ID работы: 10416770

Всё было во взгляде

Гет
NC-17
В процессе
186
автор
Размер:
планируется Макси, написано 725 страниц, 65 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
186 Нравится 173 Отзывы 67 В сборник Скачать

57. Последняя метель.

Настройки текста
Примечания:
Старый евнух торопился по золотому пути. Ткань его камзола подметала полы, поднимая свежую пыль в разные стороны. В одной руке он зажимал священное писание, а в другой — придерживал клюку, на которую опирался, дабы ускорить свой шаг. — Больно ты худощавая, Султан Ибрагим не разглядел тебя, вероятно… — бросил взгляд на русоволосую красавицу, которая бежала следом. Это была уже не первая ночь, в которую евнух отправлялся с неизвестностью. С того момента, как Султанат возглавил человечишка, умом не отличавшийся, покоя слуга гарема не видел. Каждый день Ибрагим требовал новую красавицу, да попышнее, да помоложе. Девушки выходили из его покоев крайне опечаленные, а платья их были измяты. Никто не был осведомлен, что делал Султан за закрытыми дверьми со своими наложницами, потому как ни одна девушка не была разговорчива после ночи с Падишахом. Глаза каждой преисполнились ужасом, когда тот, возвращаясь после совета, проходил в гарем, тихо указывая пальцем на ту, кто ему будет предоставлен грядущим вечером. И вот, одна из нескольких коридорных дверей скрипнула, открывая вид на просторный предбанник перед Султанскими покоями. Хаджи остановился, резко оборачиваясь на и без того зажатую девчушку. Та в свою очередь дрогнула и ступила шаг назад. Голова её была покорно опущена, а скромные украшения на макушке сверкали под огнями дворцовых факелов. Тело тряслось, а руки сложились перед телом и крепко сжимали кистями друг друга, дабы хоть немного погасить свой испуг. И правда — хрупкая, как стекло персидской вазы, — не понимала, почему, среди сотни девушек с оформленной фигурой, трепещущим взглядом, а главное — желанием сделаться Султаншами, Падишах выбрал именно её? Неказистую, тонкокожую, болезненного вида. — Ты же ещё совсем ребенок, — сухая ладонь евнуха погладила мягкую, почти младенческую кожу, — сколько тебе лет? — Пошел двенадцатый год от рождения, — писклявый жалобный голос раздался в душном помещении, а глаза наложницы грустно залились слезами. Она схватилась за руку, так по-доброму протянутую ей во спасение. — Прошу, отправьте меня к Кае Султан, я должна была прислуживать ей, малышка не может уснуть без моей сказки. — Ах, моя краса, я теперь безволен. Ну же, ступай. Евнух отошел назад, ожидая пока двери откроются и эта юная прелесть предстанет перед безумцем, чья душа жаждет разврата. — Хаджи Ага, забери свою девушку и ступайте обратно! Для Султана есть особый подарок на сегодня! В золотом отблеске показался рослый мужчина, которому было далеко до того, чтобы производить приятное впечатление. Хамоватый, заносчивый, с характерным для своего рода тяжелым телом, вызывал у евнуха противоречия. Он мерзко улыбнулся, когда подкрался бесшумно, как настоящий хищник. Имя его было Ахмед Кепрюлю — один из братьев, что уже давно вели свою игру в государстве. Не последние люди в Османской порте: блистательный ум, великолепные способности к интригам, напускное милосердие, с которым они подбирались все ближе к царственной семье. Они, и правда, были хороши собой, как и весь их род, что не исключая самолюбия властил над целой провинцией, переименованной в их честь. Двое из братьев оказались особенно приметны в это смутное время. Стали вхожи в тайное общество Кесем Султан, чем обеспечили себя и безбедным существованием, и покровительством на долгие годы. К этому не мало посодействовал Мехмед, внося щедрые суммы на растраты фонда, мило поддакивая и, конечно, что более всего располагает — выражая свое покорство по отношению ко всему, что делает женщина за спиной падишаха. Этим он заслужил одно из мест в Совете дивана. Понятно, что того бы не случилось, если братья не заимели никакой любви нынешнего регента, действующего вполне независимо от свиты Валиде