ID работы: 11082227

Свинец

Слэш
NC-21
Завершён
1300
автор
julkajulka бета
Ольха гамма
Размер:
2 650 страниц, 90 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1300 Нравится 3670 Отзывы 559 В сборник Скачать

75. Макс

Настройки текста
Примечания:
Ночь перетекает в не менее сладкое утро. Мы вырубаемся на рассвете, совершенно измученные, до такой степени, что о душе не идёт даже речи. Состояние, словно я, как долбоёб, уснул под раскалённым солнцем в полдень: голову мою, напрочь им больную, напекло до такой степени, что мозги запеклись под скальпом в собственном соку. Я не соображаю вообще. Ни единой, даже относительно ленивой, мысли. Всё моё существо сосредоточено на ощущениях, есть лишь концентрация смешавшегося запаха, непрекращающиеся прикосновения. Есть лишь он, остальное стёрлось. Остальное существовать во вселенной перестало. Тела липкие и от спермы, и от смазки, и от пота. Тела слиплись к хуям, на кровати мешанина из конечностей. Расплавило, размазало паштетом по пропитавшимся нами простыням. Нужда — быть ещё ближе, ещё глубже, ещё сильнее упасть друг в друга — выдёргивает из небытия: покоя найти во сне не получается, не получается вымолить у разума передышку, хотя бы в несколько часов. Душа поёт натужно. Измотанная, она вопит от экстаза рядом с ним. В голос. Она оглушает, и внутри так неожиданно громко после месяцев тишины и тоски, глодающей мне кости. В глазах так ярко: до непривычного сочными насыщенными оттенками всё заполнено. Рядом он. И нет ничего больнее и кайфовее. Рядом он, и хочется жить, либо чтобы наконец прикончило окончательно. Рядом он, и мы выныриваем на несущественные секунды из вязкого киселя, которым уже всё пропиталось внутри: забило и горло, и лёгкие до отвала. Выныриваем и начинаем как обезумевшие целоваться. Снова. И пальцы сплетаются, дыхание сорванное, касания дрожащие. Чувства выплёскиваются взглядами, чувства сладостью растекаются по языку, карамелью, чувствами затоплен созданный нами мир. Рядом он. И нет ничего естественнее, чем доводить в очередной раз друг друга до неконтролируемой дрожи, лениво и вкусно кончая. Нет ничего правильнее. Мышцы уже к херам эластичность потеряли. Выносливость никакая. Количество оргазмов не установлено. Я без понятия, сколько из меня спермы выжато, сколько я кончал в сухую, сколько раз мне казалось: вот-вот захлебнётся в предсмертной конвульсии загнанно-бьющееся сердце в груди. Только не остановиться. Не отклеиться. Не наступает насыщение. Его мало. Всего мало. Критически мало. При этом его много. Много внутри, на коже, во рту. Мне влажно и липко, мне горячо и сладко, мне солоно от пота: пощипывает губы, они саднят открытой раной, но сколько бы ни тянулся Свят навстречу, я готов ему ответить, готов себя до последней молекулы отдать. Это пиздец. Полный. У нас было множество марафонов, но вот такое, и правда, впервые. Сил нет, даже, чтобы моргать, я проваливаюсь в глубокий сон без сновидений, но даже в этой вязкой пустоте чувствую его. Как гладит и целует, как плотно прижимается, а после снова затихает. Я чувствую его. Чувствую так ошеломительно сильно. И это так неебически важно, что стираются любые ориентиры:хочется окончательно в нём утопиться и послать нахуй и мир, и всю чёртову жизнь. И нехотя, вынужденно, вызывая раздражение, вяло скребётся в затылке мысль о том, что за закрытыми дверями остались всё ещё насущные, жизненно важные проблемы. Что там ждёт родной для нас обоих человек, который нуждается в помощи. Который в опостылевшем одиночестве иссыхает. Который бороться отказывается, и мы не имеем морального права о нём забывать. Глаза открываться отказываются, но я понимаю, что нужно или необходимо поехать к открытию клиники, захватить ему завтрак и свежевыстиранную одежду, о которой я лишь чудом не забыл. Нужно ехать к Филу , уделить время, дав тем самым необходимый отдых себе, потому что тело и без того в абсолютном ахуе. Но Фил сам звонит и утверждает, что до обеда к нему тащиться смысла нет. А уже после, спустя пару-тройку часов, он ждёт «его привычное меню» и нас обоих критически рядом. Потому что если мы продолжим в том же духе, то или дотрахаемся до очередного моего инфаркта, или подохнем от ёбаного, маячащего на горизонте, обезвоживания. И подъебать бы на тему того, что завидуют молча. Да не подъёбывается. Совсем. Даже мысли не возникает. Он чудовищно прав — мы потеряли контроль. Тормоз вырван с мясом, тормозить нас тупо нечему. Благо есть кому, пусть и работает с перебоями. Но совесть, паскуда своенравная, пробудившаяся когда-то лишь благодаря куколке, не позволяет забивать двадцатисантиметровый на чужие нужды. На контрасте с чувственным безумием, приближающееся возвращение Свята в Центр нехерово так давит, отвлечься, даже сокрушительным по силе наслаждением, не получается. Потому что сколько ни оттягивай этот момент, всё равно неизбежное произойдёт, неизбежности на наши желания похуй. Её наша боль не ебёт вообще. С горем пополам, около двух, мы оказываемся у Фила. Зевающие, потрёпанные, словно в постели не сексом занимались, а боями без правил, жесточайшими причем:с красноречивыми метками, пульсирующими и налившимися кровью губами, с болезненными ссадинами. С глазами, поехавшими, как после ударной дозы: зрачок радужку сожрал полностью, белки испещрены тонкими линиями и оттого выглядят чудовищно нездоровыми. Однако довольные до усрачки, нахуй, сверкающие миллиардами эмоций. Фил, конечно, существо крайне понимающее, и — в его-то состоянии! — на удивление даже не раздражён, а мог бы — абсолютно заслуженно. Но… он не щадит. Даже не собираясь облегчать нашу участь, бросает ехидные замечания и намекает, что если и дальше будем вот так перебарщивать, то растащит по разным углам и запрёт, как бешеных псов в кованых клетках: на сучий поводок, на толстую цепь и обязательно огромный во все ебало намордник, потому что мы сжираем друг друга гигантскими кусками. А это нихуя не шутки. Особенно для моего разъёбанного сердца. И надо знать меру, даже в чём-то настолько пиздатом. Даже в настолько необходимом, что стало важнее чистой, как роса, воды или прохладного воздуха. И, блять, я понимаю, о чем он говорит. Я прекрасно, сука, понимаю. Всё понимаю. И что веду себя в корне неправильно. И что нужно беречь собственное тело, оно после невъебенного количества перегрузок «спасибо» не скажет. Что нужно стремиться вернуть побыстрее себе надлежащую форму, а уже потом всё остальное. Что натрахаться мы успеем, не последний же день живём, но голод, мать его, просто неконтролируемый. Голод чудовищный. Голод безумный. Жажда ненормальная, необъяснимая, аномально сильная. Это похоже на острую стадию захватившего в секунды вируса, когда не справиться, как ни крути: скручивает от симптомов, мгновенно поражается кровеносная система. По телу разносится, и то, не в силах побороть захватчика, сдаётся под гнётом. Куколка — такой вирус. Болезнь. Моя. Хроническая и неизлечимая. Моя отравленная. Моя свинцовая. Моя единственная и неповторимая. Сине-серая, сине-стеклянная. Моя любимая зараза. И не жалко себя: для него ничего в целом мире не жалко. И как от часов, минут, мгновений с ним отказаться? Как его касаниям сопротивляться? Как им не болеть? Как не сходить с ума, если единственное, что настырно свербит в мозгу в эту самую секунду и буквально насилует — завтра куколке предстоит дорога домой? Он сядет в самолет, а я снова останусь, сука, один. Снова тишина квартиры измочалит мне душу. Снова предательские стены будут молчаливо наблюдать. Он завтра уедет, а мне предстоит это пережить. Ресурсов же вывозить подобное нет. Ресурсов, чтобы собирать себя, разваливающегося от тоски, не осталось. Ресурсы, даже остатки скудных резервов, исчерпаны окончательно. Курить на территории клиники запрещено, что логично, здесь всё же не зона отдыха, хотя и там есть свои ограничения, ведь малым детям ни к чему травиться дымом. Зато разрешено за воротами, куда я и сворачиваю, преодолев дистанцию от палаты до улицы со спринтерской скоростью, почувствовав в лёгких навязчивый зуд, что побуждает достать на ходу очередную никотиновую заразу. Горечь затапливает рецепторы, глаза от кайфа прикрываются. Под зашторенными веками всегда он, пусть и в эту секунду подёрнут дымкой. Плевать, что измотанность едва ли не смертельная. Порывом ветра щекочут моё лицо отросшие пряди, я вдыхаю поглубже, и ровно в этот же момент слышу тихие шаги, а следом чувствую сонастроенным нутром, кто конкретно вот так беспалевно подкрадывается, чтобы со спины мне в шею губами влипнуть. Спасибо наушнику. Я слышу его. Снова. Куколка… Нежный убийца кровеносной системы, самый концентрированный, самый действенный, самый идеально подобранный для меня яд. Кровь в венах из-за него сворачивается и состав свой меняет. Меняет оттенки: алый разбавлен сине-серым. Сине-сука-стеклянным. Поворачиваю голову в его сторону, ловлю мягкие влажные губы своими, дымом делюсь. Глаза приоткрываю. Сквозь ресницы он кажется нависшей тенью, что закрывает собой солнце, навсегда отрезая от света. Становясь им сам. Единственно-неповторимый. Ослепительный. Глазам от его красоты больно, глазам же хорошо. А он, весь из себя угрожающе-таинственный, смотрит так проникновенно, будто под кожу влезает, словно не втирал часами свой запах в моё тело, не выдыхал мне в лёгкие отравленный собой воздух… Угрожающе-прекрасный, он выглядит как моя личная погибель:не смог прикончить кардиотоксин, не уебал инфаркт, не добрались вездесущие уёбки, а тут я сам в его руки иду. Добровольно. «Хочешь — себе забери, хочешь — убей», — уже всё равно, я прекратил с этим всеобъемлющим чувством бороться. Пустое. — Можно с тобой? — Близко, очень близко… я чувствую, как каждое слово он мне в воспалённую вокруг рта кожу втирает. С такими марафонами мои губы скоро сотрутся до мяса, но оторваться всё равно нет никаких сил. От него оторваться невозможно, глаза отвести от сочной розовой мякоти — преступление. И смысл слов улавливается крайне хуёво: мысли заторможенные, слишком в ощущениях и чувствах увязшие, густо заполняют мою голову, лениво разбухая. Я тупею рядом с ним, но даже подъёбывать самого себя на эту тему не хочется. Потому что неисправимое дерьмо. Дерьмо сверхточно меня обезоруживающее и дезориентирующее. Я вообще — кусок говна, бесполезный, когда он поблизости. Совершенно выведен из строя. — Можно куда? — не хочу разговаривать, пусть и понимаю, что нам с ним обсудить нужно слишком многое, а часики тикают. Понятно, что бесследно эти ночи не пройдут, что всё имеет последствия, что это повторится. Неизбежно. Но сейчас не существует варианта — постоянно находиться рядом. Я обязан остаться, дождаться операции Фила, на которую возлагаю огромные надежды, а после помочь ему восстановиться. Я пообещал рядом быть и бросить вот так, на середине пути, не могу. А Свят активно втягивается в отцовский бизнес , словно винт, вкручивается в систему, расправляет плечи, твёрдо встаёт на ноги, зарабатывает себе независимость, нарабатывает опыт, знакомится с ранее скрытыми сторонами собственного «я». Он из беспомощного щенка в молодого крепкого пса стремительно развивается , пока ещё не настолько опасного, как повидавшие жизнь и избитые ею же шакалы, но… Куколку теперь недооценивать — опрометчиво и очень глупо: огромная, вероятно, даже смертельная ошибка. — С тобой на тренировку. Фил спит под кислородом: снова вкололи обезболивающее, и его вырубило. Медсестра сказала, что это примерно на два с половиной часа. А торчать в одиночестве дома или сидеть у постели я не хочу. Смысл в чём? — Решил, что лучше сторожить меня на тренировке? — приподнимаю бровь, принимая как факт: первое — отказать не смогу. И второе — тренировка обречена на провал со старта. Потому что видя его поблизости, я нихуя вообще не смогу. Он фокус перетягивает слишком качественно. Сигарета почти дотлевает до фильтра, сигарета с моих губ исчезает, выдернутая его пальцами, и последнюю затяжку он наглым образом у меня ворует, приблизившись и демонстративно в мой приоткрывшийся рот выдохнув. Красивый, вкусный, никотиново-горький. Сука такая… И когда умудрился стать настолько самоуверенным и наглым? — Хочу наблюдать, как начинают бугриться от нагрузок твои мышцы, как волосы липнут к влажной коже, как блестит она в свете ламп, — каждое слово тихо, но максимально разборчиво: видно, что занимается артикуляцией, видно, что язык жестов прилежно изучает, сам ли или со специально обученным человеком — хуй его знает. Может, они с Алексом на пару, помимо регулярной ебли, ещё и саморазвиваются. Они с Алексом. Блять. При мысли о друге короткий укол ревности прошивает. Болезненно. Что неожиданно, ведь я самолично вариант одобрил, и всё равно, сука, зудит внутри моментами. Странно было бы, если бы не… — Подрочить на меня решил посреди тренировочного процесса? Вылижешь взглядом, а после продублируешь языком? — Реагирую на звук подъезжающей машины, скользнув взглядом. Вообще-то я рассчитывал пройтись пешком до дома, но «его величество куколка» вызвал ручного водителя с каретой. Водителя, что кивает мне, пока Свят испытывает мою выдержку, обдавая горячим дыханием шею, её же губами касаясь. Выдержку, которой нахуй нет. Сдохла в муках. Сама себя прикончила. Часы мы провели в постели или сутки… телу как-то катастрофически похуй. Есть лишь жадное «дай» и не менее жадное «хочу». Остальное несущественно, и потому на задний план отодвигается. — Может, я хочу, как раньше, покувыркаться на матах. И я не о сексе. Возможно, это тебя удивит, но я умею не только прогибаться в пояснице, насаживаясь блядью на твой член. Я ещё и пиздюлей дать могу. Научился. И не только защищаться и стрелять. Нападать умею. — Деловой, что пиздец, вы только посмотрите. Боевая куколка, пафосная сука на выезде: глаза мерцают самодовольно, дразнит всем своим видом, пробуждая почти звериное желание развернуть, волосы на кулак до боли намотать и отжарить у долбанной машины, чтобы скулил и пускал слюну, закатывая глаза от кайфа. Умеет он не только на член насаживаться блядью, ну ахуеть теперь. Выебоны пошли, надо же, самооценка растёт ноздря в ноздрю с наработанными скиллами. И ведь должно бесить, я подобные проявления характера, как правило, ненавижу. Но нравится. Он такой мне нравится. Дерзкий и вкусный нравится. Покоряет. В который раз, мать его. Стоило бы перестать удивляться, а я, как дебил, широко раскрытыми глазами смотрю, совершенно утонувший в немом восхищении. И ведь если он, в отличие от меня, вовсю себя прокачивает, то я, в своём текущем состоянии, пиздюлей дать, походу, никому не смогу, разве что совершенно изношенному бомжу, что в обнимку с бродячими псами, на пересечении двух кварталов, рядом с высоким забором, спит. — Ну позволь мне каприз. — А цветные стекляшки сверкают-то как хитро. Власть свою осознаёт прекрасно. Пользуется в полную силу. Демон в ангельском обличье. — Пожалуйста. — Вообще запрещённые методы идут в ход. А мне бы его по носу щёлкнуть и сказать, что с Кианом у меня так-то приваточка оплачена, и насрать, что меня по полу будут как тесто для пиццы раскатывать, чтобы вместо томатной основы — кровью умыть, если ебланить снова буду. А не то, что куколке в его извращённый похотливый мозг придёт при упоминании самого слова. Но что-то не щёлкается. Потому что озвучь он ровно то же самое, я бы стопроцентно не про персональную тренировку подумал, а про стриптиз или элитную шлюху, что за хрустящие банкноты будет член полировать внутренней стороной щеки или растраханной задницей. Потому что похотливые и извращённые мы оба. Идеально совпавшие в темпераменте, пристрастиях и вкусах. Идеально ебанутые друг для друга. Аномальщина. — Тогда тебе нужно переодеться. Там здание только готовится под сдачу через полгода, довольно пыльно, условия точно не лакшери, как твоя венценосная особа привыкла. Измажешь брендовые штанишки и