ID работы: 11082227

Свинец

Слэш
NC-21
Завершён
1306
автор
julkajulka бета
Ольха гамма
Размер:
2 650 страниц, 90 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1306 Нравится 3670 Отзывы 560 В сборник Скачать

80. Макс

Настройки текста
Примечания:
В моей жизни было немного страха, не так много ситуаций, которые ввергали в состояние, близкое к откровенному ужасу, наверное, именно поэтому я помню ровно каждый раз, словно это было вчера. Каждая картинка всё ещё отпечатана ярчайшим кадром в мозгу, отказываясь хоть сколько-нибудь затираться, выгорать или тускнеть. Мне шесть. Первый, мать его, класс. Дорогой букет слишком тяжёлый, но я держу его, делая вид, словно он легче пера. В неудобном костюме-тройке, с бабочкой, что удавкой ощущается на шее, бросаю исподлобья взгляды на мать, сегодня особенно красивую и при полном параде, сверкающую влажными глазами, смаргивая драгоценные хрустальные капли с длинных накрашенных ресниц. Умоляю взглядом отца, чтобы увёл меня отсюда, мне здесь не нравится, но он держит на руках ёрзающего и бесконечно ноющего Сашу, игнорируя всех остальных в попытках успокоить бушующего ребёнка. Мне шесть, и я должен бояться того, что у меня начинается новый этап в жизни, очередной виток взросления, ответственность. Социализация, ведь я вливаюсь в первый коллектив, где придётся проявлять себя, формировать характер, блистать или, наоборот, оказаться не у дел, блядским лузером, над которым смеются надрывая животы мелкие заносчивые придурки. Мне шесть. Я сглатываю густеющую слюну, потому что каким бы ни хотел казаться безэмоциональным и зрелым, неебически сильно волнуюсь, а ещё запястье противно ноет, а новые туфли, кажется, более чем на полразмера мне велики, отчего скользят по пятке, обтянутой белоснежными носками. Долбанный солнцепёк очень раздражает и припекает в затылок, а Саша не прекращает тошнотворно скулить. Мне шесть, и я должен бояться знакомства с учителем и остальным классом. Того, что забуду придуманную матерью приветственную речь, чтобы как можно лучше показать себя, когда спросят ёбаное имя с фамилией, мои увлечения и всё остальное. Но первое сентября тысяча девятьсот девяносто шестого года я запоминаю по совершенно иной причине. Когда всё заканчивается, когда в ушах перестаёт звенеть от громкой музыки, что, словно кот шерсть, выблёвывали огромные колонки, когда в глазах уже не рябит от аляповатых разномастных букетов и миллиарда фальшивых улыбок. Когда я понимаю, что, ещё немного, и окажусь в родных стенах, где выдохну и расслаблюсь, как минимум до следующего утра, происходит одно из самых пугающих для меня событий того времени: отец падает — теряет сознание на верхних ступенях сраной новомодной лестницы, держа на руках всё ещё ноющего Сашу. И те бесконечно долгие секунды, пока они оба скатываются по ступеням, врезаясь с глухим звуком в стену, я не дышу, не моргаю — я не живу, зависнув в беспомощном наблюдении, понимая, что ничем помочь не могу, а оттого мне вдвойне страшнее. Во всём виновата жара. Скачок давления и нервное перенапряжение. Папа отделался переломом ключицы и сильным вывихом плечевого сустава, наложенными шинами, прописанными препаратами и больничным листом. А лёгкое сотрясение у брата надолго оставляет у меня внутри неизгладимый след. И ведь обошлось, травмы были не настолько катастрофичными, чтобы в мозгу удерживать это мгновение всю сраную жизнь, однако на подкорке оно продолжает жить, и плевать, что отцу уже за шесть десятков перевалило, а Саше всего на два незначительных года меньше меня. Временами я всё ещё там — у подножия лестницы, глядя, как они скатываются по ней, всё ещё там, беспомощно глядя и ощущая откровенный ужас, ведь упади они чуть менее удачливее… одного или, не дай бог, двоих из самых родных мне людей могло не стать. Мне тринадцать. Я еду так быстро на дорогущем, полным выебонов и прибамбасов велосипеде (который получил, стоило лишь ткнуть в витрину пальцем), что у меня свистит в чёртовых ушах. Кручу педали, чувствуя себя ахуеть насколько крутым и пафосным, когда провожают взглядом местные менее удачливые мелкие придурки. У меня гонора просто пиздец, хватит не на двоих, даже не на четверых — на целую футбольную, баскетбольную и волейбольную команду разом, если их объединить. Я кручу педали, привставая, словно профессиональный спортсмен: мышцы приятно ноют, красиво выделяясь и подчёркивая рельеф моих бёдер, короткие шорты успели подскочить, а местные девчонки от этого лишь в ещё большем восторге. Мне тринадцать. Мои глаза слезятся от порывов ветра, потому что я снова забыл надеть очки, волосы развеваются, длинная чёлка теряется где-то у затылка, ухмылка становится всё шире, а адреналин ебашит внутри так мощно, что хочется в голос орать от восторга. Мне тринадцать, я полчаса назад скурил втихаря очередную украденную отцовскую сигарету, спрятавшись ото всех за высоким забором. Но, возомнив себя дохуя умным, умудрился проебаться перед мелким стукачом и зубрилой. И, чтобы он меня не сдал — родной брат, к слову! — я соглашаюсь с ним погонять по округе, порадовав при этом мать, ведь в последнее время мы с Сашкой всё больше цепляемся, как два упёртых барана, ибо он становится старше и хочет во всём подражать, а меня это бесит, вместо того чтобы льстить. Я соглашаюсь. Соглашаюсь, и плевать мне целиком и полностью на то, что он научился кататься каких-то два месяца как, и не так уверенно держится в седле, сжимая тонкими руками руль. Мне тринадцать, мы мчимся к зоне лесополосы — туда, где много гравия, песчаная дорога и сильный ветер, который хлещет пощёчинами мне в лицо. Мне тринадцать, и в попытке догнать меня, Сашка теряет управление и на скорости влетает в высокий забор. А я снова в приступе беспомощной паники: второй ёбаный раз за свою недолгую жизнь пугаюсь так сильно и забываю как дышать, пока бросаю собственный дорогущий, пафосный, любимый велик у дороги, совершенно на него забивая — он перестаёт иметь ценность. Я не помню себя, пока бегу так быстро, что из-под подошв летит песок и каменная крошка, спотыкаюсь на ровном месте, падаю, сдирая до мяса колени, и как наждаком расхуяриваю обе ладони до жжения и крови. Я бегу к нему, видя, как он, перелетев через велосипед, лежит теперь навзничь, и на лбу бледном кровоточит страшная рана. Я бегу в свои ёбаные тринадцать, судорожно вдыхая болящими лёгкими горячий воздух, бегу и громко зову его, срывая голос до хрипа, начиная на нервной почве ощущать тошноту и головокружение, сглатывая слёзы, что текут в глотку и срываются с ресниц. Кусая дрожащие сухие губы. И те бесконечные десятки секунд, пока его глаза не открываются и не смотрят на меня в ответ, а я глажу его волосы подрагивающими влажными от крови ладонями, грязными от песка… Те бесконечные секунды я готов захорониться заживо, потому что впервые ощущаю, помимо чудовищной силы страха — вину. Невыносимую, тяжёлую, неподъёмную. Мне тринадцать, и я впервые понимаю и принимаю ответственность, что отныне и навсегда будет лежать на моих плечах. Ответственность за него. Потому что я старше, а значит — сильнее, а значит — обязан быть умнее и предусмотреть, переубедить или вообще запретить потенциально опасные вещи: не позволить ему покалечить себя по моей, своей или чьей-либо ещё вине. Мне тринадцать, и понимающий взгляд отца впервые не даёт освобождение, не стабилизирует, а злит, потому что он пытается оправдать меня и огромный, отвратительный проёб. Я же оправданий себе не ищу. Все последующие разы, когда мы снова катаемся, я не рвусь вперёд, мотивируя его выжимать максимум из собственного велосипеда и мне подражать. Я еду за ним, держась как можно ближе и повторяя бесконечно, что нам некуда спешить, стоит насладиться прогулкой, я никуда не исчезну, не брошу его ради других, в соседний двор к пацанам не пойду. Мне двадцать. Я прикатил с базы на полтора месяца в подобие отпуска. Зимние праздники, день рождения главы — отца Фила — в начале декабря, отсутствие значимых заказов, на которые могли бы отправить лишь наш отряд, дают мне возможность проторчать до февраля в Центре. Саша доволен до усрачки: в последнее время мы не так часто тусим вместе — отношения с Морозовым, новая компания, новые полномочия, желание после армии в той же структуре оставаться нас отдаляют. Потому что брат поступил на высшее, потому что он всё ещё идеальный зубрила, пусть и стал красивым и ухоженным — уже на прыщавый пацан. Мне двадцать. Мать работает без особых контрактов, но хочет не просто торчать дома и обустраивать быт, в то время как я жизнью рискую, а младший её сын грызёт гранит науки, становясь самостоятельным, а себя реализовать и уделить себе же время. Мать не считает, что должна себя дома похоронить в ворохе полотенец, скатертей и выглаженных рубашек властного мужа. А отец, как всегда, идёт у неё на поводу, ручным зверем каждый её каприз исполняя. Мне двадцать. В моей трубке раздражающе долгие, слишком долгие гудки. Я стою у стены, куда, кажется, уже врос своими раскаченными плечами, глядя сосредоточенно на то, как становится с каждой минутой бледнее мела сидящий напротив отец. Я набираю безостановочно её номер, голова нестерпимо гудит, рука в кармане в такт биению сердца сжимается в кулак, теребя сраные ключи от машины. Я набираю номер, чувствуя всем своим существом молчаливо сидящего рядом со мной Сашу — у стены. Чувствую и Фила, который старается не вмешиваться, где-то сбоку, непривычно грациозного, гибкого и приглушившего своё обаяние, пока находится в стенах моего дома. Я набираю номер, набираю-набираю-набираю и не пытаюсь отдёргивать руку, когда Сашка цепляется за неё, доставая из кармана, и теперь, вместо ключей, я сжимаю его ледяные пальцы. Пальцы брата, который словно уменьшается с каждой минутой всё больше в размерах и пытается просочиться в стену, вжимаясь с силой тощими лопатками, словно она скроет его от подбирающейся к нам правды. Мне двадцать, в городе беспредел: ещё осенью я сам же участвовал в сдерживании сопротивления, разгоняя демонстрантов, которые наводнили площади и перекрывали проезд по основным дорогам в городе. Я не люблю политику, она меня раздражает нахуй полностью, мне по вкусу сила, которая способна продавить и подавить, но передел власти среди ёбаных королей — в числе которых и отец Фила — этих самонадеянных упоротых долбоёбов, которым всегда всего мало, довела до того, что на улицы снова вышли протестующие. Обычные граждане против повышения цен, против запретов, против новых установленных правил — против, сука, всего. И я стороны не выбираю, мне по-прежнему сыто и заебись. Насилие не пугает с подросткового возраста, внутри накормленный до тошноты зверь, а это важнее всего. Но сраная делёжка приводит к тому, что в скоплении недовольных дебилов начали гибнуть ни в чём не повинные гражданские: обычные несчастные, каждый по-своему, люди. Соседи, которых знаю ещё со времён школы, их родители, которые либо к этому времени обзавелись достатком, либо начали загнивать в низшей прослойке, спиваясь и деградируя. Гибнут престарелые учителя, продавщицы из магазинов и многие другие. Люди, в числе которых не должна была оказаться моя мать, но оказалась там. Случайно. Как и бывает чаще всего, когда цепляет по касательной, и в гуще толпы придурков ты оказываешься окружён живым людским щитом и умудряешься выжить даже в критической ситуации, главное, чтобы не образовалось давки. В итоге, в попытке это месиво обойти, обогнуть волну чужого сопротивления, неудачно засасывает и уничтожает без шансов. Мне двадцать. У отца гипертонический криз. Вызванная Филом бригада скорой обкалывает его тройчаткой, рекомендует понаблюдать несколько часов, проводить замеры температуры, давления, контролируя приступы боли, и в случае чего снова их вызывать. Мне двадцать, а я, с прилипшей к уху трубкой, пытаюсь дозвониться до той, кто является самой родной, самой важной и самой невероятно ценной и любимой женщиной во всём ёбаном мире. Я так сильно за неё боюсь, что во мне кровь то вскипает, проваривая, то стынет алым стеклом в измученных венах. Мне страшно, у меня пульсирует в висках и наливаются злобой глаза — на весь мир, что хочет ей навредить. Мне двадцать, я держу за руку брата, я уже всё понимаю, глубоко внутри знаю ответ. Мне двадцать, отец лежит на диване и обильно потеет, а я дозвониться, даже спустя миллиарды гудков и сотни попыток, не могу. В итоге дозваниваются до нас. Блядские слуги закона, ебучие псы системы, так схожие в чём-то с тем, чем занимаюсь я, но в черте города. Псы нашли её в толпе, обнаружив в сумочке документы, и, поняв, чья она жена, докладывают в ту же минуту. Дозваниваются выразить соболезнования мне, зная, кем я работаю и где, кому и по какой причине служу по контракту. Сообщают, что её тело будет находиться в морге при больнице какого-то там хуева святого. Тело следует прийти опознать, потому что это стандартная процедура, а после решить, когда конкретно мы её после вскрытия и подготовки заберём. Услужливо предлагают номера лучших агентств ритуальных услуг и предоставляют в связи с происходящими пиздецами огромную скидку на место на чёртовом закрытом кладбище. А я не слышу ничего. Я не слышу вообще ни слова, игнорируя шипение Сашки, когда сжимаю его пальцы почти что до хруста. Игнорируя взгляд Фила, он всё понял уже без слов. Игнорируя точно такого же ахуевшего, как и я, отца. Всё пролетает мимо, потому что тот сучий страх, в котором я варился эти часы, пока пытался стабилизировать брата и плохо себя чувствующего папу, заставляет, наконец, застыть, словно я оказался в капле густеющей стремительно смолы. Я не делаю попыток абстрогироваться от силы того чудовищного ужаса, что захватил меня изнутри. От силы боли, что накрывает меня, утрамбовывая как под прессом в ёбаный деревянный паркет, что она так любила и постоянно обрабатывала полиролью. Мне двадцать, и я впервые так непоправимо, так фатально теряю. Я впервые осознаю, что такое настоящая, неподдельная, искренняя и уродующая изнутри скорбь. Я ломаюсь рядом с её телом в долбанном морге, куда никто из нас троих потерянных мужиков не мог решиться прийти. Я стою, впиваясь зубами в щеку с такой силой, что прогрызаю едва ли не насквозь. Боясь коснуться бледной кожи матери, потому что она кажется тоньше бумаги, я гипнотизирую её, запоминаю, позволяя внутри своей головы тысячам цветных картинок говорить её голосом и обещая никогда, ни при каких обстоятельствах, ничего, что её касается, не забывать и память её не опорочить, не смешать с грязью и не осквернить. Я стою и смотрю-смотрю-смотрю, но с моих ресниц не срывается ни единой капли. Слёзные железы словно отмирают. Боль убивает, высушивает и без того не слишком умеющее громко и мощно чувствовать сердце. Мне двадцать, я сам подписываю все необходимые бумаги, сам занимаюсь большей частью организации похорон, отказываясь от поддержки Фила, который на удивление не пытается давить. Я делаю-делаю-делаю как робот, и лишь это позволяет не сойти окончательно с ума. А после похорон и организованного вечера, наслушавшись фальшивых соболезнований и насмотревшись ровно таких же улыбок, объёбываюсь в мясо в дешёвом баре, закидываясь палёным виски и вжимая лицом первую попавшуюся блядь в грязную стену. Спускаю на её припухшие губы тугой струёй, а после блюю от омерзения в подворотне. Специально нарвавшись на пятерых местных имбецилов, отхватываю неметафоричной пизды до первого в моей жизни сотрясения. Чтобы не болело так сильно внутри. Чтобы болело снаружи. Мне двадцать, я отталкиваю от себя Фила в его попытке помочь справиться с тоской, силой потери и болью. Становясь агрессивным чмом и огрызаясь бешеной псиной, я порчу всё, что происходит между нами, я вменяю несуществующую вину, я провоцирую и вынуждаю отвечать тем же. Я ломаю и себя, и его — нас. Я отталкиваю отца, который рассыпался от потери любимой женщины, перестав быть собой: бледный как тень, он влачит существование лишь благодаря ответственной работе. Я отталкиваю всех… но тащу, как на буксире, брата. Потому что у него больше нет никого, у него ничего нет, кроме учёбы, в которой он и без того погряз с головой. У него есть лишь я, ставший на время и отцом, и братом, и матерью и лучшим другом. Я для него всё. Он тоже становится для меня всем. Единственным, кого я выслушиваю, с кем я откровенно говорю, чья слабость вызывает внутри не омерзение, а желание защитить, вопреки всему. Мне двадцать, я неебически сильно боюсь очередной потери, я злюсь на отца так сильно, что хочется вывести его на грандиозный скандал, а Сашку забрать с собой в ёбаные казармы, где ему определённо не место. У меня нет времени быть нянькой, я разрываюсь между базой и Центром, меня неметафорично носит, и я мечтаю о мести каждому неадекватному уёбку, который напрямую или же косвенно виноват в гибели лучшей из людей. Мне двадцать, и я второй раз в жизни осознаю масштаб возложенной на мои плечи ответственности. То, как пиздецки она давила, давит и продолжит давить, пока я жив, пока жив он, а уж я постараюсь, чтобы это продлилось как можно дольше, пожертвую собой, если придётся. Я от ответственности не отказываюсь. Снова. И вот он я — на собственной базе, спустя много гребанных лет полных крови, чужой боли, потерь и грязи, переживший вырванное Филом из груди сердце, ошибившийся непоправимо отчасти, почти его убив, стою рядом с рельсами, на которые уложил внезапно появившийся новый смысл собственной разъебанной жизни. И внутри всё снова сжимается в первобытном ужасе. Душа от ебучего ужаса истерично вопит, потому что кукольная кровь, вид его разорванной спины и осознание, что я могу Свята потерять — ровно настолько же сокрушительно шокирующее дерьмо, как и не отвечающий телефон матери или падение отца с Сашей на руках. А после — прозрачный стеклянный балкон, где я готов его убить, отказываясь отпускать обратно в золотую отцовскую клетку, доводя себя до панической атаки и заблёвывая парковку рядом с «Плазой». После будет ёбаное окно в моей квартире, из которого он едва не вышел. И долгие гудки в трубке, пока он не отвечает на вызов — те долгие секунды, когда я забываю, как дышать и жить, возвращаясь на много лет назад, в день гибели матери. После будет не отвечающий его ёбаный телефон — из-за глупой ссоры и сорвавшихся с моего языка слов об Олсоне. Он пробуждает почти позабытый рядом с другими, но напоминающий о себе рядом с ним чаще, чем с кем-либо другим, страх. Снова. Страх его потерять. Панический. Куда сильнее, чем тот, что щекотал нервы из-за потери слуха или инфаркта. Сильнее, чем при многочисленных ранениях, чем под обстрелом, даже чем в тот момент, когда я яростно резал Фила, словно рождественского гуся, вонзая нож в его внутренности. Страх, которому нет предела. Страх, который он заставляет меня испытать, и я, сорвавшись и наплевав на всё, прилетаю в Центр, а ведь не должен был. Страх и злость, когда оказываюсь в его квартире, готовый разорвать блядскую куколку на части, потому что испытывать это всё больше не хочу. Это выворачивает наизнанку и уродует меня изнутри. Страх и злость, которые прокатываются по мне долбанной дрожью, но стоит увидеть его отчаянные глаза, и меня затапливает нежностью и любовью такой силы, что не получается выхрипеть ничего. Вообще ничего. Страх, когда он говорит, что готов выйти со мной в окно, взявшись за руку: он готов прервать собственную вечность ради меня. Откровенный ужас, потому что если я когда-либо потеряю его — не смогу это пережить. Я не буду даже стараться — ни ради отца, ни ради брата, ни ради кого. И в этот самый миг, глядя в его стеклянные глаза, в то, как мерцают они под светом луны и блядских полуночных звёзд, осознаю: без него больше нет меня. Без него больше нет вообще ничего. Страх. Страх. Страх… Эта густая, вязкая, горчащая, вызывающая тошноту субстанция снова подбирается ко мне. Снова желает захватить контроль. Снова. Снова. Снова. И жаль, что тренировка сегодня мне не в силах помочь. Я не в силах помочь себе самому. Мне мог бы помочь Свят: утопить в себе и том безумии, что вспыхивает, стоит лишь оказаться рядом. Только он пиздецки далеко, а я в тёмном, пыльном тренировочном зале, обкурившись до изжоги, луплю по сраной груше, игнорируя звонящий телефон, и пытаюсь осознать и, наконец, принять, что через три чёртовых дня мы обязаны рискнуть. Через три чёртовых дня мы либо, наконец, ступим на тропу, что приведёт нас к ремиссии Фила, либо навсегда его на операционном столе потеряем. Страх… Я в нём снова тону. Страха в жизни моей стало чудовищно много, в сравнении со временем прошлых лет. И эта тенденция не может радовать. Босым ногам скользко: по гладкой, пусть и пыльной древесине передвигаться без обуви глупо, мне об этом раз за разом напоминает Киан, я же раз за разом его нахуй посылаю. Сначала его это раздражало, теперь он напоминает скорее по привычке, чем по-настоящему злясь. Босым ногам не холодно, даже когда уже хорошо за полночь — на улице стабильно выше двадцати, а кондиционер я не включаю из вредности, умываясь потом, просто потому что так хочу. Избивая спортинвентарь, чувствуя тянущую боль в мышцах и не утихающую панику в мыслях. И надо бы радоваться, это ведь действительно долгожданный прорыв на пути борьбы со смертельно опасным врагом, и мы так давно этого ждали, мы стремились к этому. Но какой-то крошечной частью своей потрёпанной души я хочу выкрасть Фила у всего мира и спрятать, потому что если через три дня он