Султан. Абаза Мехмед, хоть был и не глуп, но так же любил людей преданных, добросовестных. Таким ему показался Ахмед. Действительно, вчерашний мальчишка, возрастом немного меньшим, чем теперешний Падишах, он был крайне смышленым. Сие качество заметно отличало его от сотен других янычар, что завоевывали земли Багдада в прошедшем походе. Упорство, с каким он принимался за дело, было щедро вознаграждено — ещё тогда он получил немало похвал. Симпатизировал он не только Великому Визирю, но и Султану Мураду. Именно он был человеком, что доложил о делах в столице. И столь простая арифметика смогла обвести вокруг пальца всех главных действующих лиц престола! Один сумел удачно подстроиться под положение дел, погасив восстание на родной земле и вознеся себя в ранг людей, чье мнение считалось. А другой ловко балансировал между корыстью и щедростью, достигая высот внутри дворца. Ах, братья Кепрюлю! Коварные, скрытные! Они так умели расположить к себе людей, что даже верхи оказывались ими очарованы. Но вели они отнюдь не честную игру, на поприще которой преследовали кровавые, мерзкие цели. Властные думы никогда не бывают добрыми, потому как само желание быть выше других — уже требует огромных жертв. Как бы то не было, Ахмед Кепрюлю теперь был хранителем султанских покоев, пусть это совершенно не нравилось старому евнуху — Хаджи Аге. Сегодня, где-то в глубине души он скромно радовался, что невинная девчушка сможет тихо покинуть стены ТопКапы и вернуться на место, где должна была остаться, если бы Падишах не выбрал именно её. И даже если люди, лишенные импульсивного мышления, видели в этой семье нечто отталкивающее: будь то Амен, что брезгливо не пожавший руки Мехмеду, в ответ на добрую услугу, или Хаджи Ага, презренно смотревший на ухмылку Ахмеда, когда из-за спины его показалась красавица-чернобровка. Они ничего не могли сделать с этим, так как Кепрюлю уже запустили своих змей в курятник, да так глубоко, что все очарованные даже не подозревали… Когда Хаджи Ага удалился, цепляя взглядом смутно знакомое лицо девушки, что сегодня стала подарком Султану. Её ушитое камнями платье говорило само за себя — подарок диковинный, который запомнится надолго. Взгляд юной особы был направлен вперед, крича о сегодняшней победе — она уж точно оставит след в жизни Повелителя. Точнее, уже оставила. Байкуш, хоть и выглядела наиболее уверенно, чем часы назад, когда растоптали её хрупкое сердце, на деле чувствовала, как внутри все свертывается и сжимается до боли от одной только мысли о Падишахе. И чувство это не покидало ее даже в момент, когда босые ноги ступали по мягким коврам опочивальни, и когда руки мягко приластились к телу Ибрагима, сидящего в кресле напротив окна, и даже, когда тончайшие музыкальные пальцы расстегнули первые пуговицы его ночного одеяния. Внутри она все ещё сотрясалась от своей потери и более всего ненавидела себя за предательский грех, которому была готова поддаться. — Байкуш, — растянулось имя с уст Ибрагима, когда тот, не поворачивая головы, почувствовал аромат полыни, что исходил от её рук. Руки, правда, походили на реку с терпким запахом цветения, столь опасным и манящим одновременно. Они медленно проползали во все более нежные места, будь то голова, покрытая русыми кудрями или худощавая грудина Падишаха. Но вдруг Ибрагим, переставший томиться в ласках своего подарка, подорвался и поспешил к балкону, от которого отдавало ещё зимним холодом, какой стоит в первые весенние ночи. — Уйди, ты убьешь меня! — завопил сумасшедший. Но Байкуш не послушала, лишь поцеловала его губы с напускной любовью, которую должна испытывать каждая, желающая разделить ложе с падишахом. — Я полюблю вас и вылечу от каждого недуга, мой властелин, — живые ангельские глаза наполнились покорным рассудком. — Но взамен попрошу одного — подарить вам наследника. Это была первая полуправда, что удалась ей. Она не умела лгать, поэтому всегда следовала простому совету женщины, что подвела её к этой дорожке — «Молчи, Байкуш, только молчи».

