« — Теперь я больше никому не смогу доверять! — — Никому не доверять — это совершенно естественное состояние!» Из к/ф «Сёгун».
На улице Рандеву в двадцатом округе Парижа никогда не росли тополя. Фьора отлично знала это, — но когда она совершенно случайно пришла сюда, ошибившись сначала с линией метро, а потом выйдя не на той остановке — она хотела выйти раньше — молодая женщина забрела на тихую маленькую улочку, которая, казалось, вышла прямиком из далёкого прошлого, и теперь манила её к себе, очаровав с первого взгляда. Стояла переменчивая, но по-своему очаровательная парижская весна. Парижане полусерьёзо-полушутя говорят, что в Париже никогда не бывает зимы, и они правы. Здесь может быть холодно летом, так, что кажется, будто сейчас с бездонного и ярко-синего неба полетят хлопья снега, — а в ноябре или декабре может плавиться асфальт от жары. Боже, как же тогда ругалась Фьора, пока шла от углового кафе в табачный ларёк, расположенный через дорогу! А её обувь на крошечных, словно детских ногах прилипала к влажно чавкающему асфальту, который тут же смыкался, пряча её шаги. Нет, она вовсе не беспокоилась о том, что может испортить себе обувь, просто ей не хотелось казаться или быть комичной. Не столько для других — да ну их к чёрту, пусть смотрят! — сколько для самой себя. После долгих, нескончаемых лет, проведённых за тюремной решёткой, она научилась трезво оценивать саму себя и тех, кто находился прямо перед ней. Опять же, это вошло у неё в привычку и совершенно не хотело оттуда выходить, а именно — желание никогда и никого не пускать себе за спину. Мало ли чего. В честном бою или просто в разговоре с собеседником, соящим прямо напротив неё, она всегда справится и победит. А вот с тыла её прикрывать не нужно, она сама справится. Да и потом, нет у неё своих. Нет, не было — и не будет никогда. Закуривая сигарету, она помолчала в разговоре с самой собой, ожидая ответа. Вполне ожидаемо, внутренняя собеседница ничего не ответила, полностью соглашаясь с ней. Но так было далеко не всегда. Фьора закрыла глаза, и из глубин памяти, словно через толщу воды, появились и заколыхались далёкие картины из прошлого. Её мать и старший брат, домашний тиран-отец, которого матери однажды хватило сообразительности убить, но потом не хватило сообразительности сделать так, чтобы или тело никогда не нашли, или чтобы ни на кого из них никогда не упало и легчайшей тени подозрений. — Боже, что же делать, что же делать? — причитала мать, мечась, как муха под абажуром и заламывая руки. Время от времени она переводила бессмысленный взгляд то на тело мужа, распростёртое на полу, то на детей. У юной Фьоры тогда мелькнула мысль, что мать так смотрит на них всех по очереди, словно это — какое-то блюдо, и она ждёт, кто из них двоих согласится съесть его первым. Мелькнула — и пропала, уступив место красно-чёрным мушкам перед глазами и набатному гулу в голове. — Значит, я теперь сяду в тюрьму? — спрашивала мать у своих детей или у самой себя. — Я? Почему я? Господи, ну почему я? — продолжала она бессмысленный поток слов, словно от её бестолкового и бессмысленного лепета зависела её жизнь или смерть, и если бы она замолчала, то сразу умерла бы. — Господи, я не хочу! Господи! Вполне ожидаемо, Господь не ответил. То ли Он уже привык к тому, что на маленькой голубой планете Земля, хорошо видной с Луны, постоянно кто-то кого-то убивает, то ли Он просто был занят и хотел заняться этим дело попозже. Интересно, а у Бога бывает плохое настроение — или нет? Чувствует ли Он себя временами уставшим и опустошённым? Говорят, у Бога нет любимчиков, которых Он всё время держит при себе, и всех, от первого праведника в Раю до последнего грешника на Земле Он любит одинаково. Может, Он и разобрался бы в этой истории чуть позже, разрешив ситуацию, по недоумию и недоразумению сделанную Его детьми… … но Ему просто не дали. От золотистой тени, падающей откуда-то с небес, озарённых ярким весенним Солнцем, медленно и уверенно отделилась маленькая тонкая тень. Маленькая Фьора медленно, словно приглашённая на танец, подошла к матери, склонившейся над убитым ей