потом будешь страдать от невосполнимой потери, вырывая пинцетом свои белоснежные, как пушок младенца, волоски с аппетитной растраханной задницы. — Я жил на базе, в комнате, где поселиться отказались бы даже крысы. Как думаешь, тренировку не в элитном учреждении переживу? — приподнимает бровь, слегка прищуривается следом, и я проглатываю стон, игнорируя обжигающую волну, что прокатывается по телу. Это пиздец. — Кто тебя знает, — подразнивая тяну и, получая ощутимый укус ниже уха, расплываюсь в довольной улыбке, прикрыв на мгновение глаза. Потому что нравится его вот так, крошечными уколами подъёбывать. Нравится препираться на пустом месте. Нравится, как горят его глаза жизнью. Дерзко и ярко. А не тем, что плескалось в них в наши последние встречи. Нравится не боль в нём видеть и сжирающую, всепоглощающую тоску, а внутренний свет, что пробивается, когда он счастлив, пусть всего-то и на короткий миг. Пробивается и разгоняет всасывающую меня тьму. — Поехали. — Поглаживаю по затылку, расчёсывая пальцами шёлк волос. Чувствую нырнувшие мне под куртку руки, что вдоль спины скользят, и то, как тянет на себя, прижимаясь ближе. — Киан отпиздит меня с удвоенной силой, если я опоздаю. Не то чтобы он в обычное время особо щадит. Но жестить будет троекратно, особенно перед тобой. — Он мне заранее не нравится. — Боишься, что и тебе перепадёт по пятнистой от засосов шее? — Наклоняюсь и целую в один из них, в самый налившийся, как слива, и яркий. Пиздец мы, конечно, дебилы. Выглядим как пережившие нападение вампиров. Чудом. — В каком-то смысле ревную, ведь его недостойные конечности будут касаться твоей кожи, пока ты будешь блядски потный, горячий, сексуально невозможно неотразимый. — Выдыхает и облизывается, смотрит, сфокусировавшись на моих губах, с усилием отстраняется. — Это безумие, — тихо шепчет, а я не могу не согласиться. И подначивать больше его не хочу. Потому что… да — безумие. Тактильный голод почему-то исчерпывать себя не планирует. Чем ближе он, тем ближе хочется. Свят трётся об меня постоянно, как кот, трогает то мимолётно, то намеренно. Смотрит открыто, буквально гипнотизирует, подходит, целует-целует-целует, обнимает и прижимается. Он рядом, я пропах им насквозь, лёгкие напитались, по крови разнёсся его вкус и запах, смешанный с кислородом, стоит в носу концентратом. Он рядом, это кайф, пиздец, нереальный, но, вместо того, чтобы хотя бы немного накал снизить, потому что с ума происходящее сводит, тот, падла, лишь нарастает, и не факт, что именно потому, что куколка завтра домой улетит. Начинает казаться, что просто наша взаимная помешанность на иной уровень перешагнула. В разлуке, любовь мутировала во что-то, совершенно неподдающееся контролю. Она и раньше против здравого смысла и правил бунтовала, бунтовала против всего, что мешает быть рядом, навязчиво, настырно и нагло, каждую, в прошлом важную, часть жизни и мыслей собой замещая. Теперь же она плюёт совершенно на всё. Поглощает, как воронка, чёрная, сука, дыра, беспроглядная бездна. Всасывает и не даёт ничему и никому шанса вообще. Никого не оставляет рядом, в попытке перетянуть на себя внимание. Эгоистично. И это пугает. Шокирует. Чертова неизбежность. Беспомощность перед мощью чувства, которое стёрло границы. Стёрло вообще всё. И ведь прикончит. Он меня просто прикончит. У меня нет варианта спастись, только если куколка помилует и даст отсрочку. Только если он сможет понять и на время в сторону отойти. Дорога до квартиры проходит в молчании. Тепло его рук на коже потрясающе ощущается, когда мягко массирует мне шею и плечи, целует мимолётно ключицы, трётся лицом. Щекочет волосами, улыбаясь, когда фыркаю, потому что они лезут мне в глаза и нос. Дорога мимо проносится. Поднимаемся плечом к плечу. В крепком замке руки сплетены, подаренная когда-то печатка с черепом мне в палец до боли впивается. Не возмущает, сам факт её наличия изнутри травмирует, слишком чувствительно. Кольцо выглядит очередной неизбежностью, кольцо настырно указывает, тычет лицом, что как бы ни пытался отпускать или отходить в сторону, тут возможен только один исход. Кольцо, сука, просто издевается: я ту клятву, спонтанно-кровавую, как сегодня помню. Глаза его поплывшие, поцелуи алые, удовольствие, с болью граничащее, и слова — пьяные, но чертовски важные. С болью всё, что касается его, граничит. Я даже боль эту любить научился. Дорога до зала не менее тягуча. Свят гибкой змеей на меня заползает, на коленях с удобством располагается: спортивные штаны — это вам не узкие джинсы, они дают больше простора для действий. Трётся, раскачивается, ласкает языком мою кожу, а я, откинув голову, руками по телу его скольжу и отдаюсь ощущениям. Понимая, что, блять, сдохну, когда на самолет самолично завтра усажу. Понимая, что для моего ментального здоровья было бы в разы лучше сейчас оттолкнуть, вероятно, даже обидев, просто, чтобы легче было прощаться. А прощаться придётся — вариантов нет, варианты исчезли, пути расходятся. Временно ли? Одному богу и суке-судьбе известно, они же там какого-то хуя то ли во благо, то ли против нас сговорились. Стоило бы готовиться к тому, что когда выйду из аэропорта, в груди снова воронка образуется, что не хватит мне этих ночей, чтобы в разлуке себя адекватным чувствовать. Не хватит… его всегда не хватает. В зал поднимаемся молча. Молча же куртку скидываю. Молча раздеваюсь, жестами с Кианом здороваясь, который внимания мне уделяет не больше, чем слою пыли в углу, куда больше его интересует куколка. И куколка представляется, руку пожимает, улыбается слишком натурально, когда с ним на языке жестов говорить начинают, и разговор этот, с трудом понятный мне, поддерживает. Слишком, сука, непривычно дружелюбный, а глаза пиздецки хитрые. То ли он тактику такую избрал — со старта не негативить, то ли что-то задумал, хуй разберёшь его сучьи планы. В зале творится вакханалия. Киану хочется на нас в паре посмотреть. На нас с куколкой в паре посмотреть не хочется мне, потому что любой из контактов сразу же будит возбуждение, оно и без того едва поутихло, а со стояком я тут много чему научусь… разумеется. Например, тому, как член отбить, падая ебальником вниз — и это явный максимум. И если проёбываться из-за не восстановившейся физической формы было неприятно, но объяснимо, то проебаться из-за того, что гормоны, как у подростка, шакалят — полный пиздец. Но кого ебёт моё желание? В пару мы всё же становимся, и вот тут начинаются приятные сюрпризы. Потому что куколка у нас ещё и слов на ветер теперь не бросает. Навыки свои он знатно улучшил, и если раньше хвалёной меткостью козырял и умением уходить от атак, то сейчас довольно хорошо чередует разные техники и спокойно, без преувеличений, если постарается, даст пизды. С профи его пока в один ряд ставить не имеет смысла: тут только мышечная память, опыт и много, очень много, бесконечное количество тренировок ему помогут. Это всё нарабатывается годами, молниеносно результата не достигнуть. Однако я чувствую, как теплеет внутри: что-то давно забытое, схожее с гордостью, просыпается. Мне безумно приятно, что он старателен, что раз задался целью, то идёт вперёд, что не сидит на месте и не деградирует, истеря в своём золотом углу, он шагает семимильными шагами, и у него прекрасно получается. Киан же видит, что без слов мы, глазами, слишком многое друг другу транслируем. Киан не дебил, Киан со старта догадывается, с кем дело имеет. А ещё замечает аномальное кукольное влияние, чем начинает пользоваться. Тренировка на удивление плодотворной получается, спустя два часа мы остаёмся со Святом одни, гипнотизируя друг друга в широком зеркале на стене, словно кто-то внутри таймер настроил, и отсчёт близится к нехуёвому взрыву, потому что… мало. С таймерами я, как показала практика, не уживаюсь, они меня бесят до ахуя. Только куколка ждёт. Вероятно, хочет, чтобы меня, как магнитом, к нему притянуло, чтобы расстояние в несколько метров едва ли не прыжком сократил. Впился в израненные страстью губы и послал нахуй весь мир. Снова. Ведь завтра он улетит, расправив искусственные крылья. Как волшебник, что на голубом вертолете прилетев, закормил эскимо, но после должен вернуться. Он улетит, а я, глядя на него, чувствую себя уставшим, но живым… Рядом с ним — болезненно живым, а в разлуке был мёртвым. Я отпустить его должен, но не хочу. Тоска медленно, на полусогнутых, подбирается, сине-серые стекляшки транслируют пронзительную взаимность по всем фронтам и ощущениям. Удивительно, как точно он меня отзеркаливает, как улавливает перемены, как тянется сам, подходя и присаживаясь за моей спиной на корточки, обнимая за плечи и утыкаясь в мои повлажневшие волосы. Я сижу на ёбаном пыльном полу, уставший и потный, напротив зеркальной стены, глядя, как в меня вжимается человек, дороже которого нет в целой вселенной. И, блять, надо бы радоваться: мы оба живы, мы дышим, ходим, боремся, есть ещё внутри сучий порох, который призывает не сдаваться. Но пиздецки обидно, что почему-то «просто» не получается. Не получается «правильно». Получается лишь «больно». Его дыхание, глубокое и медленное, стук сердца уверенный, сильный и громкий, барабанит мне между лопаток. Резонирует между нами невысказанное. От него ко мне, от меня к нему. Прижимается сильно, душа с моей, уверенно и привычно, сливается, слегка раскачивает в крепких объятиях, печаль нашу общую убаюкивая, не пытается мне снова каждую из просвечивающих или бугрящихся на руках и шее вен высосать. Он просто рядом, просто делится жаром своего тела, концентрацией уникального запаха и взаимностью чувств. Грустно. Глядя в его красивые глаза, мне становится чертовски обидно и грустно, ведь будь мы другими — всё было бы иначе. Я бы водил его по дорогим местам, пафосным и подходящим ему по статусу, представлял бы как свою пару, открыто наплевав на чужое мнение. Возил бы на лучшие курорты, достойные принца, купил бы нам огромный дом, целую резиденцию. Мы завели бы тройку собак, пару котов и питона. На чудовищного размера кухне жил бы самый выёбистый и неугомонный попугай. В подвале я сделал бы тренажёрный зал с прозрачными створками душа, чтобы смотреть с расстояния в несколько метров, как он смывает пот с подтянутого ахуительного тела, как скользит пена по рельефу проработанных мышц, как он завлекает одним лишь взглядом сине-серых стекляшек. На крыше установил бы качели с удобной мягкой спинкой для двоих, чтобы зависать под звёздным небом, ласкать его медленно, быть с ним рядом в моменте. Красиво. И всё лишь для него. А вокруг был бы ухоженный сад, пафосный бассейн. Новомодные тачки на любой вкус, элитные вечеринки и ровно такие же ахуевшие рестораны. Я отвёз бы его хоть на край света, но в самый красивый храм из существующих на земле, где поклялся бы навечно быть рядом, и в этом стопроцентно не солгал. Надел бы ему самое дорогое и достойное его красоты кольцо на безымянный палец. Я бы состарился с ним. Без вариантов. И каждый свой вдох подарил бы ему. Каждый свой взгляд. Каждое прикосновение. Грустно, что всё это сопливое дерьмо именно с куколкой желанно. Грустно, что внутри оживает задушенный годы назад романтик. Грустно, что Святу хочется сказать очень много, очень громко, очень… но слов не подобрать. Я чувства выражать разучился. Внутри весь изуродован, и оживающее рядом с ним нутро, пульсирующее кроваво, оголённое и беззащитное. Я хочу открыться, с ним даже подохнуть после не страшно. Только это путь в никуда. Я быть слабым с куколкой не могу. Мне быть слабым непозволительно. Потому проглатываются, копящиеся дымкой под скальпом, слова. Я смотрю на него, смотрю не моргая, и понимаю, что так сильно желаемого, необходимого для нас, того самого будущего без крови и боли, без проблем и сопутствующего дерьма, нам не достичь, даже на треть. Потому что покоя в наших жизнях не будет никогда, мы, к сожалению, уже оба в тени. Он — наследник целой империи с перспективами выше небес: стоит лишь захотеть, открыты будут все двери и пути, проложены мосты, он способен заполучить всё что пожелает. Я же чёртов доходяга. Плетусь у обочины жизни, избитый и разрушенный. Что вроде как исправимо, подобное восстанавливается, необходимо лишь время. Он совершенен, идеален, он — уникальное сочетание негаснущего вопреки всему света и концентрации тьмы, что в сердце клубится. А я полузадушен и чувствами, и кучей заебавших вконец проблем. Нам суждено либо вот так, изредка, друг друга изматывать, либо разбежаться в разные стороны и подыхать на расстоянии, понимая, что одного лишь желания и любви критически недостаточно, даже не чёртово «мало»… Подыхать, надеясь, что наступит подходящее время, чтобы стать одним целым, и уже навсегда. Грустно, потому что он зачем-то запрещённые слова говорит: — Я хочу послать всё и остаться с тобой. Хочу эгоистично ослушаться. Наплевать на доверие, оказанное отцом, на все открывшиеся шансы, на то, что всё начало настраиваться вокруг меня и работать как механизм. Хочу не слышать твоих просьб идти вперёд, без тебя, — соблазнительно звучит его «остаться». Соблазнительно настолько, что я обязан сказать ему «нет». Потому что я, в своем текущем состоянии, обуза. Угробив себя, гробить ещё и его будущее — непростительно. У него ведь всё хорошо, лишь со мной обидная осечка вышла. Влюбился бы в сынка миллионера и не знал бы бед: трахались бы, кайфовали, бабло родительское выдаивали. Не жизнь — мечта. И никаких угроз, кроме венерических. Но влюбился Свят зачем-то в меня, зачем-то взаимно и слишком сильно, настолько, что мы оба захлёбываемся от этой безумной любви, что превратилась в необходимость и иссушающую жажду. — Я знаю, что ты скажешь, и всё понимаю, но я так хочу быть с тобой рядом. — Не успеваю и рта открыть, как он ладонь на губы мои укладывает, заставляя молчать, а я кожу тёплую целую, едва касаясь. Куколка моя. Несдержанно-нежная и требовательная. Смотрит, душу мне вспарывая, наспех сшитые лоскуты друг от друга отрывая. Больно. Потому что моё желание — равно его желанию. Оттого «быть рядом» желанно вдвойне, оно усиливается, раздувается и замещает другие потребности. Мы, находясь рядом, перестаем замечать весь блядски-жестокий мир. Становимся уязвимы. Слабы. Зачёсывает мне волосы к затылку, пропуская сквозь пальцы влажные пряди. Наблюдает за нами, рассматривает отражение в зеркале, взгляд мой удерживает, и я не знаю, как сказать правильно, чтобы он, наконец, смысл, который я пытаюсь из раза в раз донести, понял. Не знаю, как вложить эту мысль ему в голову. Не знаю как, но всё равно пробую: — Я жить без тебя не хочу, подыхаю. Как сука подыхаю, Свят. — Свожу брови, понимая, что начинаю с конца: это стоило бы озвучить вместо признания, вместо громкого и имеющего так много смысла «люблю». Но… — Всё теряет краски, я двигаюсь по инерции. Двигаюсь, потому что иначе меня просто уберут. Двигаюсь, потому что есть брат и отец, сражающийся с невидимым врагом Фил, потому что я не имею права бросить вот так тебя. Но, правда в том, что, когда ты рядом, я настолько по уши, настолько падаю в блядски-необъяснимое и мощное чувство, настолько сосредотачиваюсь, и фокус отказывается смещаться с твоей фигуры, что слишком, буквально критически, замедляюсь. Даже не замедляюсь, я тупо останавливаюсь, и это меня делает пиздец насколько слабым, уязвимым, бесполезным. Меня это разрушает, потому что не получается обращать внимание на что-то ещё. Ты заполняешь собой каждую мысль, каждый угол выебанного мозга. Ты рядом, и я анализирую, структурирую, запоминаю, чтобы после себя же уебать воспоминаниями. Потому что с тобой так хорошо, что плохо, а без тебя ещё хуже. Я не знаю, как с подобным справиться, я пытался сотнями способов: я пробовал перебивать это чувство наркотиками, я топился в алкоголе и телах, которые даже не запоминал, я позволил Мадлен полюбить себя, но ответить не смог. Я с Филом пошёл