не сумеет очнуться после нескольких часов сложной операции, не прощу его потерю себе самому. Не прощу. Смерть Фила очень многое между нами всеми изменит. Навсегда. Это искромсает, изуродует, уничтожит что-то внутри меня безвозвратно. Я причинил ему много боли, я был чертовски несправедлив, я фатально ошибся. Сильно. Очень сильно. И пусть попытался искупить вину, но нанесённый ущерб, если быть до конца откровенным, никогда не смогу целиком исправить. И плевать, что прозвучали наиважнейшие слова, совершены были наиважнейшие поступки, он говорит, что простил, он убедил меня в этом… Я всё равно упрямо не могу его отпустить, я не то что смириться, я даже озвучить это внутри собственной головы не решаюсь. И если его не станет, если Фил умрёт на операционном столе — частично, но тоже погибну, пусть и жить дальше с половиной души смогу. Лишь благодаря его брату. Страх… Руки врезаются в плотную кожу, костяшки саднят, сбитые до синяков, а по вискам стекает пот. Я чувствую себя физически намного лучше, намного увереннее, намного более готовым. Наши занятия с Кианом действительно за столь короткий срок дали свои ошеломительные результаты, и я всё чаще прихожу к нему в зал без слухового аппарата, при этом не чувствуя сильных ограничений — наоборот, чувствуя себя ставшим в разы сильнее. Тем, кто выделяется из однотипной толпы, и не мне стоит учиться жить с ними и соответствовать им, это им стоит выйти за рамки собственных ограничений, чтобы понять мою изменившуюся личность. Чтобы понять, как со мной жить, как я живу. Руки врезаются. Мысли, вопреки моим ожиданиям, из головы с каждым ударом не исчезают. Свят, вероятнее всего, снова меня потерял в попытке выловить в эфире, ждёт в своей тёплой постели, в блядски потрясающем, скользком, словно жидкий шёлк, халате на его великолепно-вкусной коже, с этим его особым взглядом самых красивых в мире цветных сине-серых стекляшек. Ждёт, чтобы хотя бы вот так побыть рядом, дотянуться через интернет-пространство, и плевать, что теперь так же явно, как и я, осознаёт, что долго продолжаться это не сможет. Что расстояние сожрёт нас обоих: оно измотает, измучает, не оставив нам выбора. Руки врезаются, но телу и правда хватит, полотенце оказывается на моей болящей шее, оконная створка поддаётся легко, сигарета налипает на нижнюю губу, дым в лёгких вкуснее кислорода. Я люблю его, я люблю кулон, что сейчас прилип мне между лопаток, потому что я забросил его туда, чтобы не мешался. Я люблю кольцо, что, словно обручальный ободок, опоясывает мой палец — кольцо, которое не снимаю даже в тренировочном зале. Я люблю каждое воспоминание, что мы создали, когда он был здесь, в моих руках был… и от ощущений задыхался. Люблю прокручивать под зашторенными веками бесконечно возбуждающие картинки его расслабленного затраханного мной тела. Люблю… Я так, как его, никогда не любил: так сильно, так глубоко, так фатально. Люблю, отдав себя целиком, до последней крупицы, и пусть несёт от поступков пафосом, демонстративностью и прочим дерьмом, для меня главное —  его удовлетворение и сверкающий взгляд влюблённых глаз, которые благодарят за очередную гарантию. Люблю. И с каждым днём всё натужнее внутри звенит от тоски. Дребезжит натянутыми струнами и стонет. Без него плохо. Без него тускло. Без него грусть — основная приправа. Без него одиноко: не спасают ни разговоры, ни шёпот его и соблазнительная улыбка. Не спасают эти оргазмы на расстоянии, не спасает совместный сон по обе стороны экрана. Ничто не спасает, потому что тянет к нему невыносимо, потому что нет понимания, как долго придётся довольствоваться малым. Потому что. Потому что. Потому что. Бесит нахуй, я хочу к нему. Я хочу к нему. Хочу и точка. Хочу. Хочу, блять, и не собираюсь себе в этом снова отказывать. Несколько недель после отъезда куколки похожи на ад, сотканный из ожидания, что, словно угли, гаснуть не планирует, смешанного с искрами нарастающего страха в преддверии операции и разбавленного пониманием, что дальше просветов для нас со Святом попросту не предусмотрено вообще. Как долго придётся вот так, в подвешенном состоянии неопределённости в отношении будущего, быть? Год? Два? Пять? Десяток? Я не хочу никого, я даже смотреть по сторонам перестал: меня ничто, кроме собственной физической формы, здоровья близких и его не интересует. Никаких амбиций, никаких планов, нихуя вообще. Я просто есть. Я выжил. Я вроде как с пробуксовками двигаюсь. Но глобально? Глобально я себя похоронил. Хочу к нему. И эта мысль судорожно пульсирует, пока я добираюсь до дома. Пульсирует, пока я разговариваю с ним, наспех приняв душ и в одном чёртовом полотенце перед его глазами представая. И не удивляет просьба избавиться от махровой ткани, не удивляет блеск цветного стекла его глаз, когда подчиняюсь —  не удивляет ничто… Потому что, глядя на него, понимаю, что если завтра не поцелую, да так что до нехватки кислорода — погибну. Хочу. Хочу. Хочу. Я эгоистично отказываюсь себе противостоять. Эгоистично и его не предупреждаю. И делаю вообще всё наперекосяк, потому что переслать препараты Басов обещал с сопровождением сам — мы успели дважды с Леонидом Васильевичем созвониться по этому поводу, урегулировав всё лично, но, под предлогом контроля, я сбрасываю ему посреди ночи сообщение, что мне не сложно прилететь самому, и прошу утром о встрече. Хочу. Не ложусь спать, даже не планирую: едва мы заканчиваем звонок, бронирую на ближайший рейс билет и быстро собираю вещи. Разбудив нахуй Фила и Ганса (потому что те спят в одной постели), решив позвонить и оповестить о том, что в ближайшие полтора дня моё еблишко не будет глаза им мозолить. Хочу. Вырубившись, не успев взлететь в относительно комфортном кресле первого класса, просыпаюсь лишь благодаря стюардессе уже перед посадкой. Забросив сумку на плечо, спешу с трапа, налегке, а после сразу же стартую на собственную квартиру. Хочу. Ожидание его реакции на моё присутствие — лучшее топливо: взбудоражено всё внутри, в предвкушении встречи вибрирует от кайфа, и улыбка то и дело налипает на губы. Хочу. И неебически сильно удивляюсь, когда вместо помощника, на точке, где забираю препараты, встречаю самого его величество Леонида Васильевича. При полном параде.  Цепким взгляд знакомо-незнакомых глаз сканирует лучше любого рентгена насквозь. — Насколько я понимаю, Святослав не в курсе того, что ты здесь? — Вместо приветствия, не то чтобы я сильно нуждался в долгих вежливых диалогах с его отцом, но подобное не ожидал услышать прямо с порога. — Если бы он знал, вряд ли спокойно сидел бы в офисе, — продолжает, потому что ответ ему не нужен. Проницательная сволочь, он, как акула почувствовавшая кровь, ведёт носом и смотрит хищно и заинтересованно. — Более того: ты либо до вечера не планируешь с ним встречаться, либо не планируешь вообще. — У него работа, у меня дела, — коротко отвечаю, не собираясь вдаваться в подробности. — Он знает о том, что у тебя будет ребёнок? — приподнимает бровь, а у меня настроение стремительно скатывается всё ниже: смотрю внешне спокойный на отца собственной куколки, но сука, как же каждый нерв воспламеняется. — А ты в курсе, что у него тоже он будет, и не один? — продолжает, а я закатил бы глаза с удовольствием, до самого ёбаного затылка, но терпеливо жду, когда пафосный разъёб моего мозга закончится. — И, главное: в курсе ли Свят, что в отличие от его случая, твой ребёнок был зачат вполне естественным путем? — Дети — не сезонный грипп, Леонид Васильевич, о настолько важных вещах мы уже успели поговорить. Спасибо за беспокойство, я пойду? — Ищу сигареты, желая как можно скорее свалить из-под его сканирующего взгляда, что роется под моей кожей сотнями мелких жуков с маленькими, цепкими лапками, что царапаются и впиваются просто омерзительно. — Значит, всё же делаете попытку упасть не только в постель, но и в доверие. Похвально, — смотрит на мою руку с кольцом, чуть дёрнув бровью, поднимает снова на меня взгляд, устанавливая очень давящий, тяжёлый контакт. Молчаливо требуя объяснить: что это, для чего конкретно было сделано и почему? Что находится на моей руке, и какой смысл в жест вложен. — Я знаю где, на какую сумму и с какой конкретно гравировкой он заказывал украшения для тебя. Я знаю всё, вплоть до демонстративного секса на капоте машины в Берлине, где сидел не готовый к подобным демонстрациям ваших отношений водитель. И бога ради, Максим, я ожидал подобного от него, потому что рядом с тобой в нём играет безрассудство на максимум, но ты? — Но я не способен ему отказать, так уж вышло. И для воспитательных работ подобного плана у меня есть родной отец, безумно авторитетный и крайне уважаемый мной человек. Не вы. Или вам нужны гарантии, что больше не будет подобных повторений? Гарантий нет. Но, разумеется, я попробую его сдержать в следующий раз. Вероятнее всего… тщетно. — В рот ебал я такие диалоги, вот что мне хочется сказать. Удовольствия в том, чтобы обсуждать интимную сторону своих отношений с куколкой, даже с его заинтересованным отцом, нет ни грамма. — Если он будет, — короткая улыбка скользнула  по его розовым губам. А взгляд становится опаснее и резче. — Репутация, Максим. Кто, как не ты, знает, какой она имеет вес, и насколько мощно по ней способны ударить подобные выходки? Он небрежен и беспечен, ты ведь умнее — так веди. Потому что именно твоё влияние — самое сильное. Всё, чего он сумел достичь, всё к чему он стремится, всё, что в нём вызреть успело в кратчайшие сроки — лишь твоя заслуга: отсутствия или присутствия в его жизни. Любви и страсти, или же боли в разлуке и обиде. Но ты, именно ты — его топливо, его цель и мотивация. Не убивай то, что родилось из-под твоей же жестокой руки. — Я не понимаю, что вы от меня хотите, — откровенно говорю и, не спрашивая его позволения, закуриваю, глубоко затянувшись. Безумно вкусно: любимая горечь затапливает рецепторы, а я медленно моргаю, вновь встречая его внимательный взгляд. — Для твоей сосудистой системы это вредно, — отмечает прохладно, а я готов подавиться нахуй дымом от подобной заботы, но молчу. Сказать тут попросту нечего, и без него прекрасно помню, о чём вещал лечащий врач. Никотин — враг для моего сердца и, как оказалось, слабых сосудов. Курить нужно бросить, это даже не рекомендация, это прямой запрет. На который мне поебать чуть более чем полностью. Я говорил, говорю, и продолжу повторять: даже в гроб меня положат с сигаретой. — Я понимаю тебя, ты удивишься, но я на твоём месте был, — хмыкает и складывает руки на груди, пиджак же натягивается на его теле, грозясь лопнуть: такое чувство, что даже нитки болезненно стонут, стягивая швы вместе из последних сил… Буквально орут с просьбой о помощи. Его запястье оголяется, сверкая дорогущими часами одной из последних коллекций. Кажется, подобную цацку, только в другом цветовом решении, я на руке кукольной отмечал. Позёры, что отец, что сын. Не удивляет. Им по статусу обоим положено. Однако видеть Басова, опирающимся на стену в позе откровенной демонстрации — тот ещё цирк. Обстановка ведь неформальная. В обстановке неформальной я с ним сталкиваюсь едва ли не впервые. А на подкорке мелькает безумная мысль, что когда-нибудь он попросит называть его «папа», и прыснуть бы, как безумцу, под нос, но прикусываю изнутри щеку и продолжаю курить. — Я не способен был отказать его матери, когда-то очень давно, глубоко в молодости. Не способен, в самом деле, в большей степени… отказать и сыну, о чём он пока не догадывается, потому что особо не пытался просить. К счастью. Иначе, подозреваю, нас настигла бы катастрофа. У меня тоже есть слабости, Максим, у меня есть огромное уязвимое место. У нас с тобой. Одно на двоих. Но если позволить вам сейчас оказаться критично рядом, оставить вас в покое, то всё остановится, понимаешь? Начавшееся развитие, самореализация, рост, рождение амбиций, череда правильных решений — всё будет напрасным и затухнет в самом начале. Если убрать сию же секунду между вами любые преграды,  вы рухнете друг в друга как в омут, и погрязнете, как под завалами, прекратив расти над собой, развиваться и чего-то достигать. Вы сожрёте самих себя, оказавшись в этой западне. — Я не собираюсь выдёргивать его из установившейся, пусть и хрупкой, но жизни. — А ещё ты не собираешься помогать ему в принятии решений, осознании, что некоторые вещи пока что стоит повременить, — не даёт толком говорить, перебивая со старта, и выглядит впервые настолько растерянно-нетерпеливым и нервным. Слишком эмоциональным в сравнении с тем, каким я привык его видеть. — Его реабилитационный центр официально открыт. Первые пациенты уже в стенах огромной клиники, с лучшими специалистами, что нам удалось найти и переманить. Разумеется, переманить, потому что лучшие всегда уже заняты. Лучшие — на своих почти всегда идеальных местах. Но нам важна респектабельность и репутация, чтобы в последующем сеть успешно работала, и в неё захотели приходить на вакантные места не от безысходности, а потому что это престижно. Ряд громких интервью главным изданиям не только города и области, а страны. Узнаваемость среди местной элиты и в довольно широких кругах разномастных бизнесменов, что даст множество перспектив на сотрудничество в различных сферах. Медийность, а это плюс в копилку пиара и привлечение более широких масс, помимо того, что отличная реклама. Многое, очень многое, очень сложными процессами, очень хрупкими и затратными… уже происходит. Всё движется вокруг него, как по орбите. Я запустил этот процесс, дал толчок, это случилось — его дебют в нелёгком деле ведения бизнеса. У него получается. Это вызывает огромную гордость, вселяет надежду, а ещё порождает страх, Макс. Страх, ты знаком с ним? — Вы удивитесь, — коротко хмыкаю, очередная сигарета оказывается зажата между пальцев. — Отлично, потому что это то, что я чувствую, глядя в безумие, что транслируют его глаза, когда вы в разлуке. Безумие настолько концентрированное, что это пугает, безумие знакомое мне, безумие, которое точит его душу, потому что он в перманентном ожидании отказывается нормально жить, он по инерции двигается от встречи к встрече. На это безумие смотреть жутко, оно глубже, чем бездна и, кажется, что способно собой поглотить. — Безумие… Слишком знакомо, слишком понятно, слишком… просто слишком звучит каждое его слово. Я вижу то же самое. Я ровно в том же состоянии живу. И я здесь вообще не помощник ни ему, ни себе, ни уж тем более куколке. — Я скажу тебе откровенно: у меня есть несколько продуманных планов дальнейшего развития событий, и мне нужно заручиться твоим пониманием, поддержкой и содействием. Существует кажущийся для вас обоих идеальный вариант — отправить его в Берлин, по бизнес-плану примерно на восемнадцать, возможно, двадцать месяцев. Очередной реабилитационный центр, чуть более масштабный, если смотреть территориально, чуть более узконаправленный, ибо будет сосредоточен несколько на иных задачах, точнее, лишь на части задач, которые поставлены в текущем открытом официально месте. Но, это будет центр, в помощи с которым я не стану ему всячески помогать ни договорами и контрактами, ни подбором персонала. Он получит лишь стартовую команду и средства для воплощения задуманного. Без лимитов — ресурсов у нас более чем достаточно, я могу себе позволить устроить ему своего рода экзамен. Выпускную работу. Раз уж у него диплом на руках. И звучит вроде идеально, правда? Но есть ровно такая же возможность в двух местах в Штатах. Крупнее, возможно, дольше по срокам, в которые нужно уложиться. Дороже, понятное дело, масштабнее, сложнее. И ты понимаешь, что это означает. Либо он в конце августа уедет к тебе — в Берлин, и вы либо сожрёте друг друга, либо сможете с этим худо-бедно через череду ошибок, сломов и многого другого сопутствующего проблемного дерьма… справиться. В чём я сомневаюсь на девяносто девять и девять десятых процента, потому что вы не готовы. Оба. Судя по тому, что творите, стоит лишь оказаться рядом. Либо же он улетит в Штаты. Без тебя, Максим. И я не буду ставить вам условия. Хотя мог бы. Я не буду вгонять вас в рамки и указывать сроки. Не стану запрещать тебе приближаться, разделять и растаскивать по разные углы. Но, я думаю, ты и без меня знаешь, какой именно вариант будет наилучшим в данном случае.  Знаю. Конечно, я знаю. Разумеется, знаю. Однако сложно это признать даже внутри собственной головы. Факт того, что моей куколке будет без меня же на расстоянии лучше и правильнее. Что без меня он сможет намного быстрее стать цельным, самодостаточным, самостоятельным, зрелым, целеустремлённым и занявшим собственную нишу в мире острозубых акул. Без меня у него множество перспектив и шансов. Я всё знаю. Только отпустить его — вырвать собственное сердце, а оно только-только забилось снова в груди рядом с ним. А меня так сильно заебало терять, отпускать, жертвовать и жить в ожидании, что хочется в протесте рычать. Только смысла в этом никакого нет. Сопротивление лишь навредит ему… Сопротивление бесполезно. Полностью. — Так чего вы от меня хотите? — приподнимаю бровь, выдыхаю вместе с дымом концентратом усталости. — Я хочу, чтобы ты помог ему понять, что сейчас нужно поступить определённым образом. Я хочу, чтобы он сам пришёл к решению, чем покажет то, насколько более зрелым он стал. Мне не нужно чтобы ты снова всё перевернул и сделал так, как лучше для него. Потому что ты уже ушёл однажды, и, как видишь, это возымело не только положительный результат. Потому что ты, как и боль, пытался причинить ему добро. Своим благородным порывом ты его едва ли не угробил и почти позволил угробиться себе самому. Не всё было идеально в твоём прошлом решении, в моём прошлом решении — тоже. Потому я и хочу изменить подход. — В таком случае, может, стоит спросить у сына, чего хочет он? А не решать за него. — Я и спрошу, предоставив несколько готовых вариантов на выбор. Вариантов, что уже озвучил тебе. — В таком случае, чем я здесь помогу, если он захочет выбрать Берлин? Мне нужно сказать, что я не хочу этого — его рядом? Я не скажу, потому что не буду нагло врать ему в лицо. Мне отказаться от него снова, во благо вашей империи, его будущего, места под солнцем и чего-то там ещё? Я не откажусь, пусть и поддержу ровно в любом его выборе и решении. Мне нужно его прогнать, причинить боль, вынудить сбежать на другой край света, зализывать нанесённую мной рану? Хватит с нас дерьма. Я видеть боль в его глазах больше не хочу, и вредить его сердцу не стану. Так что, если он предпочтёт Берлин, значит, он предпочтёт меня и Берлин. — И это будет пиздецом, мы оба понимаем. Стоя вот так, друг напротив друга с Басовым, мы понимаем это прекрасно, всё лежит на поверхности, сверкая своими острыми гранями. Прозрачное, бесцветное стекло. Оно нихуя не скрывает, создавая лишь видимость непреодолимых преград. — И похоронит своё будущее, — хмыкает, отрицательно покачивая головой, — потому что нырнёт в ваши отношения с головой, поселится в твоей постели, потому что совмещать он, даже минимально, не научился и по сей день. Максим, ты же опытный наёмник, ты старше его, ты понимаешь куда лучше, как всё работает, ты прекрасно знаешь, что именно я имею в виду. Перед тобой вся картина целиком, он же научился замечать лишь фрагменты. Вам нужно время, во время которого он станет твёрже, увереннее, опытнее и умнее. А после можете закатить свою чёртову свадьбу и переехать в личную резиденцию, построив пафосный королевский замок, завести себе сотню собак и столько же слуг, я даже подарю вам ваш первый личный совместный кусок земли. Я выкуплю вам хоть целый остров в подарок, но не сейчас, Максим. Не сейчас. Потому что рано. Птенец с неокрепшими, как у него, крыльями, если и прыгнет с разбега, слишком уверенный в своих силах, со скалы, веря, что вопреки всему полетит — не сможет спастись, глупо разбившись насмерть. Птенцу нужно время подрасти и окрепнуть, нарастив оперение, набраться сил в своём крохотном теле, а после уже лететь туда, куда пожелают его глаза. Он же едва встал на ноги, о чём тут можно ещё говорить? Куда лететь? — Красивые метафоры, Леонид Васильевич, но, может, вы доверитесь ему хотя бы раз? Он способен выбрать и ответить за собственный выбор. Ему уже двадцать шесть лет. Он сможет. Даже если совершит ряд ошибок на своём пути. Все через это проходили, вы не оградите его от каждого проёба, это нереально. — Даже я не смогу оградить, разве что поселив в красивой клетке, нацепив на его шею красивый ошейник с драгоценными камнями и обхаживая как безумно любимого, но домашнего зверька. Не выпуская за пределы жилплощади ни на шаг. Просто спрятав от всего мира. Но что в таком случае от его личности останется вообще? Я получу оболочку, получу его душу и сердце, но лишу его силы, сделав любимой постельной игрушкой. Но с любимыми так не поступают: не перебивают конечности, не выкалывают глаза, не отрезают язык, не обламывают крылья. Любимым дают поддержку и помощь в стремлении жить и развиваться, находить себя в этом ёбаном мире, чтобы после не накрыло тошнотворным сожалением и разочарованием, когда осознанием ошибки накроет. — Он у меня один. Один, Макс. И, предвещая твой вопрос, больше детей у меня нет не потому, что я не хотел их — я не смог. Тема онкологических заболеваний мне знакома, увы, не понаслышке. После агрессивного, пусть и эффективного лечения, я стал бесплодным. И Свят, Свят — единственная моя надежда, единственный, в чьи руки всё, что