ID работы: 10531751

Дом де Ситтера

Pandora Hearts, Umineko no Naku Koro ni (кроссовер)
Другие виды отношений
R
В процессе
18
автор
Размер:
планируется Миди, написано 19 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник Скачать

2. Колыбель для кошки

Настройки текста
Примечания:

По прогнозам, в ближайшие лет восемнадцать Нам не будет ни смысла, ни сил просыпаться, Нас никто не захочет, никто не поможет — мы сделаем всё им назло. Кевин подбирает кухонный нож. Лезвие вхлюпывается в гортань, точно в топлёное масло, слёту, кровь вязкая, горячущая, просто жуть. Втянуть-вытянуть. На четвёртом ударе пальцы наконец ослабевают, нож выпадает, и Кевин за ним как подкошенный валится в месиво, давясь мокротой. Помещение кренится, ударяет под дых. Пыль в воздухе смешивается с кармазинными каплями. Эмилия стучится и спрашивает, когда они отправятся на реку. Река в предосенний период покрыта ивовыми листьями от сгорбленных голов деревьев. Желтовато-зелёное покрывало, обтянутые тиной охровые кувшинки, корневые узлы. Отчётливы водомерки — полужёсткокрылые волосинки, по мутной воде туда-сюда. Кевин просыпается. Комната натёрта августовским теплом, письменный стол тускло отсвечивает лаком, а Кевин, взвешивая грубый тренировочный меч, вдруг осознаёт: это неправильно. Неправильно — мирный воскресный день, скрипучая доска, на которую наступает Маргарет при уборке, стопка постиранного белья, облепиховый чай, фортепианный этюд Гейи. Графитные линии, подтёртые ластиком, невыразительный серый след. Дежавю, кажется. Эмилия учит французский, тот ей не нравится, а господин Карло, преподаватель с тоненькой клиновидной бородкой, орясина в камзоле, губа ослиная, и подавно (у него, доверительно шепчет Эмилия, поднявшись на цыпочки, такая одутловатая бородавка, Кевин, а когда Карло улыбается, эта бородавка, кажется, увеличивается). Дежавю, да, французское слово. Вода в умывальнике мокрая. Нет, она делает всё остальное мокрым, решает Кевин, обтирая лицо махровым полотенцем, — обувь, например, которую бы обновить, а то носки в лужах раскисают. Эмилия рядышком, и он подле неё — торос-великан (макушка белая, одёжка чёрная). Зато зонта не надо, поднимешь полу плаща, леди-озорнице и радостно. Флоренс беспокоится, что они не вернутся вовремя. У Гейи, старшей дочери, день рождения в семейном кругу. Будет торт, шепчет Эмилия, я подглядела у поваров. Большой такой, шоколадно-сливочный, с золотистой корочкой, маковым сиропом, ну объедение. Кевин обещает: часа через два — обязательно, это всего лишь короткая прогулка к реке. Вода размывает грунтовую дорогу, кучер берёт окольный путь, кобыла спотыкается о кротовую яму в перелеске. Вечернее небо камедно-смольное, тягучий оранжевый сок, но безукоризненное, и на его фоне так нелепо смотрится гнетущая тишина в поместье, всхлипывающий в погребе младший брат садовника, мальчишка ещё, испачкавшийся в удобрениях, и развороченные тела. Ужасно нескладно выходит, что извиняться за опоздание не перед кем. Гейю хоронят в закрытом гробу. На двенадцатое деление с Кевином здоровается организация. Оперативник в чёрно-белом, поджарый, со шрамом, стреляет без колебания, и Кевину, смотрящему на пузырящееся пятнышко в основании шеи, становится интересно, не убил ли он кого-то из его родных. Железо ствола, порох, трение. «Пиу-пау», — играют дети. Альбус ревёт и взрывается. Кевину двадцать три, умирать внове. Неприятно. Кевин просыпается. Зуд в голове растёт. Он не суеверный, но поездку решено перенести. Дождь отдаёт сырым чернозёмом, хлещет по балкам, рыхлит землю. Гнездо сбивает — благо, что на малиновый полукустарник, птенцы ёршатся, пищат, как оголтелые. Эмилия дёргает за обшлаг, просит порисовать с ней сепией и сангиной к празднеству Гейи, прибоченивается. Вылитая госпожа в детстве, замечает старенький камердинер Рудольф. — Собаку, наверное. Беленькую, с медным колокольчиком. Борзую! Но не ту, которая с гладкой шерстью, а похожую на волнистое облако. Отец их любит. — А леди Гейя, кажется, любит птиц? Роман, вернувшись с деловой сделки (Синклеры, помимо земледельческой деятельности и скотоводства, занимались оптовой торговлей) из страны бесцветных рифлёных равнин, шуб и сухого льда, рассказывает про пуночек, пятнистых предвестниц потепления в тундре, берётся обращаться так к дочерям. И если Эмилия — вправду пуночка, то Гейя? Эх, нет. Гейя сродне сове, полярной или нет, — жёсткая, с семитской горбинкой, с выражением достоинства