оживать, понимая, что если и выгребу, то только с ним, так было всегда. Но мы отпустили прошлое — он меня отпустил — и передо мной снова тупик. Без тебя нет ни ходов, ни выходов. — Прижимается щекой к моему уху, всё ещё раскачивает, всё ещё обнимает, перестав волосы мои приглаживать. Слушает внимательно, не пытается заткнуть или перебивать. — Но если сейчас я позволю тебе совершить эту ошибку, то восстановиться не смогу. Никогда. Меня так разъебало кучей пиздецов непрекращающихся, что приходится соскребать себя с земли и волочиться оголённым мясом, уязвимым и слабым, надеясь заново панцирь нарастить. Я не смогу, если буду в тебя, как в бездну, окунаться, ты поглотишь, даже не заметив, и всё закончится даже раньше, чем по-настоящему успеет начаться. Ты же, в свою очередь, бросишь все начинания, так толком ничего и не развив. Не успев выйти из золотой клетки с тепличными условиями, не успев сделать несколько самостоятельных и очень важных шагов в верном направлении, ты откатишься обратно. Снова в клетку, только куда менее комфортную. В клетку, где твоё саморазвитие, цели и многое, что доступно на свободе, будет загублено. Потому что со мной рядом по-прежнему не будет легко, Свят. Не будет просто. От меня помощи не будет вообще, потому что нет ресурса. Нихуя нет, мне дать тебе нечего. Не будет никогда, как в романтическом фильме, где любовь всё победит, будет много борьбы и за нас, и друг с другом, и я знаю, что ты думаешь, будто готов. Но разве на руинах можно что-то хорошее и долговечное построить? А я хочу с тобой навсегда. Я хочу навечно, пока дышу, пока ёбаное сердце бьётся. Разве выйдет в моём теперешнем состоянии? Руины, перед тем как отстроить заново, нужно расчистить, а уж потом долго, упорно, прилагая усилия, тратя огромное количество ресурсов и времени пытаться восстанавливать. — Касаюсь его волос рукой, накручиваю длинную прядь, что щекочет мою щеку. Встречаю взгляд из-под ресниц: спокойный, осознанный, понимающий, не принимающий эту реальность. Я знаю, что внутри него горит, и хочется орать, что всё можно исправить. И да, он прав, можно. Только на это нужно время. Чтобы мы смогли просто «быть», нужно починить хотя бы одного. Но мы, сука, сломаны. Я — целиком, я — воплощение разрушения. Он же пока всего лишь обновлённый фасад, в котором наспех расставляют начинку. Для начала ему нужно хотя бы задуманное довести до логического конца. Развить максимально и после, с новыми мозгами, смотреть: нужны ли прежние цели, и не являются ли они просто блажью. — Ты не даёшь нам шанса, даже просто попробовать. — Свят… Я здесь, и я никуда от тебя не денусь. Сколько бы ни прошло времени, я буду здесь, для тебя. Не нужно бросать всё, не нужно куда-то спешить. Сделай то, что распланировал. Устрой свою жизнь. Добейся у отца уважения, а следом и свободы действий. Стань хозяином своей жизни, а после приди и возьми, если всё ещё будешь хотеть. — Смотрю на его сосредоточенное лицо, смотрю, как прикусывает яркие розовые губы, как сомневается. — Сделай это, дойди до логической развязки, настрой, отшлифуй до идеала. Я буду здесь, я буду ждать тебя. Всегда. Потому что сопротивляться тебе не способен. Не хочу этого делать. Не буду. Это бесполезно, все пути всё равно ведут к тебе. Но чтобы действительно у нас что-то получилось, серьёзное, глубокое и навсегда, нам нужно дать друг другу время. Время нужно тебе, чтобы довести до ума планы, время нужно мне, чтобы сосредоточенно встать на ноги и вернуть, хотя бы частично, форму. — Мы ведь можем видеться, хотя бы вот так, как сейчас? Я мог бы прилетать к тебе. Проводить вместе долгие ночи: надышаться, утолить этот безумный голод, напитаться и рваться дальше. Хотя бы вот так… Это ведь совсем немного. — Можем, — соглашаюсь, хотя слабо верю в то, что вариант рабочий, потому что так будет лишь сложнее жить в перманентном ожидании встречи. Реальность смажется, дышать выйдет лишь урывками, пока рядом, а после снова тоска, тьма и боль. Мы можем, ясен хуй можем, только на расстоянии всё куда сложнее, чем кажется, а он явно не представляет , как это нас измотает, и в итоге лишь отдалит. Но, мы можем. Разумеется, можем. Отказать я ему не в силах. Свят ведь даже не понимает, что решение именно он теперь принимает. Именно от него зависит, к чему мы придём в итоге. — Я люблю тебя. — В меня просачиваются и взгляд, и прозвучавшие слова, впитываются порами, и каждый раз так горячо внутри, обжигающе, словно впервые. Каждый раз он смотрит, показывая взглядом в этот момент, насколько его чувства сильны. Сомнений не возникает. Ни грамма. Ни единого. — Я буду любить тебя любым. Мне неважно, есть ли у тебя база или нет, насколько ты идеален, как наёмник, насколько ты, как боец, силён. Мне неважно, восстановится ли твой слух, я ради тебя выучу любой из жестовых языков, если потребуется. Я люблю тебя, Макс, я буду любить тебя, чтобы ни произошло. Если ты будешь любить меня в ответ и не будешь гнать от себя. Потому что в ином случае… мне хочется пустить себе кровь и сдохнуть. Я не выдерживаю. Это даже не пытка, это приговор: надо мной гильотина висит, и потеря тебя оборвёт удерживающий трос. Хорошее воображение в данный момент мой враг. Потому что я слишком красочно представляю нарисованную им картинку, и она мне не нравится. Совсем. — Нам нужно помочь твоему брату, помочь ему справиться со всем, что разъёбывает и прекращать не собирается. Я и ты — это важно. Это пиздец насколько сильно важно. Но смерть бродит поблизости с Филом, она с ним говорит. Грёбаная сука его к себе утягивает понемногу, я вижу это, и мне жутко. Его потеря изуродует нас обоих, потому нельзя позволить этому случиться. И когда он наконец будет в порядке, когда сможет дать себе шанс всё изменить, когда, возможно, что-то решит с Гансом, я поеду на базу к Рокки. Я постараюсь вернуть утраченное, укрепить позиции, вернуть пострадавшее имя. Я буду ждать, когда ты окажешься действительно готов приехать ко мне, когда ты всё хорошо обдумаешь, когда ты достигнешь всего, что запланировал, когда ты, найдя себя и реализовав потенциал, сядешь и всерьёз проанализируешь, нужен ли я всё ещё тебе. Я буду ждать любого твоего решения. Тогда, в «Плазе» я ушёл, чтобы ты жить начал, прекратив тупо существовать карманным зверьком собственного отца, спрятанным в тепличных условиях и толком не видавшим жизни. Ушёл, избежав множества пиздецов и подарив нам шанс на будущее, пусть и далёкое. Это причинило много боли. Но ведь я был прав. — Знаю, — шепчет мне в ухо, трётся об волосы лицом. — Я знаю, ты прав, абсолютно прав, но как же невыносимо без тебя. — «Как же это взаимно», — хочется прошептать в унисон и заставить его замолчать, потому что каждое слово отдаётся внутри сотнями мелких уколов. Тяжело разговаривать. Душу открывать тяжело, невыносимо. — Как же хуёво просыпаться в постели и понимать, что рядом не ты, либо кругом одна лишь сосущая из меня силы пустота. — Как же хуёво понимать, что в его постели кто-то другой. Как же это изматывает, но иного варианта не существует. Мы всего лишь живые, ебанутые, но люди. А тела требуют, телам на чувства всё равно. — Я знаю, что нужно помочь Филу, что вам всё это было нужно, что теперь всё изменилось, что вы вместе прошли очень важный этап. Он объяснил. Он говорил о том, как прошлое душило годами, как он буксовал на месте в обиде, как извёл себя и натворил пиздецов, которых можно было избежать. Я знаю, что вам нужно было друг друга простить и отпустить, знаю, что вы очень близки. Знаю, что ты практически выдал согласие Алексу на то, чтобы он сблизился со мной. Но, блять… Я считал, что мне похуй, с кем ты спишь, считал, что мне всё равно, кто с тобой рядом, что это неважно, пока «пиздец как сильно», но я ревную. Мне плохо. Я не хочу тебя ни с кем делить. Пусть и понимаю, что делить меня приходится тебе. Потому что я могу пообещать ни к кому не прикасаться… но… — Но твоя собственная природа сведёт тебя с ума, — заканчиваю за него, глядя в цветное стекло любимого взгляда. — Если будет сильная нагрузка, ты не сможешь прилетать так часто, как хотелось бы. А телу всё равно, оно требовательное и эгоистичное. Алекс полезен для тебя, и мне спокойнее, когда я знаю, что он присматривает за тобой. Потому что Рокки весь в делах базы,а я далеко. — Как так вышло, что ты будешь на базе Рокки? Как так вышло, что живущий в тебе собственник согласен с тем, чтобы меня трахал другой? Ты ведь Мара убил. — Запретная тема, но звучит логично: вопрос к месту и поставлен удивительно правильно, осознанно и разумно. Слишком в его исполнении удивляет и в который раз перемены подчёркивает. — А ты собираешься стонать на камеру под Алексом «твой»? — Не сможет меня подобное разбить во второй раз, но кайфовать я точно не буду и видеть подобное снова не хочу. Я буквально наяву вижу, как глаза мои в зеркальном отражении темнеют и наливаются тьмой. Видит и он. Понимает, что сдетонировало тогда одно лишь ёбаное слово. Одно. Слово. И всё. Цепочка событий запущена. — Ты же знаешь, как было на самом деле. — Паника… всегда отчего-то кислотным привкусом во рту отдаётся. И своя. И чужая. Но сейчас Свят вспыхивает, и глаза наполняются виной и непониманием, что сделать, что сказать, как подобрать верные слова, и ситуацию отпустить, давно ведь стоило… Ёбаная паника горчит. — Ты же слышал. Он попросил сказать, я повторил, бездумно. — Не оправдывает в моих глазах. Не аргумент вообще. Цена бездумно оброненного слова — моё сердце. — Мне было в то время больно, мне было плохо, я бросался из крайности в крайность, меня душила обида за твой уход. Мне казалось, что тебе похуй, просто похуй, и ты перечеркнул то, что было, будто это просто мимолётная интрижка. Как будто не вспыхнули чувства, как будто ты сам же меня в этом всём не утопил, утонув следом. Мне было так плохо, — морщится, но продолжает, вдыхает с моей шеи, прячет лицо на моём плече. А во мне борются расколовшиеся надвое части. Одна просит отомстить, надавить, вскрыть нарыв, а боль впитать, измазаться ей, чтобы полегчало, и я наконец отпустил. А другая настырно шепчет, что не стоит оно того, он вину осознал, он себя в ней сгноил, и если ровно каждый проёб друг другу припомнить, что останется потом? Что в сухом остатке выцедить мы оба сумеем? Будет ли смысл? Зачем гробить такой силы чувства, зачем кромсать пульсирующую, живую, трепещущую связь, зачем заставлять друг друга страдать? Я ведь люблю ни разу не меньше, пусть и из-за него почти подох. — А он был попыткой отвлечься, узнать: смогу ли я быть хоть с кем-то, кроме тебя. Потому что шлюхи — одно, а вот что-то такое, почти постоянное — другое. И я не смог. Я не смогу. Они не ты. Даже Олсон, как бы ни был хорош. Олсон, которого ты уже пускал в нашу постель, даже он не помогает. Я, трахаясь с ним, думал, что хотя бы вот так буду ближе к тебе. Это сумасшествие, ты — центр моей блядской вселенной, ты — всё, никто и никогда даже близко не сможет заменить тебя. Никто и никогда, Макс. Я клянусь тебе, я обещаю тебе, я могу на крови эти слова произнести — никто и никогда. Есть, был и всегда будешь только ты. Я твой, я только твой. Его голос дрожит. Чувства выплёскиваются влагой, которую я ощущаю на своём плече. Сжимает ещё сильнее руками, сжимает до боли, сжимает и вибрирует эмоциями, а мне, блять, хуёво, и за грудиной щемит. Боль его внутри кислотой органы разъедает. Он виноват, но если подумать, во многом виноваты мы оба. И это дерьмо пора прекращать. Копить обиды, недосказанность, копить хуйню, что отдаляет и становится между. Хватит. Просто, сука, хватит. И нет ничего правильнее — взять его руку с чётким шрамом, с отравленным предательским словом. Нет ничего естественнее — её погладить кончиками пальцев, погладить, поднести к лицу и поцеловать. На его теле шрамы — все до единого — из-за меня. Неважно, что одни — череда случайностей, а другие — следствие его глупости. Не появись я в его жизни, идеальное кукольное тело могло бы этих чёртовых меток избежать. — Посмотри на меня, — прошу и жду, когда поднимет лицо, когда глаза, сверкающие миллиардами стеклянных звёзд, на мне сфокусируются, а взгляды пересекутся в пыльном зеркале. Он всё ещё критически близко, прижат сердце к сердцу, я стук ускоряющийся лопатками ощущаю, будто не его берёт разгон, а моё. И пиздец как сложно принять как факт то, что я именно тот, кто грехи — его, мои, наши общие — обязан в эту секунду отпустить. — Сюда иди, — куда более хрипло срывается: резче, чем было до, мягче, чем будет после. Чувствую, как подбирается весь, как с минутным промедлением на колени мои усаживается, лицом к лицу. Серьёзный, вибрирующий напряжением высоковольтный провод, медленно руки на плечи мои, плавной лаской, укладывает. Возбуждает ли? Сильнее, чем необходимо в текущей ситуации. Но… — Я был не прав. — Вердикт-признание, полосующее царапинами по самолюбию. Внутри что-то, протестуя, сморщивается: я ради него начинаю себя ломать и скукоживаться, как ёбаный изюм. Но это необходимо. Без жертв и взаимных уступок будущее нам не выстроить. — Ты был не прав. — Дёргается, но сразу же берёт себя в руки, смотрит пристально, смотрит, прямо в десятке сантиметров от моего лица, глаза мерцают завораживающе красиво, глаза его отвлечь пытаются, как и он весь. — Мы оба проебались, и не раз, — грубо слетает с губ, бегло облизываюсь, правду проглатываю. Как есть, так есть. Так вышло. Ёбаное «вышло». Ебать его снова. — Я тебя прощаю. — Тяжело, но… да. Прощаю, простил, прошедшее ли время или настоящее — сути это не меняет. — Слышишь? — Запускаю руку в его волосы, стягивая их на затылке в кулак. Знаю, что больно, знаю, что натянуты корни, что ему хотелось бы нежно, чтобы убедиться, что ничто не потеряно, но выплёскиваются излишки чувств изнутри, жёстко, властно. — То, что было, то, что меня почти убило, мы оставим в прошлом. Мы оставим сегодня в прошлом вообще всё, и нас прежних в том числе. — Слизываю с уголка его глаза скопившуюся каплю, слизываю, успевшую сорваться чуть раньше слезу со щеки, животным, совершенно звериным жестом. — Здесь, — прижимаюего руку к груди, вжимаю до боли, в то место, где мощнее всего чувствуются удары. — Здесь ты, — в такт биению говорю. Всматриваюсь в его бледное лицо, отчасти потерянное, отчасти виноватое, отчасти испуганное. — Здесь ты, очень прочно. Здесь ты, против моей воли. Здесь ты, с первого сраного взгляда. Оно изранено сначала из-за твоего брата, после, во второй раз, окончательно, нахуй, тобой разбито. Оно болит, не прекращая. Оно стало пиздец насколько слабым. Но оно твоё. Целиком твоё. — Сжимаю ещё сильнее его руку, чувствуя, как кольцо с черепом, та самая роковая печатка, мои же пальцы ранит. — Ты здесь. И больше никаких сожалений, больше никаких сраных страданий, больше никакого токсичного дерьма. Ты продолжаешь то, что начал, берёшь всё, что тебе причитается. Я встаю с колен. Мы вместе помогаем Филу идти по жизни дальше. Таков план. — Вдоль позвонков пробегает дрожь, и ощущение пробуждающейся силы, успевшей затеряться внутри под толщей тоски и боли, приятно будоражит. Он в моих руках, и эта власть бодрит. Отголоски меня, не до конца почившего, как осадок на самом дне… но они есть. И понимание, что не всё ещё потеряно, ласкает израненного хищника, поглаживает его шрамированные бока. — Мы попробуем. — Звучит обещанием. Я согласен с вариантом трахать его хотя бы дважды в месяц, хотя бы дважды в месяц в нём быть. Мне не будет достаточно, но не будет и пиздецки пусто. — Только раз уж мы решили всё переиграть, есть кое-что, что тебе нужно узнать. — Ты меня пугаешь, — еле двигает губами, а я хмыкаю под нос, вспоминая на эту новость реакцию Фила, но отступать поздно. Свят, после всего услышанного, сидит притихший и настороженный, а я, в попытке успокоить, провожу руками вдоль вытянувшейся спины. За задницу притягиваю ещё ближе, впечатывая в себя. — Мадлен