***

Солнце стояло в своем зените, пока дом медленно согревался красками весны. Это уже было то время, когда на улице просыпались первые саженцы, что расцветут к концу мая, а деревья приобретали завязь листьев, что пока что ещё малы и очень робко проклевывают свое место под бушующем теплом светила. Снег совсем сошел на нет, пробивая дорогу ровной траве, что скоро будут состригать десятки слуг, дабы лунный мальчик, со своей вечной ухмылкой, мог подолгу резвиться, а его родители — не переживать, что в зарослях найдется нечто, нарушающее мирный уклад бытия ребенка. Вода стала пробираться ручьями, стекая по нередким ступеням, ведущим вглубь тысячи аллей этого скромного анклава, посреди неугомонного города застывших морей. Ванны для птиц, так скоро возвращающихся в места столь излюбленные, мерцали своей игрой света. Как бы то не было грустно, но теперь в саду соседствовали стаи воронов, живущих в самшитовых тенях. Но уживались они с белокурыми чайками, пролетавшими над купальней, и мирно произнося свое благословение на следующие года. Замерзший за долгое время метелей особняк, вновь вдыхал чарующий запах весны, неотменно связанный с жасминами, что наполняли каждую трещину на фасаде из грозного камня. Виной тому был верхний сад, что всегда приносил весну в жизнь обитателей раньше срока. Увы, жасмины не цвели вечно, как того бы хотелось Кеманкешу. Увы, они иногда были так надоедливы Кесем, со своими вечными светлыми лепестками, казавшимися так некстати в серости прошлых дней. Но в них все равно текла самая теплая мелодия из всех, что приходила в этот дом. Они и правда создавали приятное эхо своим шелестом, что иногда разлетелся по дому от порыва сквозняка, играючи пробравшегося после полудня, когда госпожа с сыном изъявили желание пробраться в этот незаметный от чужих глаз рай. Некоторые деревья казались уже старыми, а их сухие ветви не давали сотни бутонов, но они все ещё были крайне яркими и живыми, начиная от зеленых листов и заканчивая хлопьями, что спадали с них от мимолетного дуновения. На древесных качелях, что расходились в разные стороны, восседала царственная мать, заливающаяся розовым светом от яркого припека. Раскачивал её не менее гордый сын, что, казалось, вырос за последние месяцы так, что из маленького озорника стал походить деловитого юношу. Но увы, как бы серьезно не было его лицо, внутри он все ещё не чурался забавы, с которой подходил к каждому своему детищу. Ему все ещё было только семь лет, а голова его была полностью забита играми, которые он так любил. — Матушка, ну прошу тебя, давай сыграем в прятки! — запросил своими честными глазами, которым так трудно было отказать. Ох, взгляд, в котором среди ясного дня таилась лунная душа! Как же трепещуще любила госпожа эти очи, и как же тяжко в них было смотреть. Они будто знают все наперед, но все равно умоляют, чтобы дали другой ответ. В них всегда так много справедливых вопросов к жестокому миру, но так мало знания всей корысти и горя, что несет в себе нечестная жизнь. Они любят каждый момент, им запоминается все, что было недосказано устами или нераспознанно слухом. И как же Кеманкеш ошибался, думая, что только глаза Кесем могут зажечь внутри настоящую пытку, в терзаниях найти правду. Нет, его глаза были способны на большее… Его глаза можно было простить, даже утопая во лжи. — Нет, мой Корай, я уже давно выросла из возраста, когда могу играть в прятки, — тяжко погладила кудри, ещё не собранные под чалму. — А я достаточно уже вырос? — По-правде, я не знаю. Ты уже прожил достаточно лет, чтобы тебе… Не успела договорить, пока пожимала плечами в осознании, как много уже прошло времени с момента, когда держала этого младенца на руках, прощаясь с его отцом перед очередной пыткой неизвестности. А теперь перед ней уже был далеко не младенец, а прекрасный мальчуган, рассуждающий, хоть по-детски наивно, но честно. — Тогда могу ли я задать вопрос? — Говори, — смешливо ответила, предлагая присесть рядом. Мальчик забрался на качели и тут же продолжил. — Нурай — это ведь моя сестра, верно? Кажется, в минуту все искры радости превратились в неминуемую слякоть от этого разговора. Кесем опустила свой взгляд, не зная, что ответить на столь ярую прямоту, в которую её окунул ребенок. Она