***
Стену теперь украшала одна большая картина художника, а также несколько маленьких, данные в довесок отчаянно смущающимся Иешуа: «За использование Вашего плеча. Извините ещё раз, пожалуйста. Нет, это не третий откуп, не выдумывайте». Разговаривали они теперь почти каждый день — текстом ли, в мастерской или просто в парках. В ресторанах Иешуа чувствовал себя скованно: постоянно позволять платить за себя он не мог. Пилат иногда всучивал ему пакеты с едой — деньги тот тоже наотрез отказывался брать. Работа возобновилась вновь: тексты писались, студенты заворожённо слушали на лекциях, а театр стал интересен. Особенно — рядом с Иешуа. Тот всегда радовался, когда выдавался повод посетить новую постановку. Спокойный, с мягким интересом смотрящий на сцену, он делал даже самую неудачную режиссуру вполне терпимой. Обсуждения после в приятно пахнущей дорогой кожей машине были чуть ли не самым ценным и откровенным, что доводилось слышать Пилату. Если бы их знакомство не началось с такой неприятной ноты, то Пилат посчитал бы, что на его голову свалилось долгожданное счастье. Но каждый раз видеть ещё сильнее похудевшего, осунувшегося художника было выше его сил. В последнее время тот совсем потух: всё чаще предпочитал слушать, а не говорить, отвечал невпопад и, что самое главное, перестал улыбаться. И рисовать жёлтым цветом. — С Вами что-то происходит. Опять проснулись критики? — Нет-нет. Всё хорошо, — устало улыбнулся Иешуа, явно себя пересиливая, — Я всё-таки устроился на работу. И даже не на завод — в офис. Там не надо считать, я отвечаю людям. — Вы убиваете себя этим. И опять же — из-за меня. — Я Вас простил давно. Извините, сейчас у меня нет сил с Вами спорить, — Иешуа присел на близлежащую лавку и закрыл глаза. Нижнее веко одного из них нервно дёргалось. Тон его был неожиданно жалобным, — Давайте поговорим о чём-то хорошем. Пожалуйста, Пилат. — Давайте. Вы мне очень нравитесь, — раздельно, чётко произнёс Понтий. — И Вы мне тоже. Вы очень умный человек, с которым приятно обсуждать всё на свете. — Это хорошо, но Вы меня не поняли. Я люблю Вас не как собеседника, а чудесного юношу. Иешуа распахнул глаза. Казалось, он моментально взбодрился. — Зачем? — голос его дрожал. — Я понимаю, что совершил эгоистичный поступок, сказав это, но мои слова всё ещё ни к чему Вас не обязывают. — Вы мне тоже очень симпатичны. Но — зачем? — Потому что Вы очень хороший. Я никогда таких светлых людей не видел, — Пилат присел рядом, — Или что Вы имели ввиду? — Я тоже очень люблю Вас. Вы ещё тогда, в галерее мне понравились. Но я подошел не вовремя, — Пилат притянул Иешуа к себе. Тот цепкими пальцами обвил его спину и как-то задушенно прошептал, — Но мне очень страшно. Вдруг Вы опять решите что-то написать? — Я никогда ничего не напишу больше про Вас. Только хвалебную оду. — Я никого, кроме своих картин не любил. В прошлом у меня было большое будущее, — горько усмехнулся юноша, сильнее кутаясь в одежду. — А я на старости лет впервые влюбился как мальчишка. Счёт равный. Га-Ноцри распахнул покрасневшие глаза, не пустившие ни единой слёзы. «Всё выплакал тогда», — догадался Пилат. — Что нам теперь делать? — по-детски наивно спросил он. Художник и казался Пилату совсем мальчиком — для своих двадцати семи он был нескладен и худ. Понтий был на двадцать лет старше и ощущал себя почти стариком. — Ты можешь переехать ко мне. Я буду возить тебя в мастерскую, ты сможешь переделать под неё всю квартиру. — Я почти не рисую уже. Работа. — Возвращайся к своим поклонникам. Они тебя ждут. Ты же после того дня не заходил на свои страницы больше, я специально смотрел, — рот Га-Ноцри болезненно скривился, — Я смогу обеспечить нас двоих, ты не будешь ни от чего зависеть. Снова будут выставки и заказы. Только вернись обратно. И будь со мной, если можешь. — С работы я не уйду, — тактильный Га-Ноцри расслабился в его объятиях, согреваясь, — Мне страшно от кого-то зависеть. Даже от тебя. В тёплом салоне машины Иешуа окончательно расслабился. Смешной, растрёпанный, как воробей, он мягко обвёл тонкими пальцами мощную, будто выбитую из куска гранита, ладонь Пилата. — О чём ты думаешь? — тихо спросил Понтий, боясь спугнуть мгновение. — О том, что никогда у тебя не был, — просто ответил Иешуа, обводя тыльную сторону его ладони носом. Пилат заметил, что художник был зависим от любых касаний. Всё он познавал тактильно: кору дерева, рельеф застывшей на палитре масляной краски, чужие эмоции. Иешуа часто мыл руки, иногда растирая запястья до красноты, пока думал, что никто не видит. Чуткий к чужим эмоциям, он мог смыть их тоже только физически, иначе тревожился и много думал. Из-за активной мимики морщинки уже начали прорезаться. Пилат поднял заласканную руку и провёл ей по лёгким медным кудрям. Га-Ноцри зажмурился, как кот и закусил губу. Пальцы его туго обхватили тонкое запястье, сжимая до побеления.***