беременна, — звучит легко, но приди он ко мне ровно с тем же, я бы ахуел от прозвучавших слов. Потому что… Бля, ребёнок — не ручная собачка, не питомец, которого можно сплавить, если вдруг заебёт. Ребёнок — родная кровь. А с моим отношением к семейным скрепам, ребёнок ещё и довольно важной частью жизни становится — это ответственность и слабое место. Важное место. И я понимаю, что Басов-старший потребует у него наследника, рано или поздно, и я готов с этим жить. С этим придётся смириться, потому что это наша реальность, наша ёбаная непростая жизнь. — Мы были какое-то время в подобии отношений. Хорошая девочка, зачем-то влюбилась, сама захотела и меня, и от меня же родить. О чём и попросила, потому что Элкинс — её брат, факт их инцеста меня слабо волновал, и по сей день слабо волнует, но ребёнок от него — риск. А у меня шанса оставить что-то в этом мире может уже не появиться, ввиду того, как сердце выёбывается, да ещё и целиком тебе принадлежит. А ты, насколько я вижу, дитём меня не одаришь. — Ребёнок? У тебя? — выглядит потрясённым, моргает несколько раз, словно пытается понять: я шучу или, и правда, Лавровых на грешной земле станет как минимум на одного больше. — Ты хочешь этого? — внимательно сканирует мою реакцию, видимо, действительно взволнованный этой новостью. — Когда соглашался, не особо думал о том, что это реальный шанс сделать что-то ценное, хорошее и правильное в своей жизни. Мне хотелось ей помочь, и отцовство, как таковое, не помешает дальше жить. Никто ни к чему меня не принуждает. Но я не просто донор спермы, в жизни своего ребёнка участвовать планирую, только это в моих чувствах к тебе ничего не изменит. — Словно что-то в принципе изменить их способно. — Я хочу этого. Но я не хочу, чтобы ты думал, будто отцовство способно что-то испортить. Будто сын или дочь встанут между нами или отберут меня у тебя. Это другое. — Если ребёнок нужен тебе, тогда не вижу в этом проблемы. Я ведь не могу дать тебе этого. Возможно, когда-то и у меня он появится: в конце концов, отец постоянно бросает намёки, что пора бы задуматься о наследнике и поспешить, чтобы укрепить собственные позиции и обеспечить будущее. Это имеет смысл, — выдыхает на удивление спокойно. Хмурится задумчиво, скребёт ногтем по моей шее, сам того не замечая. — Твой отец прав. Построенная им империя должна перейти в родственные руки. В руки того, кого бы ты вырастил, а он, если бог наградит долголетием, помог. — Не скажу, что я ждал истерики, пощёчин, упрёков, топанья ногами и бесконечных капризов, но настолько взрослая и уравновешенная реакция всё же озадачивает и немного, но сбивает с толку. — Фил орал на меня, как ебанутый, после услышанного. Орал, что ему приходилось делить меня с тобой, а теперь ещё и наследник, что это полный пиздец. А тебе так похуй, что у меня почти ахуй. — Странно видеть в ребёнке конкурента, как и в лице его матери. Если бы ты хотел быть с ней — ты бы был, у вас был прекрасный шанс и вполне удачная попытка. — Ты и правда изменился, — срывается с губ куда тише, всматриваюсь в его серьёзное лицо и не верю своим глазам: где тот инфантильный ребёнок, что капризно пиздел и требовал меня себе, целиком? Где тот, кто обиженно качал права, орал, что его ограничивают в информации, а когда её получал, не пытался понять и половины. Передо мной больше не мальчик, не тот, кто робко ступает по краю, без опыта и понимания, слепой и частично оглохший. Передо мной молодой мужчина, который осознаёт, пусть пока и отдалённо, на что способен, который набрался уверенности, который в руках власть и силу ощутил. И это, чёрт возьми, восхищает и покоряет нахуй. Он меня раз за разом убивает собой, я впитываю бесконечно его обновлённый образ, впитываю жадно, пока он смотрит в ответ, вероятно, пытаясь понять, что отражает моё лицо. — Как и ты. — Склоняется и целует, со старта глубоко и очень вкусно. Целует напористо, заставляя снова волосы его до боли в кулак сжимать, удерживая и хрипло выдыхая ему в рот. Опрокидывает на пол, нависает и слизывает с моих дёсен невысказанные слова. Горячий, как само пекло, руки мои ловит, прижимает к блядски-пыльному полу, и веет чем-то первобытным от его фигуры. Чем-то мощным — от взгляда, что мерцает откровенным, сочным, концентрированным желанием. Волосы жидким шёлком стекают по плечам, долбаная футболка не способна скрыть ахуеннейший рельеф проработанных мышц его напряжённых рук. Мне казалось, я люблю в нём хрупкость, изящество, и то, как красивая статуэтка в блядь превращается, гибко прогибаясь подо мной. Но в данный момент… я люблю силу, что в его теле таится. Я люблю властность и требовательность, что прорывается, когда вгрызается в меня снова, когда раздвигает мне ноги в стороны, и бунтует внутри хищник против поверженной позиции, бунтует, но рокочуще стонет, когда он кусает моё предплечье. — Как и ты изменился, — выдыхает снова рот в рот. — Изменился, и я люблю тебя ещё больше, люблю быть в тебе, быть с тобой любым из способов. — Взаимно, куколка, — шепчу в мокрые от слюны губы. — Пиздец как сильно. Всегда. — Прогибаюсь в пояснице, когда притирается стояк к стояку, вскидываю голову, на полпути встречая, всасывая умелый язык в рот, понимая, что ещё немного, и меня, блять, выебут посреди пыльного тренировочного зала, напротив молчаливых зеркал. Вот так, удерживая в сильной хватке, сжимая мои руки до боли. И как же кроет. Как же вставляет. Как же выгибает от ощущений. Непривычно, но сладко. Непривычно, но терпко. Непривычно, на грани. Непривычно, но я, сука, сейчас нахер взорвусь. — Хочу тебя, — выхрипеть ему, глядя в глубину бликующих кукольных глаз, правильно. — Внутри тебя хочу, — впервые самому просить тоже. Стонать, упираясь лбом в чёртов пол — странно. Как и скрести ногтями по покрытию, закатывая глаза от кайфа, когда, стащив блядски мешающие вещи, собой накрывает, целуя между лопаток. Я потный, как сука, кожа солёная, будто море, а он лижет мне шею, кусается одержимо, лижет и стонет, что вкуснее не пробовал, никого и никогда, пальцами задницу мою имея и умело растягивая. Сука… опыта успел же набраться. С другом моим, каков каламбур. Отблагодарить бы, да мысли из головы, все до единой, улетучиваются. Особенно когда туго и больно, но бескомпромиссно в меня проникает, весь, до последнего миллиметра. Спасибо смазке, что всегда рассована по карманам, скользит он прекрасно. Внутри меня скользит. Блять… Напрягается всё тело, распластанным месивом под ним задыхаюсь: неудобно, и дрожью прокатывается по коже сквозняк от приоткрытой форточки, пока член его в заднице моей, словно поршень, и никакой, мать его, жалости. Нежность, где-то за углом, у страсти с заглотом отсосала. Он впервые такой — всегда топит в тягучем удовольствии или отдаётся в руки безропотно, сейчас же агрессивным животным метит до крови. Вгрызается мне в загривок, а я кожу на колене натираю до ссадин, скользя и захлёбываясь от ощущений. Слишком многим одновременно накрывает. Слишком непривычным, слишком тягучим, слишком мускусным. Тот самый контраст между чувственным и животным, мной сегодня на собственной шкуре распознан. — Хочу, — рокочуще мне на ухо, — тебя, — со стоном, вперемешку с рычанием, — сожрать, — пиздец, — чтобы никто и никогда больше не касался, — хрипит и резче входит, а у меня глаза закатываются от волны боли и мощнейшего удовольствия, когда он с силой по простате прокатывается, а член в пол вжимается, в так предусмотрительно подстеленную мою же водолазку. Сука. — Чтобы никто и никогда тебя таким не видел и трахать не смел. — Снова в загривок губами, зубами. Челюсть сжимает. До судороги, что скручивает мышцу. Следы останутся. Возможно даже шрам. Возможно, это месть — я ночью сильно перестарался и сделал ровно то же самое. Возможно, ему просто льстит, что я свою задницу вот так использовать позволяю. Возможно, он не настолько блядская куколка, насколько мне казалось, и вызреть из него способно что угодно. Вплоть до всемогущего демона, что душу мою на части разгрызёт, сердце надвое раскусив. Не жаль. Удовольствие простреливает вдоль позвоночника. Влажно по коже капли стекают: то ли слюны, то ли крови, хуй разберёшь. Меня в блядский фарш от ощущений перемололо, а он не жалеет ни разу, метит и метит, а от окна, сука, сквозит. Мурашками обсыпают потоки холодного воздуха, у меня почти лихорадочный жар внутри, мысли теряются. Это не секс, это агония, и кончать вот так — почти как сдохнуть. Темнеет под веками, губу прокусываю, чтобы не стонать блядью, в ахуе от того, как ускоряется, вдалбливая в твёрдый пол, а после, с громким стоном мне на ухо, начинает заполнять мою растраханную задницу чёртовой спермой. И, блять, нам же к Филу ехать, я буду как шалава разъёбанная с мокрым бельём, постоянно ощущая последствия секса, но вставляет даже это. С ним меня, кажется, вставляет тотально всё. — Прости, — целует в скулу, зачёсывает мне волосы трепетно, гладит вдоль позвоночника и осыпает цепочкой контрастных поцелуев. — Я переборщил, да? — Заткнись, — прокашливаюсь, чтобы не хрипеть как тварь. Переворачиваюсь на спину и смотрю, как нависает сверху, выглядя обеспокоенным. Зачем-то. Виноватым. Почему-то. Меня тут разъебало от кайфа — плевать на боль, она была уместна — а он губы свои розовые кусает, словно изнасиловал против воли. Приподнимаю бровь и потягиваюсь, а мышцы ноют. Мышцы в ахуе. И собираться после проблематично. Тело болит. Сильно болит, но душа в экстазе нежится. Разговор многое изменил, секс лишь оказался той самой вишенкой. Его отлёт не отсрочить, но теперь факт разлуки воспринимать отчего-то куда легче. Понимаю, что расстояние глобально не изменит ничего. Что вопреки всему, мы — я и куколка — навечно. Плевать, сколько между нами будет препятствий, километров или лет. Заехать домой приходится, чтобы наспех помыться и сменить грязную одежду. Купить всё, что Фил просил, и за руку, переплетая пальцы, отправиться в клинику. За руку. За руку с куколкой. Я неиронично в сраном раю. Чувствуя последствия нашей страсти, понимаю, что с ним я хочу ещё. Всегда хочу. *** Даже понимая, что Свята придётся в гнездо обратно отпустить, я оказываюсь блядски не готов в итоге. Ночь выдаётся бессонной: в долгих откровенных разговорах, которые разбавляют концентрат бесконечного секса; в касаниях, которые необходимы как воздух; во взглядах, продолжительных, пронзительных, взаимно заранее тоскливых. Мы не спим. Спать не получается. Я ощущаю себя смертником, который знает до минуты час, когда ему в кровь пустят яд, чтобы прикончить, и переживает свою последнюю ночь. Своё якобы пробуждение. В последний раз пробует определённые вещи, получает эмоции и впечатления, чтобы после всё оборвалось, резко и без чёртовых компромиссов. Мы не спим. Встаём с постели рано, совместный душ заканчивается вполне ожидаемо: из ванной я едва ли не выползаю, с колотящимся от тахикардии сердцем, закидываюсь ежедневной утренней таблеткой для бунтующего мотора, присаживаюсь в кресло у окна и пытаюсь восстановить дыхание. И пока Свят варит нам кофе, делает тосты с каким-то там его любимым дерьмом, я успокаиваюсь. Он не спрашивает, как часто у меня случаются приступы, я не рассказываю. Нам обоим очевидно, что нагрузки мои снизятся, как только он окажется в сотнях километров. Мы оба понимаем, что выжали из моего тела все допустимые резервы, но нам остались считанные часы, потому тоска толкает друг к другу снова, снова и снова. Есть не получается. Кофе безбожно остывает, руки мои оказываются на его тазовых косточках, я не помню даже, как так вышло, что за спиной его оказался — опомнился, когда почувствовал вкус тёплой кожи, зарывшись во влажные волосы. Мы похожи на два магнита, которые, поборов сопротивление, тянутся сквозь время, пространство и препятствия навстречу. Как бы ни пытались по разные углы при необходимости разойтись, всё равно оказываемся критически близко. Кофе остывает. Вся блядски долгая ночь была испытанием на выносливость, мышцы болят просто пиздец, губы саднят, зализанные и воспалённые, как на члене не появились мозоли, одному лишь богу известно. Моя задница с непривычки в ахуе, что говорить о куколке — не знаю. Ему в этом плане досталось вдвойне. Однако в руках моих всё равно прогибается, всё равно разворачивается, всё равно заставляет выпутаться из джинсов и глубоко в растраханную дырку вставить. Снова. Снова, сука. Снова. Я не жалуюсь. Я в ахуе. Потому что мы сорвались, оба, мы друг другу своим истеричным голодом вредим. Снова. Уничтожаем и выдержку, и скопившиеся силы. Друг друга уничтожаем. Снова. Нам хорошо, кайф неописуемый, запредельный, отравляющий. Снова. Густые вязкие капли спермы по столешнице он размазывает дрожащими пальцами, стонет, охрипший: голос посадил, исполняя оперные соло в постели. Снова. Блять… Мне кажется, что ещё немного, и я неиронично заебусь до смерти. И ведь не остановиться. Не отлипнуть. Не прекратить. Не прекратить. Не получается. — Сними, — слышу, когда оборачивается, смотрю на свою футболку: однотонную, чёрную, в прошлом чистую, теперь безбожно потную. — Дай, — шепчет, стянуть её с меня пытается, я же, не совсем понимая, что хочет, стаскиваю. Смотрю, как, скомкав, к лицу подносит и вдыхает удовлетворённо. — Буду тобой дышать, — улыбается криво и полупьяно, отходит. — Я ещё и духи твои прихватил, что стояли на полке в ванной. Надеюсь, ты помнишь, чем пользовался, чтобы купить такие же на замену. — У меня есть ещё один целый флакон, ты мог просто попросить, и я отдал бы его тебе. — Но я не хочу новый, я хочу твой, я хочу тот, который ты каждый день трогал, нажимая на дозатор, распрыскивал божественный запах. — Раз уж мы о божественных запахах, обмен меня вполне бы устроил: не одному тебе хочется дышать, — с прищуром тяну, и взгляд его, мерцающий утомлёнными, но бесконечно довольными наслаждением звёздами, впитываю. Куколка моя стекляшками своими сине-серыми в слишком глубокие эмоции окунает и слишком дохуя ярких чувств транслирует. А я наблюдаю, как идёт к чемодану в чём мать родила, достаёт продолговатый флакон, подходит и из рук в руки протягивает. — Если я попрошу тебя к следующему моему приезду купить красное, как кровь, постельное белье — купишь? — Склонив голову, свежевытраханный, смотрит испытующе, глаза масленые, с поволокой, как будто если бы он, без вот этих его «чар», попросил меня, я бы отказал. Красное бельё? Будет ему красное бельё, даже если придётся купить кипенно-белое и в крови чужой вымочить, но желаемый оттенок он точно получит. — Какие-то ещё особые пожелания? — приподнимаю бровь, флакон пальцами поглаживаю. Не рассматриваю его голое тело, не рискую. И похуй, что недавно и не раз кончили, всё равно реагирую. Всё равно тянет просто пиздец. Всё равно губы его неебически вкусные, когда тянется за поцелуем. — Такие же красные свечи, — тихо бормочет, щекочет губами, — такие же красные лепестки роз. — Пальцами пробегает по моей груди и сжимает по обе стороны шею, выдыхает горячо и глубоко целует. Вкусно. Мало. Притягиваю к себе рукой за задницу, впиваясь в тёплую кожу пальцами. Сука ненасытная, и меня таким же сумасшедшим сделал. Заразил безумием. Заразил, теперь не вылечиться. — Не могу оторваться, — шепчет и прижимается ближе. Как будто бы я могу. — Не могу. — «И не надо», — клокочет со слюной в горле, но в поцелуе сожранным остаётся. — Будешь нарываться, трахну тебя блядским флаконом с твоими же духами, — рыком срывается, прикусываю и без того зализанные, нахуй, зацелованные губы. А он стонет в мой рот блядью. Господи… Невыносимое существо. — Хочу кроваво-красный член на присоске, толстый и длинный. — Тебе моего мало? — А ещё красную смазку. — Вишню? — приподнимаю бровь, вспоминая, что там у нас раньше за запасы были, и что-то, если мне не изменяет память, как раз вишнёвое, ещё и съедобное, валялось. — Клубнику — облизывается и расплывается в соблазнительной, но откровенно