отцом. Тогда она ещё не знала, что её мать, Мари де Бревай, мало что умела и могла в своей же собственной жизни. И если бы кто захотел составить список всех её промахов и косяков, когда она или просто опускала руки, или пряталась за кем-то, не скрывая своей немощной ущербности, как сказочная девица в опасности, список был бы внушительным. Внушительным настолько, что синьору Бревай можно было бы под этим списком похоронить заживо. Даже если бы список вёлся на прозрачной и тонкой бумаге. Но Фьора не задумывалась над этим. Она любила свою мать, чувствовала за неё ответственность и, всей душой любя свою мать, присматривала за ней и прилагала все свои детские, но при этом женские силы, чтобы хотя бы доняньчить свою мать с наименьшим вредом для последней. Увы, вот такого она точно не могла предвидеть. Только тогда, делая маленькие, но твёрдые шаги к… живописной картине, не предназначенной для глаз детей, а особенно сына и дочери, она об этом не подумала. Она была ещё слишком маленькой, чтобы знать все взрослые слова, подходящие к этой ситуации, — но достаточно ответственной для того, чтобы понимать, что она не уберегла мать. «Мама, ну как же так! Я ведь только ушла в школу и вернулась, и дня не прошло, а ты опять что-то выкинула! Ну разве можно так?» Об убитом отце, неподвижно лежащем у её ног, она даже не думала. Её детское сознание просто не могло постичь то, что случилось. И раньше Фьора ещё никогда не видела покойников, тем более, трупы убитых. И раньше папа никогда не умирал и не погибал. Он выпивал и ругался, приходил домой далеко за полночь или в некоторые дни не приходил вообще, придирался к детям и к жене, ругал их и оскорблял, а потом каялся и просил прощения, мог размахивать руками, войдя в роль кухонного боксёра, подсчитывал, кто сколько получает и кого не так уж и выгодно содержать… Но как бы там ни было и сколько бы не зарабатывали родители, никто из них никогда не голодал. «Ну его, пусть говорит, что захочет, а вы всё равно ешьте. — говорила маленькая Фьора матери и брату. — В конце-концов, он обязан нас содержать! А если не захочет — мы на него пожалуемся…» «Эх, Фьора… — со вздохом говорила мать, стыдливо отламывая кусочек хлеба и скорбно кладя его в поджатый, словно мгновенно ставший беззубым рот. — Ты ещё маленькая и ничего не понимаешь…» … а ещё, иногда он ходил с ними по воскресеньям на прогулку, обнимал их и целовал, смеялся и рассказывал истории, любил французский сыр и не любил моцареллу, открывал бутылки с красным вином и в шутку предлагал детям выпить с ними, читал газеты по утрам и мечтал поехать на море. Но раньше не был тем, что называют странным, загадочным и страшным словом покойник. Или — труп. Раньше он никогда не лежал так долго и так неподвижно на полу, не храпя и, казалось, даже не дыша. — Мама, я скажу, что это я убила папу, — сказала девочка. — Ты не пойдёшь в тюрьму, обещаю. Я скажу, что это сделала я. Мать подняла голову и посмотрела на дочь выпученными и бессмысленными глазами. А за спиной у девочки зашло Солнце. Словно погасла золотая тень от райских кущ, из которых она только что вышла по неведению. А Господь был слишком уставшим или слишком занятым, чтобы удержать маленькую девочку, уходящую из ворот Рая. Она не ела райского яблока и даже не успела найти его. Она просто захотела помочь тем, кто оказался за воротами райского сада и пошла помогать им, — а ворота Рая захлопнулись у неё за спиной. И только одинокий ангел долго смотрел ей вслед. Совсем ведь ещё дитя, как же так… Она вышла из Рая по недоразумению, она даже не успела согрешить. … Молодая женщина щелчком отбросила от себя бычок сигареты и села в такси. Её жизнь разделилась на несколько «до и после», и как она ни старалась объединить их в одну жизнь — в свою — у неё ничего не получалось. Казалось, что она налила в одну бутылку несколько порций воды и растительного масла, а теперь надеялась, что это всё перемешается между собой. Напрасная надежда — оно всё равно отказывалось перемешиваться. Даже просто вода с водой, разделённые между собой маслом. Детство, отец, тюрьма, называемая колонией для малолетних преступников, жизнь