ID работы: 10416770

Всё было во взгляде

Гет
NC-17
В процессе
186
автор
Размер:
планируется Макси, написано 725 страниц, 65 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
186 Нравится 173 Отзывы 67 В сборник Скачать

39. Ради любви возвращаются даже мёртвые.

Настройки текста
Примечания:
И я встаю за ней, покорно опьяненный иду за ее пленительным образом, никак не желая променять мою семейную жизнь на былые холостые годы военного, но чувствую, как теряю контроль над собой. — Что же ты подлила в вино? — Ландыши, мой господин, — эта покорность мне нравится, и я с нетерпением жду продолжения этих уловок. Всё же, есть чему насладиться с этой девушкой, даже то, как она медленно затягивает меня своими чарами, пытаясь сделать так, чтобы я созерцал только её тело. Её хитрый взгляд — явно она знает, что надо делать с мужчинами, явно радует и балует каждого, кто поддаётся уловке с вином. Её изгибы, её длинные золотые, да, больше золотые волосы — всё маняще. Да, что говорить, одного её движения по груди, в попытке расстегнуть пуговицы, будет достаточно, чтобы любой взвыл от желания. Но не я. Нет, может быть, ее образ прекрасен для других, но мне её только искренне жаль. На меня не действуют ее уловки с руками, пуговицами — всё не моё. Я привык сам ублажать тело женщины, да и если поставить рядом мою Кёсем (как же мерзко для меня упоминание её имени, пока меня пытается развеселить какая-то девушка) — это не сравнится. Моя супруга всегда проделывает махинации с пуговицами по-разному: то медленно томя меня, то сама в нетерпении срывает, желая согреться у моей груди, когда бывает коснётся утром легко-легко, солнечным зайчиком пробежит её улыбка, а затем последует мягкая просьба из-под игривых глаз. Тут же красавица делает это совсем машинально, будто в день отрабатывает сотни раз, оно вряд ли правда, но вся суть таких девиц лишь в заработке. Легко толкает меня на кровать, оголяя меня до тёмной рубахи из хлопка, явно ждёт, что я буду радовать ее в ответ (столь ли это радостно для столь юной особы?). Ждёт моих указаний, моих действий, моих рук, моих ласк. Я лишь прижимаю ее к себе, не позволяя и кончику ее губ коснуться меня; легко переворачиваю, пусть подумает, пока не почувствует нечто холодное у своего горла. Её тихий писк, страх в глазах — в какой-то степени для меня это даже обворожительно, но только на секунду. Пусть боится, но я не причиню ей зла, по крайней мере такого, какое она испытывает с кучей постояльцев. Алая капелька бежит по её шейке, занятно думать, как она прощается с жизнью. — Тихо, златовласка, тихо, — Боже, в её глазах я ужасен, это не так, я хочу лишь одного, — сейчас ты встанешь и приведёшь мне того господина, что обычно балуется тобой, Идрис, поняла? Она трясёт головой, боясь подвинуться. Её завёрнутый к верху носик весьма мне мил, где-то я видел подобный. Озарение, на кого так похожа эта девушка приходит тогда, когда я уже убрал кинжал и позволил ей выползти из-под меня своим трясущимся телом. Я успеваю только подумать, как противен этот факт, когда мои глаза прикрываются, чувствуя свинец на веках. Как же жарко, словно опять я болен. Не могу и пошевелиться. — Сделаю, приведу. Он же так ждал тебя, бей.