ощущалась, как холодная вода, которой Кеманкеш облил её ноги перед похоронами дочери. Так предательски отрезвляла, добиралась мурашками до сердца, открывая взору вид действительности. И то была правда — в действительности ничего не проходит бесследно, а лишь затухает на время, пока не найдется смельчак, что сможет вновь зажечь потухшие влажные поленья. И любовь, и тоска, и даже радость имеют свойство возвращаться, стоит только кому-то напомнить о них. Корай задел своим вопросом корку, что уже покоилась на ране. Даже Кесем Султан уже перестала отрицать, как тяжко ей дается заживление. Перестала стойко идти напролом, только б никто не увидел её слабости. По-большому счету, причина осталась у такого одна — не было более стремления скрыть свое горе. Она жила с ним наедине: просыпаясь в холодной постели к нему лицом, и засыпая с чувством, что оно смотрит на её убиенное тело. — Верно, мой совенок, — раздалось напротив. Кеманкеш присел рядом, заглядывая в отражение своих глаз. Они были так честны и глубоки, что обет молчания о том суровом дне был непременно нарушен. Корай моргнул, будто все понимая. Кесем поднялась, не в силах смотреть на эту картину. Её глаза не могли это вытерпеть стойко. Грустно, но её брала злость от своего израненного сердца. Она смотрела с этой силой на сына, но сама будто онемела, не могла вымолвить слова, чтобы объяснить этому маленькому светлому разуму, как все случилось, и почему столь долго держали в неведении. Но то и не потребовалось. Крепко повиснув на шее отца, Корай тихонько промолвил свой следующий вопрос: — Вы потому более не любите друг друга? Потому что она умерла? Кесем закрыла лицо руками, глубоко вдыхая пресный воздух жасминового сада. Как же её сейчас коробила та прямота, с которой Корай подошел к вопросу. И пусть это была исключительно её черта, что он впитал с молоком, женщина в миг увидела в этом лишь отвратное воспитание нянек и пагубное влияние Амена, что мог легко выпалить то, как Султанша глупа или привередлива. — Да! Ступай, и более об этом разговор не зайдет! — поторопилась открыть дверь из сада, желая прогнать вон. Желала уйти от ответа единственным способом, который знала наверняка — надавить своим положением, изворотливо показать, как сильно её оскорбили. Корай лишь проплыл под её укором, жалобно бросая взгляд на отца, что был обескуражен от такой подлости супруги. — Давай, Корай, не задерживайся! — раздалось следом из её уст. Дверь хлопнула и верхушки жасминовых ветвей посыпали свои хлопья, оставляя на макушках осадок, как от прошедшего снега. Вихрь жасминовых бутонов, будто от неведомых сил взлетел вверх, когда Султанша поторопилась к противоположному выходу. Её руки были расставлены по талии, явно давая понять, как она недовольна нынешним положением дел. — Остановись! — схватил её за руку и развернул к себе. Чуть не упав, она опешила, пытаясь вывернуться из его хватки, что никак не отдавала любовью, о которой почему-то все ещё пело сердце. Грудь беспомощно холодела, в ожидании, что придет следом. А Кеманкеш был столь счастлив, когда тихо вошел в сад, надеялся, что его не видно за тонкими стволами деревьев и незаметно то, как он подбирается ближе, тихо поднося жасминовую ветвь. Он правда надеялся не спугнуть столь редкий момент, желал обнять сына, взглянуть на его мать, что сведет губы в глупой улыбке, видя презент, что вряд ли что-то исправит. Но теперь в его карих читалась пелена, что хотела бы сравнять этот сад с землей, превратить его в ад, сделав пепелищем. Ведь их сад, теперь, похоже, сгорит навсегда. Но вместо того он стал поднимать вьюгу жасминовых ростков. — Если впредь ты будешь так разговаривать с Кораем, я заберу его отсюда! Ты больше не увидишь его! — впервые так настойчиво повысил голос. Она медленно вскинула голову вверх, делая шаг ближе. Ох, как дурно было с его стороны угрожать столь мелочно, будто ему неизвестно, что за курган на него обрушится теперь. Кеманкеш понял это в момент, когда неведомая сила вновь стряхнула опадающий жасмин на их головы. — Не смей! Не смей более угрожать мне моими детьми! — глаза налились кровью. — Я уничтожу тебя, посмей ты только вообразить себе такое, уличу тебя в неверности, казню, да так позорно, что ни один человек в государстве