ID работы: 10372931

Драгоценность

Слэш
PG-13
Завершён
241
Размер:
16 страниц, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
241 Нравится 21 Отзывы 54 В сборник Скачать

3.

Настройки текста
Как заря над полем недавней сечи оседал алый свет неоновых ламп в душном помещении бара. Всюду, куда только взгляда не кинь, ходили, смеялись, курили и пили. Аленка сидела рядом, закинув ноги на подлокотник дивана и курила химозу. Волосы у нее были черные-черные, как вороново крыло непроглядной и жгучей ночи, беззвёздной и страшной. Подобная этой тьме шла и в иное время, как речная вода, разливаясь тяжёлым накатом везде, где с зари до зари звенели клинки и пела тетива тяжёлых тисовых луков. Сладкий, тяжёлый дым срывался с ее накрашенных губ, а Ивану мерещилось, что то сама Смерть, улыбаясь, нагоняет туману, собирая души павших и уводя за собой. Иван глядел прямо перед собой, и видел далёкую стойку бара, у которой тоже смеялись и пили, поднимая пластиковые стаканы с ядовито-яркой жидкостью, щедро налитой до края. Колонки надрывались от крика, но Иван слушал, не морщась, хотя слышать подобное было противно до воя и дёргающегося глаза. В века ушел переливчатый голос гусель и глубокий, бархатный — певцов, сказывающих о сражениях и великом под сводами палат белокаменных. На смену им пришел прогресс и ужасы самопровозглашённого ширпотреба: скрежет и вой, ударные и оглушительно-колкие раскаты битов и гнусавые голоса, неразборчиво, как при заговоре, бубнящие что-то своё — иноземную тарабарщину. — Слушай, а уже как будто и весело! — сказала Аленка, сверкая глазами-каменьями в удушающей темноте. — В углу там водку хуярят, и всем наплевать. Значит, шмонать не будут, вино мое не найдут. Зашибись же. Иван повел головой, наскоро оглядев ее, и негромко хмыкнул. Мимо прошли двое, оба высокие и красивые: девушка в узком платье до середины бедра и юноша с юрким взглядом и шапкой смоляных кудрей, уложенных на манер Тимоти Шаламе. Ещё трое замерли у грязного зеркала, залепленного по углам цветными картинками, и корчили рожи на камеру. Иван молча встал и вышел на воздух, неспешно сунул в рот сигарету и повел двумя пальцами, прикуривая от пустоты. Сигарета взялась скоро и ладно, золотистая кайма почернела, и дым повился сам, свивая зыбкие кольца. Чуть в отдалении, привалившись к стене, вздрагивал и хрепел некто неясного пола и возраста в чудном парике и с рогами: его неудержимо рвало, а толпа неизвестных заходилась в вое и гоготе, обсуждая чужое несчастье между собой. Иван поглядел в небо, где бархат ночи был прекрасен и вечен, не тронутый суетой лет. Серебряной нитью были вытканы миллиарды льдистых и тонких звёзд, как и прежде знакомых, взирающих на Ивана с высоты поднебесья смешливо и ласково; нет-нет, да и мигала та или другая звезда ему, как знакомому, а Иван улыбался в ответ, вдыхая волны серебристого дыма. — Что же стоишь ты тут будто перст один, а, Иванушка? — спросил вдруг кто-то степенно и мягко, склонившись к Ивану и щекоча дыханием ухо. — Вечно пригож, вечно молод, статью и прелестью не обижен, веками взлелеян и вскормлен. Аль обидел кто, аль злая тоска, точно вода вольная камни, точит сердце твое и не спускает обиды? Он обернулся, отведя в сторону сигарету и не давая лицу отразить ни тени проступившего чувства. Говорившая была высока и красива той особенной прелестью, что поневоле взгляд останавливался на ней. Дева была белокожа и ладна, вкруг лица и волной по спине свивались тяжёлые локоны распущенных кос. Она улыбалась, но глядела понимающе и прозорливо, с хитринкой в глубине агатовых глаз, круглых по-птичьи. Иван глядел на нее лишь единую долю мгновения, выхватил хищный и чувственных лик, нос с нежной горбинкой и шелк вечернего