***

Бусины катятся по полу, когда дверь незаметно для неё скрипит. Женщина лишь пытается держаться, не рухнуть в попытке пережить очередную потерю. Глаза приобретают в темноте очень игривый оттенок, становясь ярко-голубыми от контраста с красными капиллярами. Не может долго глядеть в это зеркало, но нет сил и разбить его, и отойти прочь. Хочется взбелениться, кричать так бешено, что вороны, сидящие гнездом на флюгере, улетят прочь, желает затмить любую чайку, что должна забирать боль; но всё это желание кажется таким невозможным и далеким. Она будто онемела в собственной боли, ее руки так трясутся, что не может и слез ими стереть. А те предательски начинают выступать, чувствуя её поражение. От чего только злится — не терпит проигрышей. Кажется, что он стал её огромной победой, пусть был недосягаем, невозможен, но чувствовала себя на пьедестале, на Олимпе, всякий раз, когда он твердил про «свой жасмин». Для него не существовало других цветов, других выражений — только какие-то блеклые лепестки, которые придавали её взгляду невинности и чувственности. Где сейчас этот взгляд? Нет этого в её стеклянных глазах, там, похоже, только неоправданная злоба, прикрывающая раскалённый пожар. А где же потерялось былое роскошество жасминовых духов? Руки старушки накрывают плечи. Из этих объятий хочется вырваться, но оставаться в них. Они родные, они приятные, не прожигающие. Салиха, всё понявшая ещё по прибытии её госпожи во дворец, смогла лишь сцепить пальцы, стараясь как можно спокойнее укачать внука на руках. Но всему приходит конец. Так, буре в глазах Кёсем, или же спокойствию Корая. Султанша чувствует, как макушка старушки, словно та находится в ещё большем горе, опускается меж лопаток, вплотную прислоняясь лбом к ткани платья ушитого золотом. — Это больно, Кёсем, очень больно. Так любить и так терять. На что Султанша лишь прискорбно улыбается. Сама ей так отвечает: «Что ты знаешь о боли?». — Весьма неприятно, ты права, — наконец, сумев перебороть агонию, стирает вместе с сурьмой всякий признак печали. — Не надо так. Готова залиться смехом, аж до коликов, но не может — опять же, охладела до эмоций. — Не надо так; не стоит плакать, моя госпожа; я вернусь до зимы, моя госпожа — жаль. Очень жаль. Старушка лишь тепло оглаживает плечи, зная, что такое говорят от больших страданий, но никак не от ненависти. Им сейчас чужд этот мир, только маленькая комната, в которой копится вся боль, что смогли они нажить. — Помоги со шнуровкой, грудь от молока болит, надо покормить его сына, — так пренебрежительно озирается на мальчика, спокойно играющегося с плющевой игрушкой. Сама цокает и ждет, пока ей помогут за небольшой ширмой. Силуэт повитухи придвигается крайне недовольно, но не может отклонить просьбу. Растягивает петли одна за другой, но на последней задерживается, не может промолчать. — Корай, — Кёсем слегка поворачивает голову, — имя его сына — Корай. Вы назвали его так при мне в ночь на первый весенний месяц. Ваша грудь ноет от того, что вы выносили и родили его сына. Его сын имеет и ваши черты лица, и ваш характер. Под замечания тяжёлая ткань падает к ногам и Султанша остаётся лишь в нижнем платье, что светло и привычно удобно для кормления. — Ты скучал, мой мальчик, — пропустила мимо ушей, не в силах сразиться взглядами со старушкой в треснутых зеркалах, со всем не в силах смотреться туда. Малыш так сонно сидит, глазки его слипаются, ведь за окном уже глубокая ночь. Ещё немного и сладко их закроет без всяких колыбельных, стоит ему только немного насытиться. Ей по-особенному больно смотреть на него, сотню раз, уже без оскала и по-доброму, готова сказать, что это его сын. Мустафа так ждал его, так желал, в то время как Кёсем уже не питала никаких надежд. Этому мальчику передалось столько от его отца, что не сосчитать: родинки, глаза, нос, цвет волос, забавные привычки. Корай будто слеплен по его желанию. Даже та пресловутая ямочка, она была крайне обожаема Кеманкешем, потому хотел, чтобы от Кёсем сын унаследовал именно эту черту. Всё по их образу и подобию, как они мечтали, стоя на маленькой лесенке. Те длинные ресницы, те густые курчавые вьюны. Кеманкеш всегда особенно гордо подчёркивал первенство этого малыша. Всегда называл его своим единственным, да так мягко, что такого тембра Кёсем, даже по обращению к ней, не слышала. Сейчас единственный крепко сжимается в объятиях матери, кладя голову на её острое плечико. Совиные глазки уже прикрываются, а сам сладко посасывает пальчик в ожидании, пока ступни Валиде невесомо ступают по полам, не чувствуя боли от острых камушков рубинов, каждый из которых гранён трудом десятка умов. Кёсем присаживается поудобнее на тахту, ещё раз взглянув в сонные глаза. Сама пускает слезу, быстро утирает и прикладывает сына к груди. Иногда, перед сном, когда кормила ещё совсем крошечного мальчика, Кеманкеш устраивался на тахту сзади, возясь с волосами. Это было так ценно для них, дороже любых ласк и разговоров. — Он садился сзади, пока я наводила тут красоту или кормила Корая, помогал мне с волосами. Всегда удивлялась, как ему удаётся с ними возиться, на что отвечал только, что у него была сестрёнка, — Салиха усаживается, как того требует ситуация, на колени к себе кладёт можжевеловую расчёску, — Всегда описывал её красавицей, имени никогда не говорил, будто не помнил. Его руки постоянно пушили мои волосы, он то игрался с ними, то наслаждался. Понимаешь? Он всегда видел во мне только доброту, — Султанша чувствует, как её спину прожигает улыбка. Шпильки поочерёдно опускаются на металлический поднос, где привычно ждёт заколка. Затем, сушившиеся пальцы также нежно проводят пробор, потому что знают, как учили этому совсем юного албанца. Кёсем приклоняет голову в ужасном смятении, потому что кажется, что сходит с ума, что нет никаких отличий в этих действиях. Кеманкеш также всегда разделял волосы и совсем понемногу проходясь пальцами, чтобы не задеть небольшие колтуны, а только затем расческой с самых кончиков. Такое бредовое