уставшей, пусть и сытой улыбке. — Какая попса, куколка. Красные лепестки, дилдо, пафосное бельё и клубничная смазка? — Ты забыл о свечах, любимый. — Мурашки проскальзывают от услышанного, скапливаются толпами на шее. Простое слово, ровно такое же попсовое, как и перечисленный им набор, только приятно до ахуя. — А я привезу с собой вино, тебе на дегустацию. — А как же красное кружево, чтобы полный блядский комплект собрать? — Зачем оно нам? Ты же предпочитаешь голую кожу. — Знает, о чём говорит, шмотки меня всегда волновали крайне мало, куда больше то, что скрывают они. А в данный момент в целом мире меня волнует лишь он. Всё остальное мелочи. — Я предпочитаю тебя. Но нам нужно принять душ, позавтракать, а потом заскочить до процедур к Филу. Чтобы после я отвёз тебя в аэропорт. Возьму свою тачку, водитель же явно летит вместе с вами. — Если хочешь, возьми один внедорожник себе, я по прилёту продлю оплату проката или договорюсь, чтобы твою малышку пригнали из Центра к тебе. Не проблема, потом вернут обратно, — властно звучит и непривычно. В нём не было раньше этой особой черты, когда человек осознаёт свои возможности, оценивает ресурсы, что имеет в распоряжении, и спокойно, уверенно говорит о том, что сделать необходимо, даже чересчур легко. А для куколки открыты все двери, даже ворота, проникнуть он может везде, без усиливающих скольжение средств. Куколка у нас теперь приличной весовой категории в мире упитанных акул. И пусть говорит пока громче всего именно фамилия, но он своё ещё возьмёт, он нарастит влияние, я в него пиздец как сильно верю. Потому что он обучаемый, способный, умный и целеустремленный. Потому что он идеален. От кончиков шелковистых волос, которые так приятно сейчас на кулак наматывать, чтобы притянуть и мягко розовых губ коснуться, до кончиков пальцев ног, которые вчера в ресторане самозабвенно вылизывал от своей же спермы. И пусть предложенное им — мелочи, я сам способен оплатить хоть сотню снятых на прокат машин и перегон моих «малышек» туда-обратно на ближайшие тысячи ночей. Но сам факт участливости и его осознанности… вставляет. Он весь вставляет. Потому отрываюсь титаническим усилием, а организм кошмарит меня, сволочь, ему недостаточно, сколько ни дай, стонет и изнывает от голода. На удивление, к Филу мы приезжаем вовремя. Чемодан покоится в багажнике, за рулём пока что водитель, потому что Свят не захотел отпускать меня от себя ни на шаг, на удивление тактильный, даже в палате брата. Тянется то ко мне, то к нему. Обещает прилететь, как только чуть разгрузится, ставит в известность, что номер свой лечащему врачу как один из контактов оставил, что хочет быть в курсе всего. Каждой мелочи. Правды куколка у нас теперь не боится. Фил же выглядит конкретно потухшим. Глаза блекнут, глаза выгорают. Я вижу, что ему больно. И в попытке понять — дискомфорт физический или морально придавило? — наталкиваюсь на прозрачную, но прочную стену. Не будь я уверен в том, что ревности в нём не проснулось, решил бы, что наше «воссоединение» со Святом по его сердцу ебануло. Но нет в меркнущей синеве ни капли осуждения, нет обвиняющих оттенков, только усталость такого масштаба, что он её вытравить, спрятать и замылить от чужих глаз уже не способен. Фил меня сильно волнует. Я наблюдаю за тем, как морщится периодически, как тянется чаще к маске, как ему некомфортно. Он практически отказывается от завтрака, вяло пьёт смузи, шумно сглатывает, вероятно, снова борясь с тошнотой. Бледный, почти цвета мела, пальцы его, длинные, тонкие, сука, дрожат. Фил волнует, волнует просто пиздец, а чувство вины разъедать начинает кислотно. Пока ему больно, и он бороться пытается, я позволил себе не скорбеть вместе с ним о его утрате, я позволил себе не делиться внутренними, пусть и скудными, но ресурсами, я позволил себе упасть в любовь с головой и там же утопиться. И вот пока я несколько долгих ночей остервенело метил тело его брата, сгорал от страсти и рассматривал в бездонном небе бесчисленные яркие звёзды, он… страдал. Настроение портится. Куколка, если и замечает, то никак не комментирует, потому что понимает — времени на рассуждения нет, позже можно обговорить по телефону с нами обоими. Куколка на удивление стал куда более эмпатичным, улавливает чужие перемены, улавливает и действует чертовски правильно. Восхищает всё больше, хотя казалось, что количество моих восторгов должно поуменьшиться. Но нет. Настроение портится, дорога до аэропорта тоскливо молчаливая. Свят рядом, перебирает мои пальцы, пока руку его не ловлю, кольцо мимолётно погладив и замерев, чувствуя пристальный взгляд режущих по-живому стеклянных глаз. — Хотел бы, чтобы это было реальным? — тихо звучит, звучит странно. Но, видимо, мы успели так сонастроиться, что с полуслова смысл понимаем. Я задумываюсь, а что если… на его руке было бы не кровавое обещание — оставаться с ним любыми из способов, всегда, а дорогой металл, усыпанный драгоценными камнями, как свидетельство его принадлежности мне. Хоть паспорт со штампом внутри нихуя по факту не изменил бы, лишь поставил своего рода клеймо. Его себе навсегда хотелось бы. Он и без пафосных свадеб и чего-то подобного будет моим, если захочет, если, достигнув определённого уровня, решит, что я стою того, чтобы провести со мной жизнь. — Хочешь обещания, что я буду ждать? — спрашиваю прямо. Моргаю редко. Чувствую себя каплей, что пока летит к земле, застывать начинает. Вязкое нечто, что слишком быстро кристаллизируется. Потому что от понимания, что осталось всего ничего им подышать, всё сжимается за грудиной, сплетается в узлы и сдавливает. Глупо. Это, сука, пиздец насколько глупо. Страдать вот так, на пустом по сути месте. Мы не прощаемся навсегда, между нами сейчас связь прочнее, чем когда-либо была вообще. Появилась хотя бы вот такая, местами шаткая, но стабильность. А выгибает, мать его, выгибает, и всё тут. Чертовщина. Времени до самолёта более чем достаточно, мы уехали куда раньше, чем планировали, потому что Филу стало снова хреново, он попросил очередную дозу обезболивающего и просто уснул. И вот я спрашиваю Свята и застываю в ожидании ответа, потому что шальная мысль вспарывает мой пульсирующий мозг. Серебряный череп на его пальце, конечно, многозначителен, но он достоин куда большего. И я могу себе это позволить. Я могу ему что-то очень пафосное и подходящее по статусу подарить, тем самым подкрепив слова. Пусть в моём понимании они в подтверждении не нуждаются, потому что… да… я буду его ждать. Чтобы ни произошло. Как бы ни вышло в итоге. Я по-другому не смогу, это был долгий путь борьбы, но я осознал и принял как факт — сопротивление бесполезно. — Просто подумал: каково было бы фамилию сменить? — улыбка мелькает, как тень, слишком быстро стекая: грусть застилает цветное стекло его глаз. Губу свою припухшую зубами прикусывает, спицей тонкой в сердце моё проникая. Глубоко. И больно. Грусти я его не хочу. — Фамилию тебе менять, даже со штампом в паспорте, будет нельзя, разве что двойную брать. Ты Басов, им же остаться обязан, потому что империю в руки готовишься принимать. — С небес на землю ему приземляться не шибко приятно, о чём и говорит отведённый взгляд. Руку убрать пытается, руку его я не отпускаю, притягивая ближе. В глаза его, что зачем-то отводит, упорно смотрю, подбородок сжимаю, фиксирую. Во что бы он ни мутировал после, что бы ни вызрело у него внутри, передо мной сейчас мой непокорный пиздёныш, который будет молча впитывать, не протестуя вслух, но мозг свой болезный мучает. И, блять… Я же не нежная фиалка, я не романтичный принц из чёртовых сказок, я не тот, кто ползает и лижет землю, по которой ступала любимая стопа. Но видеть его, рассыпающимся от несбыточного, не хочется. Прошу водителя свернуть в ближайший ювелирный магазин. Плевать, что лишнее по сути, что побрякушка не гарант сама по себе, гарантом должны быть мои слова и поступки. Плевать, что спущу круглую сумму в никуда: он не барышня, которая как сорока на драгоценные камни ведётся. Но… Мы останавливаемся, спустя двадцать минут, рядом с двухэтажным зданием с элегантной неброской вывеской, нас встречают улыбчивые консультанты и море выбора на самый изысканный вкус, сверкающая роскошь и слепящий свет флуоресцентных ламп. Свят почти растерянно крутит головой, глаза его, полные грусти, разбегаются: сине-серый оттенок его радужек особенно красив, когда в них бесчисленное количество каратов отражается — я отражение украшений вижу в стекляшках, и там они в разы красивее. Он красивее всего, что находится здесь. Дороже. Ценнее. Бродит вдоль витрин, всматривается, ничего толком не выделяя, отказываясь от помощи. То ли скромничая, то ли действительно не видит, что пришлось бы по вкусу, не привыкший таскать на себе побрякушки. Я же ищу что-то особенное, плевать на цену, ещё заработается. И раз уж повод нешуточный, раз уж это должен быть едва ли не фундамент начавшего выстраиваться будущего, то выбирать нужно с умом. «С умом», — говорю я себе, а сам залипаю на перстень с неприлично огромным камнем. Белое золото, россыпь прозрачных, как слеза, бриллиантов в два ряда и огромный голубой алмаз в центре. Если немного добавить отблеск серого, то был бы абсолютно идентичный кукольным глазам цвет. Вопроса о том — покупать ли — не стоит вообще, чёрная, как сама ночь, карточка покидает мой карман, документы за считанные минуты заполнены, я становлюсь счастливым обладателем. Обладателем и драгоценности, и куколки, что ценнее, как минимум, вдвойне. Из магазина выходим молча. Коробочка между моих пальцев, сверкая острыми гранями, крутится, привлекает взгляд Свята, пусть тот и старается показать, что в нетерпении не замерло всё внутри, что нихуя особенного не происходит, что не волнуется. А я запястье его поглаживаю, чувствуя быстрое и почти истеричное биение пульса, и улыбку с губ сгрызаю. Машина движется. А мы молчим. Он не просит надеть кольцо поскорее, не выглядит радостным или расстроенным, выглядит серьёзным. Не просит даже поближе рассмотреть, прекрасно понимая, что я точно не себе настолько роскошную покупку приобрёл. Не думаю, что он ждёт, что я на колено опущусь и попрошу, как в сопливых мелодрамах, стать моим навсегда. Тут и без лишних слов понятно, что драгоценность куплена не как обещание его в ЗАГС отвести, это было бы пиздец насколько маловесно. Кольцо — моё обещание ждать, сколько бы ни пришлось. Кольцо — моя вера в то, что наши отношения могут стать долговечными, крепкими, глубокими и до гробовой доски. Кольцо — моя убеждённость, что в мире не существует никого, идеальнее Свята, настолько подходящего и необходимого. Пусть это пафосно, пусть высокопарно, пусть вообще не про нас, и тащить его ставить штамп я бы не стал, будь мы даже много лет вместе. Это просто… ненужно, несущественно: когда сердца отданы, когда души разобраны по частям и собраны заново, куски, отколотые от меня, в него вплетены, он же своими делится. Мы срослись, как сиамские, штамп бы просто всё упростил, чтобы было легче как-то обозначить то, что происходит между нами. Но у безумия на самом деле нет имени. Это был бы не брак, потому что наши чувства уникальны, а никак не бракованные. Это была бы не новая ячейка общества, потому что мы сами сотворили себе вселенную, ячейка — обидное преуменьшение. Семья? Чтобы ею быть, необязательно клеймить или законом связывать. Но он любит роскошь, и обещание моё всё же стоит обновить: серебро на его красивом пальце выглядит куце. Оно моё, повидавшее много крови — хранит, небось, на себе микрочастицы бесчисленных жертв, потому что побывало в таком пекле, откуда и люди-то с трудом выползают, а тут аксессуар. Он любит, чтобы по высшему разряду. И кто я такой, чтобы ему отказывать? Водитель покидает машину, у забегаловки на пути в аэропорт, довольно приличной, но есть не хочется ни мне, ни куколке. Из машины выхожу и я. На заднем сиденье, конечно, пиздец как удобно, в сравнении с полом тренировочного зала, но я хочу видеть при дневном свете яркость его глаз, когда буду вещи, очевидные, но всё же важные, говорить. — Я обещал в прошлый раз тебя любить и трахать. — Стаскиваю печатку с его пальца: чуть потемневшее серебро довольно свободно сидело, потому с лёгкостью поддаётся, череп, как немой свидетель — пустые глазницы на меня смотрят предупреждающе, что чтобы ни вырвалось изо рта в последующие минуты, он мне это после припомнит. Пустые глазницы кольца, будто вездесущая судьба, она осуждает заранее, она просит нас повременить, не гнать коней, не ускорять естественный ход событий. Судьбе наши ошибки по нраву, а когда вот так и правильно — её не устраивает. Печатку стоило бы себе забрать, но на соседний палец её надеваю, дрожь Свята ощущая, дрожать же сам не планируя. Только рукам похуй на мои планы. Свят выглядит потерянно, всматривается в моё лицо, на руки смотреть не рискует. Словно не до конца осознаёт, что мы только что приобрели, что сейчас в целом происходит. — Только этого мало, пусть я от слов своих отказываться и не планирую. Всегда, везде, в тебе, обещаю. Но… — делаю паузу, щелчок глянцевой коробки даже посреди оживлённой улицы кажется оглушительным, капот под моей задницей, как раскалённая сковорода — хочется бесконечно ёрзать и просто запечатать и себе, и ему рот, слипшись в поцелуе. Потому что слов слишком много, и внутри, и вокруг, но они какие-то слишком недостаточные, убогие, наверное лишние. Ближе его к себе притягиваю, между моих расставленных ног, оставляя стоять истуканом. И под взглядом его впервые испытываю острое желание поёжиться. Он же прошивает, полосует на лоскуты, ленточки, рубленным куском мяса делает, потому что нахуй вот так, в саму душу, пронзительно? — Я — Лавров Максим Валерьевич, — хрипло. Слишком. Громко. Чересчур. Пафоса километры. Пафоса в кои-то веки хочется. — Сын человека, что для меня является божеством среди людей. Во имя его любви к моему ангелу и самому святому существу во всех мирах и вселенных. Во имя той, перед кем я никогда не смогу, не захочу и не буду врать, клянусь тебе, что буду всегда, пиздец как сильно любить, пиздец как сильно хотеть и ждать. Тебя ждать. Я отдаю тебе возможность решать, что с нами произойдёт и произойдёт ли. Потому что я знаю, на расстоянии ты долго не выдержишь, но я обещал попробовать. И мы попробуем. А кольцо, которое блекнет перед твоей красотой, будет гарантией того, что даже если тебе понадобится пять лет, чтобы планы собственные воплотить, ты в любой момент можешь прийти и принадлежащее тебе забрать. Золото по его прохладной коже скользит, садится идеально, опоясывает. Мне казалось, что лишь его пальцы дрожат, реальность оказывается иной — дрожат и мои. От него не слышно ни звука, рассматривает собственную руку, словно я вложил в неё гранату с сорванной чекой. Совершенно растерянный. Рассматривает и блеск драгоценных камней в цветном стекле кукольного взгляда отражается. И он в этот момент ещё красивее. Я должен смотреть на украшение, что стоит баснословных бабок, но я смотрю на него. Смотрю и взгляд отвести не способен. А ветер треплет его волосы, ветер запах его в меня до самой глубины задувает. Ветер сегодня с нами заодно. И наверное, если бы он прыгал от счастья, как глупая пизда, если бы смеялся картинно или плакал, бросаясь на шею, я бы не поверил в глубину той пропасти, в которую мы оба упали. Потому что чувства настолько сильны, что от этого страшно становится, страшно и пиздецки больно. Страшно потому, что контролю не поддаются. Больно потому, что понимание — насколько мы обречены — без ножа режет. Страшно потому, что сносит мощью и зависимостью. Больно потому, что у него могло бы быть куда лучшее будущее, у меня могло бы быть. Это не просто любовь — сильнейшая одержимость. Это что-то, куда мощнее и жизни, и смерти разом. Она поработила, стёрла нас и переписала заново. Всё перевернула, все понятия