платья, отороченного по краю каймой искусственных перьев. И того хватило ему для узнавания и понимания. Он бросил на землю недокуренную сигарету и затушил единым ударом железом обитого каблука. Опосля повернулся, заглянул в мудрые глаза девы, и будто бы на мгновение окунулся в властную тьму, древнюю, как горы и небо, и роскошную, как мех соболиный. — Мир тебе, мудрая птица, — сказал он негромко, едва размыкая заледенелые губы, и приложил руку к груди, склоняясь в неглубоком поклоне, исполненном теплоты и почтения. — Не обессудь, коль не признал раньше. Не ведал, что свижусь с тобой столь скоро и столь неожиданно, в месте, не похожем на те, что посещала ты прежде. Губы девы тронуло тенью улыбки, и она повела бровью, не выражая ни удивления, ни насмешки. — Что проку поминать веками минувшее? — спросила она, и голос ее тек чистым и сладким журчанием, убаюкивая, околдовывая и кружа. — Теперь уж не то, да и время иное. И сам ты, некогда царевич меньшой, в сафьяне и бархате пировавший под сводами дома родительского, в булате и кольчужном доспехе идущий на дело бранное, стоишь теперь предо мной и куришь в тоске горемычной. Я не спрашиваю с тебя, и ты о том же не думай. Ушедшего не вернёшь, грядущего не приметишь. Иван усмехнулся, покачав головой. — Твоя правда, о идущая ночью в неизведанный час со стороны огненного восхода и несущая на крылах беды и бурю, — согласился он наконец, с мгновение поразмыслив. — Помнится, говаривали люди иные в то время далёкое, когда лишь на пирах роскошных и дивных златовласые витязи пили крепкий мед и зелёные вина, что повстречавшись с тобой, следует сперва в пояс тебе кланяться, вещая птица, а опосля вопросить о годах и начертанном: что сулит да что сбудется, коль скоро победа иль поражение будет и спустя сколько зим поднимется над конем твоим верным жертвенный нож траурной тризны. Уж не гневись, коль не спрошу — мне ли теперь думать о том, что не сбудется? Дева залилась серебристым смехом и повела руками, белыми и тонкими, кончающимися острыми и черными ногтями, в коих лишь опытный взгляд мог теперь опознать птичьи когти. — И у Кощея есть смерть, на острие иглы схоронённая, — проговорила она, понижая голос до шуршащего шёпота. — Но пусть себе люди болтают, как в старых сказках говорено: все о черной горе на Буян-острове, за рекой смородиновой да мостом калиновым, о дубе многовековом, чьи корни в землю ушли, а вершины небеса подпирают, о сундуке сосновом заморской сталью окованном да о зайце быстроногом, да о утке, да о яйце в чреве ее... Помню я, помню, где была та игла. Помню цепочку злачёную, жемчужной нитью увитую, помню мешочек сафьяновый серебром да перлом искусно расшитый, помню и сердце влюбленное, страстное, у которого тот мешочек хоронился. Но где теперь это? Иван дрогнул единым мгновением и отвёл взгляд, поболее не вынеся. — Смеёшься ты надо мной, Гамаюн-дева, — сказал он без страха и злобы, но звук его голоса надломился, напоившись виною одной да тоскою колодезной. — без слов все ведая. Где было, да там уж нет — вернулось к хозяину и затерялось во мраке. Иван вновь поглядел на вещую птицу, да только та уже не смеялась, глядела ровно и тихо, поджав в тонкую линию губы. — Сколько ниточке не виться, а конец ее будет, — проговорила она наконец. — От судьбы не уйдешь, свет мой, Иванушка. Ни единую душу она не щадит. И смертные, и бессмертные, и иные великие, навией силой пронзённые, подвластны ее тихому шёпоту. Один ты, неразумный, все спорить горазд. Воистину говорят, грозы и бури приходят в дома и сердца, коль скоро пролетит над ними вещая Гамаюн. И тебе от любви покоя не будет. Пусть теперь ты бессмертен, пусть в глазах и словах твоих пылает глухая обида, но сердце живо и любовью, как кровью, сочится. Помяни