чувство, будто всё не может насытиться этой ужасно долгой и слишком болезненно привязанной историей. — Сколько прошло, Салиха? Год? Чуть больше, Кораю уже восьмой месяц, — волосы уже стягивают в лёгкий жгутик, затем превращая это в толстую косу, — Стоит ли по нему скорбеть? Он так жгуче поселил во мне эту веру в светлое, но так жестоко скинул её с меня, словно не нужный груз. Нет, того не стоит, — как жестоко обманывает себя, прекрасно зная, что не одну ночь проведёт в саду, лишь бы не забывать те мгновения на качелях. — Когда Паша уезжал, попросил быть с вами. Я неуклонно этому следую, госпожа. Вы можете верить мне также, как ему. Я знаю, что любые ваши слова — враньё и не требую правды. Помните, что за любой метелью наступает весна, а за любым сном приходит утро. Доплетает косу, желая прикрепить ее конец к макушке заколкой. Та блестит шалостью, привлекая внимание овдовевшей, которая одним взглядом останавливает её — не стоит. — Убери это, чтоб глаза мои не видели, — взмахивает свободной рукой. — Не буду, госпожа, простите, — все же прикрепляет украшение, — вы боялись её убрать, так не стоит этого делать. Тогда Кёсем поднимается, поправляя ворот у платья. Совёнок хватается за выпадающую прядь у чёлки, тогда в зеркале, наконец сумев в него заглянуть, не боясь, что в нем привидится нечто, замечает, что теперь, на месте былой роскоши, красуется седой локон — один, будто яркое украшение блестит. Говорят, что за каждой потерей, увядает и красота, появляется тяжесть взгляда, боль в молодом теле, откуда-то появляются яркие пряди у лица, что женщины издавна закрашивают басмой или хной. Вот и её постигла кара, с ровни разбитому зеркалу красавиц из сказок. Она более не чудесно молода, не так свежа в свои года. Лишь дергается, будто пугаясь самой себя. Женщина убедит, что всё в порядке, что нет никакой бестолковой усталости, от которой готова упасть прямо на яркие бусины и прижиматься к ним спиной плотно, стараясь почувствовать. Такая нападает коршуном всякий раз, когда остервенело разрывается хриплым вскриком. Эта усталость приходит именно в тот момент, когда злость перестаёт захватывать её в привычный танец. Злость. Злоба. Её можно считать самой искренней эмоцией любого человека. Такую долго прячут, но её никак нельзя наиграть, выучить. Злость у человека одна. Кто-то кричит до боли в горле и сносит преграды на пути; кто-то громко размахивает руками, пытаясь передарить эту эмоцию своими жестами. Чаще злость необоснованна, оттого только более настоящая. Привычной злости Кёсем Султан, той яркой, быстрой и весьма скомканной, не было. Что там, подумаешь, сорвала с шеи висящее колье, да ударила разочек неприятным словом. Так, предагония. Но даже после такого чувствует бестолковую усталость, горбом тянущую спину в месте былых крыльев. Но всё же убедит, что это просто так, что день тяжёлый. Да, потеря любимого мужа — затруднительное положение. Подойдёт к кровати и положит посередине ребёнка, подоткнув подушкой, со стороны, где должен был лежать Кеманкеш; сама присядет рядом, поглаживая пухлое личико, крутя на пальце прядь мальчишечьих кудрей. Не потребует, чтобы её оставили в одиночестве, поглядит только в сторону старушки, перебирающей в руках всё тот же жасмин, что каждый день стоит в покоях. Знает, что Салиха много времени проводит наверху, вместе с приятелем, что часто помогает ей, шумно бухтя позади её весьма шустрого силуэта. Потому поглядит-поглядит, да перестанет, зная, что это её касаться не должно. Потом сама приляжет, кладя руку на выступающий младенческий живот, попытается прикрыть глаза, но почувствует, как уже теперь уже по её изгибу проводят то тонким листиком, то треснутой кожей фаланг, сначала подоткнув одеяло. — Не верь ни себе, ни ему, верь только чаду, — шепчет, почти запевая песнь, — оно спокойно, значит и ты должна найти успокоение. Тихонько завоет колыбельную на албанском, укладывая обоих оберегаемых. Губы Кёсем тяжело размыкаются и смыкаются, в попытке повторить, пока ткань подушки мокнет от горячих слез. Наконец, слабая струйка света от Луны встаёт прямо перед окном, даруя комнате возможность остаться в забвении сонного царства. В какой-то момент, уже не в силах подпевать, потому что чарующая мелодия такая душащая, что жасминовая госпожа возьмёт руку, блуждающую по её телу и крепенько сожмёт, но потом прикроет глаза и провалится в никчёмный пустой сон, надеясь, что не закончит его кошмаром. — Он мне сказал, что мама помогла ему вернуться, — уже вспоминает обрывки преследующего ее каждый день кошмара, — он весь в оспинках стоял передо мной, но потом исчезал, а просыпалась, я раз за разом видя тебя. Ты стала нам подобно матери, Салиха. Седовласая довольно жмурится, окропляя руку госпожи капелькой. Ничего не отвечает, лишь ждёт, пока прикрытые веки перестанут дёргаться в этой темноте. — Имя его сёстры — Байкуш — совушка. Родственно целует госпожу в лоб и отстраняется, перед выходом окидывая взглядом источники света — балкон крепко закрыт. Сама притворяет за собой тяжелую дверь покоев, опираясь на неё спиной. Не то гадкость, не то невозможное сострадание рябит пучиной в воздухе, когда понимает бестактность поступка своего сына. Чуть не валится с ног, как оказывается в руках мужчины, бросившего все, только бы она не потеряла равновесие. Сама же, хватается за сердце, до чего становится больно. — Он наврал, Явуз, наврал, не верю, — прижимается к груди, обессилено вскидывая руки, — нет, не чувствую, что умер он, врет. — Значит того требует правосудие, моя Султанша, — она легко ударяет в плечо, на что седой улыбается, позволяя ей беспомощно вскинуть руки. — Ужасно, он ужасен, кого я породила! — чуть громче вздыхает, все ещё чувствуя сдавливающую тупую боль. — Она же будет так страдать, пока он не вернётся, нет, не должно так быть, нет! — Султанша принимает смерть любого легче, чем переживания о живом. — Нет, Явуз. Не сейчас. Это наиглупейшее твоё изречение, бей. Уходит из его объятий, пропадая в неизвестности. — Ах, быстрая же ты, Султанша.

