1
четверг, 15 ноября
Я перечитал её «письмо» или, вернее было бы сказать, эти несколько предложений, трижды и всё равно ничего не понял. Поражённый раковой опухолью символизма разум отрёкся от рациональности и лишился своей незыблемой способности к здравомыслию. Я сидел за столом, пытался думать, смотрел на эти некогда малиновые розы, сейчас цвет их лепестков напоминал засохшую кровь. Как там сказал Лис у Экзюпери? Какую истину забыли люди? «Мы всегда будем в ответе за тех, кого приручили». Именно об этом и написала Эли: «Я не хочу, чтобы ты брал на себя такую ответственность, с которой я сама едва справляюсь». Люди бывают эгоистичней всего тогда, когда влюблены. Ни я, ни Эли — не исключение. Напротив, мы — ещё одно подтверждение правила. В любви все мы глупцы и слепцы. Эли не видела своей ответственности передо мной, а быть может, я находился даже в большей зависимости от неё. Быть может, это не я её «приручил», а как раз таки наоборот. Чего не видел я? Прикрываясь объяснением об «истинно-женском», я давно перестал воспринимать её внезапные перепады настроения и истерики как нечто, имеющее под собой причину. А она, очевидно, всё же была. Её телефон по-прежнему находился вне зоны доступа. И дома — никого. Глупая игра. Тогда, преисполненный уверенности, что Эли точно отыщется на работе, я поехал в библиотеку. Поднялся на нужный этаж и, так и не решаясь подойти ближе, остановился у лестницы. Надеялся сперва встретиться с Эли взглядом, но из-за монитора показался пшенично-золотой хвост — Катя. — Привет! — поздоровался я с той, прошагав к стойке информации. — Позови, пожалуйста, Эли. — Кого? — не поднимая головы и глядя в экран, спросила она. — Эли, — повторил я. На сей раз Катя удостоила меня взглядом, полным бесконечного презрения. Чем ей-то я не угодил? — У Дэни сегодня выходной, а ты поимел бы совесть вообще сюда являться, — ядовито процедила она и снова уткнулась в монитор. Я понимал, что если опущусь до её уровня — это, несомненно, придётся по душе моему задетому самолюбию, а если оставлю без внимания её уничижительный тон — возможно, удастся добыть интересующую информацию. Не удалось. Катя, покрывшись непробиваемой коркой льда, категорически не желала общаться. И никаких тебе ответов, только десятки новых вопросов. И главный: почему виноватым оказался я? В чём? Это уже начинало порядком бесить. К чёрту Катю. Тогда я пошёл в администрацию библиотеки, или кто тут у них главный? Какая-то женщина битых двадцать минут водила меня из кабинета в кабинет, пока мы случайно не столкнулись с искомым человеком в лабиринте коридоров. Вооружившись сводом правил о «неразглашении личной информации сотрудников», всё, что сообщила мне вторая сотрудница, так это то, что Эли здесь больше не работает. Может, тому причина её прогулы? Может, поэтому в глазах Кати я оказался виноватым? И я направился к профессору Краусу — следующей моей зацепке. Он читал лекцию старшекурсникам. Пришлось дождаться окончания. А после он повёл меня в свой кабинет и любезно предложил чаю, словно и не догадываясь о мотивах моего появления. Я отказался и стал расспрашивать его об Эли. Он слушал внимательно, хмуро смотря, а затем сказал, что уволиться было её решением. Я спросил, не знает ли он, как мне её найти. Он ответил: «Нет», добавив, что она и не в Германии вовсе. «Уехала во вторник». Жгучая обида была сравнима с болью, как если бы я проглотил нож, и острое лезвие, скользя по горлу вниз, к сердцу, пыталось распороть глотку изнутри. — Я не понимаю… Совершенно ничего… Не понимаю женщин… Почему? — бубнил я себе под нос, наверное, выглядя сейчас крайне омерзительным в своей слабости, но был не в силах остановиться. Бессвязные фразы так и сыпались из меня: — Вы же профессор, объясните же мне… Может, у неё что-то случилось? Он отрицательно покачал головой. — Думаю, для вас обоих так будет лучше, — ободряюще похлопал меня по плечу. — Буду вынужден вас проводить, посему как меня ждут дела. Как так получилось, что все, кроме меня самого, знали, как