мое слово, Иванушка: любовь тебя по пути забытому проведет, сама за ручку белую возьмёт да с дланью суженного и сведёт. Нахмурился Иван, посерело его лицо, накатила глухая обида, неясная и дурная, не упомнить уж, чем порождённая. Поднялось что-то в сердце, на стервозную сучность похожее, вонзило вострые когти, завыло, заплакало, потянуло нежданно-негаданно прочь, далеко, в самую тьму Нави великой, к сыну ее возлюбленному. И будто нарочно растворилась в этот же миг пластмассовая дверь, и из бара пролился кровавый, дымный свет, разбитый и растоптанный тут же темнотой всеобъемлющей ночи. Так некогда завершилась и та страшная сеча, в которой бессчётное множество витязей из дружины царя Берендея безвременно пало, а сын меньшой был живым в смерть увлечен, в полон тяжёлый и вечный, за гранью мира живого. Пред внутренним взором Ивана встал в один миг, как живой, царь Кощей, кудесник и воин, не старик и не юноша, грозный и мудрый, неотвратимый и ужасающий, как… — по современному, стремный, как «нужное подчеркнуть» — …вечность бренной земли, живущей в мире с богами и звёздами. Не тот, что ныне меж смертных ходил, сливаясь в потоке уличных пробок и ослепляя блеском виртуального злата, а иной, безответно когда-то любимый.       ...Пришло лето, самая его сердцевина, полупрозрачная в косточках и золотая вглуби, что твоя сердцевина наливного-зрелого яблочка, из купеческой усадьбы или боярского сада, яблочка, сорванного руками прелестной боярышни-шалуньи, распахнувшей без позволения светличное оконце высокого терема. А значит, три месяца тосковал и кручинился царевич Иван в твердыни Навьего царя Кощея, в теремах его мрачных, из камня белого строенных. Полонил его Кощей хитростью да обманом, окружив-одурманив чарами своими навьими, хоть и без злого умысла, мастерством да сноровкой изрядной одолел он перед тем меньшого сына царя Берендея в бою ратном, кровавом. С тех пор стал Иван, живой среди нечисти мертвечинной, проклятой, в теремах кощеевых, будто красная девица из страшных нянькиных сказаний, коими в младенчестве его сестрицу, Василису, пугали. Жил Иван да и не знал по что доброго молодца силы темные в заточении кручиной изводят да удаль его молодецкую простоем подтачивают, а спросить было не у кого. До тех пор, пока не позвал его сам царь Кощей в канун Купальской ночи в сады зелёные, под стены терема высокие. А зачем — сказывать не пожелал, сохранил втайне. И вот стоял он теперь перед Иваном, величественный и бессмертный, суровый ликом и страшный движением, налитой могучей статью в широких плечах, не молодой и не старый, воинственный и умудренный, и воин, и чародей, и царь, и мудрец — а все одно, все едино, все чернокнижник проклятый, духовидец велимудрый, в своем умении, в кудесах страшных, преуспевший. Иван глядел на него без отрыву, и мерещилось ему, что воитель могучий, одетый богаче и роскошнее боярина аль даже царя самого земного, являлся ему в образе своем то стариком крепким с косой седой до земли и холодом в лике, испещрённом сетью старости долгой, бременем ее тяжёлым, а то и мужем статным да молодцеватым, красоты неписаной, но все с тем же взглядом холодным да жгучим, нечеловеческим, покойничьим взглядом. И горько, и трепетно было ему стоять рядом с Навьим царем и говорить с ним на равных, как с простым человеком. Сам не понимая как, тогда и поведал царевич Иван историю о прабабке своей — Марье, ставшей впоследствии доброй женой прадеду его, великой княгиней, любимой и чтимой в народе. Давно это было, но память о любви, что для Марьи сокровищем, выше бессмертия и чар Навьих пришлась, хранилась сокровищем в роду ее, алым цветом цветущем. Хотел он, чтобы Навьий царь прозрел и задумался над силою чувств человеческих, да не