я имею, перейдет, единственный, понимаешь? У меня нет варианта отпустить одного своего наследника выбирать собственный путь, а второго усадить рядом в верховном суде, как сделал твой отец. У меня нет двоих детей помладше, как у почившего Морозова, в случае, если первенец совершит ряд непоправимых ошибок и откажется от всего. У меня есть только он. У меня одна попытка не проебать империю, которую я строил всю чёртову жизнь, пожертвовав слишком многим, чтобы после просто потерять. Это всё будет его, для него. — Одержимость, вот что так знакомо бликует на дне его взгляда. Одержимость делом всей своей жизни, из-за которого он потерял так много всего, что сейчас остаётся лишь с грустью вспоминать, но утраченное вернуть не выйдет. — Я любил когда-то давно, очень безрассудную, импульсивную и полубезумную, токсичную, но прекрасную и абсолютно неповторимую женщину. Она была разрушительна, деструктивна сама по себе, но сводила с ума одним лишь фактом существования. Она причинила так много боли, она разрушала жизни и погибла потому, что зашла слишком далеко. И Свят — единственное, что осталось от тех сокрушительных чувств, что жили, а быть может и по сей день живут во мне, и стоит лишь посмотреть в его глаза, как внутри по-прежнему разрывает от боли и тоски. Я понимаю вас. Понимаю обоих, и как бы ни пытался отгораживаться, не могу допустить повторения ошибок своего поколения. Я не хочу погубить собственного ребёнка, но и не хочу в то же время оставить его с дырой в груди, с которой живу слишком давно. Я не против вас, я вам не враг и готов помочь, принять, пусть это и дикость для меня — любовь мужчин, только я не понимаю — как конкретно. Потому что ни смотреть на это спокойно, ни бороться с безумием — как у меня когда-то — не вышло. Не выходит и у вас, насколько я вижу. — Что с этим всем делать, не знаем даже мы, Леонид Васильевич. Откуда нам знать? — устало спрашиваю, и что-то внутри отзывается на тоскливые оттенки, что мерцают во взгляде напротив. — Мы так же слепо пробуем, совершаем попытки просто быть. Много разговаривая о будущем, мучаемся вдали, но не видно выхода из сложившейся ситуации, его нет. Я всё это Святу уже говорил и не раз: и о времени, что нужно нам обоим, и о тоске, которая сведёт с ума на расстоянии. Я отдал ему всё, кроме собственной фамилии, которая ему не нужна, перестав сопротивляться этому чувству, да и бессмысленно от него бежать. Решение теперь исключительно в его руках, и я думаю, ждать осталось не так уж и долго. Он очень умный, пусть некоторые вещи не сразу замечает, ему нужно время, чтобы рассмотреть и проникнуться, нужно к этому прийти. А подталкивать или манипулировать, как-то содействовать… я не хочу. И не буду. Я люблю его. Слишком сильно люблю. Поэтому стопроцентно не стану давить, потому что в его голове порой появляются очень страшные мысли, мысли, что пугают меня. Когда Свят впадает в отчаяние, видя обстоятельства, в которых мы оказались, ему начинает казаться, что проще всё прекратить, ведь это единственный шанс навсегда остаться вместе. И прекратить не отношения, как вы сейчас подумали, прекратить не работу с вами — родным отцом, а оборвать собственную жизнь, шагнув вместе со мной в ёбаное окно, в своей ёбаной квартире. И я каждый раз, когда смотрю на эту омерзительную створку, на эту дверь в блядское небо, боюсь, что он может это сделать без меня, потому что не видит иного выхода. И не потому, что он не хочет жить. В нём как раз мощный поток внутри есть, он стремится наслаждаться множеством вещей, он многое видит и любит, но не хочет без меня жить, понимаете? Я тоже не хочу, но меня держит в этом отравленном мире он, брат и отец, нерождённый ребенок и близкие люди. Его держу я. И вот стоит передо мной сильный, имеющий много власти в своих руках —  один из проклятых королей грёбаного Центра. Стоит ровно такой же беспомощный перед этой истиной. Ровно такой же ахуевший, как и я, когда услышал эти слова, слетевшие с его уст, когда он, распластанный на полу, голый и вспотевший, лежал подо мной, и глаза его сказали куда больше слов. Громче. Одержимее. Со мной говорило его безумие, то самое, что захватило обоих, отказываясь теперь отпустить. Отказываясь когда-либо покидать при жизни. Ровно такой же взгляд и у его отца, потому что сказать здесь нечего. — Он резал свою руку, оставляя тонкие шрамы раз за разом, потому что ощущал вину за то, что случилось со мной. Он едва не выпрыгнул из окна моей квартиры, просто потому, что воспоминания начали слишком сильно давить. Он в разлуке практически сломался. И, с одной стороны, в этом никто не виноват. Психика — тёмный лес, у каждого может щёлкнуть по разным причинам. Но, с другой стороны, в этом виноваты все, кто его окружает, потому что гибкость его психики сильно переменчива и уникальна в каком-то роде. Он в некоторых вещах удивительно невосприимчив: не реагирует там, где другого вывернуло бы наизнанку, или он зашёлся бы в истерике от ужаса или омерзения —  а ему всё равно. Ноль эмоций. Но в другом он словно состоит из песка… внезапно рассыпается. Цветочная, очень хрупкая пыльца —  от малейшего дуновения недружелюбного ветра его распидорашивает во все стороны, и собрать после воедино, по мелким крупицам, по микрочастицам, почти невозможно. Собрать его и сделать стабильным — ювелирный труд, филигранный на всю сотню процентов. Я не буду его ломать, я не стану делать вообще ничего, потому что он —  неебически хрупкая драгоценность, и всё, что рождено между нами — необъяснимо хрупко, неустойчиво и очень болезненно. Но у чувств этих есть своя кровеносная система, они живые и безумно мощные. Я не позволю их убить. Мы оба не позволим, потому что они — часть нас самих. Пульсируют, дышат, живут. Убивая их, убьёте нас. А я никогда больше не стану им рисковать, даже минимально. Вам больше не найти союзника в моём лице: я скорее пойду с ним, за ним, против всего мира, чем встану на любую из сторон, что против него. — Пафосно? Сколько угодно. Если он понимает лишь этот язык, именно им я и буду говорить. Смотрю в его глаза долгие несколько минут, смотрю пристально, отводить взгляд не пытаясь. Пусть читает. Пусть исследует. Пусть испытывает. Проверяет. Верит или же нет. Мне всё равно, и я, коротко хмыкнув, передёргиваю плечами, закуривая в очередной раз, а он выхватывает у меня сигарету, затягиваясь сам. Глубоко. Молча. Смотрит вдаль задумчиво, сосредоточенный и уплывающий дальше, чем блядские, спрятанные за солнечным светом, звёзды. Смотрит. Смотрит. Смотрит. А я не понимаю, ни что стоит сказать, ни стоит ли вообще хоть что-то говорить. Удивительно, но откровенность с его отцом многое прояснила, многим же загнала в тупик. У меня как не было, так и нет по-прежнему плана. Я не знаю, к чему стоит вести, чего избегать, как влиять на текущую ситуацию. Я просто хочу к нему, я, нахуй, полностью сдался, и чего все от меня ждут — мне нихуя непонятно. Потому что искать помощи у меня в том, чтобы вывести куколку на верную тропу, не имеет никакого смысла. Ибо не я его поработил —  я порабощён им. Полностью. — Если ты планировал свалить из города, не встретившись с ним, то я тебя расстрою, как минимум тем, что не позволю это совершить. Свят обедает несколько раз в неделю, когда не критично загружен, как, например, сегодня, в одном из моих ресторанов. Не удивляйся так, — фыркает красноречиво и очень похоже на куколку, — у меня давно не только фармакологический бизнес, прикрывающий теневой. Через два квартала, на повороте за шестым авеню, увидишь здание. Его столик в центре, всегда свободен, потому что именно под его нужды отведён. После обеда у него несколько встреч, завтра освобожу график до обеда, и это всё, что я могу вам дать. Но в Берлин смогу отпустить не раньше, чем в последних числах месяца, несмотря на то, что у Филиппа двадцать третьего по плану операция. Нечего ему сидеть двое суток под дверью реанимационной палаты. — Обидится, — хмыкаю, чуть покачав головой, смотрю, как отбрасывает скуренную наполовину сигарету и бросает взгляд на наручные часы. — Потом поймёт и, возможно, простит. Свят отходчив, — цокает и поправляет одежду, смахивая невидимые пылинки. — Постарайтесь без демонстраций. Рядом с рестораном часто ошиваются представители пожелтевшей от мочи прессы, а им лишь бы чужие кости перемыть. Сейчас его имя на слуху: из каждого угла после открытия и репортажей о реабилитационном центре гудит. — Никакого секса на капоте посреди бела дня, — хотелось ехидно, выходит скорее глухо и устало. Мы тогда проебались. Я проебался, подчинившись его глазам и губам, шепчущим своё отравленное «пожалуйста», подчинившись его желанию и просьбе… тому звучно-хриплому «хочу», рукам жадным, что расстёгивали ширинку, ногам, что призывно раздвигались в стороны, и пьянящему взгляду цветных стекляшек. Я не смог ему отказать. В итоге это имеет свои последствия. Блять… — Уж постарайтесь, иначе долго мне придётся затыкать рты ублюдкам, вынюхивающим скандалы, а это процесс вашего воссоединения точно не ускорит, скорее отсрочит. Ему стоит это понять. «Поймёт», — хочется сказать, но молчу. Коробку подхватываю, за которой приехал, а препараты, что необходимы Филу к операции, отправляются в спортивную сумку. Сумку же перекидываю через плечо, ремень впивается в мои рёбра поперёк груди. Вместо того чтобы прикатить на машине под солнцепёком, отдаю предпочтение байку, один из которых не так давно доставили в Берлин. Второй, что под моей задницей, и объезжен намного больше, и чуть постарше, дороже и роднее, оставался здесь — у Саши в гараже. И мне по-хорошему стоило бы заехать домой, но я хочу успеть до обеда увидеться с Мадлен, а после закатиться в тот чёртов ресторан, доведя до истерики куколку. Зацеловать его сочный розовый рот до ахуя и снова свалить решать насущные вопросы. Отужинать вечером с отцом и братом, а всю последующую ночь посвятить Святу. Долгую, сладкую ночь, полную бешеного удовольствия, ночь, которая так сильно мне необходима, что всё тело в предвкушении гудит и стонет. Мне бы по-хорошему вспомнить об остальном мире, но, находясь в одном с ним городе, всё, о чём могу думать — он. Мой, влажный от пота, стонущий от наслаждения, улыбающийся припухшими губами. Мой, с дрожащими от эмоций пальцами, жадными касаниями, податливым и самым ахуительным телом, гибким и прогибающимся под меня так идеально, что от одних лишь мыслей кровь закипает в отравленных им венах. Я так блядски сильно им болен, настолько пропитан и поглощён, что не хватает в сутках часов, чтобы выкроить для себя время. Он захватил собой всё. Тотально. Мне бы многое стоило сделать, но я заезжаю домой, чтобы оставить сумку с медикаментами, переодеваюсь, по-быстрому заскочив перед этим в душ, ибо успел вспотеть под солнцепёком, и созваниваюсь с Мэдс, крайне удивлённой, но вполне довольной, что мы, наконец, пообщаемся не только в видеозвонке или переписке, а лично. — Привет, самая лучшая из ныне живущих женщин, — обнимаю её за плечи, притягивая к себе, и целую в макушку, когда подходит ко мне, услышав рычание мотора байка, узнавая со старта. — Я думала, что лучшая из женщин — твоя мать, — смеётся мне в плечо, щекочет губами полоску голой кожи в вырезе майки и слишком аккуратно для не знающей щиплет за проколотый сосок. — Не обманул, ты глянь. — Она на небе заведует, а ты здесь, — хмыкаю и успеваю поймать прицелившуюся для повторного броска проворную руку. — Рокки настучал? — Пальцы её сжимаю в ладони, слишком слабо, чтобы на самом деле удержать, но она не стремится контакт ограничить. Тактильная кошка. — Ты же сам не рассказываешь ничего толком, таинственный незнакомец, — чуть отстраняется, а я зависаю на её изменившейся всего-то за пару месяцев фигуре. Красивое, чуть приталенное платье ничуть не скрывает её округлившиеся формы и большую сочную грудь в красноречивом вырезе. Живот пиздец как бросается в глаза, живот, которого не было в нашу последнюю встречу, живот… где растёт мой ребёнок. Мой сын. И что-то невесомо, но чувствительно щекочет за рёбрами, незнакомое ощущение щекочет, но безумно приятное. Огромная палитра чувств пробуждается за грудиной и к ней, потому что мать, а значит — бесценна, и к ребёнку, пусть он всё ещё слишком мал для полноценного человека, но чересчур велик для одного лишь набора клеток. — Как ты, родная? — тише спрашиваю, руки сами тянутся и ложатся на упругий живот, по ощущениям твёрдый как мяч и умещающийся в моих слишком огромных на фоне её фигуры ладонях. Тёплый, даже сквозь тонкую ткань, странный… И внутри какой-то пиздец творится из разнополярных ощущений: я не понимаю ни как к этому всему относиться должен, ни как с этим всем справиться, вероятно, лишь в эту самую минуту окончательно осознавая произошедшее… чудо?.. В ней растёт жизнь, и я к этому причастен. Ахуеть. Ахуеть, мать вашу. Просто ахуеть. — Ем много мяса, — облизывает свои пухлые губы, вся какая-то вкусная с виду, как налившаяся спелая, сочная ягода. Беременность сделала её ещё привлекательнее, ещё красивее, пусть и раньше она яркостью бросалась в глаза. — Очень много мяса, — поигрывает бровями и руки мои, что поглаживают её живот, накрывает своими, не пытаясь убрать или замедлить, а двигая ими вместе со мной, медитативно, лишь усиливая контакт. — Я так тебе благодарна, Макс. Я так благодарна, ты такой огромный подарок мне сделал, такой огромный подарок, я за всю жизнь с тобой не смогу расплатиться, — тихо говорит, очень тихо, чуть хрипло и слишком искренне. А глаза её огромные блестят от скопившейся влаги, длинные ресницы дрожат, а меня от эмоций её, в которых как новорожденного котёнка топит, выворачивает нахуй. Резонирует её благодарность у меня внутри, откликаясь удивительной взаимностью. — Ты вся — подарок, — улыбаюсь одними уголками. — Мой запечатанный подарок, неожиданно приятный подарок, — чувствую едва ощутимо, очень легко, мимолётный толчок рядом с рукой и замираю, словно меня пронзило насквозь. Нанизало как кусок мяса. Кожа покрывается мурашками от странных ощущений. — Кто бы подумал — я стану отцом, кто бы подумал, что сам на это соглашусь, а не случайно кто-то залетит от меня, дебила. — Чувствую снова движение под ладонью, лёгкое, словно перо, плавное, но ощутимое, будто в её животе не ребёнок вертится, а плавают крупные рыбки, как в аквариуме, плавают, ластятся под моими руками. Господи, каков пиздец. — Я хочу назвать его двойным именем, ты не против?  — У тебя внутри растёт человек, очевидно, что именно тебе решать, как ты его назовёшь, моё дело было малым —  кончить внутри твоей жадной киски, остальное уже за тобой, мать. — Пошлый, — шипит, сверкнув взглядом, но глаза искрятся весельем. — Пошлый, — повторяет и покачивает головой, скребёт длинными ногтями по моим рукам. — В такого и влюбилась, — вздыхает глубоко, а грудь её приподнимается под моим взглядом, что не ускользает от неё. Наш привычный флирт никуда не исчез и вряд ли исчезнет. Она понимает, понимаю и я. — Я всегда хотела девочку, думала, что назову её Марта или Адель. Из мужских имён нравилось лишь Марсель — космический мальчик, что тянется к планетам, взрывной и эмоциональный. Как и его отец, — смотрит на меня пронзительно, а я впервые вижу, что глаза её, глубокие, карие, с золотисто-зелёными искрами и лёгким синеватым отливом — уникальная смесь, жаль, что раньше я не видел её без линз. — Но это наш первенец, это твой наследник, этот ребёнок получит так много любви, так много всего, что не назвать его максимальным, величественным, буквально грандиозным именем, как и у тебя… я не могу. Потому я подумала о Максим-Марсель? Максим-Марсель Максимович Лавров. — Красиво, — смотрю на свои руки, что всё ещё на её животе лежат, а после приседаю на корточки, чувствуя себя пиздец глупо и пиздец хорошо одновременно. — Привет, — носом в районе пупка провожу, ухом к твёрдой округлости прижимаюсь, снова чувствуя лёгкое движение, и вот так замираю. Становится спокойно. Становится так… правильно, становится хорошо. Я не слышу нихуя той стороной, мне и не нужно. Зато ощущаю абсолютное умиротворение, словно это самое гениальное, самое важное из всех моих поступков. Самое верное, самое весомое и стоящее. Моё наследие, моя маленькая драгоценность и дар от суки-судьбы, что наказывала чаще, чем награждала. Моё прямое продолжение. И пусть стать идеальным отцом не смогу, просто не умею — это противоречит моей свободолюбивой природе, моей противоречивой сути, но мальчик, маленький мальчик, что совсем скоро появится на божий свет в этом отвратительно-отравленном, разрушенном мире, будет иметь мою ДНК, будет, возможно, с такими же стальными, как у меня, глазами. Он будет моим, и от возможности наблюдать за его взрослением я ни за что не откажусь. — Надеюсь, тебе там не настолько жарко, как нам, — шепчу с лёгкой улыбкой, чувствуя себя критически ёбнутым дебилом, но так поебать. — Давай, не обижай мать, ладно? Её нужно беречь, а мы с тобой встретимся в конце сентября, мелкий, надеюсь, ты сможешь как можно сильнее сжать мой палец, потому что я твой точно сожму. — Ты отвратительно милый, я говорила? — Это два противоречащих друг другу понятия, — выдыхаю, выпрямляясь, тянусь к сигаретам, и рука резко сама останавливается на полпути. Осознание, что могу этим им обоим навредить, вдруг шарашит по нервной системе слишком мощно, оттого замираю на несколько секунд, как сломавшийся в процессе робот. — Заботливый, — зачем-то продолжает свои сомнительно подходящие мне комплименты, явно жест мой заметив. — Ответственный, чувствующий, глубокий. — Убийца, — плотоядно расплываюсь в ухмылке. Слышу, как начинает громко смеяться, и заворожённо смотрю на ярчайшие из её эмоций. Тепло. Мне тепло, потому что ей хорошо. Понимаю, что, ничего толком не сделав, сумел осчастливить её. Понимаю, как важно ей было почувствовать себя матерью. Понимаю, что у судьбы всё же для меня был давно припасён верный план, в котором я совершаю множество ошибок, но приобретаю в конечном итоге так много всего… Главное, не растерять бы по пути. — Мы с Элкинсом начали учить язык жестов, долго не могли подобрать правильного и устраивающего нас педагога, но Джеймс подсказал, что ты занимаешься с Кианом, а у него есть младший брат, и они, как оказалось, оба родились с тугоухостью — генетическая проблема. И, в общем, его брат довольно опытный сурдолог. Потому теперь Хуан — и да, мать у них, похоже, та ещё юмористка по части имён — живёт в Центре и помогает всем, кто желает обучаться за совсем не символическое вознаграждение. — Всем? — любопытствую, как много инициативных. — С ним занимается Саша, к слову. Валерий Алексеевич, Даша, мы с Элкинсом, Алекс занимался до того, как уехал. Некоторые из близких нам — волки всегда были сплочёнными. Джеймс тоже проявил участливость: в конце концов, это будет его племянник. Мы справимся со всем, Макс, даже если у него, — поглаживает живот, — может быть предрасположенность к тугоухости, о чём меня уже предупредил генетик. — Моя глухота больше связана с травмами и стрессом, чем с генетическим сбоем, Мэдс. Ни у матери, ни у отца, ни у Саши не было и нет проблем со слухом. — И это прекрасно, но когда мы заболеваем, когда подвержены стрессам и прочему, рвётся именно там, где тонко, значит, проблема изначально была. И я хочу быть готова заранее. Знать ещё один язык ведь не повредит, в конце концов, в случае чего, мы сможем беспроблемно с тобой общаться. — Ага, — хмыкаю, проходясь языком по верхнему ряду зубов. — Я не хотела давить на больное, правда, — слишком чуткая, блять. Слишком, другая бы не уловила перемены в моём изменившемся настроении. — Прости, ладно? Это сложная тема, я понимаю, но твоя жизнь изменилась, измениться должны и мы ради твоего комфорта. Ты многое мне дал, и это меньшее, что я могу в ответ сделать. Я этого не хотел и не хочу — прогибать тех, кто стал по-своему близок и дорог, под обстоятельства. Под себя, который этими обстоятельствами стал. Не хотел… многого, не хотел и не хочу, но моё желание, как правило, суку-судьбу не ебёт. А жаль, серьёзно — жаль, потому что некоторых вещей сильно хотелось бы избежать. Только не получается. И прощаться с Мадлен на недели, а то и на месяцы, удивительно легко, слушать её трёп о том, как много всего она успела купить, какие планы на роды, в какой клинике ждёт специально обученная доула, дорогая элитная палата и прекрасные врачи. Она выдаёт мне огромное количество информации, от которой голова идёт кругом, и, сузив глаза, едва ли не шипит на мою инициативу перевести ей определённую сумму, чтобы если не вещи, то хотя бы медицинские расходы оплатить. Она отказывается от всего, от всего совершенно, считая, что для меня обременительна, что несвоевременна, и лишь за сам факт моей спермы, что посеяла внутри её тела взошедшие ростки, готова практически боготворить, что, как по мне, пиздецки неправильно. Мэдс как-то чересчур много значения придаёт моему участию в её жизни, чересчур благодарна за мелочи, чересчур гиперболизирует важность моего участия. Она заставляет теряться, заставляет рассказать, что за кольцо на моём пальце, искренне радуясь, что у нас с куколкой всё вроде наладилось. Она — странная в своей откровенности, и беременность ли её так изменила, смягчив максимально, или что-то другое — сказать сложно. Как и не реагировать на то, что она общается с Дашей и моим отцом довольно близко в последнее время, и клиника была выбрана ею благодаря их советам не в последнюю очередь. Всё