для меня лучше? — Вы знаете что-то, чего не знаю я? — спросил я его. Уходя от ответа, он начал цитировать какого-то там то ли грека, то ли римлянина, размышляющего над природой знаний. Но в отличие от профессора Крауса, я не был настроен на философский лад, оттого снова принялся просить его рассказать о причинах отъезда Эли, обо всём, что он знал, что она говорила ему. — Если она не посчитала нужным сообщить обо всём сама, должно статься, я не имею на это права. И как я его ни уговаривал, ни её номера телефона, ни адреса он не дал. — Штэфан! — окликнул он меня, уже прикрывающего за собой дверь. — Пожалуйста, не беспокойте моего отца с подобными расспросами. Но я и слова выдавить не смог, даже чтобы попрощаться, лишь махнул рукой.2
К Гансу Краусу я, как и обещал, не поехал, но вот фрау Рубинштейн могла знать хотя бы парижский адрес Эли. Металлический стук уже начал противно звенеть в голове назревающей болью, но дверь всё не открывали. По всей видимости, старушки дома не было. И тогда, не понимая зачем, я начал барабанить и трезвонить в звонок квартиры Эли. Тишина. Мне всё это упорно казалось какой-то шуткой, розыгрышем. Ещё несколько дней назад она была со мной, она улыбалась, мы смеялись, я был преисполнен переливающейся через край нежностью. И взрыв. Разрыв. Почему? Этот вопрос изъедал изнутри, превратился в настоящее проклятие. Я ни о чём другом больше и думать не мог. Всё вокруг сделалось таким ничего не значащим и лишённым смысла. Выпавший за ночь снег сейчас, под полуденным солнцем, слепил своей белизной. Я даже работать не мог. Ничего не хотелось. И я слонялся из комнаты в комнату. Думал. Без конца продолжал набирать номер Эли, надеясь, что она всё же ответит. Нет. Смотрел на играющих в снежки детей. Кто-то вылепил огромного снеговика у пригорка соседского дома. Разум восстал против меня и, как нечто ненужное, стал выбрасывать из своих хранилищ самые тёплые воспоминания. Вчера в Бохуме… или это было позавчера? Когда я там был? Всё же вчера. После тренировки мы с Ксавьером поехали перекусить в новый итальянский ресторан, открывшийся неподалёку от Рурштадиона. И пока светофор горел красным, с нами поравнялась машина. Из её открытого окна доносился визгливый голос Эксл Роуза и пронзительный рёв электрогитар. За рулём сидел татуированный мужчина лет сорока, а на заднем сиденье в детском кресле, вероятно, его сын, который, намеренно сильно жмурясь, раскачивал головой в синей шапке с Винни Пухом в такт музыке. Выглядело это крайне забавным. Но в тот момент я подумал, что это именно то, чего мне не хватало для полноты жизни. Я устал возвращаться в пустой дом, где никто меня не ждал. Тогда там была Эли, и эта мысль грела душу. Однако я хотел большего. Вернее, я был готов к большему. Я был готов взять ответственность не только за свою жизнь. Теперь, возвращаясь из турне, я хотел, чтобы из окон кухни пахло чем-то вкусным, чтобы без конца играла музыка. Я бы даже купил пианино и завёл большого пса, такого, как у деда Ксавьера. Я бы хотел видеть, как Эли с сынишкой на руках выходит на порог, чтобы меня встретить. Я стал задумываться о том, кому останется моя студия, дом… Я и подумать не мог, что внутри меня таились подобные мысли. Светофор всё никак не переключался на зелёный, а я, выстраивая в сознании картины идеального будущего, то и дело посматривал на воодушевлённого «Винни Пуха». Ксавьер, наблюдая за мной, погрязшим в сентиментальности мыслей, отпустил бородатую шутку, но я её проигнорировал, лишь сказал, что хотел бы завести собаку. Ксавьер кинул короткий взгляд на мальчишку в соседней машине, потом на меня и ответил, что это, безусловно, разумный выбор. Дома было невыносимо. И я снова решил наведаться к фрау Рубинштейн. И снова никого. Тогда я начал стучаться в соседские двери, расспрашивая, где как мне найти старушку. От мужчины с третьего этажа узнал, что фрау Рубинштейн любит проводить время со своими подругами — Ангеликой и Луизой — в квартире на первом этаже. И я вдруг вспомнил, что