***

Кого же я вижу перед своими глазами, когда ядовитая пелена сходит на нет? Гнетущий и уничижающий меня тёмный взгляд. Девочка привела, оказалась правой, только вот в каком положении оставила меня. Правильно — я ничем не защищён и разорван же на части внутри. Не могу даже подняться будто провёл самую яркую ночь. Это всё их вино: пряное, терпкое, что пожиралось моими устами, даже против моей воли. — Красавица, оставь-ка нас! — с небольшим прихлопыванием выгоняет девушку, на которой я только-только смог сфокусировать взгляд, — Давно не виделись… — оттягиваю тяжелую голову назад, как вижу его львиный оскал, — расскажешь? Господи, как много мыслей, они так мешают собраться, что я прикрываю глаза, убеждая себя, что если бы Силахтару нужна была моя смерть, я бы уже не раз предстал перед Аллахом. — Ты лучше расскажи, как жена, как сын? Половица проседает под его ногами, и он присаживается возле меня на корточки, не желая марать одежд. Я чую поганый запах, от которого веет нарциссизмом и лицедейством. А ещё те ландыши. За занятием теплицей я многое изучил: трава — дурман. Они способны удушить тебя изнутри, дай им только добраться, но, кажется, Силахтару, это ни к чему, не боится он удушья. — Твоими деяниями — твоими молитвами, — на свету поблескивает ряд моих зубьев, понимаю, что жена моя пропала в горе из-за него, а сын незаслуженно страдает от ее чувств. Как виню себя за это, но тогда не пришло мне в голову ничего более дельного. Пусть Кёсем примет тоска в свои объятия, но выберусь отсюда и подменю эту дьяволицу, только бы закончить это всё. — Обо мне хочешь услышать, дорогой друг? А, совёнок? — поворачивает мою голову, желая чтобы я униженно взглянул, какая лесть для него. — Как же ты всё вспомнил? Я столько лет старался отмыть руки от своего нечаянного греха, чтобы ты напомнил мне о нем, ставши недругом? — А я даже не поверил тогда, надо же. Гюльбахар Султан напела мне эту сладкую песнь, я верить и не думал, другом тебе хотел остаться, Кеманкеш. Но как-то вечером ты привычно завёл рассказ о былом. Ты сам заставил меня признать это, сам пожинаешь плоды. Сначала хотел убить тебя, забрать твою власть, буквально стать тобой; потом хотел забрать всё дорогое — твоё сокровище, на которое ты заглядывался, что аж слюна текла, — наконец улыбаюсь, на моё сокровище не посмотреть иначе, — но сейчас мне нужно лишь одна сладкая месть. Ты оказался здесь, потому что верно рассудил, что сокровищу не впервой терять своих обладателей. Отдашь мне то, чем она совсем не дорожит, своими руками отдашь. Я возьму с тебя обещание и как только ты его выполнишь — станешь свободен. Я закашливаюсь, чувствуя боль в лёгких. Их будто сжали и перемяли. Мой гохот отдаётся в моих ушах. — Согласен? Мотаю головой, не желая отдавать ему чтобы там ни было. Вновь закашливаюсь и слышу: «Открой свои глаза, безродный». Развожу веки, всё ещё налитые свинцом и пытаюсь рьяно отдышаться, перед глазами только бутылёк с прозрачной жидкостью и надписью нечёткой. Кириллица. По приоткрытой губе моей струится кровь, а сам я уже не в силах и ни стереть её, не плюнуть в этот мерзкий силуэт. — Я всё продумал, всё, что бы ты не считал свой победой, везде выиграл я. Я к итогу обошёл тебя, совёнок, — мерзко шепчет у меня над ухом, словно вьёт гнездо на нем. Как же низко я пал. — Это не Корай? — уточняю единственное, о чем думаю, пока грудную клетку чешет изнутри, выскребает. Силахтар мотает головой и остальное мне уже не важно. — Верно, верно. Ты же очень хочешь его увидеть ещё хоть раз? Так согласись же, отдам и бутылёк. — Твоя сестра… прости меня за неё, мне было мало лет, я… — притворно страдальчески гладит мои волосы, когда вновь раскашливаюсь от нестерпимого чувства внутри. — Простил, Мустафа, простил. Ты только согласись мне выплатить долг, тогда и жену пригреешь на груди, — почему же у меня в глазах всплывает картина сие чудного ангела с моим сыном в руках; потому что пробегает чертиком ощущение, что никакого противоядия там нет — какими травами лечить дичайшее удушье? — Согласен, — ещё один приступ — и более я не выдержу. Он легко вливает мне содержимое в уста. Оно такое горькое, что раздражённое горло не желает его принимать. — Вот и всё, Мустафа, — гладит мои мокрые волосы, пока я не прикрываю вновь струящиеся глаза. — Пусть Аллах подарит тебе такую же любовь, какой ты лишил меня сегодня. — Подарил, точно маленькая копия твоей великой любви. Её ты мне и отдашь. А сейчас спи.