В квартире Пилата появился фикус, этюдник и несколько занятых полок в шкафу. А ещё много непонятных коробочек с чаем — он быстро стал покупать их и сам, замечая, как Иешуа радуется. Тот на самом-то деле радовался абсолютно всему — и ничему одновременно. Виной всему была изматывающая работа в офисе, противоречащая самой натуре яркого художника. Если в выходные он мог провести за картиной половину суток и совсем не устать, то каждый будний день давался тяжело. Пилат это замечал, но помочь не мог: Га-Ноцри, хоть и был кристально честным, до безобразия тактильным, дальше определённого барьера не пускал. Узнавать что-то приходилось по невербальным признакам и случайно вылетающим словам. Иешуа не скрывал ничего, но и не рассказывал всего. Оставалось только догадываться, почему он иной раз просыпается с опухшими глазами и пытается не показывать грусть весь оставшийся день. Но чаще он всё-таки улыбался, что-то рассказывал, отчаянно жестикулируя. Художник стал настоящим критиком критика — Иешуа вежливо указывал на любые ошибки, стремясь не задеть. «А ведь я об этом тогда совсем не думал», — размышлял Пилат. Эта история висела над ним дамокловым мечом, обвивала мерзким спрутом. Всякий раз, когда измотанный Иешуа падал к нему в машину после тяжёлого рабочего дня, сердце сжималось. Казалось, Пилат потушил горячее, большое Солнце, которое могло согреть не одну галактику. Теперь оно не могло согреть и само себя. — А я нашёл подработку! — Иешуа буквально светился от счастья. Пилат сразу отвлёкся от собственных размышлений о нерадивых студентах и способах их покарать, — Мы договорились с начальником, что я буду работать из дома, а в офис приезжать по надобности. Так эта рутина будет занимать меньше времени. А подрабатывать я буду несколько раз в неделю экскурсоводом в галерее. Здорово, да? — Ты можешь уволиться отсюда и работать экскурсоводом, — переход на «ты» был непривычен, но приятен, — А в свободное время писать картины. — Тогда мне не хватит денег на жизнь. А у тебя я ничего не возьму. Мне и без того трудно жить в твоей квартире безвозмездно. Подобный диалог звучал не первый раз с небольшими вариациями. Отчего-то Иешуа с каждым днём всё больше боялся предательства. Даже свои вещи он старался не сильно раскладывать, будто скоро их снова собирать. Но доброта и лёгкая податливость не менялась — он всё так же заразительно смеялся и с удовольствием прикасался. Только вот спал всегда в отдельной кровати, а о прошлом предпочитал не говорить.***
С новой работой Иешуа окончательно перестал появляться в мастерской. В ней и без того гуляла пыль, но теперь на потолке образовалась паутина. Правда, дома он всё-таки изредка прикасался к этюднику. Но сил на что-то грандиозное явно не хватало: Иешуа нередко засыпал, стоило лишь на минуту присесть. Тогда Пилат осторожно, стараясь не потревожить, переносил его в постель и подтыкал плед. Утром они об этом никогда не говорили. Га-Ноцри никогда ему не жаловался, старался бодриться, но всё чаще засиживался за полночь, забывал залить чайный пакетик кипятком или поесть. Прогулки и задушевные беседы практически сошли на нет — казалось, что в квартире живут два почти чужих человека. Иешуа и сам это осознавал и виновато улыбался, когда приходилось вновь отказвать Пилату в походе в ресторан или театр. Однажды, вернувшись раньше из редакции, Понтий застал того безнадёжно, открыто плачущим. Стараясь быть незаметным, он через щёлку приоткрытой двери наблюдал за вздрагивающей спиной и трясущимися руками, утирающими слёзы. Наконец, сердце его не выдержало и Пилат подошёл к Иешуа, обняв того со спины. Тот непривычно вздрогнул, будто не осознавая, что теперь в комнате не один. — Я очень устал, — жалобно протянул Га-Ноцри, душераздирающе всхлипнув, — У меня нет сил даже встать. — Я знаю, родной мой, — Пилат, кажется, впервые назвал его не по имени, — Я знаю. Ты очень много работаешь. Иешуа обернулся и резко собрался, закрываясь вновь и пытаясь натянуть улыбку. — Но ты же знаешь, что пока я не могу всё бросить. Все мои выставки сорвались уже очень давно. Ночью тихий скулёж, заглушаемый подушкой, был отчётливо слышен за стеной. «Его надо спасать», — твёрдо решил Пилат.