когда ещё в первый раз пытался отыскать дверь Эли, именно там, на первом этаже, и обнаружил фрау. Сегодня, как и прежде, старушка вела себя крайне приветливо и гостеприимно. Интересно, что Эли рассказала ей обо мне? Мы поднялись в её квартиру, где она угостила напитком, по вкусу напоминающим что-то среднее между чаем и компотом. Старушка сама, очевидно, была не в курсе отъезда Эли, раз та уехала ещё во вторник. Поэтому, чтобы не вызывать подозрений, я сделал вид, будто бы мне обо всём известно. Я стал сочинять историю о сломанном телефоне Эли, о потерянном листке с её адресом. Но ничего нового не выведал. Фрау Рубинштейн была знакома с бабкой Эли, которая полвека прожила в Германии и последние пятнадцать лет в этой квартирке. О квартире в Париже или о других родственниках здесь, кроме Краусов, старушка ничего не знала. Или не помнила? Или намеренно забыла? И я снова поехал домой. День длился мучительно долго. Снег под палящим дневным солнцем почти растаял и затопил дороги грязевыми потоками воды. Я попытался пробить информацию об Эли или её адрес через интернет — ничего, лишь наткнулся на жалкую статью о происшествии в Нигерии, где фамилия её отца числилась в списке погибших. О нём самом — ничего конкретного. Ни на одном сайте. Имя её матери я, к своему глубокому сожалению, забыл, а тэги «Лефевр», «врач», «психиатр», «лаборатория», «Канада» и тому подобные не дали результатов. Я был в тупике и всё ещё не мог поверить, что Эли и вправду покинула Германию. Странное чувство подсказывало — она прячется где-то здесь. Но я не понимал мотивов её действий. Прячется от чего? От кого? Снова взял оставленный ею клочок бумаги, вчитываясь в каждое написанное карандашом слово, будто их смысл мог перемениться с последнего прочтения: «Прости мне мою трусость. Прости, что не нашла сил сказать всё лично, но без меня твоя жизнь будет счастливей. Я не хочу, чтобы ты брал на себя такую ответственность, с которой я сама едва справляюсь. Береги себя. Эли».3
«Береги себя» — эта фраза заела в голове, точно строчка ненавистной мантры, раздражая так, что подступала тошнота. Оттого и хотелось вести себя наперекор предостережению. Первые дни я вообще не мог заснуть без приличной дозы снотворного. Вставал в обед. Шёл в студию. Пытался работать. Не выходило. Поэтому записью и сведением песен занялся Том. Ещё безумно хотелось напиться или обкуриться какой-нибудь дури — что угодно, только бы «обесточить» сознание. Но я боялся собственных поступков, окажись мой разум вне контроля. Тони сказал, что в последний раз видел Эли в понедельник, в день моего отъезда в Мюнхен, и она не показалась ему расстроенной. В день нашего прощания она снова обнимала меня так, как в библиотеке, — словно навсегда. Тогда же я подумал не об этом, а о том, что сильнее, чем в ту секунду, я вряд ли вообще когда-либо кого-либо любил. Теперь это ощущение возрастало в антонимической прогрессии. Вся та любовь сейчас чернела и гнила на глазах, превращаясь в жгучую ненависть. И чем больше я ненавидел её, тем сильнее любил. Спасение — в безразличии. Но после такой войны чувств разве оно вообще возможно? Наступит ли когда? Ночами меня выжигала злоба, а днём всё менялось. Я стал слоняться перед её домом, под её окнами. Наивно надеясь, что там загорится свет. Я всё ещё верил — она где-то здесь. Окна оставались чёрными. Так я начал выслеживать Катю, полагая, что она покрывает подругу. Я медленно сходил с ума, а затем и вовсе переключился на слежку за профессором Краусом. Но, ничего не обнаружив, вновь попытался встретиться с ним. Ждал его после лекций, просил рассказать об Эли хоть что-нибудь. Он был непреклонен. Как и я. А в один из дней охрана просто перестала меня пропускать внутрь здания университета. Чаще всего нас убивает что-то, что в разы слабее или меньше нас: женщины, вирусы. То, что на первый взгляд не представляет никакой угрозы, является самым смертоносным оружием. Женщины играют на наших слабостях, держа силу под своим контролем. А если сила пребывает