искромсала, перемолола, уничтожила и теперь лепит только ей понятные фигуры. — Иди ко мне, — зову, видя, что он завис где-то глубоко в мыслях, вплотную притягиваю, в кои-то веки не для того, чтобы одержимо тереться или рот его сжирать. Как раз наоборот, чтобы стекающую по его щеке слезу поймать губами, крепко обнять и дышать, сердце к сердцу. — Я люблю тебя, — еле слышно проговариваю в его шелковистые волосы, пока он вот так, рядом, дрожит. И не порывы ветра тому причина, вообще не они. — Я люблю тебя, — глаза в глаза, — и я буду здесь, чтобы ты ни решил. — Порой, повторить некоторые вещи стоит сотню раз, и лишь на сто первый в это начинает вериться. — Если ты хочешь встречаться раз в месяц на пару ночей — я буду здесь. Если ты решишь всё бросить, приехать и меня докромсать, застопорив; если решишь, что короткой вспышки тебе достаточно, и ты захочешь меня, как раковую опухоль, выжечь и потом дальше спокойно жить, освободившись — я буду здесь. Если ты решишь, что метаться туда-сюда — слишком, что это сбивает с намеченного пути, отвлекает и мешает желаемого быстрее достигнуть — я всё равно буду здесь. Для тебя. Тебе не нужно спешить. Не нужно бояться, что я исчезну, или кто-то меня отберёт. Я здесь, Свят. Больше не нужно жить в боли и страхе. Нужно начинать жить в полную силу. А я подожду. Попытаюсь вместе с тем понять, как вернуть ту часть себя, что безвозвратно погибла. — Я не смогу, я тебя разочарую, ответственности не вынесу и всё испорчу. Снова. Я уже проебался однажды, и едва не потерял тебя. Твоё сердце со шрамами. Абсолютно реальными шрамами. — Со шрамами и твоё тело, — провожу с нажимом вдоль правой лопатки. — Мы договорились прошлое оставить в прошлом. — Об этом легко говорить, но сложно сделать, вот так, по щелчку пальцев:я всё ещё ощущаю вину и очень за тебя боюсь. И я вернусь, я всегда к тебе буду возвращаться. Через несколько недель или месяц, полгода или год. Я вернусь к тебе, ты мог даже не обещать, я бы всё равно пришёл. Потому что без тебя всё это не имеет смысла. Ты — единственная цель, единственный ориентир, единственный мотиватор и источник сил. Ты просто всё. Понимаешь? Ты стал всем, и ничего не изменилось за это время. Мои чувства продолжают расти, им похуй на разлуку и тоску, на боль, которую я испытал, уже всех оттенков. Им похуй. Я даже не в силах объяснить, насколько они огромны, насколько они пугающи, насколько я безумным в этой любви себя ощущаю, но я другого не хочу. Я не могу по-другому. Он смотрит так, словно не договаривает часть того, что горит внутри. Словно преуменьшает намеренно. Скрывает масштабы захватившего безумия, боясь, что я не пойму, боясь, что меня это испугает или оттолкнёт, что принять не сумею. Но правда в том, что взаимно. Помешательство это, натуральное сумасшествие, нужда нестерпимая и необходимость. Он рядом, и я не вижу ничего, никого, я видеть отказываюсь. У меня нет сил, даже просто себе же запрещать. Достигнут предел. Пусть и с переменным успехом, мысли о близких в меня просачиваются, но окажись он на постоянной основе рядом, я первое время даже смену времен года замечать перестану, увязнув в нём, как в густом матовом желе. Клубника с чёртовыми сливками в равных пропорциях. Сладко-сливочная сладость. И не обожраться, сколько ни употребляй. Никакой тошноты. Лишь сплошной непрекращающийся кайф. Он смотрит так, словно сейчас под кожу мне влезет и там захоронится. Никаких после самолетов. Никаких «подожди, не спеши, сначала заверши начатое, а уже потом останься». Тут надрывное «сейчас и навсегда», мерцающее влагой в его глазах, которое чувствуется на губах, что прижимаются, просто прижимаются, даже толком не целуя. Он смотрит. Смотрит. Смотрит. Вынимая мою душу дрожащими руками и лаская длинными пальцами, смотрит… пока водитель не возвращается. Смотрит, когда машина приходит в движение, а виды за окнами смазываются. Есть лишь его глаза и весь остальной мир. Куколка смотрит и молчит. Молчать и мне хочется, потому что… что тут сказать? Сказать больше нечего. Прозвучало слишком многое. Некоторые вещи, возможно, слишком рано. Некоторые слишком… просто слишком, но не время жалеть. Время дать друг другу на прощание каплю неразбавленных чувств. — Вырежешь мне фигурку? — спрашиваю, глажу по бёдрам, по заднице упругой, под руки мои идеально ложащимися половинками. Глажу вдоль спины, проникая под полы рубашки. По лопатке со шрамом веду. Не помня, в какой момент тот снова на коленях моих оказался. — Наполовину ангела: с одним крылом, красивого и идеального, такого, как ты. Наполовину демона: острый рог на голове и чёрное крыло, а глаза алые как кровь. Хочу твоё воплощение, сделанное твоими же руками. — Конечно, я попробую. Не обещаю, что сделаю быстро, но сделаю. Правда сделаю, для тебя всё что угодно. — Серьёзный, пролегает между бровей морщинка, которую губами стираю, языком слизывая. Притягиваю ещё ближе, целуя нежно и чувственно. Наслаждаясь отведёнными минутами, которые, как песчинки, сквозь пальцы утекают. — Не провожай меня, останься в машине, дай мне уйти, иначе я, и правда, всё брошу и не смогу улететь. — Обнимает за шею. Крепко. Вдыхает мой запах у шеи. Шумно. А я кусаю щеку изнутри, кусаю до крови, в фарш её превращая. Ещё не отпустил. А уже хуёво. А уже тоска в затылке свербит и тёмными пятнами под веками глазницы щекочет. А сердце припадочной сукой воет. Не хочу, чтобы он улетал, не хочу, но так правильно. Не хочу, но останавливать его права не имею. Потому, когда отстраняется, выхожу из машины, закуриваю, и когда коротко, мокро и глубоко целует, прикусив до пульсирующей боли губу напоследок, отбирает сигарету и с водителем уходит, я взглядом молча провожаю. И безоблачное, но отчего-то посеревшее небо над головой не падает. Тускло становится, но воздух в лёгкие по-прежнему проникает. Тише становится, однако шум проезжающих мимо машин слышен мне. Без него всё куда более пресное, но оно есть. Пусть я на нём и зациклился. Написав спустя пару минут: «счастливого пути, куколка», — мотор завожу, ощущая, как меня тянет канатом обратно. Это физически больно, и чем дальше я, тем громче внутри всё кричит. И я вспоминаю ночи: длинные, в наслаждении. Теперь, в ожидании, длинными станут дни. Потому что пиздёныш мой, наивный щенок в мире цепных псов, меня, матёрого и искалеченного, победил. Победил и окончательно присвоил. *** Тонкий белоснежный лист исписан неровно, края чуть смяты, с правой стороны вообще подогнуты, словно пока он писал, задумывался, не уничтожить ли вырвавшиеся изнутри строки, чтобы никто их никогда не прочитал. Тонкий белоснежный лист мог бы слиться с его бледной рукой с лёгкостью, пальцы кажутся хрупкими, даже ломкими, ногтевая пластина блестит ненатурально: в сравнении с меловым оттенком кожи, розовая сочность под ногтями какая-то кукольная. На запястье тонкая цепочка из белого золота. Крестик бликует, удобно располагаясь на выпирающей косточке, чёртов крестик словно намекает, что человек, его носящий, то ли под защитой, то ли обречён. Понять сложно. Тонкий белоснежный лист будто в шрамах. Безупречно чёрные чернила рассекли его и пометили, словно он пытался исполосовать бумагу спицей, вдавливая сильнее необходимого острый носик. Тонкий белоснежный лист под собой прячет несколько точно таких же. Рядом разбросаны нетронутые собратья, которые частично прикрывают пухлый и уже знакомый мне внешне конверт. Письмо от отца Фил всё же прочёл. В одиночестве. Правильно ли это? Вполне. Это сугубо личное, абсолютно интимное и касающееся лишь их двоих, потому нос свой совать я туда права не имею, если не зовут. Свою помощь я ему предложил, но он отказался. Всё же какой бы ни была между нами степень откровенности, есть вещи, которые порой необходимо пережить одному. Просто потому, что так правильно. Или же легче. Наедине с самим собой проявить слабость проще всего. Листы лежат неровно, часть грозится вот-вот соскользнуть. Будить Фила не хочется, он выглядит болезненно-измождённым, но убрать то, что может попасть в чужие руки, и не факт, что доброжелательно настроенные, стоило бы. Потому я подхватываю нетронутую бумагу, аккуратно положив на прикроватную тумбочку. Следом ручку, что из пальцев его выпала, оставив каракулю на светлом пледе, едва заметную и несущественную. Беру конверт, заталкиваю под подушку: туда вряд ли мудаки попробуют пролезть, да и надо сильно постараться, чтобы чуткий сон его не потревожить. А последними беру уже исписанные листы. И не стоит это читать. Лишнее. Не стоит, блять, но глаза сами на знакомый почерк и неровные строчки падают. Письмо, вопреки моим ожиданиям, не для Ганса, оно написано для Весты. С первых строк, дальше которых я не имел никакого права спускаться, понятно, что это начатая им, но вряд ли законченная исповедь. С первых же строк, что я вижу на чёртовом исписанном листе, который, блять, держу в руке, попадаю сразу же, наверное, на примерную середину повествования и въёбываюсь в вещи глубоко отдающиеся внутри. Потому что больно. В строках нестерпимо больно ему, а значит и мне. Установившаяся между нами аномально крепкая связь, которая трансформировалась во что-то уникальное, подталкивает, вопреки здравому смыслу, всё же прочитать с самого блядского начала, до имеющегося в данный момент, но вряд ли логического, конца. В письме Фил прощается. Первые же его слова, обращённые к той, кто стала ему ближе многих, пропитаны тоской и отчаянием, а ещё смирением и… болью. «Когда я получил письмо отца из рук Эрика, первой мыслью было: его нужно просто сжечь или вернуть обратно. Ржавые уродливые пятна на конверте и его, сука, идеальный почерк, несущие нежеланный мной смысл отравленные слова, яд из которых сочился, словно там всё пропитано нашими прошлыми ошибками, болью и кровью. Казалось, кожа начнёт пузыриться и сходить пластами, как от блядской кислоты. Когда я его получил, то подумал, что если уж так выйдет, и я пойму, что подошло моё время, то попрощаюсь с любимыми мне людьми лично. Что я не буду трусливо пытать ёбаную бумагу, потому что это бессмысленная трата времени, какая-то романтическая хуйня ни о чём. Типа, зачем писать то, что можно произнести вслух? Писать, потому что не хочется напрягаться? Потому что так проще? Когда не видишь глаза того, кому ты вывалил долбаную истину, подробности своей или чужой жизни? Потому что так лучше? Слова подобрать сложно: они ускользают, мечутся в голове, и пытаясь сказать одно — говоришь диаметрально противоположное? Писать правильнее? Успеешь выложить всё, что давно стоило, и не будешь бояться негативной реакции или же того, что перебьют и откажутся дослушать до конца? Это всё-таки трусость или наоборот — слишком прагматичный, даже циничный подход? Я взял его тогда и подумал, что никогда так не поступлю, это просто нечестно, вот так бросать кому-то свои чувства или признания, свои извинения или просьбы, обещания, что угодно — несправедливо и неправильно. И что в итоге я делаю? Как иронично и омерзительно — я, блять, письмо тебе пишу. Дожили». Усмехаюсь, не выдержав, промаргиваюсь и поднимаю взгляд на спящего Фила, который выглядит удивительно безмятежным, будто неживой. Тихий, ни единого движения, и не заметь я, как приподнимается грудь в такт дыханию, решил бы, что он… Блять. Улыбка с лица сползает. Его привычные ехидные реплики, узнаваемый стиль, те самые крошечные уколы, которые не для того, чтобы причинить боль или вред, это просто часть его натуры, вот так что-то доносить, тоску сучью внутри пробуждают. Улыбка сползает… Бледность его вызывает тревогу. Тревогу же вызывают и следующие слова: «Письмо, малыш. Потому что я приезжал к тебе несколько раз и, натыкаясь на личного цербера в лице той серьёзной мадам, понял, что… бессмысленно. Нам не встретиться и не поговорить, это не будет тебе во благо. И пусть я скучаю по тебе так сильно, что на небе не осталось звёзд, которые сравнялись бы по счёту с километрами моей тоски. Мешать твоему выздоровлению я права не имею. Потому прощаюсь с тобой вот так. Прощаться, Вест, время пришло. Я же обещал, что поставлю в известность, обещал, что не промолчу, чтобы после выхода из клиники это не стало для тебя сюрпризом. И я говорю: я устал, это больше не может продолжаться, я буквально чувствую это омерзительное затхлое дыхание суки-смерти. Она в затылок мне прохладой дышит, а я сделать ничего не могу. Она рядом, малыш. Она так близко, что я не уверен, сколько ещё смогу протянуть. Моментами кажется, что это последний вдох, когда хрипит в груди и болит до ахуя, а потом резко отпускает. Я перестал нормально спать по ночам, не получается в одиночестве. Смотрю на тени, что танцуют по окнам, на то, как они вытягиваются по стенам, и внутри как сука от одиночества скулю. Страшное ощущение. Очень знакомое: когда-то чем-то схожим, только разбавленным ненавистью, меня накрыло после ухода Макса, а теперь он рядом. Каждый божий день жертвует своим временем рядом со мной. Но нам обоим одиноко. И это неправильно». Пиздец. Руки начинают мелко дрожать. Бросает то ли в жар, то ли в холод, понять не могу, но состояние резко ухудшается. Стараясь ступать бесшумно, подхожу к дивану, медленно и осторожно сажусь, не сводя глаз с Фила, боюсь сон его, как оказалось, редкий и беспокойный, потревожить. Какой же я невнимательный долбоёб, а… Он рядом со мной затихает: его заглушают на минимум, он прекращает быть громким звуком моей жизни, прекращает быть фоном, он просто перед моим ебальником исчезает. Истончается. Кажется, ещё чуть-чуть, и испарится. Стоило чуть отвлечься. Стоило немного сладости терпкой в жизнь впустить, на краткий миг. Теперь в глотку заталкивают горстями высушенную полынь. Она, словно пепел и пыль, отрава и яд, забивается в гланды, перекрывает мне горло, не давая вдохнуть, и хочется вырвать себе трахею к хуям, потому что не видится иного выхода. Я не хочу его потерять. Я не могу этого сделать. Я не знаю, чем и как ему помочь — мне кажется, мы перепробовали попросту всё. Но не получается. Он это чувствует. Я это вижу. И мне блядски страшно. «Вчера мне, знаешь что, приснилось? Маленькая розовощёкая девочка с твоими глазами, она тянула ко мне свои руки и бормотала еле разборчиво своё детское, совершенно обезоруживающее «папа». Я взял её на руки, поправил растрепавшиеся волосы, почувствовал хрупкость и тепло, а потом всё исчезло. В моих объятиях была пустота, на руках кровь, вокруг тьма, а внутри какой-то блядски пыльный, отвратительный ветер. Проснулся я задыхаясь — снова скрутил приступ, снова выматывающе долго мне пришлось отхаркивать надоевшие до смерти сгустки. И в тот момент, пока я захлёбывался в кашле, не было мыслей о том, что вот я сейчас подохну как падаль, не в собственной рвоте, конечно, но ненамного приятнее исход. Мысли были о том, что после меня ничего не останется. А ведь ты могла от меня родить. Ребёнок ведь и правда мог быть моим. Ты с Францем не так часто проводила ночи. Ты куда чаще скрашивала мои дни. И это, наверное, лишнее, но на прошлой неделе, просто из любопытства, я сдал анализы на фертильность, просто, чтобы успокоить себя тем, что давно стал бесплодным, с моим-то образом жизни. Однако удивительно, почти невозможно, но нет. Шанс иметь ребёнка, по словам лечащего врача, у меня был и остаётся довольно велик. И я понимаю, почему ты тогда так поступила, почему решила, что не стоит так рисковать, но блять… Как же мне грустно от понимания, что всё у нас могло быть. Могло, малыш. Я бы не препятствовал твоим отношениям с Францем, я бы просто у тебя и ребёнка был. И ведь мысли не появлялись, задушенные, спрятанные, загнанные в дальний угол души, пока не узнал, что Макс станет отцом. И тоже до ахуя захотелось. Тоже кровь свою захотелось. Стало больно, что нужно его делить, но ещё больше стало завидно, что у него эта возможность есть. Что от него хотят родить, от меня же…» Странно подобное читать. Шокирующе