до мельчайших мускулов, подобно императрице, тугой причёской и толчёной гвоздикой в саше. Это неловкость брюзжит, верно, они ровесники, считай. Долговязой девчонкой помнит, когда петухов гонял. Тогда и в Гейе задора хватало — то в подвал залезет в муслиновой юбке, измажется в пыли-паутине, то гувернантку зашантажирует, то повадится смотреть на роды при конюшне вместо музицирования. Слуги сплетничали: в отца пошла. А сейчас, что в бабушку, почтенную собственницу, — посмирнела, платки вышивает (огромные, из шёлка), корсет утягивает, да и жених завидный, богатенький граф. Но на Кевина как глянет свысока, стушевавшись, так и отвернётся. Ну дурак был, когда язык показал. Да и ладно. Его долг — служить, а не любезничать. С кавалерами Гейи в том числе. — Я их не умею рисовать, Кевин! Помоги. Хочу подарить Гейе что-нибудь особенное, раз она уезжает в этот, — брови чаячьи, — свой женский университет. Ах, а потом и вовсе выйдет замуж, станет в другом доме жить, да? — Не расстраивайтесь, леди Гейя наверняка будет писать вам письма. Эмилия насупливается, припоминая нравоучения, может, и перечисляет варианты скорее себе, чем ему, горю в качестве няньки. Как с детьми обращаться? Отойдя, чтобы вытащить из кладовой коробку с сангиной, Кевин даже не успевает среагировать — чужие мозолистые руки перерезают ему горло тупым кинжалом. Коробка падает с негромким хряканьем. Цепь, многоножка под десять метров, волосатая, многоуровневая, как слойка с заварным кремом, жуёт его кишки, предварительно их выковыривая. Не живот, а бурдюк, сытный, наверное. Контрактор — шкет в ботинках, в которых дыр больше, чем сейчас в Кевине, — зыркает. — Чудной ты такой, мистер. Не кричишь. Морда тянет вереницу влажных органов, точно дворовая псина, и открывать рот вообще сложновато. Однако долго и мучительно умирать не хочется, поэтому Кевин сжимает зубы, тянется, хватает цепь за загривок (или что это, хвост?) и хрипит: — Эй, самое вкусное — здесь. Тыкает себе в бугор. Давай, жри. — Ой, я не знал! Бэтти такая привереда. Спасибо, мистер. Синклеры мертвы, Эмилия мертва, нападавшие — шайка наёмников-идиотов — мертвы, Альбуса нет, а этого парня он на рынке видел, тот раньше продавал газетёнки со скандалами за пенни. Не второй, не третий, а шестнадцатый раз уже. Был, а теперь сплыл. Кевин запоминает, что нужно целиться в голову, проверенный метод. Синклеры мертвы, Эмилия мертва, нападавшие живы, Альбус, Кевина пристреливают. Синклеры живы, Альбуса нет, нападавшие мертвы, Эмилия роняет зажжённую спичку, дымоход неисправен. Умирать в огне — гнусно, сонливость приходит одновременно с болью. «Кевин? Кевин! Утро настало. Почему ты всё ещё дрыхнешь?» «Жожжета, не ругайтесь, милочка». «Вот уж трутень, господи помилуй». С временными петлями, оказывается, свыкаешься за две-три смерти, потом уже начинаются умеренная агония, отрицание, гнев и прочие стадии непринятия. Сначала он решает, что спит, затем мечется мышью в клетке. Непринятие Кевина — рытьё могилы не исключительно себе, а всем разом, потому что непонятно, отчего это не личный сизифов труд, заслуженный попыткой играть в бога. Синклеры, вот, погибают, а ему и не удостовериться, остаётся ли Эмилия — четыре слога, каскад бантов, позолоченные заколки, доброе-искреннее — хотя бы жива, ведь что Кевин? Кевин умирает, не дожив до двадцати четырёх. Поделом. Кевин просыпается. — Сил нет смотреть, как ты бьёшься. — ЭТО прекращает чтение. Затемнённая комната Ньютона, который распотрошил белый, вытащил из него фиолетовый перманент, жёлтый кадмий, синий лён. Всё дрожит, перемешивается, булькает, трясётся. Напоминает контракт — Альбус также, не затыкаясь, бормотал на монстрообразном за плечом: «Еда, мало, мало, Воля, голодно». — Вот что происходит, когда хозяин непутёвый… правила на мыло, персонажи под сукно. И ты, бедолага такой, застрял. Как быть-то. Кевина рвёт зеленоватым желудочным соком при попытке перевернуться, хотя есть сомнения, что его нынешнее тело для таких извращений в целом пригодно. Рук-ног, например, не видать, а малейшее движение сопровождается скрипом шестерней, как у заскорузлого, несмазанного механизма. Колесо в канаве — крутится ещё, а ехать некуда. ЭТО тоже не рассмотреть, ощущение, что муравей зыркает на человека: вот торчит тощая голень, козырёк фетровой шляпы, моток чёрных волос — точь-в-точь как у служанки постоялого двора, где Кевин останавливался во время ночных заходов. Подозрительная была девка, пропахла