сплетается вокруг меня замысловатым узором, всё движется, развивается, растёт… Но не я. Разговоры — сначала с Басовым, а после с Мадлен — оставляют свой отпечаток. Мандраж от предстоящей встречи со Святом, что не хотел меня покидать ещё утром, к обеду удивительно улетучивается, сменившись  аномальным спокойствием и тихой радостью. Мы разговаривали последний раз поздним вечером, я игнорировал часть его сообщений, не отвечал на звонки и сейчас, неподалёку от ресторана, про который мне Басов говорил, сидя на байке, раскинув пошире ноги в стороны, наконец решаю набрать ему. — Мистер бизнесмен, можете ли вы уделить мне несколько минут вашего драгоценного внимания? — ехидно спрашиваю, когда поднимает практически мгновенно трубку, выдыхая своё полузадушенное «привет». Всегда реагирующий так ярко на ровно каждый звонок, словно мы в конфетно-букетном периоде застряли, до сих пор не дойдя до полноценного секса. — Да хоть всю жизнь. — Хотелось бы, но пока что нет, увы — щекочет внутри, однако вслух я ничего не говорю. — Я подумал, что ты решил меня то ли наказать, то ли из вредности игнорить. Всё утро. Всё блядски долгое утро. В тишине между нами — страшно, Макс. — Куколка паникует, — нараспев тяну. — Куколка обедать собирается? — Да, поеду в ресторан, отвлекусь хотя бы минимально: жара сводит с ума, кипы документов, от которых ломится стол — тоже, а после обеда назначено несколько встреч. День, сука, просто бесконечный. А ведь только обед. — И что ты собираешься съесть своим соблазнительным розовым ртом? — Надеваю шлем, стараясь не задеть наушник. — Как будто ты не знаешь, как я люблю рыбу и овощи, — фыркает, а я улыбаюсь, представляя, насколько сильно ахуеет, когда будет подносить наколотый на вилку кусочек к своим сочным губам, и вдруг я войду. В ресторан. Жаль, не в него со старта. Очень жаль. — Закажи мне стейк. Медиум прожарки. С брусничным соусом. И фокаччу с томатами. Хочу крови, хрустящую булку и варенья. — Кормить тебя, тыкая вилкой с куском мяса в камеру? Не боишься, что я в комнату с мягкими стенами улечу, после увиденного посетителями ресторана? — И я буду исправно тебя там навещать, заказывай, — окончание почти шепчу, предвкушение внутри взрывается сучьим фейерверком. Бурлит кровь, бурлит, сука: я так по нему соскучился, что не на мотоцикле еду — я на ёбаных крыльях к нему лечу. — Ты на байке? — спрашивает, а я неопределённо мычу в ответ. — То есть, ты сейчас выглядишь сексуально растрёпанным, в облегающих твои ахуенные бёдра кожаных штанах, этих своих блядских расшнурованных ботинках, в облегающей майке, что обрисовывает каждую мышцу и выделяет проколотые соски… твои татуировки, сильные руки… шею. Блять… — Весь набор угадал, какая умница, — ехидно отбиваю его смелый подкат, а внутри урчит довольный зверь, каждое его слово прокатилось по мне лаской, в каждом слове по капле неразбавленного желания. Вкусный мой, ещё мгновение и увижу, ещё мгновение, блядский боже. От восторга хочется хохотать безумцем. — Спрячься, тебя нельзя таким видеть. Никому, — выдыхает с этой густой, сочной, сексуальной хрипотцой, что с первой встречи прикончила. А после начинает демонстративно ныть, что я, сволочь, над ним издеваюсь, потому что теперь он не представляет, как со стояком до вечера работать. Что сердце его огромное, целиком в мои руки отданное, теперь скулит от желания меня вот такого увидеть, что глаза просят хотя бы ма-а-аленькое фото, что до вечера он не доживёт. А я стаскиваю шлем, вешаю тот на руль и спокойно двигаюсь ко входу в ресторан, сквозь прозрачную стеклянную дверь безошибочно находя его. — Я пиздецки голоден, куколка, — тихо проговариваю, открывая условную створку, наблюдая, как кусает свои потрясающие губы. Выглядя болезненно нуждающимся. — И чем я тебе помогу? — спрашивает, зачёсывая волосы к затылку, а потом поднимает глаза, услышав шаги. — Закажи мне стейк. Медиум прожарки. С брусничным соусом, и фокаччу с томатами. Хочу варенья, хрустящую булку и крови… А ещё я пиздец как хочу тебя поцеловать, — выдыхаю, облизав чёртов клык, а он замирает с трубкой у уха совершенно ахуевший. А реакция его, такая ошеломительно вкусная, что мне нестерпимо хочется опрокинуть мою куколку на грёбаную белоснежную скатерть, втереть в неё, заставив громко, прилюдно, совершенно несдержанно и по-блядски стонать. Сейчас же. Хочу. Ни единой мысли в голове. Ни единой здравой. Ни. Блять. Единой. Он такой красивый, что моим грёбаным глазам больно, и когда в ухе затихает эфир, сброшенным его рукой вызовом, понимаю, что не дышал долгие несколько десятков секунд, вот так в глаза сине-серые, сине-стеклянные глядя. Мы не виделись почти три недели, три долгие, бесконечно тоскливые недели мы не касались друг друга, не дышали. И для кого-то подобный срок не значит ничего, для нас это — непреодолимо длинная, нереально долгая… целая жизнь порознь. Хочу. Но присаживаюсь напротив, сдувая упавшую мне на лицо прядь, пристально его рассматривая, стараясь моргать как можно реже, чтобы просто до рези в глазах напитаться им до отвала. Запечатлеть каждый сантиметр идеального тела. Напитаться им… Напитаться чудовищно невозможно, потому что пиздец как мало просто смотреть. Необходимо трогать. Сейчас же. Потому тянусь, не в силах себя сдерживать, пальцы его к себе в ладонь сгребая, сжимая, переплетая, гладя их. — Пиздец, — Смотрю, как розовые, вкусные, самые сладкие губы подрагивают от эмоций, а он их безумно сексуально прикусывает, и накрывает стойкое ощущение, что, будь мы наедине, Свят бы меня уже или сожрал, не сказав ни слова, или как ребёнок разрыдался бы, потому что накрывает до ахуя. Накрывает взаимно. Но нас спасает то, что подходит улыбчивая официантка, спрашивает, нужен ли ещё один набор приборов, принимает мой заказ, пообещав выполнить в течение двадцати минут. Девушка уходит. Свят просто встаёт. Молча. И, обернувшись лишь раз, вздёрнув свою бровь, с чётким посылом — почему ты всё ещё сидишь там, а не идёшь за мной? — уходит в сторону уборной. Я же, прекрасно понимая ход его мыслей, мог бы не пойти по следу, но иду. Иду, а каждый шаг отдаётся в голове щелчками перед неизбежным срывом, пальцы подрагивают от нетерпения, а в теле скапливается навязчивый зуд — зуд, который лишь он собой способен заглушить. Моя таблетка от тоски и боли. Таблетка безумно сладкая, таблетка наивкуснейшая, незаменимая. Меня начинает так пидорасить… абсолютно безбожно, потому что отказать ему ни в чём не смогу, пусть и обещал обойтись без прилюдных демонстраций его отцу ещё утром, потому что мы не в Берлине, как минимум — тут пытливые носы в каждом углу. Обещал ведь без срывов, Басов итак идёт на череду почти неуместных поблажек, но, блять… Гибкая, потрясающая… замершая фигура напротив зеркал, с россыпью волос по плечам и лопаткам, встречает меня, едва за мной закрывается дверь с тихим щелчком. Вздрагивает, руки сильнее сжимают столешницу вокруг раковины, мокрые от воды, и капли срываются на кафельный пол с его длинных бледных пальцев. Куколка явно пытается держать себя в руках, пытается успокоиться, пройдясь по собственной горячей шее и лицу смоченными в ледяной воде ладонями. Вряд ли успешно. Мне бы точно не помогло. Нихуя бы не изменило. Я слишком от него зависим, слишком по уши, слишком насквозь. Воде это всё не приглушить. Здесь уже ничто не поможет, когда над нами слишком давно безумие взяло контроль. — Я без тебя не дышу. — Я идиот. Знаю. Еблан, вообще без оправданий, нельзя вот так его расшатывать ещё больше, но меня выгибает не меньше, а в чём-то ещё более существенно, я вижу всю картину целиком, он — лишь острые грани и смазанную реальность. Я без него не могу. Не могу, сука. Мне нужна доза моего личного, самого мощного наркотика в лёгкие и кровь. Мне нужен он. Срочно. Срочнее кислорода. Пара капель слюны, несколько вдохов — лишь они способны реанимировать и запустить, отказывающееся стучать без него, сердце. — Не дышу: сердце в груди, когда ты далеко, просто, сука, не бьётся, — разворачиваю к себе, смотрю в глубокие, такие же голодные, мерцающие глаза, в то, как рассматривает меня вот так, в считанных сантиметрах, и навстречу подаёмся, как по щелчку, в секунды выдыхая полузадушено… взаимно. Словно два огромных сверхмощных магнита влипаем друг в друга. И холодные капли с его мягких, гладких, мокрых губ я выпиваю, смачивая пересыхающую без кукольного вкуса глотку, не сумев сдержать стон от касания голодных языков. Идеально. Мои пальцы в шелковистых, мягких волосах, и кажется, их дрожь передаётся его телу, потому что он вибрирует в моих руках, вибрирует всем своим существом и стонет, слишком громкий, слишком чувственный, слишком отдающий себя, в мои руки вручающий. Цепляется влажными холодными ладонями за мои плечи, впивается пальцами и к себе притягивает ещё ближе. Ещё плотнее, позволяя вылизывать свой рот до самой глотки. До нехватки воздуха. До нарастающего давления в груди. Чтобы, захлебнувшись взаимным вдохом, снова впиться глазами вот так, в считанных сантиметрах горящим миллиардом эмоций и неразбавленных чувств, взглядом. Плотный контакт. Между нами не ощущается даже воздуха. Сливаются воедино истосковавшиеся души, притягиваются друг к другу, преодолевая расстояние, соединяются как два идеально подходящих кусочка пазла. — Я соскучился по тебе как сука, совершенно беспомощно приполз, не выдержал, — губами по губам скольжу, каждое слово — очередная ласка, шепчу, видя, как трепещут, вздрагивают длинные ресницы напротив. Как реагирует, каким отзывчивым становится со мной. — Люблю тебя, — мазком языка — по подбородку, и снова к губам, — люблю до смерти, сильно, — ещё одним, так мокро, что губы его и кожа глянцево блестят от слюны, а он, горько-сладкий и вкусный, с ума сводит, просто с ума, нахуй, сводит, вообще без шансов. Я хочу его сожрать. Всего. Сейчас. Но не могу… И от этого стонать разочарованно хочется, и как до ночи дожить, кто бы рассказал. Как не свихнуться в стремлении прикоснуться к нему всем своим существом. — Сладкий мой, самый сладкий, — также влажно и громко, поцелуями вдоль челюсти, расстёгивая одной рукой, пуговицу за пуговицей, его рубашку, второй же массирую ему затылок, поворачивая расслабленную под лаской кукольную голову в ту сторону, что мне нужно, открывая себе максимальный доступ к шее, в которую влипаю губами и зубами. Чистую, чуточку загоревшую кожу, где не осталось ни одного следа моей страсти, блядское время украло все оставленные метки с его тела. Блядское время очистило его, стёрло мои следы. Пуговица за пуговицей выскальзывают, вытаскиваю из-под пояса брюк тонкую ткань, распахивая полы в стороны и врезаясь глазами в точёные ключицы, в потрясающий рельеф его просушенного тела. Сплошная ахуительная мышца, и ровно каждую хочется пересчитать зубами, обвести языком и разрисовать багрово-алыми цветами засосов и укусов. Хочется разукрасить его всего как полотно. Хочется проглотить целиком. Но я лижу его шею, лижу одержимо оголившееся плечо и целую мокрыми от слюны губами, так громко в тишине вокруг нас, так оглушающе хорошо. Так хорошо, когда сдвигаю рубашку лицом, трусь об его тело, прикрыв глаза, чувствуя, как вздымается его грудная клетка, как он задыхается у меня в руках. Гладит мой затылок, прижимая к себе лишь сильнее. Мой чувствительный, мой нежный, мой неповторимый. Господи, блядский ты боже, как без него жить? Как без него? Как?.. Вся шея зацелована нахуй, кожа уже от поцелуев покраснеть успела, от жадных острых зубов. Я всасываю его кожу и лижу, абсолютно поехавший, мне оторваться от него невозможно, ни губами, ни руками, а под пальцами моими сокращаются мышцы на его рельефном прессе. Сокращается он весь и дрожит, стонет так хрипло и искренне, пропуская вдохи и кусая свои потрясающие губы. Его глаза просят ещё, его глаза приказывают не бросать возбуждённым сейчас, они умоляют о ласке. И кто я такой, чтобы ему отказать? Кто я такой, если выбрал куколку личным своим божеством? А раз выбрал — поклоняюсь. Расстёгиваю его ширинку, высвобождая член из тонкой ткани белоснежного хлопка, обхватываю рельефный напряжённый ствол и ловлю губами дрожащий, рвущийся из его горла слишком громкий стон. Однако… горит от желания не только он, нас таких свихнувшихся и возбуждённых двое. И когда прижимаемся стояк к стояку, скользко, горячо и влажно, из глаз начинают сыпаться искры. Ёбаные искры, не меньше, в ушах же шумит вскипающая от восторга кровь. Головка по головке скользит, мне не пришлось даже облизывать собственную ладонь, смазки выделяется так много, вязкой и тягучей, что её достаточно нам обоим. И, блять, от возбуждения уже тупо больно: ломит и выкручивает сраные жилы, мне бы развернуть Свята и выебать, быстро и рвано. По слюне и без сраной растяжки выебать, насрать, что ни смазки с собой, ни выдержки, нихуя вообще нет. Ни крупицы не осталось. Я, совершенно безголовый, рванул к нему, как только выдалась возможность, без банальных одноразовых пакетиков сраного геля, сука. А он бы сейчас пиздец пригодился. — Не смей бросать меня без оргазма здесь, — дышит сорвано, едва в силах держать веки открытыми, в рот мой хрипит, кусая мне губы. — А то что? — А то я тебя трахну, — выдыхает и лишь сильнее дрожит, запуская руки мне в волосы, вжимая в себя с силой. Стонет в мой распахнутый рот, убивает нахуй. — Я буду трахать тебя всю ночь, — хрипит, запрокидывая голову и подаваясь бёдрами навстречу моей руке. — Мне будет плевать на то, какие у тебя были или есть планы. Мой член окажется в тебе… так глубоко, что покажется, будто прошило насквозь. — Пиздец у него, а не взгляд, когда открывает свои потемневшие от возбуждения глаза. Когда смотрит на меня оголодавшим животным, теряющим связь с реальностью от накрывшей волны концентрированной похоти. — Я вылижу каждый сантиметр твоего тела, я изнасилую ртом твою задницу, буду обсасывать твою тугую дырку, пока её края не станут покрасневшими и опухшими, я до мозолей заласкаю твои соски и каждый промежуток светлой кожи между татуировками помечу засосами. Я сожру тебя, всего тебя сожру, всего, блять… — шепчет и тянет с громким стоном последнее слово, снова целует так громко, так пошло и мокро, а я отзываюсь на его слова. Я в руки его хочу, я согласен дать ему всё, исполнить каждый чёртов каприз. Двигаю рукой по нашим членам, понимая, что скоро, совсем скоро, наша сперма в хватке смешается, и мы кончим, пусть и смазано, быстро, но оттого не менее сильно, и этого будет пиздецки мало обоим, но больше, чем совсем ничего. Больше, чем лишь жадные поцелуи. — Хочу твои алые губы на своём члене, хочу увидеть тебя на коленях, — шепчет, двигая навстречу руке бёдрами, ошалевший, отъехавший к херам: глаза мутные-мутные, пьяные-пьяные, он весь словно под дозой. — Я так люблю, как ты сосёшь, так люблю, блять, обожаю. Просить дважды точно не нужно. Не меня. Губы послушно скользят по его телу, от подбородка, по шее, к ключицам, по груди, прикусываю сосок, до его чувственного прогиба в пояснице от удовольствия, до сжимающихся в моих волосах дрожащих пальцев, когда подставляется под очередную ласку, прижимая к себе лишь сильнее. До запрокинутой со стоном головы, и это так блядски красиво, что я от картинки слепну, жадно наблюдая за его реакцией, глядя вот так, снизу вверх. По рёбрам мазками языка… поцелуями, к бедренным косточкам и ахуительным косым мышцам живота, кайфуя от силы взаимного желания, ахуевая от его кричащей сексуальности, от того, как заводит до невменяемости, даже не прикасаясь ко мне толком. Вылизываю ямку пупка, буквально растрахивая. И по стволу его рельефному, раскалённому, каменному громко и влажно губами прохожусь с сочными звуками. От поджавшихся яиц к налившейся кровью головке веду. А страсть и голод выплёскиваются несдержанностью: я бы хотел его заласкать всего, до обморока, но нет сил терпеть, потому сразу же вбираю член в рот, начиная сосать как в последний раз в своей бесполезной жизни. И рука его нежной в моих волосах становится, рука гладит, лаская и чуть оцарапывая кожу. Ласкает меня и стонами, такой отзывчивый, такой вкусный и терпкий, что у меня глаза в экстазе готовы к затылку закатиться. Особенно когда плавно подаётся мне навстречу, аккуратный, без животных порывов выебать мою глотку до текущей, как у псины с бешенством, слюны. Такой горячий, бесконечно желанный, тягучий и чувственный, как подтаявшая молочная карамель. Безупречный, блять, просто непозволительно потрясающий. В который раз влюбляет, покоряя собой, в который раз заставляет шалеть от неповторимой красоты. Куколка моя. Куколка уникальная. Куколка идеальная. Куколка самая ахуительная. Куколка, что трахает мой рот так, словно играет на камеру, специально отрабатывая свои лучшие ракурсы, а я жадно слежу, жадно же терпкие вязкие капли с его головки слизывая и снова тугой глоткой на член натягиваясь узкой не по размеру перчаткой, с мычанием, посылая по телу его вибрацию, царапая напряжённые мышцы пресса одной рукой, отдрачивая себе свободной. И не удивляет, что кончаем синхронно, потому что удовольствие его слишком мощно по мне прокатывается, сильнее собственного. Ему хорошо, а значит, мой кайф увеличен вдвое. И похуй, что горло саднит, что губы в уголках пиздецки пощипывает, а язык слегка онемел, его благодарный взгляд того стоит, его медленный, солоноватый поцелуй с привкусом спермы, которую он слизал с моих пальцев, того стоит, его ласковые руки, которыми гладит по бокам и спине… того стоят. Он стоит всего. — Ты снова не предупредил меня, я ведь мог бы всё отменить и остаться с тобой до завтра. — Нет, работа есть работа, куколка. Это я вклиниваюсь в твои планы, а не ты подстраиваешь свои планы под меня. Поедешь на назначенные встречи, вечером я поужинаю с отцом и братом, а после — я твой до завтрашнего обеда. Леонид Васильевич лично гарантировал мне, что до полудня ты целиком мой. — Ты виделся с ним? — удивляется, хлопая своими длинными красивыми ресницами. — Забирал препараты для операции, — поясняю, помогая ему привести себя в порядок, и когда сдаётся, не в силах застегнуть собственную рубашку, пуговицу за пуговицей возвращаю обратно, успевая шею его целовать, облизывать вкусные губы, стараясь не оставлять слишком заметных следов, только сдерживаться удаётся с огромным трудом, и несколько меток алеют на коже. — Я не доживу до вечера, — бормочет и бегает беспомощным взглядом по моему лицу. — Не доживу до ночи… — Я вижу тебя чаще, чем собственную семью, и ужин нельзя отменить, твои встречи тоже. Мы терпели несколько недель, несколько часов прожить порознь сможем. — Не хочу. — Капризная куколка. — Может… есть вариант взять меня с собой? Пожалуйста. — Осторожно спрашивает, и, честно говоря, я не считаю идею хорошей: Саша, может, и побывал на его дне рождения, но это скорее был шаг мне навстречу, чем показательная лояльность в кукольную сторону. С отцом Свята сводить — ещё более глупо, потому что… глупо, в общем. Им любить его не за что, не за что и уважать. И если к Филу у них кривая, но благодарность возникла, спустя время, то с куколкой моей — всё в разы сложнее и печальнее. Увы. И ужин способен превратиться в катастрофу. Не глобальную, всего-то локального масштаба, но испортить редкую встречу, сведя её к срачу и недовольству, не хотелось бы. Мягко говоря. Если бы я отказать ему сумел. А я отказать ему не могу. Похоже, теперь ни в чём. *** Идея, и правда, дерьмо. Становится понятно с первых минут, что ужин из спокойного и семейного мутирует в провальный и напряжённый. Мы приезжаем последними, и даже не потому, что всю дорогу сосались до саднящих губ, а потому что попали в пробку. Ибо час пик, конец рабочего дня для многих офисных работников, время ужина и далее по списку. Опаздываем, что не вызвало бы никаких эмоций ни у отца, ни у Саши — они давно привыкли, что пунктуальным я могу быть по любому из поводов, кроме личных встреч. Если бы я пришёл один… Опаздываем. И едва их взгляд останавливается на куколке, у обоих мелькает тень по демонстративно спокойным лицам. И если у брата чёткое отторжение от нашей разбавленной компании на дне глаз мерцает неоново, то у отца скорее непонимание читается во взгляде. И я могу его понять, в нашу последнюю встречу я был в отношениях с Филом, привёл его на ужин, как свою пару, знакомя с матерью моего пока нерождённого ребёнка, и теперь я не с ним… И отец принял тот ужин как факт, не стал ничего говорить по данному поводу, ни поддерживая мой выбор, ни осуждая. Теперь же, в его глазах, рядом со мной — прекраснейшая внешне, но оттого не менее смертоносная причина всех моих бед: несмотря на шикарный блонд — тёмная полоса, ознаменованная таким огромным количеством потерь, что все так сходу и не перечислишь. Вот он — воплощение краха моей репутации, личности, здоровья, всего разом. Моя огромная чёрная дыра в груди. Моё шрамированное сердце перед ним стоит и сверкает сине-серыми стекляшками, вежливо поздоровавшись и заняв место от меня по правую руку. Опаздываем, и, судя по тишине, что погружает нас в себя, как в вакуум, всасывая в плотный пузырь непонимания и полярных эмоций, лучше бы не пришли вовсе. Но я и правда вижу их чересчур редко, чересчур редко нам удаётся собраться втроём, и по-хорошему Свят здесь действительно сегодня лишний, потому что одно дело — пытаться ввести его в мою семью медленно, плавно и без перегибов, имея не самый здоровый анамнез в прошлом. А совершенно другое — вот так, без предупреждения, притащить его, догадываясь, какая