в бездействии, со временем она может онеметь или атрофироваться. Вот именно в таком состоянии я и находился — жалкой беспомощности. Отнюдь это не первый раз, когда меня бросают. Но это первый раз, когда я оказался не готовым к подобному. Возрастающее число упрёков, скандалов, отсутствие близости — вот явные признаки, ведущие к разрыву отношений. Сейчас же всё было наоборот, оттого я никак не мог смириться с единоличным «решением» Эли. «Почему?», «В чём причина?» — кроме этих вопросов меня вообще ничего не волновало. Я плохо ел, мало спал и, как результат, забросил даже утренние пробежки. Мне всё опротивело. Я перестал отвечать на звонки, выходить из дома, потерял интерес ко всему. И всё смиренно ждал, когда наконец пройдёт достаточно времени и я смогу перевернуть эту страницу своей жизни. Я не понимал, чем заслужил такую жестокость со стороны Эли. В чём была моя вина?4
Так пронеслись две недели. Наступил декабрь: мокрый и мрачный, в точности, как в «Вороне» у По:«Ах, я вспоминаю ясно, был тогда декабрь ненастный, И от каждой вспышки красной тень скользила на ковёр. Ждал я дня из мрачной дали, тщетно ждал, чтоб книги дали Облегченье от печали по утраченной Линор…»
Я тоже искал «облегчения» в книгах. Читал много, изо всех сил стараясь найти ответ на своё «почему» в учебниках по психологии.«По святой, что там, в Эдеме, ангелы зовут Линор, — Безыменной здесь с тех пор».
Свою умершую возлюбленную, Линор, По отправил на небеса к ангелам, в место для святых. Я никогда не считал Эли святой, для меня она и была самим ангелом. По крайней мере, в то снежное ноябрьское утро именно так я и подумал о ней, спящей на белом одеяле рядом, — ангел, бесшумно свалившийся вместе со своим облаком; сейчас — уже падший ангел, сам Люцифер, разверзнувший ад в моём сердце.5
среда, 12 декабря
Я снова задался целью отыскать её. Мне нужно было получить объяснения. — Знай я, что всё настолько плохо, привёл бы санитаров, — услышал я голос Ксавьера за своей спиной. Искренне надеясь, что мне это всё же причудилось, я обернулся. Но, нет, это был Майер собственной персоной. Стоял у двери кабинета и с перекосившимся лицом изучал увешанные листами бумаги стены. Принтер выплюнул ещё одну картинку парижской улочки, и в ту же секунду Ксавьер громко выругался. — Понимаю, как всё это выглядит… — начал было я, но Ксавьер опять истошно заорал. Полагаю, на сей раз причиной крика стал мой внешний вид. Да, я не прикасался к бритве и расчёске месяц, не принимал душ несколько дней, но мне было наплевать; как и на то, что покрытые фотографиями и картами Парижа стены комнаты делали из меня какого-то умалишённого Шерлока Холмса. Почему идея обратиться в детективное агентство не пришла раньше? Ко мне возвращается способность мыслить здраво, или всё становится только хуже? — Нет, не понимаешь! — опять проорал он и принялся сдирать листы. — Скажи спасибо своей придворной Антуанетте, иначе потом мне бы пришлось завесить кабинет картами Франции, выискивая тебя! Меньше всего я сейчас хотел слышать нравоучительные речи Майера, прибывшего сюда по первому доносу Тони строить из себя заботливую мамашу. — Нужно было предупредить, что приедешь, — сказал я и стал подбирать с пола сорванные листы. — Заколотил бы и окна? Ты хоть помнишь, какой сегодня день?! — Среда. Ксавьер начал яростно рвать бумагу и бешено орать, наставляя меня на «путь истинный». Но голос его глухим гулом гудел в ушах, наверное, оттого что нормально я не ел двое суток, держался на каких-то молочных коктейлях с кофеином и интернете. М-да, почти как Тони. Дерьмовая жизнь. Бессмысленная. — В пятницу презентация клипа. Пойди, помойся, а потом всё обсудим. Заварю пока что-нибудь от нервов, если от кухни не воняет так же, как от тебя. Никто не узнает себя до самого бетонного основания, пока не окажется в ситуации, когда все его чувства возрастут до критических отметок. Ведь только оттуда, с вершин собственных экстремумов, можно разглядеть, как высоко ты поднялся или как глубоко упал. Я не знал себя