мелом, зато никогда не задавала вопросов, подбила владельца вообще его, немытого и страшного, впустить. Кевин вытирает веки ребром ладони, убирает сопли-слюни. Альбус, теперь вот это. — Ты Воля? — Неужели так молодо выгляжу? Считай, я хочу помочь. — Так помоги. Чего хочешь — душу? Пульсация стен подобна оглушительному хохоту. — Ты сполна дал, милый, я так не развлекалась со своего рождения. Такое благородство! Такой байронизм! Проблема, Кевин, в том, что я не могу вмешаться в игру напрямую, не будучи хозяйкой. Не хочу. Муторно. Но если тебе понадобится смерть, я её подарю. Ну, нормальная смерть. Мухи, черви, разложение, гроб на колёсиках. Заманчиво. Нет, честно, мысль ударяет в затылок, ловкая и юркая, как ящерица, и всего на миг, но Кевин раздумывает. — Нет. — Почему? Заставляет себя подняться. Кости ломит. Глаз чешется. — А вдруг ты врёшь. Неважно, что будет со мной, правда, утопи или повесь, но те, кто мне дороги, обязаны выжить. Можешь обещать, что они будут в порядке? Сомневаюсь. ЭТО взрывается ультрамарином, отпечатывающимся на сетчатке, наслаждается. — Чуть ли не молиться был готов, а уже ставишь условия! Ладушки-ладушки, слушай, есть лёгонькое правило для выигрыша. — Какое? — Не сдаваться. Возможности доски не безграничны, особенно без наблюдателя. Потыкаешь её достаточно — выберешься. У Кевина нет проблем с принятием реальности. Когда Гейе впервые разворотило красивое лицо, когда Флоренс и Роман, усохнув, лежали в спальне, а слуги жались по углам, когда они пришли за Эмилией, кряжистые, словно дубы, ему понадобилось немного времени, чтобы начать действовать — заключить контракт и пойти убивать. Шок, жажда мести, страх, всё слипнется в ком, Кевин проглотит. Всё-таки глядит ровно, улыбается так, как никогда не умел. — Ах, это? Да, я справлюсь. ЭТО одобряет ехидную злость. — Запомни, Кевин: не сдаваться, не надеяться на исход броска кубиков, идти вперёд, хоть убейся тысчонку одну-вторую. Понял? — Да. — Good. — Просыпайся, Кевин! — Эмилия дёргает за край одеяла. — Леди, а ну-ка! Ведите себя соответственно, — журит. — Родной, тебе приснился кошмар? Кошмар — это леди из высшего общества, которые стоят в его служебной комнате, распахивают шторы. Будет нагоняй от экономки за панибратство. Тс-с-с, Кевин, успокаивает Эмилия, всегда можно договориться с Джорджем, шеф-поваром, тот ведь с Жожжетой в состоянии вечной холодной войны, выручит. И где набралась таких уловок, уж не от него ли? — Ой, смутился! Матушка, господин рыцарь смутился. Прячется за широкую юбку. Боится. Он ведь угрюмый такой, бинт ковыряет (потому что — больно, а если больно, то жив. А зачем?). Те же полупрозрачные рюши, домашнее образование, шляпа-берет с пряжкой из белого золота, занятия скрипкой, французским, книксен. Но она растёт, просто не в теле, состоит на государственной службе, а он, последний идиот, не замечает. Всё пробуждается в то утро, где травянисто-водяной ветер спотыкается об оконную раму, а маленькие пальцы поправляют галстук. Нет, разве это он? Кевин не знает той девочки. Не плачь, миленькая, сердце зарастёт. Первая трещина едва различима, и он точно не помнит, когда её обнаруживает. Та жужжит, как мембраны цикад, меньше мушки на щеке баронессы, но увесистая настолько, что когда Кевин приближается, пропадает свет, а его сплющивает и выплёвывает в палисаднике Регнардов. Солнце жжётся, кусается, муха садится на нижнее веко, переползает на подбородок и движет усиками. Тебе смешно, спрашивает-уточняет Кевин, тебе смешно, правда? Он, наверное, дерьмово выглядит: волосы слипаются, в ноздрях тополиный пух, под ступнями сено и навоз. Кевин отряхивается, ковыляет до входа и видит знакомое лицо. Здравствуй, говорит Кевин Регнард. Кевин не смеётся, садится на корягу и вжимается в ладони с одеревеневшей рожей. «Ну, может быть, этот Кевин справится лучше?» «Кто ж знает». Он не вмешивается. Синклеры умирают. Так, как изначально, но самое смешное, что он опять всё пропускает, отрубившись под тисом. Тогда иначе. Кевин убивает Кевина, когда тот приближается к кладбищу, оттаскивает тело в лес и закапывает под можжевельником. Труп разлагается слишком быстро, начинает вонять мерзкой сладостью, и за час вырывания ямы стащенной из огорода лопатой Кевин падает в обморок. Встревоженные пчёлы кружатся над его пропотевшей спиной. Эмилия спрашивает, почему руки пропахли землёй. Глаза опухшие, красные, но она улыбается, утыкается в шею. Кевину немного проще