будет реакция у обоих. И возможно им было, что мне рассказать, было что обсудить, даже банально посплетничать о чём угодно, например о забавном очередном деле у любого из них, о казусах во время судебного процесса или новостях в куда более теневой стороне нашей жизни. В конце концов, подъебать Сашу на тему его похождений или же отца на тему того, что он скоро обзаведётся двумя вопящими комками вместе с молодой женой, и пора вспоминать, как правильно пеленать и менять подгузники… Теперь же, судя по их лицам, сказать им как будто особо и нечего, а обмен взглядами скорее отдаёт претензией и борьбой с рвущимися эмоциями, нежели чем-то другим. Ошибка. И моё согласие взять куколку с собой. И его капризная просьба. Я иду у него на поводу. Снова. Свят отказывается принимать то, что существуют границы, не хочет ничего понимать, пытаясь заполнить мою жизнь по максимуму, вытесняя из неё близость с другими людьми, пытаясь заместить собой каждую сферу, занять каждую нишу, словно для него не является очевидным, что кто-то может быть ровно так же важен, как он. Что не означает, что они смогут его заменить. Его не заменит никто. Эгоизм. Мне всегда казалось, что именно я — его прямое воплощение, зачастую поступающий лишь в угоду собственным интересам и выслушивая ни единожды за свою жизнь обвинения по этому поводу. Эгоизм. Сашка таким вырос неспроста, мы выпестовали его с отцом, избаловали его, оба, превратив в капризную суку, что не принимает отказов ни в чём. Эгоизм. Будь ситуация иной, то Свят и мой брат могли бы стать идеальным тандемом. В них так много схожих черт проглядывается, в них так много всего перекликается, что им бы навсегда разойтись по разным углам, потому что — взрывоопасная смесь, и, удваивая эффект, эта пара под собой просто погребёт, без шансов. Или наоборот — слипнуться сучьими соулмейтами, пусть мне и казалось, что Саша как раз с Олсоном спелся в одну глотку. Ан нет… С куколкой тоже вероятность довольно велика. Могла бы быть. Не пытайся он взглядом прикончить Свята как злейшего врага, и совершенно похуй, что относительно недавно вполне нейтрально вёл себя на его же дне рождения. Эгоизм. Он выстраивает вокруг них стены, мерцающие, непроницаемые, пульсирующие. Яркие, почти ослепляющие вспышками разрядов грёбаных молний, пресловутого электричества, того особого напряжения, которое испепелит насмерть, стоит лишь коснуться. Эта чёртова стена просто убьёт, и плевать, что оставит в одиночестве навеки. И будь они оба единственными выжившими после глобальной катастрофы, то скорее скончались бы, чем попытались её преодолеть. Потому что я вижу в Святе, что он ради меня согласился бы на уступку, но не прогибаться под кого-то — молчать. Делать вид, что не замечает, не слышит и не чувствует негатива. Саша же на уступку не пойдёт, слишком гордая, слишком пафосная, слишком демонстративная сука. Эгоизм, он в нём буквально вопит в голос, не пытаясь просто орать или говорить. Он выплёскивается цоканьем, когда замечает кольцо на моём пальце, но отец его опережает — отцу спрашивать ни к чему, но он смягчает, возможно, прозвучавший бы в итоге куда более жёсткий вопрос от брата. Смягчает, но смысл вкладывает явно тот же. — Вас можно поздравить? — кивает на мою руку, я же молчу, встречая взгляд его проницательный, понимая, что, распишись мы и правда втайне ото всех, он бы простил, но… подобный выебон с моей стороны, сильно задел бы. Сильно и неприятно, пусть моя личная жизнь и касается их лишь слегка. И решать, как ею распоряжаться — мне. Не им. Не им… Но во взгляде самого авторитетного в моей жизни человека укор. Пусть и спокойствие затопило черты. — С чем? — Откидываюсь на спинку стула, заказ они явно сделать успели заранее. Как и поступали всегда, выбирая несколько огромных блюд — не порционных, приборы и бутылку или две вина. О приборах, дополнительных — для четвёртого за столом, даже не приходится говорить: заведение слишком респектабельное, чтобы не заметить ещё одного гостя, присутствующего за столом, и донесли их почти мгновенно. А курить хочется, просто пиздец. Как и сжать длинные пальцы, что совсем рядом, стоит лишь руку протянуть. Однако стабилизировать нужно не только его, но и меня, и ему пора понять, что есть вещи, куда его симпатичный маленький нос не должен влезать. Например: в мои встречи с семьёй. Наедине. Потому что это правильно. Курить — буквально необходимость: голова снова, сука, начинает противно ныть, полтора часа сна в самолёте — почти ничто, капля в море, а усталость, тем не менее, копится, и организм за неё никогда ещё не благодарил. Как раз с точностью до наоборот. Курить… Но вместо меня решает заговорить Саша. Точнее выстрелить, как из блядской обоймы чередой вопросов, в которых так много яда, что он смог бы отравить не то что густонаселённый зал ресторана, а целый ёбаный город. И показать этим, что вопрос отца, сработавший на опережение, нихуя в итоге не смягчил и не отсрочил. — Ты всё ещё Лавров? Или уже Басов? — Вздёргивает бровь, дёргает плечами и морщится, словно лимонного сока выпил целый бокал. Залпом. — Решил сменить семью? Как удобно. Главное, что на меньшее размениваться не стал по части влияния. Выгода ведь и в Африке выгода, да? Плевать, что там почти одни пески остались и минимум жизни. Но у Басова ведь не золотой песок, у него ангельская пыль, белоснежный прекрасный порошок и сучье разнообразие. Что ещё лучше. — В былые времена, с кем-то другим, даже с Филом, которого он пытался уколоть на нашем совместном ужине, отец его одёргивал. Просил сбавить накал, тон и подбирать выражения. В былые. Сейчас же Валерий Алексеевич молчит. И это давит. И показательно, просто пиздец. — Как ахуенно осознавать, что мы для тебя становимся настолько не важны, что ты отказался от нашего участия в своей жизни, просто сделав важный, безумно важный шаг и эгоистично скрыв это. Ты тупо не оставляешь нам за грудиной места. Тебе тупо насрать на наши с отцом чувства. Это переходит уже все границы. — И я ведь могу просто ответить, что кольцо не означает автоматическую смену фамилии: оно не обручальное, не помолвочное, оно несёт совершенно иной смысл. Но зачем? Если ему так неудержимо хочется выплеснуть всё изнутри, расплескавшись, как стоячая вода грязных ёбаных ледников, которые внезапно выглянувшее солнце разморозило. — Я, блять, месяцами искал для тебя выход из того дерьма, в которое ты угодил. И по чьей вине, а? Я поднимал все свои связи, чтобы помочь тебе восстановиться и адаптироваться, потому что ты — наиважнейшая часть моей жизни! Нашей с отцом жизни! Вопреки тому, что у него скоро будет двое мелких с Дашей и хватает хлопот. Даша, блять, его одногодка почти, но даже у неё есть понимание личных, сука, границ, понимание семьи, которой нужно время, чтобы побыть вместе. Наедине. Я терпел многое от тебя за эти месяцы, спускал, молчал, понимал, что тебя разъебало, что тебе больно и сложно, я принял, как факт, что ты торчишь рядом с Морозовым, от которого меня по сей день тошнит. Очень много сраных лет тошнит, потому что я помню, в каком состоянии ты был после него. Я смотрел тогда в твои объебавшиеся порошком глаза и боялся, что ещё немного и ты дойдёшь до точки невозврата. Но так сильно, как после встречи с ним, — тычет пальцем в замершего без движений Свята, — я за тебя не переживал никогда. Я не боялся так сильно ни разу после смерти матери, и думал, что подобное не повторится уже никогда. И теперь, что я вижу? Я вижу тебя с ёбаным кольцом на ёбаном пальце, я вижу его на нашем семейном ужине рядом с тобой. Я вижу, что ты ахуел и совершенно потерял сучью голову, и я нахуй не хочу на это смотреть. Я не хочу смотреть на него за нашим столом. И мне похуй, Лавров ты всё ещё или уже Басов, иди нахуй в обоих случаях, Макс. Просто. Иди. Нахуй. Всасываю нижнюю губу в рот, сжимаю её зубами, всё также глядя в полыхающие ненавистью глаза брата, всё также молча. Не пытаясь его останавливать, когда громко отодвигает стул и, подхватив свой пиджак, который на спинку повесил, стремительно двигается в сторону выхода, покидая ресторан. Не зову. Не иду следом. Не делаю вообще ничего, медленно моргаю и неебически сильно сигарету хочу. — Ты так и не ответил на мой вопрос, — спокойный голос отца так сильно диссонирует с ядовитой тирадой брата, что я, прежде чем уловить смысл, промаргиваюсь и отпиваю пару глотков воды, ощущая привкус крови во рту. Всё же успел прикусить себе щеку, пока психованный придурок орал, благо губу не перемолол зубами в фарш. — Нет, поздравлять не с чем, — коротко отвечаю. — Не буду лицемерить и говорить, что мне жаль, — кивает официантке, когда она ставит большое блюдо с морепродуктами. Разнообразные сашими на льду и множество соусов вокруг на прозрачной посудине в форме блядского корабля. — Потому что это было бы слишком поспешное решение, — тем же ровным тоном продолжает, берёт себе палочки, перед этим закатав рукава и спокойно отправляет кусочек тунца в рот, обмакнув в соевый соус и забросив следом в рот кусочек имбиря. — Как и всё остальное, в принципе. — Добавляет, прожевав, а у меня нет ни аппетита, ни желания задушевно попиздеть. — В следующий раз просто предупреди, о чём бы там ни было: неожиданности всегда заставляют Сашку вспыхивать, ты же его как никто знаешь. И зачем-то делаешь назло, а он этот ужин ждал, потому что видит тебя слишком редко, как и я, к слову. И особенно болезненно реагирует, когда понимает, что кто-то может тебя присвоить и забрать у него навсегда. Украсть целиком. Раньше ты тоже не сказать, что часто бывал в Центре, но так остро это почему-то не ощущалось. А теперь… Он старается ради тебя, очень сильно старается и очень сильно переживает, никогда и ничего даже близко подобного не делая ни для кого. А ты выглядишь неблагодарным в его глазах. Я бы сказал — предавшим. — Ему придётся смириться, — цокаю и снова отпиваю воды, а голова лишь сильнее гудит, натужнее. Тру переносицу устало, пытаясь перебороть острое желание нахуй свалить. Но отца бросать будет просто абсолютнейшим пиздецом. Пиздецом несправедливым. — Так вышло, всё меняется, и моя личная жизнь — не угроза нашим семейным отношениям, в конце концов, я к нему с его ручным послом не лезу. Прекрасно видя, насколько там всё нечисто. — Насколько я в курсе, там всё более чем в рамках. Дружеских. Якобы. — Якобы, — фыркаю согласно и, когда приносят следом огромное блюдо разнообразных суши, вместе с креветками и запечёнными мидиями, всё же беру себе пару штук. Киваю Святу, чтобы не сидел, словно ему в задницу кол вогнали, а расслабился и поел. Потому что выглядит бледной тенью с очень осторожными нечитаемыми глазами. Понимает, что виноват, но хули теперь размахивать хуем? Пусть после пожара он и похож на шланг. Ситуацию уже не спасти. — Я против. — Отец указывает на нас пальцем, обрисовывая неопределённые фигуры. — Поймите меня правильно, а главное, попытайтесь услышать. Препятствовать не стану, хотя мог бы и сейчас, и зимой, когда ты лежал после инфаркта в реанимации. Мог сделать многое, мне твой отец, — обращается к куколке, — не смог бы ничего сделать, даже убери я тебя собственными руками. Не только у великого Басова есть ресурсы, способы давления и множество методов для достижения цели. Да, это грозило бы нежелательными, мягко говоря, последствиями, но ради сына этот риск стоил бы всего дерьма, что я бы в итоге получил. — Отпивает вина, крутя в руке бокал на длинной ножке, пузатый и отполированный. — Я мог бы вмешаться. Наверное, следовало это сделать. Но глядя в твои глаза… — смотрит на меня пристально, цепко, просто пиздец, так глубоко и болезненно в меня проникая, в саму душу, что в горле встаёт ком. Ком, мать его. Не протолкнуть. — Твои глаза без него не горят, а исчезни он не из города, не просто из твоей жизни, а навсегда, глаза твои с ним же окончательно потухнут, и тогда единственное, что я смогу для тебя сделать — закрыть их и оплакать. Скорбеть от потери и себя же винить. — Скребётся боль от его понимания внутри, острые иглы прошивают меня, нанизывают, а сверху — глубина мудрого, опытного взгляда, словно кислота по мелким ранам… чтобы начать разъедать до мяса и мучить. Отец не пытается орать, как Саша, но оттого не менее сильно звучит. — Я против, потому что это погубит вас обоих. А я потерять тебя, сын, не готов. Будь у меня хоть целая футбольная команда наследников. Ты мой первенец, ты моя гордость и сила, я не хочу даже думать о том, что есть что-то или кто-то, способный так сильно на тебя влиять, так сильно тебя отравлять и губить. Я против. Но я понимаю, что ты без него откажешься жить, живьём себя похоронишь, и проще позволить всему происходить и наблюдать, чем потерять тебя навсегда. Я против, но не буду ставить условий, потому что ты мне дорог и очень важен. А если я поставлю тебя перед выбором, мы — твоя семья или он, — кивает в сторону Свята, но взгляд мой удерживает. — Ты не сможешь с лёгким сердцем выбрать ни один из вариантов. И скорее уйдёшь за ним, потому что он и есть твоё сердце. Я против. Я говорю об этом честно. И думаю, что видя настолько сильную поглощённость, против был бы любой из родителей. Даже твоя мать. — Не вмешивай её сюда, — удаётся выхрипеть и хотелось бы менее агрессивно, но я с трудом смирился с его попыткой строить будущее с другой, предавая её память, а теперь он о святейшей из женщин говорит… словно имеет право судить. Вмешивает её как весомый аргумент. — Не вмешивай. — Знаешь, в чём отличие того, как ты сгораешь от любви, от тех чувств, что по воле случая удалось ещё раз за свою долгую жизнь испытать мне? — Приподнимает бровь, снова отпивая глоток. Как всегда, без осуждения или обид. Удивительный человек. Уникальнейший, лишь он умеет быть чёртовой скалой. Моей скалой по жизни. И меня авторитет его придавливает к земле, распластывает по ней, но без причиняющего боль и унижение превосходства. Так умеет лишь он. Словно огромный вожак-альфа своего нерадивого щенка, прикусывая мою холку и ставя на место, но, не пытаясь ранить. А я от любви к нему готов рассыпаться и просить о прощении. Готов… но молча киваю. — Даша смогла меня исцелить и подарить успокоение и надежду. Мне вряд ли осталось слишком много — быть может, лет пятнадцать? Возможно, двадцать. Я не рассчитывал, что встречу кого-либо, я не искал. И теперь чувствую себя живым. Ты же влетел в него, как скоростной поезд в стену, и разбился. Ты смял себя, разрушил, уничтожил всего. Ты как кусок искорёженного металла, пострадал и внешне, и внутренне. Моя поздняя любовь меня от боли потери потрясающей женщины исцелила, она созидает. Твоя же тебя может вскоре добить, потому что абсолютно деструктивна. Даша подарила мне стабильность. У вас же отношения словно вулкан, он то тихо спит, то изрыгает пепел и серу, то выплёскивается магмой, погребая под собой всё вокруг. Вы, когда вместе, опасны. Вы опасны и когда разделены. И в идеале, было бы прекрасно, не встреться вы никогда. Только теперь уже поздно. — Что бы ты сказал тому человеку, что встал бы перед тобой, загородив мою мать и попросил её не любить? Прекратить это. Забыть её, отпустить, отречься. — Тебе интересно, как далеко я бы сказал ему идти? Нахуй, Макс, я бы послал его, даже не дослушав, по самому понятному и всем знакомому адресу. — Мне стоит это сказать? — Не хочу ссор, выяснений, посылов. Ничего не хочу. Но мне нужно дать понять, что как бы сильно он ни был прав — все они — этого уже не исправить. Я и куколка… Вулкан это, трясина, бездна, личная вселенная и ёбаный космос, рукотворный ад на двоих, тот самый раскалённый котёл, в котором нас проваривают, наилучшее из возможных чувств или наихудшее, безумие или величайший подарок? Неважно. Всё неважно. Потому что я без него не дышу. А он не может без меня жить. Точка. Кровью ли мы даём наши клятвы, в момент оргазма, роняя слезы, в постели или вися над бездной, рядом с распахнутой створкой. Глаза в глаза или с силой веки зашторив. Пьяные от любви и вина или накуренные. Неважно. Есть в нашей постели третьи, есть ли между нами километры, есть ли непреодолимые преграды. Неважно. Я и куколка — синоним с «вечность». Живыми… или мёртвыми. Я и куколка — не равно «пустота». Не равно «никогда». И это стало аксиомой. Это то, что я пронесу сквозь годы. Это то, за что я готов и буду бороться. Чувства настолько ошеломительного масштаба, что нет признанных вычислительными программами настолько громадных цифр. Теряются нули. Не влезают в блядскую строку. — Тебе стоит попробовать этот лосось, он здесь всегда удивительно вкусный и сочный, — с лёгкой улыбкой прекратил этот разговор, точнее, сменил тему. Спросил меня о том, как мы решили назвать ребёнка с Мадлен, а я признаюсь, что не участвовал в процессе, потому что считаю, что именно мать имеет на это полное право, за отцом малое. Кивает одобрительно, когда впервые за весь вечер Свят подаёт голос, отвечая сдержанно и крайне вежливо-нейтрально о том, что совершенно не против моего наследника, более того, сам занимается этим вопросом. Рассказывает моему отцу о собственном реабилитационном центре, о котором столько шума в СМИ, что лишь успевай просматривать новостную ленту. Отвечает на вопросы, признаётся, что именно я сподвиг его на подобный шаг, и впервые за несколько часов, что мы проводим в напряжённой беседе, глаза отца понемногу начинают таять. Его подкупает этот шаг — он отзывается в нём абсолютнейшим одобрением — как и идея в целом создать нечто подобное в нашем городе. И я мог бы сказать про кого-то другого, что он просто лицемерно делает вид, будто наводит мосты. Но… Валерий Алексеевич слишком мудрый, слишком умный, слишком понимающий и видящий насквозь, чтобы пытаться играть как второсортный актёр. Потому та волна спокойствия, что меня накрывает, настолько густая и концентрированная, что я чувствую на своих губах благодарную улыбку, а в глазах его тепло, когда он встречает мой взгляд. И это та самая поддержка, которая всегда, без исключений, вперёд меня вела, даже в те самые моменты, когда казалось, что смертельно прибило к земле. Его вера в меня. Вера мне. Он не согласен с моим выбором, но он видит неебическую важность, он видит моё истерзанное сердце, которое нуждается в его любви, он не хочет быть моим судьей или палачом, он — отец, который любит и согласен вопреки всему рядом быть. На моей стороне. Даже если, по его мнению, я чудовищно неправ. И я хочу стать для собственного ребёнка таким же авторитетным, таким же незыблемым, таким же важным. Только вряд ли смогу. Куколка — хороший рассказчик, я с интересом слушаю детали, о которых не знал: о том, как они вместе с дедом решали вопросы косметического ремонта, и тот не верил, что Свят решится на то, чтобы сделать сад, а помимо сада ещё и фонтан. Описывает, выглядя таким одухотворённым и красивым, как занимался отделкой, как собеседовал персонал, что ощущал, перерезая красную ленту и впуская своих первых посетителей. Им удаётся удивительно нейтрально, довольно живо и без лишнего пафоса вести диалог, а я тону в океане разбушевавшихся чувств, тону в нём и его голосе, наблюдая, как розовые губы, сочные словно спелая клубничная мякоть, наливные и аппетитные, двигаются. Он восхищает меня тем, как сильно изменился в сравнении с тем беспомощным пиздёнышем, что валялся в грязи на чёртовом стадионе прошлой осенью. Он стал более зрелым, глубоким, тем самым насыщенным убийственным концентратом. Он стал ослепительным, ослепляющим, порабощающим. Я смотрю, не в силах отвести глаз, смотрю, не боясь быть настолько откровенным перед отцом, он и без того всё видит и знает. Смотрю и, не удержавшись, впервые за вечер, ловлю его руку, приподнявшуюся в жесте, и очень медленно, очень нежно переплетаю наши пальцы, встречая его вопросительный взгляд и покачиваю отрицательно головой, призывая продолжать, не пытаясь вмешиваться в их диалог. Он — чёртов гипноз. Гипноз… Я помню каждый оттенок его вкуса. Я помню каждую каплю, что слизал с его кожи. Я помню каждый блядский волосок, что щекотал меня, пока я целовал его шею и челюсть. Я так потерян в нём, так глубоко потерян, не понимая, как уместить внутри себя этот шквал, как удержать, как не лопнуть самому, как не излиться, на всех вокруг фонтанируя, не в силах сдержаться. Будет ли хотя бы через несколько лет хоть какая-никакая стабильность внутри? Будет ли хотя бы капля покоя? Стихнет ли штормящее в венах безумие? Прекратит ли шарашить отбойным молотком рядом с ним пульс? Он — погибель. Такая блядски сильная отрава. Сладкий, самый сладкий, самый вкусный, самый потрясающий яд. И я так сильно зависим: я хочу быть убит им, хочу в нём исчезнуть и заново родиться, хочу быть его продолжением, при этом с удовольствием втянул бы его в собственные лёгкие и там же захоронил. Я хочу так много, настолько противоречащих себе, совершенно противоположных вещей, что, кажется, окончательно и бесповоротно свихнулся к хуям. Но, блять… Я люблю его, в эту самую секунду ещё сильнее, чем мгновение ранее. Я так сильно, так безумно, так пиздецки невыносимо его люблю, чувствуя тепло длинных пальцев, то, как поглаживает большим, медитативно, по кругу. Ласковый мой, маленький мой, самый опасный, безжалостный, смерть несущий монстр. В нём так много потенциала, в нём так много плещется силы, в нём невиданная мощь, которая способна под собой погрести половину мира. Он может стать не менее великим, чем его отец, он способен превзойти. У него есть совершенно всё, и дело не