таким, я даже не представлял, что способен быть таким. Мне было одновременно противно и стыдно за то, что Ксавьер застал меня на пике этой слабости. Он непринуждённо вышагивал перед столом, в одной руке держа чашку с чаем, а другой энергично жестикулировал, тем самым подкрепляя свой рассудительный рассказ о работе. Я его не слушал, лишь думал, какой из найденных мной перекрёстков с блинной — «тот». — Не там ищешь, — словно прочитав мои мысли, уселся он напротив, сосредоточенно смотря на меня. — Поедем сегодня в Бохум, а? Проветришь мозги, и потом я дам тебе ещё один месяц на реабилитацию. — Я еду во Францию. Завтра. Или послезавтра. Ещё не решил. Ты что-то знаешь? Раз сказал, что ищу «не там»? Но вместо ответа Ксавьер протяжно просипел. — Слушай, — опять тяжёлый выдох. Я настолько жалок? — Мне нужно, чтобы ты явился на презентацию, а после можешь продолжать заниматься саморазрушением. Только на таких условиях я расскажу… Хотя, — махнул он рукой, — ты же упёртый осёл. Если вобьёшь что-то в голову, то ничто тебя не удержит. Это ты звонил из моего кабинета, пока я был на встрече с ищейками Sony? Я утвердительно кивнул. — Кому? — К чему эти наводящие вопросы, если ты, насколько я вижу, прекрасно осведомлён? — Во избежание накрутки лишних километров на твой марафон, с большой вероятностью на финише которого ты не найдёшь ничего, кроме размазанного по асфальту чувства собственного достоинства. Я был благодарен Ксавьеру за это последнее «наставление» с его стороны. Больше я бы просто не выдержал, сорвался бы и наговорил того, чего совсем не желал. Чтобы узнать, доносит ли на тёмные делишки лейбла «большим боссам» кто-то из своих, Ксавьер стал тщательно следить за всей входящей и исходящей информацией в стенах GUN, например, делать детализацию телефонных звонков. Вот же как всё сложилось… И пока я сидел и осмысливал слова Ксавьера о том, что мой звонок был сделан в Канаду, он достал из шкафа недопитую бутылку виски (которую принёс Том ещё неделю назад, пытаясь «выбить дурь из моей башки») и, наполнив два стакана, поставил один передо мной. — Ты не за рулём? — спросил я. — Поедем утром вместе, — сделав глоток, кивнул он: — Что там? В Канаде? — Её мать. — Логично. Пей, — придвинул он стакан ближе. — Пока я здесь, можешь быть спокоен — я не позволю тебе сегодня никуда подорваться, — рассмеялся он. Хотя мы оба понимали, что подобный исход был вполне вероятен. — Сегодня? — Я же сказал — появись на презентации клипа. Затем дашь мне её имя и посмотрим, что там удастся пробить. — Санитары отменяются? Я всё ещё не понимал, с чего вдруг он сменил гнев на эту ничтожную жалость. — Но ты же ведь не успокоишься, пока тебя окончательно в дерьме не обваляют. Хочу помочь ускорить процесс. Мы просидели так до позднего вечера. Ксавьер рассуждал о женщинах, о любви, об отношениях — обо всём том, что на каком-то генетическом или метафизическом уровне известно любому. Но, даже понимая эти прописные истины, я упорно верил, что в моём случае всё обстояло совершенно иначе. А потом то ли о себе дал знать алкоголь, то ли ночь, под покровом которой становится проще обнажать души, отчего Ксавьер начал расспрашивать, что произошло между мной и Эли, пытаясь «на трезвую голову» отыскать резонность в её поступках. — Вот, — протянул я ему оставленную мне записку, пересказав события, предшествующие тому. — В довершение вышесказанного, «береги себя» звучит, как изощрённая форма цинизма. Впрочем, чего ещё ждать от женщины? — Он снова плеснул в стаканы виски. — «Береги себя», — смакуя каждый звук, с ядовитым презрением процедил он. И я будто протрезвел в тот самый миг. Почему Эли «берегла» себя? Я вдруг припомнил её коротко оброненную фразу: «С’est un crime» — «Это преступление». Потом ещё её извечные «это неправильно». Быть может, мои ранние предположения оказались неверными? Может, её тревожил не первый секс? Чушь какая-то. Тогда что? И я стал делиться своими «находками» с Ксавьером. — Она точно совершеннолетняя? Ты уверен? — покосился он