дышать: стагнация кончилась. Всё будет нормально, цикл закончится тут. Он не заключил контракт (выждал Альбуса над могилой господина Романа, где цепь просовывала забрало в людское измерение, прикончил), останется с Эмилией, отправит её в академию, наймёт новых слуг, сделает всё лучше. Хорошая мысль, которую получается лелеять неделю. А на том весёлом верзиле, выбившем дверь, будто отпечатывается надпись: «А дерьмо-то не кончилось; упс!» И Кевин убивает его так методично, как рубят деревья, — ломает кости, разваливает челюсть, заставляет давиться и булькать, выкручивает подбородок, будто шляпку гриба. Двор прованивает нечистотами, но это ладно, специально же оттащил подальше от Эмилии. Кевин Регнард просыпается, и Кевин Регнард убивает его, и Кевин Регнард рождается, и Кевина нынче (заметили?) слишком много, потому что он то в траве-мураве, то в доме, то в тройном экземпляре, и по какой-то хорошей причине у него до сих пор нет деперсонализации. Десять лет, потом не считает. Проще концентрироваться. — Стреляй сразу. — Кевин останавливается в вежливом шаге. Четыре с половиной метра. Новобранец напротив, несмотря на сосредоточенно-угрожающую мину, переминается с ноги на ногу. Рыжие волосы мутнеют от лысого дождя, принимают грязно-бурый цвет запёкшейся крови. — Я собираюсь тебя арестовать. — Барма, — Кевин пялится в дождевую тучу, — мне этот мир не нужен. Я проиграл. Стреляй, или я убью тебя. Кап-шлёп-кап. Выстрел, наверное, попадёт в сердце, и лужи тотчас помутнеют. — Я не понимаю, о чём ты, — говорит Барма размеренно, без боязни, — но ты должен предстать перед судом, контрактор. — Ну и дотошный. Небось, лучший выпускник академии? — Если бы. Подделывал оценки, потому что шарился по коридорам в учебное время. — Знаю. Видел. Неровная тень Альбуса выпрастывается за Кевином и тянется вперёд. Отдавая должное, Барма стреляет пять раз из семи. Остальные два ему очень не везёт. Кевин подбирает выпавший револьвер, проверяет барабан, целится себе в висок. Арбузный такой треск. Потайные ходы, разумеется, оказываются узенькими, загаженными мусором и поросшими мхом. Хоть жуков никаких. В каменных стенах кое-где видны крупные прорехи, как дырки в решете. — Не шевелись, — советует Кевин разборчивым шёпотом. Пульс под ладонью дрожит, тело напряжено. Рабочий жилет, полотняная рубашка с отложным коричневым воротником, брюки, заправленные в сапоги. — Чего ты хочешь? — Совета, герцог. — В качестве выкупа обычно берут деньгами. — Пауза, поворот головы, вздыбленные волосы лезут в нос. — Что выдало? — Походка. Медленная, вальяжная. Да и какой слуга будет драпать по секретным дворянским тоннелям? Только идиот. Барма поднимает кепку, заграбастывая выбившиеся локоны обратно. Рыжие, холёные, как у девчонки. — Совета, значит? Разговор происходит в N-й раз. Кевин подбирает правильные слова. Он очень устал. — Читается, — бормочет Барма. — Я предположу, что они умирают, потому что… как бы объяснить? Истекает срок годности. — Срок годности? — язвит Кевин. — Раньше существовали правила, так? Смерти происходили согласно им же. Но затем случился выигрыш, беда-беда, игроки ушли, а игра продолжилась. Не знаю почему. Возможно, это как в рулетке. Автономный процесс. Кевину тяжеловато сотрудничать, однако он ограничен в ресурсах, и приходится вот так, криво и косо, через недомолвки, споры и нежелание поддаваться. Вода мутно-желтая, парапет шершавый и мокрый, а сама река тяжёлая, широкая и неприветливая. Барма, свесивший вниз босые ноги, впрямь смахивает на подмастерье сапожника больше, чем на герцогского отпрыска. Кевина от вида реки тошнит, и он отворачивается, прислонившись к согнутой ветром иве. Сон близко-близко, дышит в затылок. Барма роется в заплесневелых документах, вытащенных из домашнего архива, порядком истрепавшихся, пыльных, выпячивает нижнюю губу от увлечённости, цыкает, выписывает что-то в записную книжку. На его запястье бренчит инкрустированный рубинами браслет. Кевин вспоминает, что Бармы — иммигранты, а официально их изгнали за пристрастие к чернокнижию и оккультным наукам. Поклонения святым мощам, таинственные заклинания, выход души, общение с мёртвыми. Забавно. — Вероятно, тебе нужно создать правила заново. — Как? — Откуда мне знать. Два дня назад произошло нападение на герцога Х, работавшего в министерстве юстиции, четыре дня назад Кевин заключил пари с Руфусом Бармой, через неделю случится непоправимое. Бывало и хуже. — 我可能需要幫助… Регнард! — А? — Ты