфюрера СС лояльность по отношению к советскому агенту, а чтобы изыскать юридическую возможность надавить на его убийцу, Папке.       Генрих не стал уточнять, что из Папке и безо всяких юридических оснований могли выбить любые показания — тот бы признался, что Христа распял, лишь бы уберечь собственную шкуру. Достаточно было посмотреть на Сашу, чтобы понять — он и сам прекрасно всё осознавал. Осознавал, записывал на свой счёт и готовился нести ответственность за то, в чём, по мнению Генриха, был совершенно не виноват.       Неизвестно, чего он ждал. Упрёков? Проклятий? Прощания? Генрих в любом случае не собирался оправдывать подобные ожидания.       — Многие люди, пришедшие к власти, начинают с разоблачения предшественника. Этой милой традиции уже примерно пара тысяч лет, — произнес Генрих, стараясь удержать отстранённый, рассудительный тон — кажется, это ему удалось.       — Вот уж не ожидал, что ты станешь защищать Сталина, — сухо усмехнулся Иоганн в темноте.       — Дурак. Я тебя защищаю. От твоей же собственной разбушевавшейся совести.       — Странная, прямо скажем, забота.       — Ну уж как есть, — огрызнулся Генрих. — Ты же столько раз говорил мне, что самым главным считаешь родину — хочешь сказать, она куда-то делась? Или может быть, пропали твои соотечественники, люди, которых ты хотел защитить? Ты ведь не для Сталина, надеюсь… занялся своим делом?       Саша помолчал. Потом взял Генриха за руку, прижал его ладонь к своим губам, поцеловал. Негромко произнёс:       — Я тебе обещаю, разберёмся со срочными делами и уедем на месяц куда захочешь.       Неожиданно для самого себя Генрих сорвался:       — Не уедем. Потому что того места, куда я хочу, давно не существует. Это у тебя есть родина, о которой можно переживать. Мне такой роскоши не полагается.       Он обругал себя последними словами за несдержанность — но сказанного не воротишь. Саша осторожно повернулся к нему — взгляд у него был пристыженный, губы поджаты.       — Я…       — Не смей себя обвинять! — рявкнул Генрих. — Вот просто не смей. На Ривьеру поедем. В Монако. В Сен-Тропе!       — Ты же оттуда первый и сбежишь, с этой Ривьеры, — заметил Иоганн. — А почему Сен-Тропе? Потянуло на места боевой славы союзников? — спросил иронически.       Злость, испуг и раздражение Генриха развеялись, как не было. Он прижался к Иоганну, положил голову ему на грудь, хотел потереться щекой, но вовремя вспомнил, что не брился.       — Какой ещё боевой славы?       — Операция «Драгун», — наставительно сказал Иоганн. — Высадка союзников, взятие Марселя, падение вишистского правительства во Франции. Припоминаешь?       — Не особенно. Это же курорт. Там еще недавно снимали, как выразился один мой приятель, «во всех отношениях революционный фильм о девушке, которая позволяет любить себя не за одни только добродетели». И если достоинства актрисы хоть вполовину таковы, как он описывал, этот городок ещё станет знаменит.       — Тем, что там снимали порнографию?       — Не будь ханжой, пожалуйста. Фильм ещё даже не вышел, хотя вроде бы уже смонтирован и готов. Называется «Бог создал женщину» или что-то такое. Попробую достать плёнку, если хочешь.       — Я? — непонятно чему возмутился Иоганн.       — О, ну да. Там же не про Сталина, понимаю…       Сработало безотказно — Саша фыркнул, проглотил смешок, шутливо толкнул Генриха в плечо. Завязалась потасовка, и подмяв его под себя, любуясь его весёлым и красивым, очень молодым сейчас лицом, Генрих отчего-то подумал, что они каждый день ходят над пропастью по канату — и чудом всё ещё не сорвались.       Он навис над Иоганном, прижался лбом к его лбу, потом поцеловал в губы — ласково и целомудренно.       — Не изводи себя пустыми сомнениями. Ты ведь знаешь, даже если весь мир будет против тебя, я всё равно останусь на твоей стороне.       Саша кивнул. Обхватил лицо Генриха ладонями, сам потянулся к его губам. На невинность не осталось и намёка, и когда б не светлеющее за окном небо, Генрих точно бы оспорил утверждение Иоганна про второй раз. Но если уж им предстояло завтра много дел, стоило немного выспаться.       И под мерное спокойное дыхание Иоганна Генрих заснул — быстро и легко.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.