тут-то и было. Не считался Кощей с теплом и страстью душ человеческих, с горячностью полюбовных сердец, давно, давно позабыл он по это. — Княгиня Марья, стало быть, прабабка твоя, — сказал он спокойно. — и стало быть, ведунская сила в роду твоём жизнью новою родилась. Кровь в тебе, Иван, колдовская, образумишься коль скоро да счастье свое примешь — учить тебя возьмусь, обучу премудрости да наукам заморским, вырастешь, окрепнешь да возмужаешь, выйдет из тебя воин великий, равный мне по силе и мужеству. Заменой мне будешь, опорой и другом верным, рукой карающей моей и оком неусыпным. Так-то, Иванушка.       — И что, иначе никак нельзя?.. — спросил Иван, разом вырываясь из пучины задумчивости, будто ломая лёд на полноводной реке. Гамаюн обратила на него взгляд и улыбнулась, быстрым движением убрав с лица роскошные локоны. В руке у нее откуда не возьмись появился высокий бокал с шампанским. — Никак, Иванушка, — вновь заговорила вещая птица и коснулась смеющимися губами края бокала. — Сколько ниточке не виться, а конец один будет. Ни тебя, востроглазого, ни царя твоего угрюмого, Навью вскормленного, судьба не помилует, как о сердце сказала, так любовью связала. Ступай уж, мой яхонтовый. Ступай... Ах, ещё одно, верно! И сказав это, вещунья протянула Ивану тонкую руку, на запястье которой, оборачиваясь в три ряда, покачивался мешочек сафьяновый, знакомый, с отделкой из перлов все да серебряного шитья. Иван вздрогнул и отшатнулся. — Вот сука, — сказал он. Гамаюн засмеялась. — Прими судьбу, свет мой Иванушка, — мягко сказала она. — Будь же мужчиной. Имей силы преступить через обиду и принять неразрывность сшившей вас нити. Не скрою, повстречался мне раз Кощей твой возлюбленный, зачахший от любви к тебе, как над золотом. Он-то и отдал мне это подношение царское, веля тебе кланяться и просить принять назад, а после уже делать что думается. Любит он тебя, цветик лазоревый, любит любовью страшной и горемычной, иначе не отдал бы в руки мои мешочек сафьяновый и не отдал бы тебе в подношение смерть свою неминуемую. А умея любить, месяц мой ясный, возможно ли не найти слов на прощение? Иван протянул руку, и мешочек на цепочке золочёной с нитью жемчужной скользнул ему в ладонь, похолодив пальцы. Принял Иван подношение, поглядел взглядом долгим, а после отворотился, и незаметно к губам поднеся, обрядился как встарь, скрыв дар тайный под слоями одежды. И казалось ему, что пульсирует, бьётся и звенит лазоревым перезвоном сокрытая в серебре да сафьяне игла, которая, как говорено, есть сама смерть Кощеева. Иван постоял, думая о своем, а после вновь потянулся за сигаретой. — Эу! — послышался от двери резкий окрик Алёнки. — Эт че за баба была? Иван повел вокруг себя взглядом, но Гамаюн уж и след простыл. Он покачал головой и невольно коснулся пальцами мешочка на шее. — Да никто, — бросил он холодно. — Прикурить попросила. — Слушай, — сказала Аленка. — У нас там контры пошли. Заперлась компания фриков и права качает. Ну, мы им и двинули... А они падают, отрубаются и херота с ними какая-то происходит. Иван поднял взгляд и оглядел неоновую вывеску бара. «Смородина» — ехидно оскалились противные, разномастные буквы. Иван усмехнулся и покачал головой. — Дивьи люди пожаловали, — проговорил он, обращаясь к себе. — Стал быть, вот она грань, за которой одно все — владения Нави великой. Исконная грань, вечная. Ну, тем проще... Да иду я, иду! Иван развернулся на каблуках и вошёл в прокуренное помещение бара. За спиной у него сиял миллионами огней и разнообразием отблесков, весь полыхая цветами и красками, Moscow City. Навьим, удушающим мороком, насыщенным, прекрасным и губительно-сладким несло от этого места.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.