же не станешь заключать контракт, да? Ты говорил, что… Не внезапное волнение, нет — исполнение долга, забота о всеобщем благе, до которого Барме наверняка особо-то нет дела, зато до сохранения с трудом добытой прадедом власти — да. — Не стану. А то придётся мне убить тебя, а тебе — меня. Шутка, господин Барма, шутка. Голова ещё не болит? — 這個現在不重要. — Барма, бормоча на родном языке, гибком, пружинистом, машет вытянутой смуглой ладонью. — Что, сострадаешь? — Интересуюсь. — Ужасно приземленно и прагматично. Барма спрашивает: — Какой был другой «я»? — Такой же. Взбалмошный и занудный. — Хорошего ты обо мне мнения. Кевин чешет кончик носа и хмыкает. Барма встаёт перед ним неживой, в униформе, с багряным мазком под челюстью и задумчиво-пустым выражением лица. Ресницы вздрагивают. — Что происходило, когда печать завершалась? — Всё сначала. Падение в Бездну, видимо, равно смерти. — Господи. — Почему ты смеёшься? — Я представил… ну, знаешь, если переносится обычно твоё сознание или что-то вроде… сколько же ты Кевинов послал в Бездну. Вот им веселья будет очнуться, а? — Тебе повезло, что мне уже нет сил изображать, насколько твоя теория безжалостна. — Эй, с кровати-то слезь. Регнард. Регнард? Когда они успевают перебраться в комнату Бармы? Беспорядок, буквенные вязи на страницах дневника, информация про какой-то легальный контракт («Как усовершенствовать? Поговорить с Ш [девчонка не знает, что потеряла]»), сумерки, лампа отбрасывает уродливые тени, за окном — клочья перистых облаков. Сон тяжёл, точно мокрое одеяло. — Ты сказал мне одну важную вещь когда-то. Или скажешь. Очевидную, если подумать. — Какую? Эх, моя перина. Испачкаешь же. — Развивается лишь тот, кто путешествует в петлях. Я забываю об этом, ругаюсь на безответственность, но в этом нет ничего удивительного. — О чём ты? — спрашивает Шелли, мягко целуя его в лоб. Розовый муар, таволга, она ещё так молода, тридцать четыре года. Зарксис Брейк просыпается. Барма бинтует ему локоть в медицинском кабинете лётной академии. Шум зелёного неба, дребезжание колёс по взлетной полосе, машинное масло. Барма с инженерного, хотя таким бы на политологию кардинальничать, управлять Японией или Индией. Как В, например. — И кто же тебя так зацепил, дурень? — О крыло шандарахнулся. — 你不是認真的吧? Кевин широко улыбается, сверкая очень крепкими зубами. Шерон соглашается на выезд, Рейм грозит кулаком: «Зарксис, вернись! Никаких отгулов». В. ведёт его через лес. Кажется, он выигрывает какие-то игры. Напарницу подсекает молния, и ему, мертвенно-бледному, стоящему перед жареным телом в красном песке, благосклонно машет новый организатор. Среди джунглей, аллигаторов и месива из бывших участников он стоит спокойный, чистенький с иголочки, в джинсах, пунцово-жёлтый (радужка такая), с «поздравляю с выигрышем». Кевин жаждет затолкать голограмме в глотку морника, но вместо этого позволяет поднять руку в победном жесте. Затем становится ментором. Потрясающая работа, признаться: одиннадцать месяцев каламбуров и апатичного диабета, один месяц воодушевления детишек-смертников, полная ставка интриганства. В каменном саду нет насекомых, а от широких песчаных полос, расходящихся кругами, аж ячмень над веком вспух, крутишь его костяшкой кулака. Пацан и девчонка, чёрт знает, как их зовут, но дикие, юные, сражаются в какой-то металлической махине, пока он иронизирует про Евангелион, ковыряясь в инопланетном мозгу после дезертирования в научный отдел, а ___трей и __рм_а спорят насчёт того, насколько сильно по математическим меркам они в дерьме. Пожалуйста, хватит устраивать революции, говорит Руфус Барма, виски у него поседевшие, а кризис — среднего возраста. Зато в костюме недурственном таком, от Гуччи, с лотосным узором. Пожалуйста, говорит __трей, штатный математик, оттаскивая его за шкирку, хватит пытаться соединиться с грёбанным инопланетным мозгом, я беспокоюсь, чёрт тебя дери. «Кто живёт на дне океана?» Без царя в голове. Морское божество размером с небольшой домик, зубастое, косаткоподобное, пахнущее солью, скалится, поднимая его в выемке задубелой ладони. Оно всё — глубокий океан, его лёгкие и уши, топит корабли на полдник. Кевин бездумно протягивает пальцы к гигантской глазнице, шутит про космический ужас. Подводный ужас? Холодно тут, в Ледовитом, работать. «Неужели ты ко мне теплеешь, капитан?» «Мечтай». Воспоминания выдавливаются из трещин неохотно, потому что чужие, но несколько раз они всё-таки