***

Холодный ветер подаёт ей вместо шали сотканный мурашками ковёр. Это не тепло, это и не холодно. Ее руки только расставлены на мраморе, а взгляд устремлён в завядший сад. Там резвится парочка мальчуганов — дети прислуги. Всё приходит в забвении и лишь их громкие радости говорят, что не всё так тленно в этом мире. Осень — да, чудесное золото, но только не для неё. Она так ждёт эту ненавистную зиму, что и осень клеймит несчастьями заранее. — Месяц прошёл? Меньше, — сгибает чуть подмерзшие пальчики, будто считает. Напрасно для себя самой устраивая спектакль. Точно знает число дней с известия, — двадцать один день. Ноябрь приближается ко мне. Приблизился, — улыбается: точно, сегодня уже какой-то день из первого десятка. — Глупа ли ты, Кёсем Султан, если подпустила его к себе так близко? — выдыхает, потирая двумя пальцами переносицу, — Очень глупа, ты, Кёсем Султан. Крайне глупа. Ему проще — остался храбрецом, любящим мужем, а мне осталось собираться в чёрные одежды и глаз прятать, чтобы никто не понял, как дорог был. Столько дней выходит на этот балкон, что света не видит с него более. Да и в их сад не поднимается, даже мельком увидеть крайний оплот надежды не хочет. Всё равно тому уже отцвести давно пора. Нет дела ни до духов, ни до стареюще облупленной пряди серебра. Так, если уж махнёт рукой, то девушки уложат волосы на косой пробор, да прикроют её. Но чаще сама утром расчешет гребнем и заплетет в косу. В покоях всё чистой метелкой убрано: нет жасмина — уронила случайно вазу — более сказала не приносить; нет люльки — Корай слишком рослый для неё — унесли, запрятали; нет шкатулки — не угодила настроению — убрали подальше с глаз. На самом же деле, шкатулку эту хранит у своего сердца, поближе. Хранит в ней заколку, хранит и записку о никахе . Когда не спится (всегда), откроет, проведёт аккуратно и невесомо дрожащими руками и сразу же отбросит. На самом деле, поставит как можно тише, не будет будить Корая, как обычно во сне хватающегося за атлас её одеяния. Сейчас входит в покои, прикрывая двери. Холода не боится — не хочет застудить сына. — Послание от Султана Мурада прибыло, — протянет руку, сама сядет на софу и примется различать буквы неровного почерка сына. Всё окажется вполне просто — венгерская принцесса готова обнять собственное чадо. Просит могучий сын явиться к церемонии имянаречения. — Пусть соберут меня. Платье чёрное, с тех тканей, что отбирала ещё летом, — цокает — предчувствовала, — хотоз пусть подадут в тон, да и корону подготовят. А ещё, — задумчиво проходится фалангами по губам, щуря взгляд, — пусть духи несут. Розовые. Не то, что бы верит, что может оставить жасмин. Знает, что запахом наделена она сама, никак не прозрачная водичка. — Госпожа, поешьте хоть что, иначе вообще молоко пропадёт, — зажужжала над ухом уже в некоторой степени надоедливая. — Нет желания, на торжестве приглянется что-то — поем. Прекрасно знает, что не стоит класть в сырую землю вместе с ним и себя. Да и никогда не сделает этого, как бы тяжко не отдавалась каждая тихая ночь. Если же засыпает — снится ей сон, тот самый, где настигает обожаемых мужчин в саду. Это назойливое «мама помогла». Такое глупое, единственное, что он хочет ей там сказать, будто напомнить. — Ожидайте с Кораем моего возвращения здесь, нет мне радости таскать его туда-сюда, ещё заболеет. — Как прикажите, моя госпожа. Сама же выходит в смешанных сомнениях, проходит со своей свитой коридоры, пустые, что еле освещены. Дух захватывает ее тенями, отчего невольно хватается за сердце, пугая своих фрейлин. Назойливая фраза всё крутится в голове, добавляя спеси сомнений. Крутится метелевым вьюном вокруг высокой короны и осядет в раз на плечах, что стоит так легко сложить детали загадочного пазла. — Ты, — вновь принимает позу полную прямости, повыше вздымает голову и подзывает девушку, — ты принесёшь мне все письма, что есть в покоях Салихи хатун, как только я переступлю порог этого дома вновь, поняла меня? — девочка кивает и пропадает из виду. В секунду считает себя уж слишком смешной: обезумела, да стала приписывать эдакий удушающий подтекст всему. Как-то уже в карете, привычно призадумавшись, сомкнув верхнюю губу меж двух пальцев, примет это сходство лишь за призрак прошлого. Но тогда же вспомнит, как женщина эта стала отражением, что в зеркалах вечно напоминает о былом. Достаточно уморительно считать, что если эта женщина потеряла сына, то не испытывает никаких эмоций: не та она, что будет так спокойна, лучше будет оплакивать, но никак не подходить каждую ночь пригладить одеяло, да посидеть, в темноте наблюдая. Никак не волнует эта приторная судьба династии, что решается в покоях ТопКапы. Неужели Кеманкеш своей смертью сумел забрать и этот трепет до государства? Нет, такое невозможно. Она давно с ним повенчана, дольше, чем с кем бы то ни было, с ним и умрет, без нужды тогда будет срок Идда, без нужды останутся и слёзы по ночам. Государство — единственный муж, что никогда не доставит столько переживаний сердцу. Султанат — муж ума-разума, никак не души. Вот и идёт с холодным бризом в голову, слыша истошные крики. Пред дверьми собралась толпа, которую разделяет своими мрачными шагами. Видит сотню глаз и успевает только подумать, как бы сохранить лицо от их бесконечной направленной жалости. Ох, брак, о котором слогали легенды, почему же так быстро окончился? Все эти глаза будто заставляют ее оправдаться, но она лишь тихо скрывается в дверях покоев, плывет будто в обход толпы. Только кто-то успевает заметить, что столь несчастный вид ей не к лицу. Тогда же про себя думает: «Знаешь ли ты, что такое потерять краски в этой жизни?!». Впервые за дни, когда слышит укор, впервые в силах