не сможет более выговорить твоего имени! — голос становился все более властным, жестоким. — Я — его мать. Я дала ему жизнь, еду и кров. Сидела у его постели по ночам, пока ты оставался для меня мертвым; только мне ты должен быть благодарен, что можешь укладывать его к грядущему сну, потому как у меня была масса поводов увезти его от тебя прочь! Я его родила, — ударила себя кулаком в грудь. — Не смей более никогда карать меня за то, что наша дочь умерла. Да, я виновата, что не смогла победить свою старость, свои болезни, чтобы она жила рядом с нами, но то не дает тебе никакого права так низко поступать со мной! Отбросив от себя его взгляд, она так желала утихомирить свой гнев, так хотела найти способ жить дальше, но совершенно не понимала, как посадить на выжженном поле жасминовые кусты. На этот раз ее мудрости не хватало, чтобы простить очередной пожар. — Это вина моя! Моя! — раздалось после минуты молчания, в которой Кеманкеш только покачивал головой, пытаясь найти слова. Жилы на его шее вывернулись, кожа стала алой, а крик выдался настолько громким, что она зажмурилась в испуге. После последовал только его ужасающий взгляд с вылезающими наружу капиллярами. Снова повисло молчание, в котором он увидел лишь мнимое сожаление. Она не закричала в ответ, а лишь сомкнула губы крепче, чтобы не выронить лишнего слова. — Я виноват в ее смерти, я! — он заорал пуще прежнего, но женщина лишь сильнее раскрыла налитые слезами глаза. Тогда же на пол свалилось первое иссохшее жасминовое дерево, а лепестки, словно пух, стали кружить в воздухе. Потом полетели пиалы с отмокшими бутонами, что должны были стать черенками. Следом посыпалась соль из банок сушеных ветвей. Все, что когда либо было дорого оказалось у ног госпожи. Чертежи колыбели, качелей — они разлетались по разным сторонам сада. Стекло звенело в потоке ярости, что сейчас забирала Кеманкеша всецело. Поднялся настоящий ураган, в котором кружилась блеклая белая пыль, раньше звавшаяся спасающим цветком, что должен был помочь забыть все обиды. Все, что годами хранилось внутри, теперь вылетало наружу с янтарным звоном отболевшего жасмина. У него на устах смаковался терпкий привкус, что раньше был так сладок. Слезы, что наполняли его глаза, казались утренней росой, которую можно здесь заметить на рассвете. Не ждал пощады, не желал успокоения, после столь громкого гнева. Надеялся, что она отвернется от него навсегда, но оставит в себе воспоминания о его любви. Горло его разрывалась от рыка, с которым крона очередного куста оказалась перевернута вверх. Корни умирающих деревьев ещё цеплялись за скромное количество земли, в которую были некогда утоплены. Они отчаянно желали жить: все цветы, что должны были сменять друг друга до дня, когда жасмин станет цвести вечно — погибали на глазах. Он убил своим гневом все: ландыши, маргаритки, лаванду, розы, полынь. Каждый кусок сада теперь был раздроблен на сотни осколков и все чуждое их любви здесь более не жило. Все оказалось упущено в ярости, с которой в саду не осталось живого места. Кесем лишь каждый раз вздрагивала, когда к белесым туфлям подделали осколки их прежней жизни. Грохот, что стоял наверху, был слышен даже подземным обитателям сия царства. Сквозь окна стал просачиваться холодный воздух, но оттого, как заледенел его взгляд, казалось, что это трепещет зимнее солнце. Кеманкеш крушил все, что видел на своём пути, растягивал свою одежду, заливался слезами, душил себя воплем и не останавливался, пока не заметил как его жена впервые теряется в наведённом бардаке и оседает на пол, сотрясаясь в слезах. Не может себе позволить захлебнуться в них, хватить ртом воздуха, наполнить им грудь. Ее мучает фантомная боль, что находится внизу живота, копится, пульсирует. Инстинктивно она сжимает свою кожу, зажимает свой рот до порозовевших следов от пальцев, но ничего не говорит. Только смотрит на него совсем без эмоций, не зная, как теперь их выразить. В её голове мечется ужасное смятение. Тело охватывает кататония, в которой не может и шевельнуться. Глаза не могут сомкнуться. Кеманкеш расставляет свои руки по талии, пытается отдышаться и найти хоть каплю спокойствия в проедающем его пустом взгляде. Его очи тяжко подсчитывают, что от всего буйства осталось