вдали от семьи, затем освобождение и жизнь на свободе, наконец-то без присмотра и того, что на самом деле только мешает, но что почему-то зовут поддержкой… Фьора пыталась вызвать у себя хоть какую-то эмоцию, но не выходило ровным счётом ничего. Эмоции как-то не смешивались с ней, по сути, отдавшей жизнь за свою мать и потерявшей за это и долгие годы жизни, и детство и отрочество, и невинность и невиновность, как вода с маслом. Там, в Дижоне, её ждала её мать. Где-то там должен был быть её брат, и Фьоре казалось, что они все трое — как пешки на шахматной доске, когда они остались без дела, а шахматная партия уже закончилась. — Париж — это город любви, мадмуазель! — говорил молодой таксист, слушавший по радио какие-то банальные песни о любви. — Я работаю уже пять лет и никогда не жалел об этом. Каждый день дорога, новые люди, новые встречи… Здесь вечная весна и никогда не бывает зимы… А на улице Рандеву пахнет тополиными весенними клейкими листочками. И в старом приземистом доме из старого голубого камня, совсем как в Нормандии, возвышающимся над старой булыжной мостовой, живёт счастье. Фьора не была уверена, что достойна счастья, равно как в том, что она умеет — или сумеет быть счастливой. Хотя… да плевать. Долгие годы тюрьмы научили её действовать не задумываясь и не анализируя, потому что если она задумается — она проиграет. Она погибнет. Поэтому, если что-то нужно сделать — нужно брать и делать. Так она подписала контракт на маленькую, но очень уютную квартиру в старом доме из серо-голубого камня, с маленьким кривым балконом, где в огромной керамичеком горшке росла некрасивая, но пышная, толстая и добродушная ель, оставшаяся от прежних хозяев. Она позвонила по указанному номеру телефона, встретилась с хозяином, невысоким и худым молодым человеком, и недрогнувшей рукой подписала контракт, как раньше сначала схватилась за заточку, а впоследствие — за нож, чтобы защитить себя. Как до этого она обманывала, чтобы защитить свою мать и спасти своих близких. Когда было надо действовать, Фьора просто брала — и действовала. И когда за хозяином закрылась дверь, она прошла по старым ревматическим деревянным полам и вышла на балкон, откуда открывался вид на Старый Город. Скоро она поедет на вокзал и оттуда отправится в Дижон. А Рай, если он ещё есть, — он подождёт. -… а вот здесь — воскресный базарчик под открытым небом, — продолжал рассказывать таксист, — а вот здесь, около метро Аббесс, фуникулёр Монмартра. Ели хотите, можете прогуляться потом, в воскресенье, правда, много народа и там не протолкнуться, но зато весело. А наверху, на площади, есть хорошие рестораны… Незвестно почему, слушая болтовню таксиста, Фьора поняла, что она начала жизнь с чистого листа. Внимательно посмотрела на свои запястья, на которых нет и не оставалось никаких следов от наручников. А если бы даже они и были… какими бы они были — и кто смог бы их узнать или даже рассмотреть? Следы на душе? П-ха! Пусть они ещё доберутся до её души, чтобы рассмотреть там что бы то ни было. Она, Фьора, никогда и никому не покажет того, что не предназначено для чьего бы то ни было взгляда. Она не покажет другим — и не будет смотреть сама. В окно она видела, как они подъезжали к Лионскому вокзалу. На круглой площади собрались клошары и прочий… парижский сброд. Оно и немудрено, с его убежищами для мужчин и для женщин, хорошо хоть, раздельно, находящимися неподалёку отсюда. А ещё — центр приёма всяких страждущих и достаточно хорошо понимающих своё бедственное положение, чтобы прийти сюда, к социальным работникам, весь день работающих с разнообразными человеческими нуждами и страданиями. Фьора гордо вскинула голову, подняла подбородок. Она никому не расскажет ничего лишнего. Нет, не дождётесь. И вокруг Лионского вокзала просто очень красивые богатые городские дома и прекрасные виды. Там неподалёку есть маленький хороший сквер, где однажды зимой летал волнистый попугайчик. Что с ним случилось потом? Может, он вернулся к хозяевам? А может, замёрз на зимнем холоде и погиб? Но она, Фьора, не попугайчик, и дажеГлава 1. Бегство из Рая
10 марта 2024 г. в 15:19