себе признаться, что на самом деле положила свою душу в этот невидимый гроб с его телом. Будто это была его собственность. — Госпожа, — кто-то из повитух кланяется, когда видит ее «призрак», спокойно занявший место со стороны в кресле. Фарья лишь на секунду может заметить ее пустой взгляд, как снова скручивается в схватке. Женщина покорно ждёт, когда в комнате раздастся крик, а пока ее мало волнуют корчинья девицы. Никогда не было дела до невесток, уж слишком скептически относилась до потех Мурада с ними. Всегда принимала гарем лишь как тяготу на плечах: склоки, вырванные волосы, неотесанные рабыни. Всегда выполняла эти обязанности без такой любви, как становилась во главе государства, потому легко отдала эти заботы Гевхерхан. Ее, кстати, в толпе не увидела, хоть и по праву должна ожидать одной из первых. Наконец отвлекается от мыслей, когда произносят: «Девочка, Валиде Султан». Фарья улыбается, закидывая голову на подушку и явно ожидая похвалу за чудесную Султаншу. — Помнится, говорила тебе, что девочка для тебя будет лучшей наградой, Фарья, — над обессиленной роженицей нависает чёрная тень, сквозь которую просвечиваются белые зубки улыбки. Тень легко протирает ее лоб от пота, тут же призренно обтирая руки об поднесённый платок. — Дайте её мне, прошу, — взмаливает. — Позже, Фарья, — тень скрывается из виду затуманенного взора и просит дать ей младенца. Сама же роженица проваливается в сон, не чувствуя, что в платке было нечто дурманящее. Ребёнок ещё недолго кричит, но успокаивается, только дай ему согреться в этом мире. — Распорядитесь о кормилицах, вряд ли принцесса сможет выкормить ее собственным молоком, больно подобно мальчишеской у неё фигура. — Конечно, госпожа. — Ты сделала, как я приказала? — Да, эти роды прошли легко, но Султанше вряд ли удастся выносить ещё одно чадо. — Прекрасно, — целует головку внучки, уже раскрасневшейся, — никто об этом знать не должен, даже она сама. Мурад вскоре может вновь взаиметь к ней своё чувство. Проходит ещё с час, как в дверях появляется Султан, по-видимому только обрадованный новостью об окончании сие процесса; с накинутым халатом, взъерошенными волосами и весьма отросшей бородой. Впервые видит мать после того случая с чётками. Она словно пленница времени, словно не принявшая новостей, может тому и лучше. — Твоя дочь, мой лев, — грузно поднимается с кресло, передавая в руки только рождённое тело, — прекрасная девочка. Чарующе улыбается сонным голубым глазам, потом крепко прижимая малышку к себе, касаясь густой бородой и нежными губами ее носика. — Фарья, ты подарила мне прекрасную дочь, — неведомый страх за ребёнка пропадёт крайне быстро. Это не мальчик, значит, что спустя пару месяцев не вынесут из дворца в мечеть маленький гроб. Кёсем выдавливает из себя лишь слабую улыбку, ожидая, каким именем наречет внучку ее родитель. — Кая. Твое имя — Кая. Новоиспечённой матери дают кусочек сахара и вручают младенца, наконец позволяя соединиться с ребёнком. Дальше лишь суматоха, от которой Валиде Султан поспешит скрыться. Выйдет на небогатый балкон, да повыше вздёрнет голову. Там ее ждёт тахта, за спинкой которой тяжело можно различить фигуру. Лишний раз поймет, что стоит возвращаться, главное, что она должна была увидеть — увидела. Ещё после казни Мустафы задумалась о том, что будет после кончины Мурада. Нет, не считает, что она столь безысходна, но что-то подсказывает позаботится заранее об этом. Действительно, можно принять за благо рождение Каи. Она станет ее сыну отрадой, частичкой, за слезу которой пойдет войной на мир. Но вот, если бы родился мальчишка, то его бы характер был крайне негодяйским, тут уж никакого усилия не хватит, да и слишком большая роскошь — две монарших крови. — Валиде, — мягкий голос среднего сына послышался из-за спины, прекращая раздумья на самом сладком месте, — я извещён о вашей потере. — Да, сынок, проходи, — пусть присядет подле, — ты легко одет для суровых дней. Сама вышла сюда ничем не лучше — в тонком платье. — Вы как всегда нравоучительны. — Такова участь матери. Буду показывать вам на ошибки, пока не перестанете их делать. — Не считаете ли ошибкой грядущую помолвку? — осторожно вскидывает брови, заигрывая с разумом матери. Явно не знает ещё. — Мой брат решил, что лучшая судьба для Гевхерхан — Абаза Мехмед Паша, новый Великий Визирь. Султанша прикрывает глаза, довольно улыбаясь. — И когда же? — Хочет, чтобы свадьбу сыграли весной. Он сказал, что вы тогда вернётесь во дворец, вновь будете управлять гаремом, — кивает — верно, — да и наложница его родит к маю. — Ну, до мая ещё многое может перемениться, но это не ошибка, мой сын. Большая ошибка — заглядываться на хатун из гарема твоего брата. Приведёт тебя она отнюдь не к трону, — подозвала чуть ближе, якобы подавая руку на прощание; совсем диким шёпотом, что слышен только им двоим, да стенам, проговорила, — Мне пора отправляться. Удалилась, будто незамеченная. Четко прочувствовала взгляд Мурада, только тогда обернулась ему на прощание. Увидел в глазах ее копоть, будто угольком стали те чудесные океаны, лишь малость былой воды застыла в ресницах. Грустно улыбалась его Мадонна, желая самого доброго, но уже никак не убирая пожары от своего дорогого сердцу сына. На ковре после его ухода обнаружил сушёную розу. Словно сад вянет и рассыпается по кусочкам. В прошлый раз ещё сочные, только отрубленные лепестки придавлены каблуком. В этот — жухлые и прилипшие друг к другу. От этого винит себя, что не в силах был побороть собственную глупость и не сказал правду. — Ты предатель, Кеманкеш Мустафа. Самый настоящий, — завоет голос в султанских покоях, когда после вечернего намаза станет больным напоминанием взгляд матери.