задевают кого-то выше, нет-нет, не ЭТО, а ДРУГОЕ. ДРУГОЕ хочет ситуацию подправить, но отвлекается. Бесит. Иди сюда, сволочь сверхъестественная. Десятка, сотня, миллениум? Много. Хватает смелости признать, что человеческого в нём после подобных приключений, пожалуй, остаётся на грош, он становится светом — идёт одновременно по всем маршрутам, методом проб и ошибок находя наиболее краткий верный путь. Барма, например, умирает нечасто, и Кевину становится привычно консультироваться. Консультироваться, не дружить же. Приятная константа в бесконечном мордовороте. «Шерил» ещё. «Приятно познакомиться». Птица и птичьи знакомые, заботливые хищницы, немка с королевскими предками, расчетлива и мудра, несмотря на юный возраст. Она не извиняется за политику Рейнсвортов. Кевин, целуя бесчувственную кисть, понимает. Он в конце концов никогда не служил Рейнсвортам, только людям оттуда. Трещин больше-больше-больше. Вывод, приходящий через них, неожиданно простой, неприятный и чересчур мерзопакостный, чтобы его описывать. Как препарирование: сначала Кевин разделяет бриллиантовой зеленью линии разреза, проводит скальпелем по коже и подкожной клетчатке. Затем дробит лоскут за лоскутом, осторожно, чтобы не оторвать подходящие сосуды и нервы. С веками и губами особо внимательно — кожа такая тонкая, что нельзя отвлечься. Мышцы, фракции, клетчаточные пространства. Плевра на обратной стороне рёбер Зарксиса Брейка. Крови много, очень много, бурой и противной, заносящей в ноздри металл. Шкряб-шкряб. Они отправляются в тот день на реку, чтобы уважить традицию: свернуть написанное желание в кораблик, расправить ломкую бумагу, испачкавшись в чернилах, и отдать течению. Вот доплывёт до вяза, тронутого грозой, — случится чудо. Идет косой ливень, и Эмилия расстроена, что дождь зальет лакированные ботинки со шнуровкой. Кевин предлагает обождать, вернуться завтра. Эмилия отказывается. Кораблик, разумеется, тонет сахаром в чае. Бултыхается, машет флагом и уходит на дно. «Ничего, Кевин. Он всплывёт, обязательно-обязательно. У него самый отважный капитан, прямо как ты». «Вы меня в краску вгоняете, госпожа». Кевин не верит в чудеса. Насекомое, копошащееся в нём, тоже. Снимая с себя человеческую пожелтевшую кожу, папье-маше наоборот, насекомое предполагает, кем станет, когда вылупится. О, оно будет жалить. Крошке-кошке остаётся лишь выбраться из коробки и, как и советовали, установить новый порядок. Или сломать всё окончательно. Но какая кошка, белуга же. Нет, вовсе рыбина. С тупыми плоскими глазами и широченным ртом, валяется на мелководье в рябых камешках и зернистом иле. Эмилия потом похоронит её в картонной коробке из-под венских вафель. [] тыкает тухлую рыбу сучком. То ли сом, то ли налим. И стынет, осознавая, что плывёт в совершенно чужой памяти. — Кевин, милый, подсоби. — Госпожа подаёт снаряжение для охоты. Она в бобровом выездном костюме, ружьё ложится в ухоженные руки, как дитя. Поодаль ждут гончие и борзая Стелла, рыжая молоденькая сука, любимица. [] тянется к женскому седлу, тут же одергивает себя: да-да, госпожа предпочитает участвовать в езде более активно. Черты улыбающегося лица шершавые, размытые, не зацепиться. Не то сыновья преданность, не то дурацкая подростковая влюблённость, может, всё разом, светло-русые волосы, жемчужные серьги, прикосновение к вихрам — ласково, по-матерински ерошит. У Синклеров не рождались одни дочери, но Дакс… Дакс ушёл слишком рано. Кевин, смеётся госпожа, как-то не хочется сегодня зайцев гонять, оставлю это Роману. Давай ты, я и собаки — наперегонки. Весенняя морось катится на скотный двор, собаки, вывалив языки, трусят за конём. Кевин, да. Это имя принадлежит ему? А может, Зарксис Б___к? Теодор, Артур? Как же его звать-то, господи. [] искусственно строит игровую линию, прощупывая границы доски, за которые нужно выплыть, как за фарватер. На тысячетысячный раз получается. *** Ведьма смотрит на разломанную доску с удивлением и растерянностью. Удушливый дым, копоть, обугленные краешки дорогого паркета. Пакет с молоком, стоявший рядышком, безнадежно продырявлен. Полстены разворочено. Слуги-козлорогие скулят. Бернкастель проводит указательным пальцем по щепкам, вылетевшим из доски, по погнутой короне чёрного короля, надавливает. — А. Так вот о чём я забыл. Клинок скребёт по позвоночнику. Не проучить, а поймать в капкан, как лисицу на охоте. Голос Миранды-игрока хохочет. Умолкни, дрянь, сиди смирно в осколке забвения, куда