на меня, испепеляя таким донельзя пронзительным взглядом, что я усомнился даже в реальности её имени и существования. — Это единственное обстоятельство, при котором ваш секс мог бы быть преступлением. Я не знал, что ответить. Сидел молча, пытался вспомнить все похожие эпизоды, на которые спустя какое-то время просто перестал обращать внимание. Эли никогда не скрывала свой возраст, даже не пыталась. Я был уверен, что ей двадцать пять. Но все эти намёки, непонятные поступки и слова… — Она не выглядит, как… Она же работала в библиотеке… Будь ей шестнадцать, я бы… Мы… Нет, это исключено. Исключено. Какие есть ещё варианты? — Ей семнадцать. — Да ты смеёшься! Она не похожа на подростка! — Она — нет. Но многие подростки умудряются походить на «двадцать плюс». По крайней мере, это было бы логично, особенно в отношении «преступления». Ну, или её семья — закоренелые фанатичные католики. Мой стакан опять наполнился виски. — Слушай, — Ксавьер щёлкнул пальцами, — а может, она давно знала, что ей придётся переехать к матери, вот и побоялась сказать? Ну, знаешь, у тебя здесь всё, ты бы явно не бросил Германию. Она что-нибудь говорила, почему вообще приехала? — Нет, никогда. А я как-то не спрашивал… Новое объяснение Ксавьера теперь звучало убедительно. Или я окончательно захмелел. Сознание стало тонуть в пучине мыслей. Этот разговор сумел отвлечь меня лишь на короткое время, и вот горечь обиды снова медленно подступала к горлу. Я месяц спать нормально не мог, выглядел, как бездомный пьянчуга. А она? Засыпала ли она лёгким и безмятежным сном, зная, что выбросила меня в грязь на обочину реальности? — Штэф, я изначально предупреждал тебя — это не отношения, а ребячество. Наигрались — разбежались. Оно тебе нужно — непонятно куда ехать? Не выдумывай, ответ же очевиден. Займись альбомом. Ксавьер опять принялся переубеждать и наставлять, а я только и мог, что отрицательно мотать головой. О какой музыке вообще шла речь, если надрывный, полный отчаяния крик безумца — это всё, что я мог сейчас выдать. — Я не понимаю её… — Сил моих больше нет это слышать! Смени пластинку! Ладно… — прохрипел он и, встав из-за стола, вышел из кухни. Дошёл до прихожей и, вернувшись обратно, уселся напротив, барабаня пальцами по сахарнице. — Вкратце о природе женщин: ты протягиваешь ей своё сердце — она накачивает его ядом, а то и вовсе безжалостно сжимает в кулаке, так, чтобы сквозь пальцы сочилась кровь, — шипя, схватил он из вазы уже подгнившее яблоко и для пущей наглядности подкрепил слова актом убиения фрукта. — А если протягиваешь ей меч и просишь отсечь тебе голову сразу, так она тотчас же готова отдаться тебе. — Ты проецируешь свои отношения на меня. Ей-богу, что с тобой не так? Когда ты умудрился вышвырнуть из своей жизни способность любить? — Я?! Вот что с ней стало! — кивнул он на яблоко. — Одни отношения положили конец всему? Знаешь… — запнулся я, но через мгновение пьяный рассудок и вовсе потерял способность мыслить ясно. — Ты излишне категорично настроен. Я не могу, как ты… Череда разных лиц, бездушный секс и всё. — А я и не против «душного», только сомневаюсь, что такое бывает дважды. Вот так внезапно для меня открылась моногамная душа Ксавьера. И что теперь? Однажды пережив подобную встряску, я навсегда лишусь способности с такой же пронзительной остротой ощущать каждые новые отношения? Как я вообще жил до этого? Что это за связи были между мной и всеми теми женщинами? Да и о каких ещё новых отношениях могла идти речь, если я на этих не собирался ставить ни точку, ни крест?! — Ты пытаешься… — Вразумить тебя! — прокричал он, и я взорвался смехом. Как же я омерзительно жалок, если сам Майер, человек-работа, среди недели припёрся подтирать мне сопли. — Дай мне её, — щёлкнул он пальцами, достав телефон из кармана, — данные! — Не пори горячку, давай что-то решать на свежую голову утром. — «Не пори горячку»! — заскрипел его пронзительный смех. Я и сам не успел понять в какой момент этой оживлённой пьяной дискуссии мы поменялись ролями.