***

Предатель находит себя в лачуге, но только спустя пару дней. Вновь пред глазами предстаёт лицо Силахтара. В руках того бумага и чернила, готов всунуть их только отошедшему ото сна хоть сейчас. Мазко малахитовый цвет его одежд бросается в глаза. Выглядит подобно дожу: рюши, узоры не для осман, яркие ткани. Этакий ряженый. Быт хорош в этой комнате, богато, достаточно, чтобы жить ни в чем не отказывая. Удивительно, как легко можно уйти от правосудия. Будь Кеманкеш повнимательнее, не допустил бы такого приворота, но сейчас ему остаётся только потереть затылок и тяжело поднять глаза, понимая, что зря таки он прощался с жизнью. — Неплохо разжился, лучше, чем в домике Марии. — Верно, её смерть — твоих рук дело? — Нет, но если девка сгинула — только рад буду. Ага похлопывает приятеля по плечу, зная, что совести у того на большее не хватит. Даже скучал как-то по этой сопернической дружбе. Даже в этом было что-то непременно важное для них. Бывает, что жизнь братьев-то разводит по разным сторонам, а обычные люди запросто становятся незнакомцами друг другу, иногда врагами. — Приводи себя в порядок, поешь, вот — показывает на похлёбку, — умойся, да выходи в залу. Поговорим с тобой о договоре. — Пёс! — оскаливает зубы в след гордо выпрямившемуся. С полчаса как Мустафа вышел в чистой одежде, но так они и не прерывают молчание. Дивно для них видеть подобное. Не записки, не подсказки — лица. — Ты составишь мне бумагу, более не надо. В ней распишешь, что обязуешься сделать по истечению нужного срока. Ничего более не требую, простая сделка. — Что же, если не выполню? — спрашивает с ухмылкою, какой обычно обладает жена в зените своих коварных планов. — Сам факт этого листа уничтожит тебя, больше мне не надо. Письмо поручаюсь отдать лично в руки Кёсем Султан. — А ты крайне пронзителен ко мне, надо бы удушить тебя ещё год назад, мой друг. — Если бы, надо бы, — пожимает плечами, — знаешь же, что не изменишь сути. — Говори, что я тебе должен, — и мужчина наклоняется к уху соперника, тот никак не радуя раскладом, что ему подготовили. Тяжко ставит свою подпись. С этого момента начинается бесконечная мука его совести, что не решится, пока не найдёт способа не отдавать столь беззащитное создание в руки зверю. Наконец-то их пути расходятся и более не пересекутся напрямую. Они простили друг друга и отдали бы всё, чтобы когда-то вновь идти вместе по темному дворцовому саду, рассуждая, как терпка на вкус тяжёлая влюблённость. Хотели бы видеть в друг друге не ненавистников, жаждущих самосуда, а добрых сослуживцев, помогающих и рассказывающих друг другу тайны. В ближайшей таверне, что найдётся недалеко, Кеманкеш отпробует терпкого кофе, тряхнёт головой и прикроет глаза — отчаяние заставило согласиться его на ужасную вещь, которая рано или поздно станет известна его веточке жасмина и принесёт столько страданий, сколько приносит любая такая потеря. В тот день меж ними пробежит огромная пропасть и разведёт их любовь по разным сторонам, заставляя отказаться от неё из-за того, что нельзя будет целовать губы, что так сильно напитаны пусть и оправданным, но предательством. Пересчитав деньги, отправится на небольшое кладбище, где сотрёт нарост с надгробия отца. Там же, спустя несколько часов поисков, вознесет просьбу о прощении к Аллаху, найдя яркое имя Бора. Наконец, ему довелось это сделать и более его сердце не скребёт ночью от непрошеного кошмара и учащенного биения. На следующий день выдвинется в путь, не минуя ту небольшую деревушку. Байкуш прибежит в ту же секунду, как только ворота откроются и сильными объятиями захватит его тело. — С позволения Аллаха, я возьму тебя с собой. — Но как же, бей? — за недолгой трапезой спросит. — Назовёшься моей дочкой, пока не прибудем в Стамбул, там же, будешь в слугах у моей жены да сына. Женщина одна есть, чудесница местная, научит тебя всему, поможет твою мечту исполнить. Собирайся.

***

Прошло ещё с десяток дней, прежде чем смогла она поднять своё тяжелое тело с постели, перечитав бумажки, что были отправлены её мужем повитухе. Только лишь просьбы да благодарности, не более. Но что-то настораживало, так резко пробегало по покоям, отвлекая от тяжкой думы одиночества. — Госпожа, покормите Корая, ребёнок надорвётся, не надо так, — возбухала старушка, пока Кёсем осматривала себя в большое зеркало. Никакого внешнего великолепия, чистоплотности, жесткости или же присущей последний год мягкости. Её будто там нет, только худая тень в подобном платье с натянутым на плечи халатом. Безучастно протягивает руки, мирясь со звоном совести, что кричит о неправильности, прикладывает младенца к груди. Салиха как-то уже привычно чешет локон, переплетая косу. Но что-то в этот раз султаншу отдёргивает — ужасное чувство внутри, будто всё её поглотило и более не отдаёт. — Я… я хочу побыть одна… — выдаёт спустя минуту пустого взгляда. После только напевает тихонько: «Ni-na nana — ni-na baba Ni-na nana, ni-na baba Flej o bir se iku vapa Flej o bir se dielli iku» Как помнит, на слух и на память. Ребёнок на руках заснуть никак не хочет, потому сама решается открыть самую тяжелую дверь дворца — в верхний сад. Тут душно и прело, как того требует тепница. Забавы ради, но жасмин ещё не отцвёл. Круглый год цветёт в этом святилище. Мальчик сидя располагается у неё на коленях, тихо смеясь, когда мать чуть толкается на резных качелях, опираясь на спинку. — Ну, и что же это, мой Совёнок, ты всё не спишь, ночь уж глубокая на дворе скоро будет?! На что слышится только детское: «па-ва-ма», что произносит всякий ребёнок прежде, чем начать говорить словами. — Па-ма, — повторят за ним и целует темечко, прижимая к себе, — па-па. Да, он-то и не увидит этого всего. Неужели смог покинуть тебя? Похоже, что смог. Уже не плачет, просто произносит всякий раз, когда ком к горлу подкатывает от воспоминаний. Со временем и ребёнок в её руках перестаёт ворочаться, да и сама прикрывает глаза. Как обычно разомкнёт их под колыбельную, но в этот раз с чётким осознанием, что она давно проносится не просто так. С того угла донесётся: «Ну, мой мальчик, засыпай, дай ещё матери поспать, совсем, как твой отец в младенчестве». Совсем неслышимо идет к фигуре, надеясь, что это не сон и в последний день ноября к ней придёт та правда, которой жаждет почти с три месяца. — Вы мать, но не тоскуете подобно матерям. Вы расскажете мне правду. За окном поднимается метель, будто зима пришла в края на день раньше, теперь и здесь больно зябко. Но глаз Кёсем Султан делает всё крайне горячим. Эта дама всегда впадает в крайности, этот раз не исключение. Требует полного ответа или более эта женщина не будет стоять пред ней. — Вы, вы всё знали, — обращается уж больно почтительно, — и Кеманкеш знал, кем вы ему приходитесь? Верно? Говорите. Останавливаются в шаге друг от друга в ожидании, пока забытая история вновь закружит по каменным стенам.