в ресурсах, возможностях или поддержке авторитетного отца. У него есть особый нерв внутри, у него есть эта самая порода, которая в крови. У него стержень — не титановый, он крепче в разы. В сотни. В нём так много сокрыто, столько сюрпризов и фишек, что чтобы разгадать, разглядеть, рассмотреть ровно каждую из граней может не хватить и целой ёбаной жизни. Я в сравнении с ним исключительно прост. Он же, выглядящий глупым, неопытным, ведомым и ограниченным, по факту, уникально сложен. И что же там кипит под его красивым скальпом, что в его прекрасной голове кроется, как глубоко и далеко уносятся мысли… узнать бы. Проникнуть в него не только членом, захлёбываясь от ощущений, проникнуть бы до особых граней, в самые тёмные, самые загадочные уголки его души и познакомиться с ними. Я готов посвятить этому всего себя. Поиску внутри него ровно каждой мерцающей грани, как у драгоценного отшлифованного камня. Я хочу узнать его целиком. Изучить. Восхититься. Поклоняясь и превознося. Я люблю его. Хотя, если очень хорошо подумать, это чудовищное преуменьшение глобальности и глубины моих к нему чувств. От которых я захлебываюсь нахуй, а глаза режет до боли, потому что забываю моргать, поглощённый им без остатка. Люблю… Выныриваю из вязкого, густого, как патока, киселя собственных мыслей, когда официант приносит счёт, а отец отказывается от того, чтобы сумму на всех нас разделить. Встречает мой взгляд, и глаза его — убийственно понимающие: он просканировал меня всего за эти несколько часов, мне не нужно нихуя вслух говорить, на лбу всё написано неоновыми буквами. И когда мы вместе покидаем заведение — Валерий Алексеевич по левую сторону, плечом к плечу, а Свят справа, крепко сжимая мою ладонь — двигаемся вдоль тротуара к перекрёстку, где поджидает машина отца с водителем. Двигаемся единым организмом, неосознанно подстраивая шаг, и такое чувство, что даже грудные клетки секунда в секунду вздымаются, синхронизировавшись. И на прощание отец мог бы обнять меня, но обнимает его, осторожно и очень сдержанно. И мог бы сказать мне «береги себя», но говорит ему: — Береги его, потому что ты — его сердце, то, что в груди… остановилось в реанимационной палате, где он вернулся с той стороны, лишь потому, что оставил здесь тебя. И я бы мог сделать вид, что ничего не слышал. Я бы мог отца остановить и спросить: зачем? По какой из причин он подобные слова озвучил, но смотрю спокойно, как он ныряет на заднее сиденье, на то, как трогается его лимузин, на то, как скрывается он за поворотом, и ноет в груди. Ноет сильно. Ноет, желая меня надвое распилить, потому что отзывается внутри. Потому что я не говорил никогда этого вслух, не признавался ему, но он понял. Он увидел. И это могло бы шокировать, только нихуя не шокирует. И мы могли бы, как можно скорее, поехать с водителем Свята к нему на квартиру, прихватив пару бутылок вина, закусок и исчезнув где-то там возле створки — демонстративной двери в небо. Но… Решаем молча пройтись по вечернему городу, по немного спавшей жаре. Всё ещё светло на улице, но закатное солнце, ещё немного, и спрячется за горизонтом. А мысли мои тоской, грустью, пониманием неизбежности наполнены. Я чувствую, что близится блядская грань. Чувствую, что сегодняшний ужин, наше взаимодействие, мой приезд в целом повлиял. Куколка моя… Куколка капризная, куколка умная, куколка повзрослевшая в шаге от того, чтобы созреть для правильных выводов и решения, которое причинит много боли, но чем раньше он сделает это, тем быстрее мы сможем навсегда, рядом друг с другом, весь чёртов мир забыть. *** Алые ленты на запястьях, как ласковые шёлковые змеи — оплетают не сказать что туго, при желании я мог бы их не без труда, но снять. Алые ленты, которые я наматываю на пальцы и натягиваю с силой, проверяя, как много у меня свободы. Алые ленты, что ровно также закрывают мои глаза, лишая теперь не только слуха, но и зрения, оставляя для восприятия лишь голую кожу, которая сплошь покрыта мурашками, пока по мне ползает гибкое, но пиздецки опасное голодное животное, упаковывая для себя моё тело, словно долбанный рождественский подарок. Алые ленты — отвратительно пошло. Почему ему нравится именно этот цвет, о чём он регулярно напоминает, сказать сложно. Ассоциации с кровью наводят на маниакальные мысли. Могли бы навести, будь мы нормальны хотя бы на тридцать процентов из ста. Только мы безумны, и уже даже нихуя не на треть. Безумные целиком. Оба. И алый подходит, как никакой другой. Алый — наше воплощение: и любви, и боли, и страсти. Алый — это любовь, и насрать, что цвета крови. Ленты будоражат, отдавать над собственным телом контроль пиздец непривычно. И пусть в обеденный перерыв — в те моменты, пока мои губы скользили по его коже, он хрипло шептал, как сильно хочет почувствовать меня изнутри. Как сильно хочет сожрать, трахнуть и обо всём забыть, во мне забыться… Я всё же не думал, что не успею выйти из душа, как он резко толкнёт меня, всё ещё влажного, на постель, не оставив на сопротивление и шанса. Я тоже хотел его вылизать, медленно и жадно, хотел лежать под ним, чтобы Свят ёрзал своей молочной задницей на моём лице, заставляя задыхаться, ёрзал, раскачивался маятником и стонал, срывая голос от кайфа. Ёрзал-ёрзал-ёрзал, залил мои глаза, губы, нос… всё моё лицо залил спермой. А после слизал до капли, как мелкий послушный щенок, вылизал, отёрся всем телом, сполз и насадился на мой каменный стояк своей растянутой задницей и объездил так идеально, как только он умеет. Но у куколки иные планы. Куколка хочет поиграть, опутав меня лентами, словно блядский паук в кровавую паутину. Куколка пиздит мой слуховой аппарат, отрезая от мира, и я оказываюсь фактически в вакуумной тишине, чувствуя, как никогда сильно, кожей любое из колебаний вокруг. Лёгкое дуновение ветра от распахнутой створки, вибрацию слов, что он роняет в мою шею, распознавая отдельные фразы. И ведь знает, сучёныш, что не слышу, знает, что буду гадать, о чём его обещания, мольбы или просьбы, знает… Но продолжает губами скользить, продолжает рисовать языком известные лишь ему фигуры, продолжает красть воздух из моих горящих лёгких, потому что, не видя его, не слыша… как никогда сильно чувствую. Мне хочется его трогать, хочется к себе прижимать, втирать в своё тело, вдыхать с его волос концентрированный терпкий древесный запах с примесями блядского зелёного чая и бергамота. Мне хочется так много, когда юркий язык исследует мне ушную раковину, когда зубы его метят хрящик, когда он проникает едва ли не до самого мозга, обдавая дыханием, а меня выгибает под ним, я практически беспомощен. Мне хочется так много, потому что он, сука, издевается, не меньше, вспоминая ровно каждую эрогенную зону, заставляя реагировать чересчур ярко, и я, блять, не слышу, насколько громко слетает с моих губ неразбавленный кайф, потому пытаюсь прикусывать губы, которые он одержимо лижет. Пытаюсь щеку свою в фарш перемолоть, потому что от наслаждения выть скулящим месивом — полный пиздец, но он вынуждает. Тёплые пальцы по груди моей танцуют, рисуя заново каждое цветное тату. Очерчивает подушечками, царапает легонько ногтями, а после всасывает проколотый сосок, прошивая насквозь концентратом удовольствия. Играет с ним языком. Лижет-лижет-лижет, а у меня сокращается конвульсивно тело — разрядами тока каждая ласка выстреливает вниз живота, рикошетит по телу, и не будь я связан, уже опрокинул бы пиздёныша на спину и без подготовки ебал бы по крови и смазке. Сожрал бы его настырные губы, прикусив слишком умелый язык, держал в хватке наглые руки над белокурой головой. И трахал его, трахал-трахал-трахал, пока он, как щенок, подо мной бы скулил от наслаждения. Куколка так долго обсасывает каждый сосок, что у меня поджимаются болящие от нетерпения яйца, налившиеся нестерпимой нуждой. Член стоит как никогда, мне начинает казаться, что Свят доведёт меня до чёртовой потери сознания, если в эту самую секунду насадится своим ребристым горлом на него до упора — я кончу так мощно, что он нахуй удавится от напора выстрелившей спермы. Но куколке всё равно. Он обдаёт горячим дыханием влажную от слюны кожу, он как кот каждый сантиметр языком опробывает, трётся лицом о подмышку и урчит рядом с шеей, вибрируя оголённым проводом и жаля укусами. Всасывает кожу, метит-метит-метит оголодавшим хищником, сжимает в хватке мои волосы, небрежно поворачивает моё лицо в сторону и впивается зубами рядом с пульсирующей веной. И влажная дорожка стекает: влажно и ахуительно… то ли слюна так сочится из его голодного рта, то ли он прошил до крови. Похуй. Похуй, потому что ёрзает идеально своей гладкой задницей по моему стояку, ёрзает-ёрзает-ёрзает и сорвано дышит: мне слышать его даже не нужно, я прекрасно каждую из перемен ощущаю. А куколка садист. Мало того, что тратит неимоверно много времени, чтобы вылизать мои уши, изнасиловать припухшие от ласк соски, зализать мне губы до пощипывания. Он ещё и оставляет саднящие засосы по животу, растрахивая мне пупок, как степлером штампуя метки по бедренным костям и рёбрам. Чтобы после уткнуться носом в пах и дышать в короткую щетину, об которую трётся щеками. По внутренней стороне разведённых бёдер поцелуями проходится, похоже, даже не планируя, сволочь, сосать, сводя с ума этой бесконечной прелюдией. И без того в голове шумит водопадами вскипающая от желания кровь, а он заводит, заводит ещё сильнее, заводит, заставляя кусать собственный бицепс, выгибая шею так сильно, что кажется, ещё немного, и я могу её сломать. Я не привык метаться по простыням под пыточно-изматывающей лаской. Я не привык отдавать вот так полный контроль, скованный, пусть и скользким шёлком, но всё же в движениях ограниченный. Я не привык чувствовать одной лишь кожей, не видя того, что делает, не слыша, что говорит. Я не привык… и потому вставляет до ахуя, заканчивается в грудине кислород, сердце обезумевшее пробивает мне рёбра, а капли пота скатываются по вискам, впитываясь в алый шёлк. Я не привык, чтобы вот так, с особым вниманием ровно к каждой татуировке и шраму, чтобы по каждой выпуклой вене кончиком языка, повторяя после весь путь горячими пальцами. Не. Привык. Потому буквально в ахуе распахивается рот, когда чувствую, как резким движением он приподнимает мою задницу, чтобы развести ягодицы в стороны и коснуться поджавшейся дырки своим жадным розовым ртом. Он лизал мне, лизал не раз, это не в новинку, но в прошлые разы ощущалось совершенно иначе, когда на волне неудержимого кайфа, разгорячённые экстазом, на далеко не первом часу секса, мы баловались, измываясь над телами друг друга. Сейчас же мой голод на критической отметке, сейчас же я на грани безумия, я почти готов умолять сделать хоть что-то. Отсосать. Трахнуть. Что угодно, даже просто отдрочить или продолжать об меня тереться. Я хочу кончить. Я очень сильно, безумно сильно, нереально сильно хочу сбросить это невыносимое напряжение, иначе лопну. Просто нахуй лопну. Но куколка не просто садист, он этим ещё и наслаждается. Я чувствую кожей его рокочущие стоны, чувствую, как он дышит, перевозбуждённый, как лижет, словно от этого жизнь его зависит, всасывает мои яйца в рот и гладит обсосанную, припухшую дырку, мягко вводя палец. Остро. На пределе. Словно он посыпал меня всего перцем, перед этим сожрав по миллиметру кожу. Он меня на блядские ленточки наслаждением изрезал. Живьём проглотил, обварил в кипятке желания своей ядовитой слюной. Блядский демон… Остро. Кроет просто пиздец, как бы ни пытался сдерживаться, как бы ни впивался в бицепс губами и зубами, как бы ни прикусывал щеку изнутри и саднящие губы, из глотки рвётся, из самой грудины на волю вырывается звук. Мне не стыдно стонать, я всегда считал, что главное в постели — не сметь ни себя, ни партнёра сдерживать, какой бы реакция ни была. Если хочется кричать — кричи. Хочется рычать — рычи во влажную кожу. Хочется хрипеть — беспомощно делись сорванным звуком. Мне всегда нравился восторг, что слетает с обласканных губ, нравилось ловить его в поцелуе, но я блядски сильно не привык сам растекаться по простыням и скулить, как сука, от кайфа, подаваясь бёдрами навстречу. Остро. Он растягивает по слюне, которой обильно покрывает и свои пальцы, и мою задницу, неспешно и очень приятно. Медленно. Пиздец, как медленно — и как только хватает выдержки? — ласкает изнутри чувствительные от его касаний стенки, безошибочно находя простату и мягко массируя. Остро. Импульсами от копчика и по позвонкам, коротит в чёртов мозг. По ногам разливается напряжение, весь живот в грёбаном спазме, меня выворачивает уже, я завис в состоянии сраного предоргазма и кажется скоро попросту вырублюсь к херам. Остро. Слишком остро. Слишком вкусно. Просто слишком. Слишком, сука, я не выдерживаю, натягивая ленты всё сильнее, чувствуя, как все мышцы в теле становятся каменными, едва ли не до судорог. Я мог бы освободиться много раньше, я мог бы ему за эти чувственные пытки отомстить, я мог бы отрицать, как сильно меня вставляет, как сильно меня прикончило от ласк, что он подарил, выразив свою любовь не только словами. Я мог бы дотерпеть до момента, когда он решится трахнуть меня, не спрашивая о разрешении, чтобы он властно взял, показав, что имеет на это право. Я мог бы дождаться его проявления силы, она нравится мне: меня покоряет то, каким он становится неудержимым, как присваивает, и ведь кажется — щенок же беззубый, щенок в мире матёрых псов, только плечи расправлять научился, научился собственнически смотреть. Я мог бы терпеть. Но терпеть не получается, а ленты трещат, ленты долбанные рвутся, и когда руки мои оказываются на свободе, не пытаюсь его оттолкнуть, вплетая пальцы в шелковистые, влажные волосы на затылке, прижимая ещё ближе в куда более тесном контакте. Дрожа, как в лихорадке, когда снова трахает языком чувствительную дырку, а рукой, наконец, сжимает мой член. — Трахни меня, — не слышу собственного голоса, но внутри моей головы звучит он приказом. — Сейчас, Свят, иначе я трахну тебя сам, — облизываю пересохшие губы, тяну его выше, понимая, что причиняю боль, сжимая так сильно пальцами пряди в кулак у корней, что вынуждаю куколку подняться к моему лицу. — Трахни, — в губы, которые налипают на мои. В мокрые, скользкие, терпкие губы, чувствуя его пальцы у себя внутри, которые и не прекращали размеренно двигаться, сводя с ума недостаточностью, пальцы, что продолжают дразнить. — Трахни, — хочется рычать, а он зубами в ленту на моих глазах впивается и сдёргивает её резко, представая передо мной абсолютно невероятным демоном. С румяными щеками, опухшим ртом и взглядом маниакально одержимого. Маниакально нахуй свихнувшегося. Совершенно неадекватного. Я так на него залипаю в этот момент, что проёбываю, когда успевает взять смазку, вылить половину сраного флакона и туго, больно, с усилием растягивая, как сучий таран, в меня входить. Глядя в глаза, глядя не мигаючи, глядя обезумевшим животным, глядя, как никогда опасной смертоносной молнией, и в стекле сине-сером я готов изрезаться и умереть, потому что казалось — я узнал его уже любым, а он вновь приоткрывает свои драгоценные грани. Широко распахнув свой потрясающий розовый рот, стонет так громко, что даже без наушника я слышу его, словно сорванное эхо. Слышу его, он прорывается сквозь ёбаные ограничения. Стонет, запрокидывая голову, зажмуривается, когда выходит и снова медленно и неспешно проникает. Нам обоим туго: и дискомфортно, и больно, но это так ахуительно, это настолько правильно ощущается, что остаётся лишь максимально расслабиться, позволяя ему. Остро. Возбуждение всё ещё запредельное, оно спадать даже минимально не планирует, а я в рот его распахнутый погружаю свои пальцы, глядя, как по ним стекает слюна, капая на мои губы. Блядский боже. Он — воплощение греха, воплощение похоти, он сам её создал. Блядский боже. Блядский, никак иначе. Я взгляд его удерживать пытаюсь, боясь пропустить хотя бы мгновение, скользя вылизанными пальцами по его заднице, чувствуя, как лишь сильнее дрожит, как тоже проникновения хочет, как ему много-много-много всего, но мало… мало, мало. — Где твоя игрушка? — одними губами шепчу, впиваясь пальцами в его задницу, фиксируя на месте, не давая выйти, заставляя оставаться внутри и попытаться осмыслить мой вопрос. Мне приходится повторить ещё дважды, прежде чем он понимает, что конкретно хочу. Мне приходится терпеть внутри пустоту, пока он дрожащими руками роется в полке, находя тот самый вибратор-пробку, и наблюдать, как, не пытаясь особо растягивать себя, он смазывает её и вставляет, снова накрывая меня собой. И я не смогу описать, насколько красив он, когда снова оказывается у меня внутри, и ровно в этот момент, я на собственном телефоне активирую режим, а он вздрагивает от вибрации. Влипает в мои губы, сокращаясь от удовольствия всем телом, а волосы его рассыпаются вокруг нас, скрывая от любопытных стен, словно шторой. Он двигается как заведённый, грызёт мой рот до крови, вдалбливает в чёртову постель, пока я одной рукой глажу его по шее, то сжимая ту с силой, то за затылок к себе притягивая, а второй цепляюсь за кованую железную спинку, чтобы не скользить по вычурному шёлку задницей так сильно. Он двигается как бешеный, совершенно непривычный: от былой чуткости и осторожности нет и следа. Задница в ахуе, задница саднит просто пиздец, у меня тело словно под прессом оказалось. А он неумолим, он жаден, он — одна сплошная гибкая мышца и так красив, нависающий сверху, так красивы руки его с выделяющимися толстыми венами, так ахуенны, что я не могу перестать любоваться, не могу перестать восхищаться, не могу… Меня разрывает на части и от визуального ряда, и от сильнейшей стимуляции внутри. Разрывает немилосердно. Потому что никогда до него, ни единого раза, во мне не просыпалось желание себя отдать, не просыпалось желание попросить взять, не было его. Секс с Филом был проявлением уникального особого доверия, но не появись в моей жизни куколка, я бы стопроцентно оказаться снизу, оказаться принимающим… не захотел. Не возникло бы и мысли. Но с ним... С ним всё совершенно иначе. С ним даже боль в заднице, даже это непривычное напряжение иное. Даже от ощущения, что меня прошивает насквозь, растрахивая блядским поездом, а не членом, я кайфую. От него всего и во всём кайфую. И никогда не думал, что способен, никогда не рассчитывал это попробовать и пережить, никогда не планировал настолько в ощущения провалиться… Но в моменте, когда чувствую, как он начинает кончать, как дрожит на мне, в моих руках, вот так напротив, как прогибается в пояснице, вытягиваясь на руках, чтобы не придавить собой сильнее к кровати, а у меня внутри всё пульсирует, внутри разливается, словно магма, его горячая сперма — кончаю. С ним кончаю, так ни разу себя и не коснувшись, просто не выдержав и длительных ласк, и сумасшедшей стимуляции. Его всего не выдержав. Ахуй. Абсолютнейший. Лютейший пиздец. Дышать не получается, я хватаю по глотку, но сам же его к себе притягиваю и начинаю целовать раз за разом, пока внутри него всё ещё вибрирует игрушка, а он неосознанно подаётся бёдрами, продолжая входить в моё тело. Оргазм не решил ничего. Ничего не отсрочил. И я понимаю, что ему мало, мне мало тоже. Плевать кто, в ком, как много и долго, главное — сливаться воедино, главное — просто быть. Я в этот самый момент понимаю, как никогда сильно, что роли перестают значение иметь. Всё перестает иметь значение в принципе, когда пиздец как сильно. Оргазм удваивается. В кратчайшие сроки нас снова взаимно выгибает. А после ещё. Ещё. Ещё и ещё. И в какой из моментов уже я вколачиваю его во влажные простыни — мы оба не улавливаем. Перекатываясь сплетающимся клубком конечностей по кровати, с саднящими от укусов и засосов телами. Он объезжает меня. Я заставляю его задыхаться, вжимая лицом в подушку до асфиксии. Он давится, насаженный глоткой, словно пронзённая бабочка, с текущей по подбородку слюной. Я довожу его до крика, так быстро пальцами трахая и без того растянутую задницу, что его почти выключает от оргазма. Мне начинает казаться, что мы разодраны полностью и изнутри, и снаружи. Эта ночь особенно горячая, жадная, она выделяется на общем фоне концентрированного безумия. Эта ночь ощущается последней. Ночь перед очень долгим, очень болезненным перерывом. И я и правда затаскиваю его на собственное лицо, усаживая, как на трон, раздолбанной задницей. Чтобы вылизать, чтобы высосать из него по капле сперму, которую взбивал в нём до пены, чтобы обласкать мелкую, чуть кровоточащую трещинку на сфинктере. Вылизать и гладкие яйца, вылизать его потрясающе красивый член, зацеловать каждую венку. Чтобы после аккуратно уложить Свята, дрожащего и обессиленного, рядом с собой и крепко обнять. Всё в той же чёртовой тишине. Без слов, без разговоров, без озвученных признаний. Я прижимаю его кожа к коже, прикрыв глаза, прячу лицо в шёлке волос. Тону в нежности, в любви, что плещется внутри, в благодарности за него, за то, что у нас есть хотя бы это, с надеждой, что настанет момент, когда это станет не короткими перекусами, зажатыми между болезненными разлуками, а нашей реальностью. И мне бы хотелось, чтобы было иначе. Чтобы было проще. Чтобы менее травмирующе. Но мы оба понимаем, что ради совместного будущего пока что стоит друг друга отпустить, я вижу в его глазах эту осознанную истину. Я знаю, что совсем скоро это прозвучит. И мне больно заранее. Мне тоскливо, я не хочу его отпускать. Я