лишь тринадцать деревьев. — Мне было так страшно в ту ночь, — она убрала кисть от губ, потому как слышать только его острое дыхание было нестерпимо, только оно смогло заставить её вымолвить, что утаивала от самой себя. — Байкуш только приехала, а Салиху я и видеть не хотела. Я давно знала, но признаваться себе не хотела. Я меньше всего хотела этого ребёнка. В ту минуту прокляла ее. Возненавидела сильнее всех, просила, чтобы Аллах забрал ее у меня до твоего появления. Я боялась. Это был не ответный крик, не огонь, который они возводили прежде. Их сад давно стал пепелищем. Все, что взращивалось годами — сгорело. Их громогласная любовь, плюющая на время и правила, их обожаемые жасмины, сказки о неосязаемом чувстве — всё до тла. Теперь оставался только твёрдый обезличенный шёпот, похожий на треск свежего снега, что полотном укрыл их разруху. Последняя метель отгремела так незаметно для всего мира. Она разошлась лишь в одном единственном месте — в их раю. — Каждую ночь, что ты приходил ко мне — ненавидела её ещё больше, убеждая себя в своём холоде. Пока ты мечтал — я горько плакала по предстоящей скорби. Я знала, что не будет так, как ты желаешь. Точно знала, что она — мой порок, мое ужасное сражение, — оголяла его сердце слой за слоем, покрывая речь инеем пауз. — Я виновата. Всецело. Подняла на него свой увядший взгляд и замерла. Губы сотрясла в попытке выдержать на себе все то грозовое небо без лунной каёмки, что видела сейчас в его зрачках. Не смогла, опустила. Больно ненавистно, жалостливо смотрели эти карие. — Я бы полюбил тебя вновь. Любил бы тебя больше Луны, если бы ты перестала врать. Этот ребёнок — не наша вина, — наконец выдохнул жестокую правду из своей души. Они оба были не виноваты, что так случилось. Ему не стоит платить за свои мечты, а ей, не стоит отдавать дань за свою нелюбовь. Та единственная мысль, что когда-то давно была отвергнута собственным опустошением — «Аллах устал их любить» — правда. Он не мог столь долго благоволить их любви. — Если бы… — холодно, — Вновь. — Я обещал тебя не покидать, пока круглый год не цветут жасмины. Ты их так любила. Он отвернулся, не сумев принять, что его жена сдалась под напором чувств. Душа немела от сокрушенной разрухи. Присев рядом, Кеманкеш лишь откинул голову на одно из оставшихся растений, более не сумев вымолвить ни слова. — Люблю. Я до сих пор люблю. И жасмины, и тебя. Но мое сердце устало. — Мое сердце устало биться вдали от тебя. Она взяла его руку в свою, держась за нее столь безнадежно, будто теперь ей останется покинуть место раздора и похоронить в своей памяти все, что здесь случилось сегодня. Последняя метель сложила свои полномочия. Лепестки осели в последний раз, говоря, что на большее они не способны. Но в том была особенность жасмина, что закручиваясь в танце вихря, бутоны приземлялись вместе, собираясь мозаикой на деревянных половицах сада. Листья иного дерева не были столь невинны, и всякий раз, когда ветер обрушивался на их узорчатые фигуры, они опадали порознь, оказываясь в разных концах света. — Я хочу быть твоей женой, — раздалось скомкано, будто чужим голосом. — Я нуждаюсь тебе. В моем сердце. Здесь, — положила его руку, себе на грудь. И в том действии не было никакой похоти, лишь желание, чтобы её наконец-то поняли. И он познал, как судорожно колотит её душа, когда глаза так прозрачны. Внутри нее разливается терпкое вино, пьянит, заставляя замолчать в покое. Её стал взгляд укрыт веками, потому как не может больше смотреть на его горькое тело. — У нас так давно одно сердце, одно дыхание, одни глаза. Я не хочу более задыхаться, не могу более жить в темноте, разрываться, слыша, как ты трясешься в тишине. Притянув на свои колени её озябшее тело, он накрепко обнял его обеими руками, вдыхая нежный аромат цветов, что претерпел копоть и снег. Кесем обвила его голову, складывая в её седую макушку всю свою любовь, на которую теперь осталась способна. Она видела, как его волосы заблестели серебром, как только рухнул первый жасмин от его рук. Все его силы полегли на то, чтобы забыть, как его мир умер на глазах, и то, как прекрасен был взгляд этого мира. Их души наконец нашли единение и покой. В той тишине, что царила в заметенном саду, теперь не было ничего