бросили, и не высовывайся. Чернокнижники-ублюдки. — Это было невыносимо долго. Бернкастель переходит к делу. —Ты не Кевин Регнард. Фигурам сюда не дойти, не без помощи, а от кого её брать? Барму прошляпил, игра провалилась в тартарары, свидетелей не было. — Ох, нет, — подтрунивает, — не мог им остаться, сам понимаешь, авторские права. Но я множество: Кевины, Брейки, рыцари-оболтусы и убийцы-трусы. Удивлён, что ты помнишь имя. — У меня редко выигрывают. Заслуживает уважения. Бернкастель косится вполоборота: [] мечется радиоволнами, пыжащимися срастись в человекоподобное. Бледноватые культи, правое ухо, глазное яблоко, скользкое и липкое. Бодро идёт, признаться, Бернкастель рожу кучу вариаций лепил, всё челюсть выпадала да зрачки уезжали. А уж с внутренностями мороки. Опилки легче запихнуть, пришить нитками холщевину. — Если в игре не остаётся правил, она трансформируется в логическую ошибку. И единственный способ выбраться… — …это ведьмы. Да. — Как тебя звать? [] обмозговывает вопрос. — Лямбдадельта, наверное. Космологическая постоянная. Мне подходит. Стыд и срам. Бернкастель вспоминает ведьму, которой прислуживал валетом (не он, точнее, но это неважно), и то, что с бедняжкой случилось после возвращения Фезарин. Предшественница-хозяйка её, старушку, обманула, связала собственными же правилами, утянула на многолетье в смертном сосуде. Поплатилась, что. Не могут ведьмы как фигуры жить-страдать, пусть хоть удавятся, слишком тесно, душно. — Ты собираешься?.. — Уже. Твоя нулевая манифестация скочерыжилась, когда я выиграл. Точнее что: я её убил. — Хорошо, наверное. Я не жалую двойников. Бернкастель не знает, заметно ли по нему то, что ненадёжные рассказчики называют «друзья до первой бочки амонтильядо». И тут ладонь — анатомически правильная, нарастившая мышцы — скользит внутрь межреберья и ласково стискивает сердце. То выпучивается, как воздушный шарик. Кожа Лямбдадельты высушена солнцем, пропитана объёмностью квазара и горяча, как нейтронная звезда. Бернкастель костенеет. Это самое интимное, что он когда-либо позволял делать. Подушечки пальцев пробегают по предсердиям, желудочкам и клапанам. — Ждёшь от меня извинений? — вяло спрашивает. — Здороваюсь. Лямбдадельта убирает подрагивающую ладонь из его груди, где нет и следа проникновения, обтирает о накрахмаленный воротник. Ох, у него есть воротник. И лицо. Нормальное такое, кевино-регнардовское, с квадратной челюстью и неровной перегородкой носа. Весь колкий, неуютный, острый. И голос у него такой же, и это шерстяное пальто с длинными рукавами. — Я теперь знаю тебя, Бернкастель. Твоим фигурам раздолья — потерять руку-ногу, извести вдовушку да сдохнуть. Не можешь в повествование без бессмысленных трагедий, расстраиваешься, когда твое чувствительное эго задевают. Разве не так? Новорожденная ведьма — сгусток тяжёлого электричества. Лиловый импульс идёт по всему метапространству, давит бетонной плитой, волосы встают торчком. В Лямбдадельте грохочет понимание, а не ненависть, а ещё сполна злости и боли, возвращающейся к владельцу. Бернкастель отходит, подбирает перевёрнутые чашки, проверяя кончиком неухоженного ногтя целостность краёв. — Что случилось с Кевином? Лямбдадельта указывает на посуду, мол, налей чайку, расскажу, хватит на дополнительную главу. «У меня нет тут кухни». — «Создай». — «Лень, наколдую». — «С двумя дольками лимона». — Кевин выиграл. Наверное. Он был мной, а я дошёл до предела (хотя временные петли — такое себе развлечение, прошлый век, я бы сказал). Полечится, сдружится с детишками либо перестанет существовать. — Славный был малый. Он говорит искренне. — Ты много врёшь, Бернкастель. Кипяток вываливается струйкой пара. Лямбдадельта пододвигает керамическую кружку, кидает пакетик и смотрит, как тот взбухает. Бернкастель поглаживает ребристую трубку: раскурить опиум? Видит вкрапления золота на ключице. Кинцуги. — Склеили меня, — соглашается Лямбдадельта. Пряди облепляют его лоб потемневшими обрезками. Пространство нервничает, ширится, выворачивается и плюётся болотистой водой; если абсолютность и чудо столкнутся, оно родит и выродит N вселенных, как египетская богиня. Челюсти-то затрещат, наверное, и так скула к скуле сидят. Нашкодившая детвора. Бернкастель чешет ухо и смотрит в зеркальную поверхность стен: лохматый, в халате, пояс оставил. Мещанские привычки — тоже средство от скуки. Лямбдадельта отодвигается, зевает, выуживает из чёлки длинный волос. Не седой, а