даже. Не скажу, что удивил тот факт, что Фил спал с кем-то женского пола: тут как раз ничего сверхъестественного — у него и в былые времена бывало. Редко, но бывало. Удивило то, что это была Веста, что они делили её с Францем, что она была беременна и, судя по всему, не знала, от кого из них двоих, в итоге, после совокупности факторов, сделала аборт. И если бы я только знал о том, что у него произошло. Если бы он сказал, хотя бы чёртово слово, о его личной возможной потере, я бы не стал тормозить и заранее предупредил, что подобный вариант возможен, что мы с Мадлен пытались, чтобы это не было для него сюрпризом, который вот так, ещё больше разбередил. И я понимал его ревность, теперь я и зависть понять могу. Зависть и отчаяние, одиночество и боль, желание тепла, желание жить, которое угасает слишком стремительно. Он прощается. Настанет момент, когда и мне начнёт что-то подобное говорить, пусть мы и разделили с ним множество приятных, красивых, запоминающихся мгновений , перед тем как он на больничную койку лёг. Он прощается. Господи, блять, боже, прощается. Фил готовится уходить, быть может, чувствует что-то, ведь правду говорят, что люди, находящиеся при смерти, внезапно меняются: им или становится лучше, или они расслабляются перед неизбежным. И оттого мурашки покрывают меня, в секунды. Мелкая дрожь захватывает: растекается от кончиков пальцев, начинает вибрировать в теле. Я не готов. Я готов к подобному точно не буду. Я готовым стать не смогу. И остатки письма дочитываю бегло — не перескакивая через строки, но не стараясь каждое слово впитывать и проговаривать внутри головы. Он пишет об отце, о том, как по нему ударила потеря — настолько сильно, что он подобного не ожидал. Он пишет об обиде, которая проходить не стремится, потому что тот бросил его, а ведь мог хотя бы отсрочить, хотя бы дождаться, что станет с ним, проводить в последний путь, у кровати его посидеть и поговорить. В последний раз. Он пишет о Гансе. Говорит, что всё же увидел его, и всё было неправильно и больно, но сказать своего рода «прощай» он сумел. И легче не стало, стало больнее и намного глубже. Стало невыносимо от понимания, что всё проёбано, что ничему больше между ними не быть. Потому что разверзлась пропасть и время на земле проглотила. Он пишет о том, как рад, что теперь моё сердце в надёжных руках его брата, что мы будем вместе. О том, как красивы мы вдвоём, как он чувствует кожей эту бесконечную любовь, в которой мы купаемся, как в отравленном, но оазисе. Это наша безумная вселенная для двоих. И если о Весте он волнуется, то о нас больше нет. На наш счёт он спокоен. Фил говорит, что отпустить меня было легко. Что прошлое давить перестало: он просто понял, что отболело. Переварилось, усвоилось и стало частью нас двоих, необходимой, важной и прочной, не мешающей нам жить. Что мы вернули ту особую дружбу, когда готов душу распахнуть без страха, что тебя осудят или не поймут. Что я ближе ему, чем собственная кожа. И он не хочет, чтобы мне было тяжело без него жить, потому просит, чтобы, когда она вернётся из клиники, — не если, а когда жизнь свою начнёт устраивать по приезде к Францу — Веста не забыла обо мне. Чтобы она попыталась стать для меня кем-то близким, ради него. Быть может, не сможет заменить, но именно мы двое обязаны понимать друг друга, как никто, в одинаковой силе потери человека, который был обоим знаком и принят. Фил говорит обо мне много. Много о брате. Куда больше, чем об отце. Много об Эрике, о том, что чувства к нему — потрясающее открытие, что он весь потрясающее открытие: особенный и исключительный, настолько мощный, настолько греющий, что хотел бы прожить с ним всю чёртову жизнь. Спокойно, комфортно, до долбанной старости. Он так много всего говорит, что я понимаю к концу дочитанных мной листов, что буквы расплываются. Сливаются в тёмные пятна, а из уголка срывается прозрачная капля, которую я пальцем ловлю, чтобы не оставить чёртов след на исписанной бумаге. Капля, от которой образуется в моей глотке ком. Я встаю с недописанным письмом, складываю осторожно его своеобразную исповедь, скрывая строки чистыми листами, прячу в тумбочку от посторонних глаз. Укрываю его пледом, склоняюсь послушать, насколько спокойно он дышит, и после из палаты выхожу. Решаю, что стоит поговорить с его лечащим врачом по поводу очередного витка обследования. Есть ли хоть что-то утешительное, каковы изменившиеся прогнозы, к чему стоит быть готовыми. Я иду к знакомой уже до микротрещин двери, и затапливает пониманием, что жизнь снова бросает меня в пропасть, заталкивает, сука, туда. Стоило ненадолго выбраться, благодаря проведённым дням с куколкой, как меня пинком скидывают в глубокую тёмную яму безысходности. В яму беспомощности. Снова. Иду к двери и не вижу окружающего мира, придавленный бессилием, обидой, что так выходит, настолько криво и уёбищно , что он заслуживает явно другого. Фил весь чёртов мир заслужил и свой кусок бесконечного счастья. А получает лишь боль, страдания, тоску, одиночество и пустоту впереди. Никаких, сука, надежд. Лишь смирение. Он прекращает борьбу. Он останавливается, а мне втройне больнее. За него больнее. За нас обоих. И от несправедливости хочется остервенело рвать в клочья всё, что попадается на пути. Хочется сносить собой стены. Хочется разбивать с громким треском окна, хочется изрезать острым стеклом весь ёбаный мир, в котором не нашлось места, способного его спасти. Хочется так много и истерично орать, так много и так громко, блять… так много. Но я захожу в кабинет молча. Молча же усаживаюсь в кресло. Молча же выслушиваю, что выхода пока нет. Что организм его в очередной раз отвергает лечение, и возможности уменьшаются с каждым днём: допустимые в его состоянии и с его анамнезом тактики исчерпываются. По сути, у нас осталось всего ничего, и если не будет положительного результата, то в дальнейшем лечении не будет никакого и смысла. Организм его не реагирует. Он будто… замер? Впитывает то, что дают, и реакции — чёткий ноль. Редкий случай, когда подобрать курс не получается. Обычно либо идут резкие негативные сдвиги в динамике, либо небольшие, но положительные, а здесь время внутри него словно замерло. Однако органы истощены. Формула крови становится хуже. Показатели уходят всё дальше от нормы. Что-то критически низкое, что-то зашкаливает. В совокупности это полный пиздец. Организм Фила эгоистично готовится функции свои отключить. Страдать начинает и мозг: из-за недостатка кислорода, даже постоянная медикаментозная поддержка даёт результаты слабее необходимых. Она просит не отчаиваться, но смотреть трезво, потому что надежда, конечно, порой помогает пациентам дольше жить, но спасает крайне редко. Организм Фила сдаётся, сдаваться начинаю и я. Всё внутри монотонно вопит, стонет, воет и отказывается принимать как данность, что его скоро может не стать. Всё внутри готово молить, знать бы кого. Кто нашей проблеме благоволит и даст шанс? Организм его под стать хозяину — филигранная сука, только почему-то действует себе во вред. И мне бы хотелось, чтобы было иначе. Хотелось бы быть цельным и суметь вытащить его из этого пекла на себе. Только я полностью к чертям разбит. *** Страх. Так много ёбаного страха, он словно затхлая вода забивает мои лёгкие, заставляя в ужасе задыхаться, беспомощно пытаясь сделать вдох, чтобы хотя бы капля живительного кислорода попала внутрь, но не получается фатально нихуя. Страх всеобъемлющий. Он окутывает, он опутывает, он пытается под собой в приступе паники похоронить. Страх внезапен, страх омерзителен, страх заставляет сердце частить, а руки дрожать. Я не привык бояться. Но за него, за него я боюсь долгие ебучие дни. Сидеть на полу палаты, раскачивая ставшее совсем хрупким и ломким тело в руках, кричать немым воплем, пытаясь позвать на помощь, потому что дотянуться до необходимой кнопки нереально — полный пиздец. И ведь нихуя не предвещало. Да, он ослаб, да, я помогал ему ещё пару часов ранее принимать душ, да, его шатало, сон пытался сморить, одышка раздражала, но всё ещё горела в глазах искра. И вот теперь он в моих руках, кажется, даже не дышит. Судорогами скрючены пальцы, тело вибрирует, крупно подрагивая, пугающий приступ овладевает его телом, а с губ его, бледных, пиздецки красивых губ, пеной стекает слюна. — Помогите, блять, кто-нибудь! — во всю глотку, так громко, что кажется, сейчас лопнут связки, так громко, что звенит в ушах, и наушник усиливает в сотни раз моё отчаяние. — Кто-нибудь, на помощь! — Слышны шаги, топот нескольких пар ног по коридору, пока я в панике пытаюсь приоткрыть его рот, слыша, как хрипит. — Открой, родной, открой, прошу, — шепчу как заведённый, челюсть его не разжимается, слюна становится сначала розоватой, но стремительно приобретает алые оттенки. — Открой рот, Фил. — Я понимаю, что он вряд ли слышит, но мне до такой степени дико, я до такой степени неадекватен и испуган, до такой степени боюсь за него, что не контролирую себя даже на один жалкий процент. — Пожалуйста, — жалко звучит, надрывно, шаги приближаются. Челюсть его без движений, словно лицевые мышцы в ровно такой же судороге, а грудь приподниматься отказывается, глаза, когда аккуратно сдвигаю веки, чтобы посмотреть, закатиться успели. — Фил, не смей, — прошу, скользя взглядом по его мертвенно-бледной коже, — не смей, мы ещё не закончили бороться. — Провожу ладонью, стирая очередную порцию слюны, похуй, что весь уже ею измазан, похуй на всё. И когда его из рук моих вырвать пытаются, сначала как дикое животное к себе прижимаю, отказываясь в чужие руки отдавать, пока не узнаю лицо лечащего врача. Я не хочу от него отходить ни на метр, но меня прогоняют. Я протестую, возмущаюсь, но охрана вытаскивает за широкие двери палаты интенсивной терапии с блядскими окошками, как в долбаных фильмах. Я прилипаю к ним лицом, всматриваюсь в то, как много людей пытается привести Фила в чувства: берут из порта кровь, срывают одежду, ищут повреждения, пытаются очистить дыхательные пути. Кругом вакханалия, какой-то удивительно упорядоченный хаос, где несколько пар рук делают ряд, надеюсь, что правильных, действий. И я клянусь внутри себя, что, если не спасут, я сгною ровно каждого здесь. Мне плевать, кто место крышует. Я ёбаную клинику просто растащу по кирпичу, я от неё даже пыли не оставлю. Я ровно каждого, кто не смог его вернуть, уничтожу. Злость нарастает, подпитываемая страхом, датчики пищат — медперсонал суетится. Вокруг всё будто замедляется. Я слышу прекрасно. Прекрасно же вижу, но реальность отдаляется, скачет цветными пятнами, растягивается вязкими каплями. Всё проносится мимо, вся чёртова жизнь: бликующие воспоминания, ярчайшие картинки совместно пережитых моментов. Одни из последних — когда он уже был болен, но так близок, как никогда. Злость нарастает, телефон оказывается в руке. Логичнее было бы позвонить Святу, но я не могу сказать ему ничего обнадёживающего: прогнозов нет, они всё ещё борются то ли с приступом, то ли с неизбежным вероятным концом. И надо бы позвонить Святу. Надо. Но я набираю не его номер. Долгие гудки, наушник оглушающе посылает через блютуз транслируемый трубкой звук. Гудок, пятый, восьмой, а следом десятый, вызов автоматически сбрасывается и повторяется. Дозвониться до Ганса не выходит. Я пробую десятки раз, дрожащими пальцами упорно снимая с телефона блокировку и включая дозвон. Я смотрю в окошко, вижу, что они действуют в разы спокойнее, что врач двигается ко мне из палаты, а наушник по-прежнему молчит. Ганс словно свалил с блядской вселенной, решив, что в доступе он нам без нужды, в тот самый момент, когда критически сильно как раз таки нужен. — Пройдёмте со мной в кабинет, — онколог Фила зовёт за собой. Двигается быстро и уверенно, акцент, как никогда, в её словах заметен. Пропускает вперёд, присаживается за стол, вытирает влажной салфеткой руки, нервным жестом поправляет волосы. — Не новость для нас всех совершенно, что с изменениями, с которыми он уже поступил к нам в клинику, с изменениями вследствие травм, вероятно множественных, его мозг мог начать реагировать вполне ожидаемым образом. Последние обследования показали, что у него возможен эпистатус. Насколько я осведомлена по старым протоколам его лечения, это уже было выяснено до нас, но не проявлялось ранее. — Вспоминаю, как в клинике, где когда-то ему зашивали пулевое, а после лечили пневмонию, из-за переохлаждения в озере, лечащий врач говорила что-то подобное. Однако мне — человеку, который в медицине не разбирается даже отдалённо, вникая лишь по принуждению, эта информация не сказала ровным счётом ничего. — Чтобы вы лучше понимали, в данный момент у него случился приступ. Причину выясним, хотя в его случае всё довольно сложно. А точнее, совокупность факторов, таких как: стресс, плохой сон и режим питания, медикаментозное лечение, провоцирующее подобную реакцию, общая измотанность и даже изношенность организма, имеющаяся зависимость и употребление запрещённых веществ, пережитые травмы и многое другое. Помимо прочего, ему заменили обезболивающий препарат, ввиду того, что прежний вызвал привыкание и прекратил действовать. Я могу говорить очень много и долго о том, как всё запутанно и затянуто, не безнадёжно, но безрадостно. Шансы всё ещё есть. Но их немного, вы должны это понимать. Однако очень многое зависит не только от физической стороны вопроса. Я видела, как пациенты с неоперабельными опухолями куда больших размеров, чем у господина Морозова, с метастазированием в ближайшие органы, с поражёнными лимфоузлами, выздоравливали лишь силой своего нестерпимого желания. И я понимаю, что на клинику возложены огромные надежды, но врачи — не боги. От пациента так же зависит очень многое. Как минимум — его желание борьбы. Насильно вылечить, к сожалению, не всегда возможно. И не с подобного рода диагнозами, — наконец делает паузу, давая мне время усвоить сказанное: соглашаясь, покивать головой и сцепить руки в замок. Потому что ёбаные пальцы предательски сильно дрожат. — Что нам нужно сделать? — Я бы посоветовала начать посещение штатного психолога. Тот здесь неспроста на регулярной основе. Знаете ли вы о том, что у большинства онкобольных, особенно без длительных улучшений, ещё и вследствие побочных реакций организма, в том числе психики, могут появляться навязчивые суицидальные мысли? Навязчивое поведение. Бессонницы и кошмары, а порой галлюцинации. Он принимает довольно тяжёлые препараты, способные вызывать депрессивные эпизоды. Лечение влияет на всех по-разному. Динамики — положительной — у нас всё ещё нет. Отрицательной тоже. Но если подумать, то состояние его — общее состояние организма — становится хуже. Скоро даже вот такую облегчённую дозу он не сможет без риска принимать. — То есть, по вашему мнению, основная его проблема в данный момент — отсутствие настроя и желания выздороветь? — приподнимаю бровь, и подъебать бы эту суперумную бабу, что лицо её настолько претенциозно постное, что хочется то ли размазать его, то ли специями сдобрить, но… В её словах есть истина. Фил бороться прекратил, он попрощался, он подготовился, он не выживать планирует, а уходить. — В том числе. — Вы допускаете мысль, что произошедшее было попыткой суицида? — Вероятность есть всегда, однако в данном случае похоже скорее на приступ: организм попросту не справляется с нагрузками и стрессом. Сказать сложно. Необходимо наблюдать, но я назначу ему противосудорожные препараты. В надежде на то, что эту проявившуюся проблему, которая давно давала намёки, мы сумеем удержать под контролем. — Прекрасно, сука, нам только этого дерьма и не хватало. Разумеется, я рад, что его удалось стабилизировать. Пусть он и оставлен под пристальным мониторингом на ближайшие сутки. Но блять… Эпилептический приступ? Даже просто на словах звучит полным пиздецом. Вспоминаю его, изломанного, в моих руках, и хочется