не хочу без него жить. Мне без него дышать не получается. Без него хуёво до крика. Без него бесцветно, невкусно и тускло. Без него я лишь оболочка. Я не хочу. Не хочу. И мне бы выкрасть его и спрятать. Выкрасть, присвоить, сбежать от всех. Только этим я лишь всё разрушу. И себя. И его. Нас. Потому глажу влажные плечи, пока он спит, уставший и затраханный, глажу по волосам, по лопаткам, чувствуя, как дышит мне в шею — снова моя сливочная карамель вместо похотливого демона. Снова моя мягкая куколка, моя нежная, сладкая сука. Глажу его, умудряясь убаюканный его теплом уснуть, а ведь не хотел терять рядом с ним ни единой минуты. *** Перелёт словно вспышка: что взлёт, что посадка — я определяю происходящее лишь по заложенности полуживого уха, потому что со слуховым аппаратом на высоте находиться форменная пытка, и без того болящая перманентно голова начинает раскалываться тупо надвое. Ещё утром, было тепло и кайфово, сонный Свят в моих руках капризно ворочался, отказываясь открывать глаза, и тогда, когда я, подхватив его на руки, потащил в ванну, и тогда, когда вокруг нас набралась обжигающе горячая вода с пушистой вкусно-пахнущей пеной. Это блядское желе, которое ещё ночью было человеческим телом, расползалось по мне битый час, то досыпая и улыбаясь сквозь дрёму, чувствуя прикосновения и поцелуи, то начиная ёрзать, стоило мне прекратить скользить губами по его плечам, щекам и ключицам, вслепую нащупывая мои руки и притягивая к себе, заставляя продолжать, подставляясь под ласку. Утро было тягучим. Бесконечная прелюдия после бешеной ночи отозвалась в нас обоих одобрением, как можно быстрее кончить не хотелось. Хотелось мгновение продлить, просто чувствовать критически близко друг друга, вдыхая влажный воздух, скапливающийся в комнате, смывая с кожи мыльные разводы и бесконечно, неотрывно, пронзительно смотреть в глаза. Смотреть. Смотреть. Смотреть, укрепляя чёртов канат, который налился алым и запульсировал, словно имеет свою личную кровеносную систему. Утро было особенным. Мы говорили много и долго. Ни о чём. Обсуждая любимую марку сигарет, ощущения от кошачьей шерсти на коже и природный собачий запах. Мы молчали долгие уютные минуты, просто рассматривая, насколько у нас, оказывается, схожи по размерам руки. Что его пальцы не длиннее моих, пусть и создавалась такая иллюзия. Он обводил коротким ногтем шрам внутри моей ладони, спрашивая: напоминает ли тот о нём? Я же неосторожно обронил, что так будет всегда, потому что Свят в моей жизни — шрам, который я просто принял, не пытаясь избавиться, он стал неотъемлемой частью меня и внутри, и на ладони. Шрам. Который куколка целует пару-тройку раз: влажными губами, пару десятков. Просто прикладывает к своему тёплому рту и молчит. Шрам. Развернувшись в моих объятиях, прижимает раскрытую ладонь к моей груди. А на ней успела сморщиться кожа, и стали рельефными, забавными пальцы, из-за того, как долго мы в воде сидим, словно в своём личном болоте, как две по уши влюблённые, пославшие весь мир нахуй, упоротые лягушки. Прикладывает к месту, где моё сердце бьётся. Вдавливает пальцы, хмурится, сводя красивые брови, смотрит на то, как контрастирует его бледная кожа на фоне цветных тату, смотрит, словно впервые это замечая. А после покусывает и без того зализанные к херам губы, пытается донести, что никогда себе не простит тот факт, что моё сердце тогда остановилось. Он смотрит впервые не просто в глаза — вглубь меня заглядывает, до самой сути пытаясь вдруг дотянуться, внезапно какой-то чудовищно повзрослевший, и капли мудрости мерцают в цветном стеклянном взгляде. И я мог бы заткнуть его собой — этот надрыв лишь калечит обоих, но… я смотрю. Я его очень внимательно слушаю. Я его слышу. Шрам. На моём сердце он есть, и это далеко не метафора. И, возможно, первопричина произошедшего тогда действительно Свят. Не случись того, что случилось в моей жизни за последний год, мотор смог бы выдержать ещё дохуище стрессовых ситуаций, и блядский инфаркт вместе со всем остальным дерьмом обошёл бы стороной. Возможно, грёбаный орган, что кровь перекачивает в моём теле, был чересчур изношен со времён потери матери. А после того пиздеца с Филом и последующих нагрузок, куколка… Куколка моя просто добавила несколько последних капель, лишь доводя до логического исхода в куда более ускоренном режиме, чем это произошло бы само по себе. Возможно, его вины здесь нет вообще. Нет ни единой капли. И лишь моя восприимчивость, моё неумение подавлять чувства, мой осознанный выбор — упасть в рефлексию, в бесконечные пиздастрадания, чтобы перемалывать раз за разом тёмные моменты собственной жизни, тому виной. Возможно, инфаркт, последствия для организма и нервной системы — это всё лишь симбиоз огромного количества причин. Возможно, это урок от судьбы, или её помощь в том, чтобы я смог всё, наконец, изменить. Отказаться от базы, что была глубже, гуще, смертоноснее болота и под собой погребала. Может, происходящее должно было от меня лишних людей отсеять, проредить приоритеты, прочистить мозги, промыть замыленные глаза? Может, этот толчок, который столкнул в бездну, на самом деле был просто для ускорения, чтобы я расправил крылья, которые за спиной давно слиплись, опутанные паутиной, мусором, грязью, чужой засохшей кровью и множеством омерзительных вещей? Может, если бы не всё это… я бы не вернулся по своим ощущениям к истокам, к тому, кем когда-то очень давно был? Куда более живым, куда более небезразличным. Быть может, куколка прикончил во мне циничного Фюрера, давая шанс истинной личности выскрестись из-под завалов? С нажитым опытом, с зажившими шрамами, с шансом теперь всё сделать иначе. Чему-то сумев научиться. Может, он разрушил меня, и это не минус, это блядски кривой, травмирующий, но плюс? Я перерождаюсь с ним и для него. Он тоже растет и преображается, за чуть больше года оформился в совершенно иного человека, распрямив свои ссутуленные от неуверенности плечи, начал смотреть не перед собственным носом, где всё равно нихуя не видел, а по сторонам, смотреть в будущее, смотреть и видеть. Что главное. Может, крах мой, как раз его собственное начало? Это своего рода пожертвование во имя созидающих перемен? Это моя плата за нас обоих одновременно? Чтобы были после «мы», я должен был потерять попросту всё? Слух ушёл, чтобы я близких мне людей услышал, почувствовал, рассмотрел, проникся, сбрасывая закостеневший панцирь. Сердце перезапустило себя само, выравнивая ритм и входя в новую реальность. Сердце под его рукой сейчас бьётся мощно и громко, сердце ускоряется, когда он сильнее вжимает пальцы, а у меня пробегает спонтанная мысль, что он и правда умеет им управлять. Без приукрашенных метафор, без мистики, магии и прочего надуманного дерьма. Вот он своим прикосновением заставляет орган, подчиняясь, в такт нажимам биться, глядя заворожённо, сверкая стекляшками, вжимая меня в бортик ванной одним лишь ощущением его внутренней аномальной мощи. Он что-то говорит-говорит-говорит… Пытаясь объяснить большинство совершённых поступков. Сожалеет о промахах, обещает быть умнее, достойнее, сильнее, напитаться мудростью и не проебать ни единого урока суки-судьбы. Он обещает меня беречь, что звучит в его устах почти комично, с учётом, что стало со мной с его появлением в моей жизни. Забирается сверху, мокрый, горячий, искренний, а я сжимаю его так крепко, что дышать обоим попросту невозможно. Мы вечно голодные. Мы избалованы кайфом, у нас секс, как проявление слишком многого: в нём не одни лишь обезличенные оргазмы, в нём — создание чёртовых планет, звёздная пыль, падающие метеориты. Мы творим свою личную магию, отправляясь в личное же измерение. Только сейчас не хочется трахаться вообще. Хочется вот так срастись, стать навсегда сиамскими, с одной кровеносной системой. Сердцами срастись, преисполниться в этой связи, забыв обо всём, обо всех. Стереть прошлое, не рваться в будущее, зависнуть в нашем настоящем. Вдвоём. Я дышу им, лицо в волосах, как в водорослях, путается, он — моя смертельная бездна, я на самом дне, внутри ни капли кислорода… но живой. Из-за него, для него, с ним. Я дышу им, он стал насыщеннее, чище, вкуснее и созидательнее кислорода. Особая формула. Особый химический состав. Индивидуально подобранный. И для кого-то другого стал бы просто проходным, временным этапом. Но для меня он — вечность. Вечность… О чём я ему и говорю, когда зависает нос к носу. По губам, едва слышно, щекоткой. Не ожидая ничего в ответ. Ответ мне здесь совершенно не нужен. Куда понятнее поцелуй, в котором так много всего скомбинировано, собрано. В него так много со слюной влито. Так много в себе несёт его болезненный укус, то, как он всасывает кровь с моей губы и стонет, тихо и жалобно, словно хотел бы меня сожрать и никогда не отпускать, но время неумолимо, время напоминает о том, что вокруг нас всё ещё движется жизнь, люди движутся. Им всем на нашу любовь и драму тотально похуй. И, сидя в самолёте после посадки, в ожидании трапа, я облизываю ранку, глядя в иллюминатор, воскрешая внутри себя ощущение его близости… и так тянет внутри, так, сука, тянет, до ахуя, что хочется удавиться. Тянет… потому что как бы ни пытался себя уговаривать, как бы ни стабилизировал, как бы ни гнал ёбаное предчувствие, интуиция вопит. Утро было прекрасным по-своему, рядом с ним бесценен любой из моментов, но то, что он говорил, то, как он себя вёл, слишком отдавало прощанием. И слишком противится всё внутри подобному исходу, посылая к хуям логику, потому что так было бы правильно. Потому что, чем раньше до него простая истина дойдёт и он из моей жизни  уйдёт, тем раньше вернётся. Или не вернётся никогда. Поняв, что жить без меня намного проще, пусть и менее ярко. Без меня — стабильнее и больше перспектив. Без меня нет бесконечной драмы, нет мозгоебли, нет желания что-то доказывать и куда-то тянуться. Без меня меньше крови и грязи, без меня чище и светлее, без меня не нужно топтаться в тени и рисковать. Без меня ему будет лучше. Без меня он мог бы стать любым. Я же без него слишком пустым и неполноценным себя ощущаю. Словно отгрызло половину, да даже не половину, а большую часть души. И заглохло, как старый мотор, сердце. И пока добираюсь до квартиры, в голове всё навязчивее пульсирует мысль, что что-то не так. Глаза его об этом говорили, когда он бросил прощальный взгляд, целуя как всегда сладко и вкусно, но отдавало горечью. И я списал всё на тоску из-за разлуки, отгоняя всё остальное. Зря отгонял. Расстояние, нарастая, начинает прочищать заплывшие от чувств и эмоций мозги, перед глазами вдруг неебически чётко собирается воедино картинка. Я важен для него, очень сильно важен, тут нет никаких сомнений, но… онон важнее всех остальных для себя самого. И так должно быть у каждого, ровно каждый из нас обязан в первую очередь выбирать именно себя. Только себя, а уже потом остальных. Здравый эгоизм — самая важная хуйня в нашей жизни, я множество раз так поступал. Я выбирал себя в блядской палате, попросив его уйти, а Фила остаться. Понимая временность. Эгоистично причиняя боль и отталкивая. Тем не менее… это сработало. И сработает снова, даже когда эгоистично будет выбирать он… и не в мою пользу. Я понимаю, что поступок его будет схож с моим. Правильный. Решение — вклад в будущее, он сделает долбанный взнос, чтобы после приумножить и получить сразу всё,  не довольствуясь малым. Я понимаю это. Я пытаюсь заранее, даже не слыша от него роковых слов… смириться и принять. Я пытаюсь, сука, я так сильно пытаюсь, но открываю дверь в квартиру, помня его просьбу позвонить по возвращению, категорически разговаривать с ним не хочу. За окном начинает смеркаться, в зале шумит телик, и догадаться несложно, кто квартиру вдруг решил посетить. Я прекрасно знаю, что Ганс договорился с лечащим врачом о том, чтобы несколько дней перед операцией Фил провёл в домашней обстановке, и вполне логично, что они будут именно здесь, а не где-то ещё, жилплощадь-то, в конце концов, не моя, а именно Морозова. И видел ведь их вместе не раз, не дергалось ничего внутри, скорее просто отмечал перемены в любую из сторон и старался не проебать момент, когда кто-то из них начнёт кромсать друг друга, чтобы успеть остановить и не позволить. И похуй, что это их личное дело, что влезать я не имею права, уже однажды повлиял и отдалил их, создавая дополнительные стены. Похуй, потому что они мне слишком дороги оба, и я хочу, чтобы хотя бы у Фила и Ганса было в разы меньше боли, чем пришлось мне и куколке пережить. За окном медленно, но верно темнеет, я зачем-то тащусь в долбанный душ, зачем-то запихиваю в себя оставшуюся после них пасту, доедая салат и вяло отвечая, что в норме. Вручаю коробку с препаратами и объясняю, что, где и к чему. За окном темнеет, я привык к ним обоим, знаю полжизни. И близость их приятно греет сердце , но она же и колет. И не потому что я против или ревную — также хочу. Я хочу вот так с куколкой развалиться в море подушек, наматывать на палец длинную прядь, мимолётно целуя всё, до чего дотянусь, наслаждаться теплом и близостью. Я хочу быть с ним без выстроенных преград и стен, не ощущая, как поджимает время, без конфликтов интересов, без нависающего над нашими головами властного отца, без психов собственной семьи. Они оба сироты. Они могут стать ближе всех остальных друг для друга, они способны стать полноценной семьей без излишних условностей. Брат и сестра лишь поддержат в этом решении. Меня же моя семья неодобрением способна надвое распилить, но я прекрасно понимаю, что, вопреки всему, поставь они на чаши весов себя и Свята, я или откажусь выбирать, или выберу его. Семья куколки тоже непростая, но она есть. Она имеет влияние. Она — его будущее, перспективы и кандалы. За окном темнеет, сваливаю в дальнюю комнату с ноутбуком, готовый ко сну, готовый, наконец, ему позвонить, перестав оттягивать неизбежное, и плевать, что сердце в панике лупит за рёбрами. Я просто уверен, я, сука, уверен, я на всю ёбаную сотню, на тысячу процентов уверен в том, что услышу. Потому что пиздёныш не захотел говорить этого нос к носу, понимая, что передумает, не сможет, сломается, чувствуя рядом, не вывезет веса слов. А вот так, на расстоянии, пока ещё ощущается фантомное тепло на пальцах, нужно выпалить как на духу, чтобы оно как гной из нарыва вышло, и полегчало после вспышки боли. Нужно. Но как же неебически больно заранее, и я мог бы назвать себя пиздецким паникёром, тем, кто накручивает раньше времени, а главное — напрасно, но чуйка… чуйка, годами спасавшая в критические моменты, вопит. Чуйка в пустоту вопить не станет. Наверное. Он принимает вызов в секунды, словно сидел в ожидании всё это время. С бокалом в руке, сигаретой, зажатой между длинными пальцами, рядом с распахнутой створкой и наблюдающим, словно сторож, Фрицем. Блядский пёс к нему ближе, чем я, сверкая ртутным взглядом таких похожих глаз. Сволочь… завидую. И тому, как он гладит его по шерсти, и тому, как утыкается в него лицом. Молча. Прекрасно слыша, что я уже здесь — в эфире. Не смотрит на меня, смотрит куда угодно: и вдаль, и на питомца, и на собственные руки, но не в мои глаза. Растрёпанный, волосы небрежно собраны в узел на затылке. Сложил свои длинные ноги в позу лотоса, сверкая молочной кожей бёдер в моей грёбаной майке. И пальцы у обоих дрожат. У него особенно сильно, когда пытается сбросить с горящего кончика пепел, а вместе с ним слетает уголёк, и сигарету приходится подкуривать снова. А с первой попытки не получается. Не получается и со второй. — Я так не могу, — отбрасывает зажигалку, а потухшая сигарета вылетает в окно. Я же, наконец, встречаю его тёмный взгляд, плохо различимый в полумраке комнаты. — Не могу, Макс. Я тоже. Только молчу. Молчу, потому что если открою свой грёбаный рот — попрошу не говорить то, что собирается. И ненавижу, ненавижу, ненавижу всеми фибрами собственной души собственную же чуйку. Миллиард чёртовых сигналов уже исполосовали меня, оглушили и выпотрошили за часы раздумий. Понимал же всё. Очевидным было. Слишком. Чересчур очевидным. И, наверное, именно потому, что это всё ожидаемо, оно так горько, отвратительно и мерзко ощущается. — Я не могу. Думал, что будет проще, что главное — хотя бы что-то… Но в итоге? — хмыкает под нос и прикусывает губы. Свои красивые, самые красивые розовые губы, что какой-то десяток часов назад я с упоением целовал. Он кусает их, а такое чувство, что вонзает острые зубы мне в само сердце и душу. Отрывая кусками. Шматами кровоточащими. — Я не могу ни о чём думать, кроме тебя. О твоём голосе, который услышу, о твоих сообщениях, которые прочитаю, о твоих губах… как они растягиваются в улыбке, стоит лишь встретиться взглядом. У меня в носу стоит твой запах, и мне хочется тобой задохнуться, я пытаюсь с вещей, с простыни, с собственной кожи уловить отголосок. Я не могу ни о чём думать, когда ты рядом. Весь мир стирается, фокус резко сужается, всё — вообще всё — прекращает существовать. У моего брата — у человека со схожим составом крови, у части семьи моей — близится очень опасная операция, и мне стоило бы занять свои мозги её результатом, страхом за его жизнь, а я от тоски схожу с ума. Даже когда ты внутри меня двигаешься, я всё равно от неё умираю. Я не могу работать, я зависаю, как сломанная, отравленная, поражённая вирусом система, в ожидании наших встреч. Прокручиваю в голове моменты, фантазируя о том, что ты со мной сделаешь, о том, как коснусь тебя, как снова полной грудью задышу. Я не могу двигаться вперёд, потому что всё, о чём могу думать — как бы побыстрее всё свернуть и закончить, лишь бы оказаться рядом с тобой. Это — единственная цель. Никакого качества, развития, роста, ничего вообще. Только ты. Только ради тебя. Только с тобой. Работать, чтобы получить шанс вырваться к тебе. Построить, чтобы тебя же впечатлить. Ставить цели… Цели, — хмыкает и стирает блестящую влагой дорожку на щеке, грустно улыбнувшись и опустив глаза. — У меня нет целей. Их вообще нет, чтобы ты понимал. Ни-ху-я. Есть только ты. Я не могу ничего, я ни на что не способен, я просто бесполезный кусок дерьма, зацикленный, узконаправленный, ограниченный. Я не могу быть многозадачным, и пока ты хотя бы периодически рядом, я буду настроен лишь на тебя, продолжая замедляться, зависать как насекомое в капле смолы, застывать и деградировать. Я буду продолжать ошибаться, разочаровывать и ничего не достигну. Я не согласен даже с половиной. Он многое преувеличивает, слишком погружается в это состояние абсолютной рефлексии, болезненной, вязкой, отвратительной. Он как будто специально раздувает катастрофу, он её напитывает-напитывает-напитывает чувствами и эмоциями, пытаясь нарисовать целый катаклизм. Гиперболизирует. Утрирует. Расстраивает себя, доводит буквально. Я не согласен. Я не хочу. Я в него очень сильно верю. Мне не нравится, что он преуменьшает личностный рост, что он отказывается признавать значительные перемены и собственную силу. И будь я рядом, уже начал бы доказывать ему обратное. Но Свят захотел высказаться. Ему это нужно. А я ради него буду слушать. Пожалуй, именно это — единственное, что я способен сейчас для него сделать. Просто. Молча. Слушать. — Я живу от звонка до звонка. Просыпаясь, первое, о чём я думаю, что совсем скоро ты напишешь или же я в свободную минуту позвоню. Находясь на важнейших встречах, на встречах с серьёзными людьми, от которых многое может зависеть, получая от тебя хотя бы незначительное слово, даже смайлик, я выпадаю из любого диалога и сразу же отвечаю тебе. Я прерываюсь и выхожу поговорить. Я плохо сплю, потому что перевариваю каждое твоё слово, вспоминая, что сам говорил, и думая о том, что стоит сказать. Я хочу всегда, во всём, перед тобой и для тебя быть идеальным и пиздец как сильно расстраиваюсь, если проёбываюсь на работе. Но не потому, что страдает качество, прибыль, эффективность — что угодно. Я истязаю себя, потому что это бы разочаровало тебя. Мои проёбы, меня же обесценивают в моих же глазах, потому что я понимаю, что это могло бы повлиять на твоё мнение обо мне. Ты говоришь, что я не должен соответствовать тебе и быть собой. Но я хочу, — шепчет тише. Шепчет сбивчиво, допивая вино, что плещется в пузатом бокале багрянцем, всё же умудряется закурить и выдыхает густую струю дыма. Такой трогательно красивый, а у меня узлами завязываются вены, и кровь бежать по ним отказывается. Мне так больно от понимания, что я могу очень не скоро увидеть его снова, что начинаю заранее каждую черту запоминать. — Вся моя жизнь в эти долгие недели — сплошное ожидание. Встречи, разговора, контакта. Хотя бы чего-то. Я жду. Жду. Жду. Я не могу так. Это измучило и сожрало. Я не понимал, о чём ты говорил тогда, я не хотел принимать эту истину. Теперь прочувствовал и тупо не выдерживаю. Я — блядски слабый кусок дерьма, выпросивший шанс быть вместе, но сам же его просравший. — Перестань, — выдыхаю, сжимая руки до боли, чувствуя, как сильно впиваются ногти в ладони… ещё немного, и выступит кровь. Сжимаю. Сжимаю. И влага таки появляется, боль прошивает как степлер. Боли этой пиздецки мало, чтобы отвлечь. Мало… и потому я вжимаю ногти сильнее, а жжение — капля стабильности, капля адекватности, просто капля. Чтобы не заорать зло на него, заорать о том, что я говорил, я же, сука, говорил, я предупреждал, но подчинился, я пошёл на поводу в очередную сотню ёбаных раз. Я согласился. И теперь выпотрошен нахуй. Он не может? Я тоже не