серебряный, да? — Мне нужно разобраться, — сообщает он, — с собой, а не с тобой. Что-то вопит прямиком здесь, в мозжечке, что я какой-то старый и неправильный. Прямо как твоя последняя фигура, которая зашивала мне голову. — Удачи, — отвечает Бернкастель. Комната оседает от пропажи накала, разжижает прогалинами небытия кожу, как кислота. Бернкастель вытирает небытие тряпкой, выжимает в ведро и выкидывает в небытие покрупнее. Радуйся, Аврора, тебе нескуки на год, карга ненасытная. Разве он это вслух? Столкнутся, что поделать: тем, кто в нелюбви, и море фрагментов по колено. Пусть и не нелюбовь, а что холодное и давно околевшее, как динозавры. Он тоже динозавр. *** Карманы наизнанку, повязка, сворованная из нишевого космопанка, набекрень. Эх, Лямбда-Лямбда. Гремит по метапространству камчатским вулканом, обзванивает вояджеров и территориальных ведьм, вбивает номера в телефон, болтается. На нём инквизиторская форма, звенящая сочленениями орденов, а сапоги клацают. Ведьма, охотящаяся на ведьм, свят-свят. Бернкастель видит его в Суде — нездорово-белый зал, ангелы в своей стыдной форме, трусы на лямках, прокурор, альгуасил и сам Лямбдадельта, декламирующий обвинительную часть под дробный смех присяжных. Он же что — Большие взрывы, сферы сверхдавления. Неделикатный изгиб черепной коробки. Венерины мухоловки (цветы, а пополам перекусят, коли не так глянешь). Мухоловки Лямбдадельта вытаскивает из квартиры какого-то очкастого бухгалтера в какере с локальным апокалипсисом, ставит на подоконник. Жёлто-тошнотные листья, серая полость рта и деревянная, слегка подгнившая кадка, свежий мясистый душок (Бернкастель подсчитывает крыс, но поскольку их по умолчанию свыше бесконечности, отслеживать численность невозможно). — Купил бы суккуленты, «слоновью ногу» или эти, которые на пурпурные камни похожи. Меньше хлопот. А то свою кровожадную зелень даже не поливаешь. — Так, — а дома шастает в просторной чёрной водолазке, щурится ещё так — зрение садится, что ли, — пожалуй вон, пока я не расставил мышеловок. «Ты же пригласил». «Пригласил». Кевин Регнард внутри него жив-здоров. Таращится исподлобья, сносит ведьмам-недоросликам бошки, а те с задорным дребезжанием катятся по помещениям, оставляя ошмётки щитовидных желез. «Два — два!» «Улики найдены, ведьма приговорена к казни!» И он — Кевин, Брейк, а так-то Лямбдадельта — приходит на игру. Выглядит, думает Бернкастель, хуже некуда, хоть бы помылся. Усталость постылая, безнадёжно-бесконечное родство — утомляющее, зато униформа ничего, плотная. Хорош к игральной зале с минаретами, песками и астролябиями, отполированному эвкалиптом столу, новой доске и старому гостю. — Только эта повязка, не обессудь, уморительна. — Ты, — вздыхает Лямбдадельта, — знал, что я приду. Тут не наживка, а целая селёдка. Красная. «Сердца Пандоры: вбоквелы и втыквелы». Или «как сыронизировать над собой, чтобы не потерять лицо». — Нет-нет, не объясняй. Вы, между прочим, давно не виделись. — Переводишь тему. — А я люблю воссоединения поссорившихся друзей. — Которыми мы не были. Лямбдадельта улыбается. — Гнёт свою линию и гнёт. Слишком много недосказанного и несказанного вовсе, но стирали одни и те же железные башмаки, и Бернкастель опасается. Внимательного, настороженного, спокойного. Скажи мне, говорит его заигровая форма, как долго ты будешь откладывать эпизод, когда вы откроете рот и поговорите? Всё посмертие, отрезает он, ведьмы не меняются, старики не молодеют, а я слишком и то, и другое, и третье. — Назову прелюдию «Реминисценция». Как тебе? — Сойдёт. — Спасибо. Прими приглашение, Лямбда. Сколько не дрались — сотни веков? Или пятьдесят лет? Я пригласил Беатриче. — Ладно. Одну сессию, быстр3нько, не жульничать. — Тебе понравится. Лямбдадельта смотрит в глаза и вдруг смеётся, затем плюхается в кресло, притворяясь, что не замечает, как Бернкастель нервно щёлкает пальцами. — Здравствуй, Барма. — Он протягивает ладонь, широкую, сильную. — Будем сотрудничать? Полуулыбка Бармы сменяется колдовским-меланхоличным. Глаза подёрнуты, в уголках намечаются морщины. Как зудящий гештальт в опере, да? Бахвальное «смотри-ка, я собрал информацию и расставил сети». Но наоборот (боже, ты серьёзно взял Рейма на службу за «восхитительно широкий лоб?»). Неуклюжая встреча, неудачное сотрудничество, подступающая старость. Иностранцы. Все они — втроём. Но всё же — рука к руке. Будем знакомы.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.