пугающего. И чем крепче они держали тела друг друга, тем более не понимали, как смогли допустить поджог своего любимого места. Теперь все действия казались варварским нападением, и ничем иным. Они столько обещали, столько клялись, что впредь не станут скрывать, не будут молчать о своих поступках, какими гадкими они бы не оказались. Доверяли друг другу изнеможенные думы, что годами носили в своей голове, и все — глядя на оранжерею, что стала местом последнего, триумфального сражения. Под венчающим их брак жасмином была дана клятва — помнить. Не убивать в памяти, как тяжко далась им Пиррова победа, чьими жизнями они расплатились, чтобы вновь жить в головах друг друга. Всю ночь они слышали лишь скорбящие голоса, ведали о своих обидах, что когда-то нашли возможность умолчать. Но более не испытывали чувства отрешенности. За время полуночной тьмы он снова влюбился в её взгляд, а она простила ему гневные карие. Они вспоминали все без конца. И как сурова была их встреча впервые, сколь безнадежными казались их взгляды в стенах ТопКапы. Каким теперь забавным казались те молодые любовники, что прятались от чужих глаз в садах, столь неподходящих им! В них жил и тот момент, когда он поклялся не отпускать её руки, пока не цветут её любимые цветы — жасмины. От того дня у них навсегда есть общая метка — шрам. Он связал их судьбы прочнее любого другого случая. Говорили и о том, как прекрасен был день их свадьбы, что они помнят по грустной разлуке неизвестности. И тогда им благоволил жасмин, покорно заменяя любое касание уст. Как отчетливы тогда стали шаги, что торопили их встречу. Он сам знает — ему не удастся стать ей чужим, пока её слух распознает его топот. А как они вспоминали свою первую ссору! Ей казалось теперь столь смешным, что только в тот час он увидел в ней розу с шипами. А Кесем же тогда и не могла быть ей, потому как цвела жасмином изнутри. Им тут же пришли в голову мысли о сыне, которого они оба так желали. И сколько бы не было им тогда вынесено испытаний — смогли их пройти. А как прекрасна была тогда награда! Он принес ей первый жасмин, что зацвел в обители любви, вместе с ним превознося весну над ушедшей зимой. Как сладок был её голос, когда, щемя сердцем, с улыбчивых уст слетели воспоминания о тлеющей луне. Родственной грустью затем всплывали в памяти картины недавних дней, когда Кеманкеш впервые загадал свое желание на падающие звезды, а она потребовала его отозвать, пока не случилось с ними беды. Но ведь было принято — под падающие звезды все должно сбываться. И тогда унылыми связками он произнес о двух лунах, что, может, смогли подарить одну из самых светлых ночей в его жизни. Заснули они напротив камина, в спальне, но не в силах расстелить свое ложе. Он мягко расплел её волосы, непременно так, как она обожала — с чарующей любовью движений. Распустил все завязки корсета, скинул её платье на пол и уже оттого сердце готово было трепетать в милосердии. Следом шли признания, которых так давно не раздавалось без грустной улыбки. Превозмогая свои незатянувшиеся раны, они опять полюбили. Теперь не боясь войти однажды в пепелище, замерзнуть в последней метели, но крайне надеясь, что переменчивая злая судьба больше не развернет их спинами друг к другу. На утро она нашла себя на кровати в укрытии тихого жасмина. А он увидел, как шрам от крыльев пропадает на оголенной спине, становясь пятном света, что пробегает по ожившей коже от сверкающего в его руках колье с жасминами. — Я хочу, чтобы когда-то этот подарок насчитывал на себе десятки бриллиантов, — её бархатные пальцы вслепую коснулись камней. Она улыбнулась своей странной судьбе. А он понял, что его супруга в тот момент была так прекрасна, что он не мог подобрать слов. Будто только снизошла из книг, поэм и песен. Она более не ангел, которому срубили крылья. Более не летает высоко, не поднимается к небесам, дружа с всеми невинными птицами, встречаясь с душами, чьи поклялась оберегать. Теперь Кесем стала человеком, что тонкой нитью судьбы обвивает запястье, привязывая к себе на века. Ей не чужд белый свет, в котором она заливается смехом от дурной шутки. Боже, да ей сродни танцы босыми ногами, что так забавны во взрослом возрасте! И только Кеманкеш мог увидеть в ней весь портрет красок: от неистового черного гнева, до беззаботного умиротворения на ярком свету…