***

Из-под мужской шинели торчит только нос, девчушка, окутанная теплом мужской одежды, глядит на мужчину с явным восхищением. В небольшой комнатке, где остановились на день, Кеманкеш судорожно стучит пяткой по полу, отбивая свой похоронный марш. Сегодня последний день — надо добраться, или же не сдержит обещание. Побритый, одетый в чистое и весьма уставший от постоянного пути, посматривает в окно, после плотно его задвигает — снег на улице, кони стоят. Совсем не погода, но надо бы добраться, немного осталось. — Не переживай, бей, чай выпей, — хлюпает глоток из сервиза и прикусывает лукумом, пока наблюдаемый всё нервнее и нервнее. — Надо ехать, собирайся, нечего прохлаждаться тут! — констатирует, подходя к ней и угощаясь сладостью, — Да, надо, да поскорее, пока метель совсем не выбила. — Куда же я поеду, даже женщины какой нет, чтобы косы мне заплела, да и ты заболеешь, бей, придётся тебя лечить? Кеманкеш довольно улыбается и по-тихонько складывает пожитки в сумку. Пара рубах, вещи что потеплее, да маленькая вещичка сына. Все же поворачивается в конце и щёлкает девочку по носу, что как раз торчит. — Может тебя лечить придётся, Байкуш? Деваха качает головой и поднимается в след: убирает постель, свои вещи кладёт к Паше, находит тёплое платье — единственное, взятое у матери в тайне. За ширмой ловко скидывает пальто своего старшего друга, а потом и показывается — весьма курьезная. Волосы пушатся, а одеяние размера на два больше. — Садись, помогу с косами! — сама берёт печенье со стола и плюхается на койку, ожидая, пока заплетут прическу. — Расскажи мне о жене, коль так торопишься! — крошки падают на ткань платья, пока крайне сосредоточенному не в пору отвлекаться. — Она… — тянет прядь, задумываясь, — весьма интересная женщина. Свет очей моих, вот она. Жить без неё тяжело, впрочем, как и с ней. Но великодушная она у меня, мягкая, Богом помилованная. — От чего ж ты, бей, сбежал от неё, почему ж желаешь вернуться? — хлюпнула чаем, да повернулась на него. Кеманкеш приказал рукой более не вертеться и продолжил с неменее важным видом. — Знаешь ли, скажу тебе так, ты знойная вырастешь, красавицей будешь, вот как жена моя. Но если однажды встретишь человека, подобного мне — на все уступки ради него пойдёшь, выгрызать себе место рядом будешь. Не думай, не самовлюблённости это речи вовсе, просто, как мне сказали, такие как я отвращения к любимым не испытывают, да и сами последнюю грошину отдадут за дорогого человека. Мы не сбегаем — ищем путь к мнимой свободе. — Бей, а если же ты станешь так громко о себе говорить на людях, любой тебя примет за сумасброда. — Так я безумен? — Весьма. — Тогда поднимайся и пошли. К ночи только прибудем, спать будешь хотеть. — Как же ты поедешь, пальто у меня, — вновь попыталась закутаться в него, только уже мало получилось — отобрали. — Распоряжусь, чтобы тебе дали что-нибудь из овчины, надо бы только придумать, что. Опять задумался и метнулся из небольшой комнатушки. Девчонка, отчего-то очарованная столь интересным мужчиной, поспешила взглянуть на причёску в зеркало, как заметила румянец на детских щеках. «Ой, морозец!» — детско, но всё же кокетливо хихикнула. Позже отправились в путь по осыпавшемуся снегу. Карета была не царская, а вполне простая, больше подходящая на развозку летнюю. Парочка тюков были разложены по одной части, на другой стороне, сначала поодаль, а позже уже, утомившись вместе, сидели они. Сначала девочка, что была из более теплых краев, удивительно умилительно глядело в окно, где появлялись снежинки. Старалась не отвлекать своего благодетеля, потому что тот вот-вот и разорвётся от своей же напряжённости. Позже прикорнула, слишком позволительно использовав его бедро за место подушки. Так перестал им, как припадочный, дёргать, успокоился и погладив уже не красные девичьи щёчки, улыбнулся сам собою. — Сестра была в таком же возрасте, кажется, когда попала к какому-то Паше. Уж не знаю, что лучше было ей — смерть голодная, женитьба не по любви или то, что случилось в конце. Но твоя судьба иная должна быть. Впрочем, мало ты сейчас меня волнуешь — закат уже, скоро ли доберёмся, в сумерки похоже. Аллах, успеть бы. Сам прикорнул за мыслями, да и метель била в лицо, глаза не откроешь хорошенько. Открыл, когда промёрз как следует. Девочка же спала без лишних вопросов. Луна светила достойно ясно, но всё ещё кружились на ее свету хлопья. Стукнул кучеру. — Подъезжаем, еле справляются кобылы. — Как откроют ворота — прикажи, чтоб вещи в дом занесли, у конюхов и расчёт получишь, двойной, за погоду, детям угощения купишь. — Благодарствую, бей, хороший ты муж. Перестал его слушать, закрыл засов и приударил головой об стенку. Вот и свет показался среди ночи — успел. Он вернулся. Ценой какой, но вернулся. Нет, не герой в своих глазах, никак. Много уж страданий вынес, принес столько же, но если уж смог такое сотворить, то от большой любви. Которую когда-то прозвали делом тонким. Да — прозрачная материя. Поднял девочку плотно закутанную, та протерла глаза и снова их прикрыла, пока охваченная за плечи тащилась пару старений под указания. Услышала только: «комнату ей дайте, да приготовьте поесть, не будите». Испарились ладони на плечах под удивлённую оду и некое проклятие. Призрак вошел в тяжёлые двери с какой-то маленькой девчушкой, тяжело обременённый мыслию, что это его последний указ в жизни. Да вернулся, но сколько будет стоять на коленях целуя рабом полы платья господского — ей только известно. Именно её фигуре на балконе, в таком платье, в таких босых ногах и расплетенных волосах. — Прости меня, родная, — к ее талии прижались теплые знакомые ладони. Он.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.