просто удушиться: кровь на губах, с пеной, почти довела до истерики. Страшно. Неебически страшно. Страшно до ахуя. Меня носит из угла в угол, мысли хороводы водят, и надо бы в теории свалить: ему вроде как что-то ввели, и он проспит ближайшие сутки, чтобы организм быстрее восстановился после тяжёлого приступа. Мне делать здесь тупо нечего, но я не могу уйти. Не могу, насилуя телефон часами, оставляя сотни вызовов на молчащий номер друга, отправляя сообщения с просьбой позвонить. Только в ответ тишина. Абсолютная тишина и в палате, где я сижу, вопреки тому, что должен быть на тренировке. Абсолютная тишина внутри: истеричные всхлипы сходящего с ума сердца прекратились. Тишина везде… Тишина окутала. Тишину я ненавижу. Кручу телефон, глядя, как успело за окном стемнеть, понимая, что всё равно придётся уйти. Спросив о состоянии Фила у медсестёр, удостоверившись, что он спит, и до утра нет смысла тут дежурить, ухожу. Звоню по дороге Софе, она уж точно должна знать, куда провалился её брат. — Он в реанимации, Макс. — Вместо «привет». Вместо ожидаемого , бодрого всегда голосочка, вместо бьющего, даже на расстоянии от неё, света. Испуганное, надрывное, замораживающее меня нахуй «Макс», как выстрел чётко между бровей. — В смысле? — отупение тотальное. Я не могу до конца её слова воспринять, потому что я понимаю, почему в реанимации Фил, но какого хуя там делает Ганс? Это пиздец насколько шокирует и выбивает почву из-под ног. — Ему резко, буквально на моих глазах, стало плохо. Он начал задыхаться, осел у стены, а после просто потерял сознание. Врачи пытаются выяснить причину. Пока лишь известно, что у него очень плохой анализ крови. Показатели отвратительные. Врач сказал, что создаётся ощущение, словно он довольно серьёзно болен, хотя внешних признаков нет никаких. Узи органов не показало ничего. Снимки тоже. Повреждений нет. Сердце в порядке. Он в целом в порядке. Если не считать того, что в себя не приходит. А ещё его кровь ужасна. У него кровь, будто это не Фил, а Эрик болеет раком, Макс. Так ведь не бывает? Не бывает у здоровых таких плохих анализов, и настолько внезапно. И пусть они говорят, что это может быть стресс, и вот так организм решил себя перезапустить и выключить, или старая травма дала о себе знать, но… Но я видела татуировку на его груди. Там сама Санта Муэрта, он набил смерть с его глазами. Он набил смерть, Макс, и Фил его вот так почти убил. Договорив скороговоркой, срывается на тихие всхлипывания. Бормочет, что ей страшно, что она не может потерять ещё и его, что мать недавно ушла, пусть и была нелюбима, но ведь семья же. Что без брата она останется совсем одна в целом мире, и плевать, что уже совершеннолетняя. Эрик её мир, её крепость, он её всё. Софа не просит приехать, а я прекрасно понимаю, что даже если бы хотел, не смогу. Фил тоже нестабилен, и я не покину черту города, пока он такой. Софа не просит вообще ничего, но её боль преумножает наш общий, сплетённый воедино, страх за Ганса. Эти двое аномально связаны. Мистика ебаная, упал один — упал другой. «Так не бывает», — сказал бы я. Но это ведь Эрик, и его Леди и Дева ради него чудеса творили. Они ради него отводили с пути пули и ограждали от бед. Но почему-то внезапно отвернулись. Ведь всегда идеально здоровый и с наилучшей формой, Ганс теперь едва ли не разобраннее остальных. И один ли стресс виноват? Или замешано что-то необъяснимое? Вряд ли мне кто-то объяснит. *** Из клиники меня ожидаемо выпирают к хуям, отделение для посещений закрывается, и тот факт, что Фил в палате интенсивной терапии, не спасает ситуацию. А у меня нервы прогорели полностью, как старые провода до последнего миллиметра оплавились, мне кажется, я выдыхаю чёртову гарь, вместо отравленного кислорода из лёгких. У меня нервов попросту не осталось. Я брожу по округе, понимая, что стоило бы скататься домой и хотя бы сменить одежду, поспать пару часов и принять душ, потому что ситуация немного улучшилась. Фила стабилизировали, критического состояния больше нет, тот самый ёбаный приступ как накрыл, так и схлынул, лишь измотав его. Параметры крови всё на тех же хуёвых отметках, но хуже, на удивление, не стало. Лучше, правда, тоже. Выдохнуть бы, но теперь противно скребётся беспокойство о Гансе. Вызванивать спустя пару часов Софу, которая и без того в случае новостей обещала отзвониться, не вижу смысла. Дёргать девочку, которая в панике сидит и ждёт улучшения состояния самого близкого в целом мире человека, будет откровенным скотством. Выдохнуть бы, блять. День ведь — полнейший пиздец, передышка и мне самому нужна: сердце не выдерживает, шакалит, скотина, в груди, и тахикардия нешуточная накрывает периодами. Выдохнуть бы и позвонить Святу, но пока меня носило из одного угла в другой, пока пытался достучаться до Ганса, пока выслушивал вердикт онколога, пока ждал распечатки требуемых препаратов, некоторые из которых ещё предстоит достать… так и не нашёл той пары минут, чтобы с ним связаться. Выдохнуть бы, но телефон сам звонит. В темноте улицы, чувствуя, как промораживает отчего-то излишне холодный для поздней весны ветер, нажимаю на автомате кнопку перенаправления на наушник и с удивлением слышу, как кто-то матерится с узнаваемым акцентом, который изредка проскальзывал у Ганса, только это не он. — Ну что доигрались, блять? — Гарсия не здоровается, ему здороваться со мной ни к чему. — Друг друга извели и искромсали, не оставили живого места внутри, теперь решили за него взяться? — Ахуенный диалог без диалога, он не даёт вставить и слова: словно напалмом, в меня летят обвинения. И я могу его понять с одной стороны, но с другой, он, сука, блядски неправ. — Довели его. Довели, блять, измотали до реанимации своей пидорской хуйнёй. Сначала ты, ебучий друг — он братом тебя, падаль, называл и ради тебя рисковать был готов, а ты, блядь, эту дырку увёл из-под носа, предал. Потом эта сука водила вокруг пальца. Сука, как есть, и крыса, плевать, что с членом: хуже бабы себя повёл, тем хотя бы оправдание есть , с пиздой же, а значит, априори пиздой же и думают, а тут, вроде, мужик, а ведёт себя хуже мрази. Уберите от него свои ёбаные руки, не трогайте его, дайте подышать. Он собой перестал быть, виски сединой разбило, на тень похож, свою жизнь отдать готов. Отъебитесь от него, оба, травите друг друга, кого хотите травите, но трогать его я не позволю. Я бы, блять, уебал и тебя, и твою семью, и весь ваш ебучий Центр взорвал бы нахуй. С моими знакомствами и ресурсами вас всех выебать легко, но вы, сука, ему нужны, вы, сука, для него семья, вы ему дороги, но если, блять, с ним что-то случится, я убью вас всех. Всех. Ты слышишь меня, кусок дерьма? Всех убью, вычищу, как раковую опухоль, которой вы на нём паразитируете. — Смелый орать в трубку? В лицо повторишь? — грубо спрашиваю в ответ, кровь вскипает в венах, воспламеняет каждый нерв. Я готов слушать о том, какое я говно, но близких мне трогать не позволю. Не один он ценит семью, ценит и готов проливать кровь. — Ты из себя что представляешь без своры бешеных псов, а? Бросаешься угрозами, словно разговариваешь с рядовым шакалом. Бросаешься козырями и связями, ты тут такой один? — с рычанием вырывается, рука тянется за сигаретой. Подкуриваю, как никогда, быстро, всё происходит в секунды, и дым, что после затяжки покидает лёгкие, оседает на корне языка. — Теперь послушай меня, Диего. Мне с тобой делить нечего, но хуйню слушать я не стану, усёк? Ты хотел базу? Базу я тебе передал. Мы, может, и пересеклись, может, в чём-то наши миры сталкиваются, но мы с Гансом сами решим когда, как и стоит ли нам поддерживать связь. Ты ему кто? Какого хуя за него решения принимаешь? Он дал тебе право? Он тебя об этом просил? — громче, децибелы нарастают, кровь шумит в ушах, кровь в бугрящихся от напряжения венах разгоняется, а на лбу пот выступает, противно и липко. — Я за него переживаю не меньше тебя, но ещё я переживаю за Фила, и мне похуй, кто он в твоих глазах. Когда я держал его сегодня в руках, захлёбывающегося слюной из-за приступа, последнее, что меня ебало — твой сучий картель. Чтобы за дерьмо с ними обоими не происходило, разрывая друг другу глотки, мы нихуя ситуацию не улучшим. — Жаль, что он не сдох, — выплёвывает агрессивно и шумно дышит. — Не боишься, что Ганс ушёл бы следом? — Слышу, как матерится, слышу шум, словно он пытается разъебать ногами или руками первое, что попадается на глаза. Треск — что-то с хрустом ломается, и звон битого стекла следом почти оглушает. Он не кричит больше. Он хрипит и сорвано дышит. Не пытается спорить. Не пытается ничего говорить. — Фил потерял отца, Ганс — мать. Хватит им обоим скорби. Хватит им обоим потерь. Если судьба им быть вместе, хотя бы ты не вмешивайся: не мешай, не вставай на пути, не пытайся спрятать его от всего мира. Он дорог не только тебе. — Но я не пытаюсь его раз за разом прикончить, — рокочуще, но уже спокойнее звучит. — Как заебала эта ваша любовь, как заебало меня смотреть, что он мучается. Связал мне руки, я даже убрать вас всех, ублюдков, не могу, потому что этим его же прикончу. — Ты любишь его… — выдыхаю, слышу приглушённый чёртов мексиканский мат. Покачиваю отрицательно головой, понимая, что он не видит, но выходит как-то само собой, а вся злость, что успела вскипеть, затухает под гнётом эмоций. Усталость накатывает волнами, каждая последующая сильнее и сильнее. Приваливаюсь к забору, лениво потягивая дым и вслушиваясь в шорохи по ту сторону. Гарсия говорить мне, что я долбоёб, не пытается. Что куда красноречивее, чем оры и крики. И мне было бы забавно, если бы самого изнутри чувство до самого дна не разрушило. — Ты его любишь, не новость для меня вообще, и твоя реакция сейчас логичнее некуда, но угрожать моей семье, даже для тебя, Гарсия, низко. Моя семья ничего тебе не сделала. Удивительная всё-таки сука-жизнь. Казалось бы, что может разбить сильного лидера половины картеля самого Синалоа? Враги? Крысы? Родной брат, что за власть против тебя борется? Интриги государств? Уёбки, которым скучно, и они делят территории, словно в шахматы играют? Нет. Уникально, непредсказуемо, даже несправедливо, но таких мощных личностей, как он, способно сломить ровно то же самое, что и всех остальных — любовь. Слабостью главного ублюдка Синалоа оказалась привязанность, а ещё чувства. Вероятно, отрицаемые им, вероятно, скрываемые от собственного же разума, вероятно, недавно осознанные. Но они есть, об этом красноречиво говорит молчание. Пусть и не в силах озвучить он сам. — Я вырву твой чёртов язык, если ты будешь так смело разбрасываться словами о том, что нихуя не в силах понять, — серьёзность его тона, куда приятнее истеричного крика или почти неуместных оскорблений. — Как раз таки я, Диего, тебя лучше, чем кто-либо, понимаю, — кривлюсь от неприглядной истины. И усмехнуться бы, что нащупал болевую точку, только вот точкой его является близкий мне человек, мой некровный брат, потому эмоции внутри затыкаю. — И если бы всё было так просто, как тебе хочется, уже давно часть проблем смогла бы решиться. Но чувства… им похуй, чего хочешь ты, или я, или кто-то ещё. Они есть. У него. У тебя. У меня. У Фила. И раз уж по отдельности им нихуя не лучше, я бы на твоём месте не препятствовал и позволил им попробовать быть вместе. Может, секрет как раз в этом. Самый очевидный и главный секрет — нам всем им не мешать. — Сказал тот, кто, блять, сам вмешался и всё нахуй между ними испортил. — Я предложил, — зачем-то поясняю, — Фил мог отказаться. И если бы ты хорошо подумал, то понял бы, почему он так решил. Почему он предпочёл вернуться ко мне и прошлое отпустить, очистившись, чтобы идти дальше, а не привязывать к себе Ганса, не зная, каковы шансы выкарабкаться. Шансов по-прежнему почти нет, потому он и не трогает его, не усугубляет. Фил его бережёт. — Заебись забота: разъебать его сердце, прыгнув на твой член. — Поверхностно смотришь. — А ты стало быть глубоко? Сами себе жизнь усложнили. Все. Ослабели и его за собой в яму тащите. Но тебя вытащит отец, его власти хватит . Тебя вытащит брат, у которого в ближайшем круге крутится ирландец. Морозова вытащишь следом за собой ты, вместе с твоей тупоголовой принцессой, что ебётся с вашим ебучим Олсоном. Сплелись в клубок сраный. Но о нём не подумал никто. А у него, по сути, есть лишь София и я. Только мы ему раны не наносили. И если он захочет, я не стану держать силой, но если с ним что-то случится, вам всем пизда. Меня ничто не остановит. — Препараты, их обновлённый список я ему на телефон сброшу. С лабораторией Басова он связывался лично. Прилететь, ввиду последних событий, я не могу — Фил в реанимации, под наблюдением. — Не трогай ни Ганса, ни Софию, не трави их звонками. Я сам всё что нужно привезу, но не ранее, чем он очнётся, нихуя с твоей крысой за это время не станет. — Если попробуешь его отравить, меня не остановит и весь Синалоа, я найду тебя и уебу. — Уеби себя об ближайшее дерево, — заводится снова. Как угрожать сам, так горазд. Выслушивать же ответку не собирается. — По прилёту позвоню. Диалог насыщенный. Часть услышанного удивляет. Часть обнадёживает. Решать, разумеется, ни за Ганса, ни за Фила я не могу. Но после нескольких дней, проведённых с куколкой, видя тоску на дне глубоких синих глаз, самым кричаще очевидным стало то, что в тоске и на расстоянии им лишь хуже, обоим. Я не сваха. Я не ёбаный сводник. Но им хочется помочь. Потому что Фил, потеряв мотивацию, сдаётся, не желая быть для Ганса балластом. Осознав свои чувства, он просто позволяет себе окончательно потухнуть, чтобы боль не причинять. Ганс же упрямо не станет влезать. Бежать с оповещением о том, что отношения наши претерпели метаморфозы — не хочу, это будет выглядеть слишком демонстративно: в конце концов проще подтолкнуть, чем нагло вмешиваться. Я бы, будучи на их месте, не отблагодарил за подобную инициативу. Предпочитаю разбираться со своими отношениями и чувствами самостоятельно, без помощи извне, которая чаще всего пиздец как сильно вредит, и в итоге выходит лютейшее дерьмо. Фонарь освещает улицу слабо, вокруг снова крутятся псы. Я закуриваю и решаю двигаться к парковке, где поджидает одинокая машина, чтобы после отправиться домой, привести в порядок, хотя бы немного, расшатанные нервы. Необходимо умудриться хотя бы немного поспать, а ещё отзвониться Киану, который пропуск тренировок воспринимает резко негативно. Потому что главное — система, помимо затраченных усилий. И оправдания в его глазах, чтобы ни произошло, кроме критического состояния, типа смерти, нет. И лёжа в кровати перед сном, поглаживая экран одержимо, глядя на открытое окно диалога со Святом, думаю, что стоит сказать. Что я в итоге из произошедшего, и в подробностях ли, ему расскажу. Потому что молчать о состоянии Фила права не имею, но если бы ему позвонил онколог и сообщил новости, тот явно уже барабанил бы мне бесконечно, пытаясь из первых уст всё выяснить. Поглаживая экран, ощущаю лёгкое волнение, которое практически погребено под усталостью. Скучаю по нему как никогда сильно, в печальном одиночестве с головой купаясь. Он нужен мне поблизости. Вжаться в тёплое тело, чувствовать биение пульса губами на шее и вдыхать его запах с шелковистых волос. Он нужен мне, нужен бесконечно, прошло всего ничего, а я так соскучился, что каждый орган болит. Сердцу тоскливо, душе холодно. И ведь считал, что я сильнее, терпел же как-то до этого невыносимо долгие дни. Что должно было измениться? И ведь считал, что, получив дозу, немного да отпустит, хотя бы кратковременная передышка получится. Один блядски короткий миг, чтобы продышаться перед глубоким погружением обратно на беспросветное дно боли. Но передышку мне не дают. Или же я сам… не даю. Проваливаюсь и в мысли о нём, и в неспокойный, но чертовски необходимый и разуму моему, и телу сон.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.