***

В их днях уж столько наблюдалось безбедной радости, что не хотелось узнавать, как сильно они далеки от темных часов горести. Даже весна, что пока не вошла во всю свою красу, отвечала взаимностью. Погода хоть стояла прохладная, но сухая. Не было дождей и снега, что могут не покидать чудные виды Стамбула до самого лета, когда припек начинается с восходом солнца. Но сегодня отчего-то день вышел крайне холодным, как последние недели февраля, в которых царила беспросветная тьма под покровительством несносной метели. И именно в этот день им суждено было принять самое тяжкое решение пришедших недель — попрощаться. Мысль загуливающая после вечерней трапезы к господину на чашку чая, теперь оказалась в гостях и у госпожи, причем, столь спонтанно, что сопротивляться ее визиту не хотелось. Когда Корай был уложен под старую колыбельную, супруги поднялись в сад, что зажил заново. Вся разруха переменилась на аккуратное убранство. Качели все по-прежнему стояли в жасминовой ротонде, потрескавшиеся стекла, что чуть ли не стеной окружали оранжерею, только поменялись на новые, более туманные, что создавало все более теплое ощущение. Тому служили и подвесные фонари, заменившие факелы. Но исключительно поменялось одно — все чужие им цветы были изгнаны из Рая. остались только тринадцать бушующих жасминов, чьи кроны покачивались от легкого дуновения. И лишь у корней были высажены первые ростки озимой породы — те черенки, что стали жить сдедом за поваленным садом. Теперь настало время жасмина, чтобы сменять свой караул. Через много лет Кесем, сидя в одинокой грусти напротив вида чистого неба, заметит: «Мой Кеманкеш, они действительно теперь цветут вечно»… А пока она только подходит со спины его усталые плечи. Буквально ложится на его спину, чувствуя, как размеренно движется его спокойное сердце. Кеманкеш что-то мастерит, аккуратно вырезая из дерева маленьким скребком узоры. — Я хочу попрощаться, дабы спать, не перебирая несказанных слов. Он тяжко вздыхает. — Попрощаться с дочерью… И вот уже темная аллея манит своей неизвестностью. Укрытая в шубу, госпожа чурается холода, закрывает свою шею, медленно ступая до персикового дерева. И только после последнего честного слова, она видит нечто на мостках купальни, до которой отсюда рукой подать. — Кеманкеш, — голос её дрожит, а сама она впивается кистью в его предплечье, потому как здравый разум покидает её. — Там колыбель. Колыбель Нурай! Он молча стоит в остолбенении. Он тоже видит, как у самого края слегка покачивается детская кроватка с поблескивающим от близстоящего фонаря узором. — Ты поступил с ней так, как я приказала? — он кивнул головой. И в этот же момент раздался громкий младенческий крик. Пара ринулась к водоему, понимая, что сегодня они более не уснут спокойно. В колыбели действительно лежал младенец, в котором не узнавалось лица Нурай. Это был нее её призрак, не видение. Это был ребенок, весь покрасневший от холода. Он заливался слезами, кричал осипшим воплем. Кесем скинула шубу, и дрожащими руками подняла младенца к себе. Кеманкеш опустился подле. — Растяни корсет. Тряпки мокрые, он замерзает, — торопясь, стала разматывать неумело собранные пеленки. — Боже, что мы творим?! — Мы спасаем этому ребенку жизнь! — его коснулся обнадеженный взгляд и оттого более не требовалось вопросов или разрешений. Аллах дал им второй шанс и они не могли себе позволить упустить его. Только когда все тряпки оказались сброшены на деревянные доски, а ребенок уткнувшись головой в грудь госпожи, оказался прижат к её теплому оголенному телу, наконец успокаиваясь, Султанша вымолвила: «Девочка, Кеманкеш…» и её глаза в миг наполнились слезами. И за всей суматохой им не был заметен тонкий вырост дыма, что исходил по другую сторону от них. Тусклый свет огнива, которым мужчина поджигал свое люле, слегка показал его лицо: равнодушное с яркими светлыми глазами, смуглой болезненной кожей и скверной улыбкой. Губы его смаковали: «Отдай её тому, кто сможет её принять, как родную дочь». А взгляд все не мог утихомирить воспоминания, как бледное тело юной девушки отпустило дитя, более уже не шевелясь.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.