могу. Без него. Ни минуты. Блять. — Я не могу, прости меня, прости меня, пожалуйста, у меня не получилось. Мне мало вот так, урывками, мало пары часов или суток, мало. Я хочу всего и сразу. Я хочу тебя всего себе, целиком. Или ничего вообще. Ни капли. Нет. Нет. Нет… Сука, нет. Внутри всё воспламеняется, разгорается, раскаляется добела. Боль наполняет как стоячая вода, как только-только растаявший грязный лёд. Холодная, омерзительная, промораживающая меня изнутри. Боль вместо крови в венах, боль делает всё, что в прошлом было жидким — стеклом и режет. Режет. Режет безжалостно. Кромсает на части. — Хочешь всё закончить? — Хотелось спокойно, я же островок адекватности в нашем бушующем море страстей. Хотелось показаться собранным и понимающим. Мудрым, нахуй. Мудрым, сука. В пизду вашу мудрость. Потому что спокойно не получается, я могу лишь хрипеть. — Я хочу дать нам то самое время, о котором ты говорил тогда в тренировочном зале. Где позволил трахнуть себя на пыльном полу, отдаваясь без остатка и так много этим показывая и доказывая, что мне целой жизни не хватит описать, насколько я благодарен. — Его глаза блестят, не блестят мои. Потому что капли, что стекают по его щекам — Прозрачные. Драгоценные — стекают по моим ладоням алыми. — Ты был прав. Ты всегда был прав. А я — дурак, потому что слушать тебя всё ещё не научился, а следовало бы. И я не знаю когда, — прокашливается, наливает снова себе вина, отпивает пару глотков жадно, настолько, словно пересохла от нервов глотка до самой грудины. — Не знаю, как быстро смогу вернуться к тебе. Сроки смазанные, и я бы хотел быстрее успеть… — Ничего не обещай, — прерываю, а хочется орать противоположное. Хочется орать: замолчи! Замолчи, сука! Просто закрой свой красивый розовый рот, закрой его немедленно, захлопни… нахуй. Но лучше назови чётко дату, а ещё лучше — точное до секунд время, я вцеплюсь в него как в якорь, как в спасательный круг, я налеплю его себе на внутреннюю сторону век, запустив миллион таймеров, я буду отслеживать посекундно, впрыскивая надежду с ожиданием в кровь. — Не связывай себя этим, не тормози. — Главное, не исчезни навсегда, как чёртов призрак, потому что я не выживу. Без воздуха люди могут несколько минут при должных тренировках, мне же придётся долгие месяцы, а то и годы, но не всю же, мать его, жизнь. Какая она вообще без него? Её нет. — Отец предложил мне два варианта, потому что на данный момент в Центре всё стабильно. Берлин или Штаты. — Тянется и берёт в руки какие-то листы. Чуть припухший нос и выскользнувшие из пучка пряди делают его блядским совершенством. Таким красивым, таким нежным, что хочется просочиться к нему через экран и облизать с трепетом и страстью, что в груди рокочет, его розовые искусанные губы. Хочется его щёки поцелуями покрывать, гладить дрожащими пальцами, собрать каждую слезу. Слизать их все. — Я мог выбрать вариант рядом с тобой, но в тот самый момент понял, что тогда не сделаю вообще ничего. Не смогу. На расстоянии — работаю как робот, исполнитель без особых амбиций, потому постоянно совершаю ошибки. А с тобой под боком ничего не достигну или же сделаю в сотню раз медленнее, и это не будет стоить вообще ничего. Будет бессмысленной тратой времени и ресурсов. Поэтому я выбрал Штаты. — Снова хмурится, смотрит на листы, отпивает вина и с лёгкой грустной улыбкой гладит по холке Фрица, который бодает его мордой, пытаясь облизать, замечая состояние хозяина. Фриц сейчас ведёт себя так… как сделал бы я. Чёртова псина. — Что там? — Не молчать ведь безучастным дерьмом. И похуй, что руки в собственной крови, а внутри пустота расширяет горизонты. Чёрная дыра снова увеличивается в масштабах в груди. — Я успел вечером встретиться с архитекторами и проектировщиками. Мы набросали пробный план. Выбрали примерный стиль, посмотрели несколько потенциально подходящих мест, и там действительно очень большие перспективы, куда больше, чем были здесь. Но этот проект… будет воплощаться дольше, — поворачивает ко мне лист и показывает пальцами, водя по линиям, что и чем является в теории. — Он сложнее, серьёзнее и масштабнее. Своего рода, м-м, моя экзаменационная работа, если, конечно, всё получится, а у меня огромные сомнения на этот счёт. — Когда всё получится, — исправляю, получая его болезненный взгляд, пронзительный и острый, блестящий от влаги… снова. — Когда, куколка, — ещё раз повторяю. — Потому что у тебя всё получится: я уверен, ты сможешь. — Когда всё получится. — Послушный мой, сердце сжимается, как будто его стиснули в кулаке. — Когда получится, это будет, вероятно, самый важный проект в моей жизни. Потому что реабилитационный центр здесь, более разнопрофильный — понимаешь, он заточен на людей с особенностями в целом. Тут же намешана и реабилитация с опорно-двигательным аппаратом. И потеря конечностей. И психическая нестабильность, и различные расстройства типа ПТСР. А в Штатах я хочу сделать что-то более узконаправленное. Сделать упор именно на глухих, слабослышащих и немых, сосредоточится именно на органах чувств, а не травмах в принципе, потому что на данный момент очень много колясочников начало заниматься по программам, а это немного — много, на самом деле — другое. Я хочу сделать упор и на ментальное здоровье тех, кто не родился с тугоухостью или слепотой, и на принятии себя во внезапно изменившихся условиях, но и не обходить стороной физическую помощь и адаптацию. Хочу место, где любой из имеющих подобные особенности на уровне восприятия мира сможет начать восстанавливаться с профессиональными тренерами и узкопрофильными специалистами. То есть, абсолютно любой. Я хочу сделать упор ещё и на боевую подготовку. Туда можно будет прийти обучаться с нуля боевым искусствам, или же, оказавшись в положении… — делает заминку. — Схожим с моим, — помогаю ему подобрать слова, а он кивает, снова одарив благодарной улыбкой, стирая очередную слезу, запивая горечь вином. — Схожим с твоим, правильно, — продолжает после паузы, — научиться жить в изменившемся теле. Научиться воспринимать иную реальность. Осознать свои новые слабые, — выдыхает и хмурится, а после сглатывает и продолжает, — новые сильные стороны, — исправляется, осторожно глядя. — Я бы хотел, чтобы это место смогло помочь. И когда я увижу, что это работает, то постараюсь уже в Центре построить ещё один корпус, расширяясь, благо территория позволяет. И в новом корпусе сделаю точно такое же место. Для тебя. Место, где, если ты вдруг почувствуешь себя хуже или менее стабильным, были специалисты, что смогут тебе помочь. Специалисты, что помогут мне полностью понять то, как ты чувствуешь себя. Чтобы я смог быть для тебя идеальным. — Ты уже. — Я уже? — не понимает, смотрит так искренне, а в глазах грусти — тонны. — Ты уже идеален для меня, малыш, — тихо звучит. Звучит, возможно, излишне. Но, правда, ведь. Абсолютная, сука, правда. Потому что каждое его слово, его старания, его рассуждения — это что-то нереально прекрасное. То, какой он, когда всё это описывает… Я не просто прикончен им в сотый, в очередную сотню раз, я не просто порабощён… у меня так много к нему любви, благодарности, тепла и нежности, что меня нахуй разрывает. Умница моя. Мой хороший, мой умный. Моя куколка, чувствующая, как никто другой. — Боже… — его губы начинают дрожать и он тыльной стороной ладони прикрывает их, глядя на меня полными слёз глазами, в секундах от истерики, всё это время пытающийся держаться, вдруг ломается с хрустом, до этого гибко подстраиваясь под обстоятельства. А я готов к хуям себя убить, если ему от этого станет легче. И по рукам моим всё течёт и течёт, пусть раны и неглубокие, но я не даю им даже минимально стянуться, впиваясь ногтями с силой, как ёбаный мазохист, и будь в доступности ключи или нож, сжимал бы их в ладони. Только бы больше боли, ещё больше, иначе, нахуй, сорвусь. — Я так сильно тебя люблю, — хрипит, приглушая свои слова всхлипом, пытаясь втянуть в себя воздух. — Так сильно люблю, — его ресницы и пальцы дрожат, Фриц снова толкается своей мохнатой мордой, а Свят его обнимает за шею, пряча в шерсти лицо и вздрагивая. — Я знаю, — отвечаю, пусть ответ и не требуется. — Знаю, что любишь, я тоже люблю. И с чувствами нашими ничего не случится. — Я вернусь к тебе, — стирает со щёк дорожки, а я понимаю, что впервые его вижу таким. Заплаканным, домашним, растрёпанным, с припухшими губами и носом. Красивого до ахуя. Самого красивого. — Я знаю, — повторяю и пытаюсь улыбнуться, но губы словно налились цементом. И я просто надеюсь, что мои глаза всё сумели правильно транслировать ему. Ровно такую же нужду. Ровно такую же зависимость. Ровно настолько же сильные, а то и мощнее в разы, чувства. — Прости меня, — читаю по губам, вижу, как снова глаза блестят, и выдерживать это не получается вообще никак. Хочется рычать и крушить всё вокруг, отпиздить грёбаные стены. Но я сижу и смотрю. — Прости, умоляю, прости мне эту слабость, я соберу себя по кусочкам, я доползу до финишной полосы, я найду для нас возможность и вернусь. — Прощаю, — голос вибрирует в глотке, и мне хочется подскочить и крикнуть — не смей! — когда вижу, как тянется сбросить вызов. Когда вижу, что он ускользает, мне хочется самому, как ребёнку, разреветься, но я моргаю. Раз. Два. Трижды, и меркнет экран. Его нет. Затихает в наушнике голос. Пропадает на ноутбуке изображение. Ощущение, что замирает сраное сердце в груди — его помещают в блядскую капсулу времени. Чтобы после разморозить. Разморозить способен лишь он. Его нет. Это больно. Это БОЛЬНО, и это преуменьшение моего состояния, которое схоже с агонией, и совершенно плевать, что я прекрасно понимал, что именно так, рано или поздно (и ведь лучше, что рано, на самом деле!), но произойдет. Только понимать и принять — разные вещи. Мне бы порадоваться: он принял взрослое, взвешенное, совершенно правильное решение, он показал, насколько более зрелым стал, думающим и анализирующим. Он понял, что некоторые решения способны прикончить, но они необходимы во имя будущего. Что чтобы что-то было после, нужно принести жертву сейчас. Это — огромный шаг вперёд, несоизмеримый буквально. Я горд им, я так горд, но мне так больно, что всё нахуй смазывается. Мне бы порадоваться — если он совсем скоро уедет, значит, в ближайшее время начнёт стройку и прочее дерьмо, значит, года через полтора или два окажется в моих руках. Басов не пиздабол, он озвучил сроки, он дал понять, что если Свят выдержит и доведёт задуманное до конца, у нас будет послабление и возможность что-то решить и построить. Что это своего рода проверка: и куколки, и серьёзности наших чувств. Мне бы убедить себя, что стоит просто перетерпеть. Но пидорасит так сильно, что дрожь не утихает, а руки влажные от крови, руки я иду в ванную вымыть, мимо валяющейся парочки на диване в тесных объятиях. И они, вот такие уютные — как соль на открывшуюся внутри рану. Убийственно, блять. И не останавливает ни оклик Фила, что очень чётко всегда перемены во мне считывал. Не останавливает ни дёрнувшийся за мной Ганс, ни зазвонивший следом несколько раз телефон, я накидываю себе на плечи футболку и выскакиваю из квартиры в ночь. Все, на что хватает моего здравого смысла — написать Гонсалесу куда конкретно я собираюсь. Чтобы после запрыгнуть на байк и рвануть в сторону тренировочного зала, оказавшись в котором, даже не стал перематывать руки, которые зудят от мелких порезов, и начинаю лупить ни в чём не повинную грушу так зло и отчаянно, что в ушах стучит, в висках пульсирует, а внутри истерично орёт. Я ору. В потолок. На стены. Размахивая кулаками без остановок, чувствуя, как жар растекается по телу, как нагревается оно, как стекает по шее и лицу пот, как намокает майка, которую небрежным жестом стягиваю, отбрасывая в сторону. А та бесформенным комом приземляется на пыльный пол. Ору. Ору. Ору. Рычу, и бью-бью-бью по груше, бью так сильно, что сдираю костяшки до крови мгновенно. И с каждым ударом всё сложнее попасть, руки соскальзывают из-за влаги, на пол капает, капает и с подбородка, стекая по шее и груди. То ли пот, то ли слёзы, уже сложно различить. Реальность смазывается. Внутри горит. Горит. Горит. Сердце с ума сходит, сердце в ахуе, оно охвачено инфернальным пламенем, та самая капсула времени скукоживается, плавится, сливается с кровоточащей мякотью органа, она его раздавить пытается. Мне больно. Мне так неописуемо больно, я так сильно не готов был именно сейчас с ним даже на время прощаться, что хочется выть, сука, выть одиноким ёбаным волком, что потерял свою пару. Её отобрали обстоятельства. Больно. Больно. Больно. Я смирюсь, я смогу, возможно, завтра или через пару дней/недель/ месяцев. Я соберусь, склеюсь неровными осколками, слеплю себя в пульсирующий шмат мяса, перемолотый ожиданием и болью в фарш, сформируюсь во что-то, способное двигаться дальше без него. Я смогу. Он не оставил мне выбора, я сам решение ему в руки вручил, закрепив оказанное доверие обещанием. А содранная кожа возле кольца кровоточит особенно сильно. Выгравированное «Люблю тебя» сейчас утопает в моей горячей крови. Как неебически символично. В то время как кулон по привычке прилипает на спине между лопаток. Кожа кровоточит, я делаю короткие перерывы, пытаясь курить рядом с открытым окном, наслаждаясь тем, как прохлада по вспотевшему телу гуляет. Кожа кровоточит, потому что я возвращаюсь снова к груше и луплю её бездумно десятки минут. Луплю её до рассвета. И не чувствую вообще онемевших рук, они в сраное мясо. Обе. Отёкшие, израненные, пульсирующие так сильно от боли, что кажется — я проварил их в кипятке или облил кислотой. А быть может, их пытались обглодать бродячие бешеные псы, в попытке сорвать своими гнилыми зубами мясо с костей, но не преуспели, что не помешало ранить. И лишь ближе к семи, когда я почти забываюсь от стресса, одиноко сидя у стены, успев смыть с рук кровь и даже обработать их перекисью, что нашёл здесь в аптечке, отвечаю на звонок Фила, который без расшаркиваний спрашивает о том, что случилось. Что могло такого произойти, если я в мгновение стал похож на шаровую молнию, которая готова прикончить и сжечь весь ёбаный мир от боли и ярости. И нет смысла скрывать произошедшее, нет смысла и жаловаться. Истерика стихла, не забилась внутри, но приглушила себя. Эмоции вышли с кровью и болью. Эмоции встали на паузу. Я стал способен говорить. Я и говорю, что теперь мы с куколкой снова не вместе. Что это временно, но оттого не меньше болит. Я говорю-говорю-говорю обо всех своих сомнениях и страхах, что не смог Святу озвучить. Я выблёвываю изнутри всё, выворачиваюсь наизнанку, позволяя себе стать слабым перед Филом, только перед ним я могу таким быть. Чтобы он выслушал, как сильно меня разъебало. Снова. Выслушал и сказал, что он рядом. А я выдыхаю ему, что для этого нужно стопроцентно на операции выжить. А он подъёбывает, что я сраный эгоист и шантажирую его вообще не тем, но обещает попытаться. Ради меня не в последнюю очередь. Зовёт с ними позавтракать, обещает лучшую яичницу от Гонсалеса по сверхсекретному рецепту и мычит, после озвученных слов, а я, догадываясь, кто рот его заткнул и каким способом, тупо отключаюсь, чтобы чужому счастью не мешать. Отключаюсь… Отключиться бы целиком, впав в спячку, чтобы вернувшись, Свят разбудил. Отключиться бы… жаль, что невозможно. *** Я не сплю третьи сутки, не получается и всё тут. Первую ночь потратил на сборы и путь в Центр, вздремнув всего на пару часов в самолёте. Следующая ночь прошла в постели куколки, где уснуть снова не получилось, пусть усталость и гуляла по телу словно сквозняк. По возвращении в Берлин, после разговора, который выпотрошил меня, вывернув наизнанку, даже после того, как стесал себе руки об грушу до крови и уработался до такой степени, что едва не вырубило прямиком у стены в пыльном зале, всё равно не могу уснуть. Спать банально не хочется, нервная система настолько взбудоражена, что вопреки усталости и боли мозг отключаться не планирует, в попытке переварить произошедшее хотя бы минимально. Тело в ахуе. Будь у меня жалкий десяток выживших вопреки всем пиздецам нервных клеток на этот случай, они бы вымерли к хуям, рядом с окровавленной грушей, из-за моей внезапной, пусть и ожидаемой истерики. Но нервов давно не осталось, потому прямиком из зала я пиздую на квартиру, надеясь, что Фил с Гансом успели свалить, таки операция на носу, и нужно затащить в клинику все необходимые, привезённые мной препараты и закончить последние приготовления. Тело в ахуе, спина нещадно ноет, щемит между лопаток, шея в таком напряжении, словно стала каменной. Вены на руках до такой степени вспухли, что я пару раз на них нажимаю, решая проверить: не прорвут ли те слишком натянутую кожу? Тело в ахуе. А в квартире я не один. Завтрак на меня, и правда, тоже приготовили. Истерика, что истрепала и заставила выгрузить большую часть души в уши близкого, но не заслуживающего этот груз, человека… затихла. Психика после нехуёвой встряски просто поставила себя на паузу. Каждая из эмоций внутри попросту замерла. Своевременным был срыв или нет, но он дал какую-никакую разгрузку, иначе меня бы разорвало к херам. Тело в ахуе. Я принимаю душ, натянув первые попавшиеся шорты, толком не стирая с себя капли воды, пиздую на кухню, никак не ожидая, что в момент, когда буду накладывать себе еду на тарелку, чтобы дать измотанному организму скудную каплю энергии, почувствую тёплые пальцы на своей прохладной после контрастного душа коже. Почувствую, как сзади меня уверенно оплетают руки, мягкой лаской скользя по бокам, чтобы прижать к себе поперёк торса. Сильно. — Не пугай меня больше этим своим взглядом-убийцей, я повторения годичной давности не переживу. Попрошу, чтобы в случае чего на операционном столе не реанимировали, если ты в таком состоянии будешь меня ждать. Фил. Одной рукой всё ещё к себе прижимает, второй мои мокрые волосы зачёсывает к затылку, убирая налипшие на лицо пряди. И мне казалось, что физическая близость не нужна, нет в ней необходимости, но когда чувствую его рядом, становится каплю, незначительную каплю, но легче. Легче от его участливости, небезразличия и тепла. Он знает меня всего наизусть, мои слабости, мою боль, мои страхи. Они не пугают его, он принимает меня любым, и это самое блядски ценное в наших отношениях. Самое ахуительное. — Я приду за тобой даже на ту сторону и за вот эти длинные искусственные патлы притащу обратно, — хриплю в ответ, отставляя тарелку и удерживая его руку на своём прессе, когда пытается убрать. И не потому что в этом вижу какой-то необходимый мне подтекст. Просто хочется вот такого человеческого рядом. Хочется не чувствовать концентрат ёбаного одиночества, что расплескался внутри, просочился в меня сквозь поры кукольными словами и как отравил всё нахуй, так исчезать и не планирует. Я теперь буду в этом тошнотворном разъёбе всё сраное время, пока Свята со мной нет в любом из смыслов этого слова. Снова оторвало к херам половину. Раскололо на части… Я без него не могу быть цельным. Всегда раньше казалось подобное лишь преувеличением и пафосным дерьмом, теперь не до смеха, когда в груди сосущая пустота, что обгладывает по краям душу. — Мне страшно, — шепчет в моё плечо, хотя скорее в лопатку. Щекочет ресницами, и отказывается отпускать, не даёт к нему лицом повернуться. — Пугает даже не сам факт операции или наркоза, того что не очнусь или произойдёт какой-то пиздец. Мне не страшно умереть, Макс, это давно пугать перестало, слишком давно. Я в какой-то момент именно этого и хотел, так было бы проще. И мне, и вам. — Блять, Фил, — шипеть на него хочется в последнюю очередь, но шиплю, потому что раздражает, когда говорит подобное дерьмо. — Вам всем, Макс, не отрицай, было бы проще, если бы я ушёл в определённый момент, — хуета редкостная всё, что он сейчас несёт. Абсолютнейшая хуета. — Нихуя, — дёргаюсь, снова пытаясь повернуться, но видят боги, в его теле есть ещё сила, её более чем достаточно, он способен меня — животное, которое тягает железо не первый месяц и возвращает массу, удержать. — Ты торчал у моей постели, пока я блевал даже воздухом. Я захлёбывался кровью и мокротой в твоих руках, меня душило, размазывало, давило и разъёбывало так много и часто, что это почти превратилось в норму. Ты был рядом. — Был. И на моём месте так поступил бы любой небезразличный человек. И сделал бы ещё больше в разы, но я был настолько разобран из-за куколки, что постоянно проёбывался и выкладывался недостаточно сильно. А он из меня святого, сука, делает. Вообще не к месту. — И ты можешь обесценить каждый момент, ты можешь сказать, что этого мало, что можно было лучше или больше, качественнее и далее по списку. Но это был ты. — Это обязан был быть именно я, после всего, что мы пережили. Я — тот, кто знает его полжизни, тот, кто проебался больше остальных. Разумеется, я. — Тот, кто ещё год назад слал меня нахуй при вопросе: поел ли ты хоть что-то кроме кофе и сигарет? Тащился в очередной бар, зажимал очередную потасканную блядь и вдыхал без разбора с любыми из примесей дешёвую наркоту. Ещё год назад ты постоянно пытался задеть, ты не верил ничему и никому, озлобленный, отталкивал от себя, отказываясь принимать помощь и лишь в самые худшие моменты позволяя заботиться. — Пиздец как к месту сейчас вспоминать те месяцы, когда превалировало одно единственное желание над всеми остальными — сдохнуть, потому что слишком, мать его, больно. Болело так сильно, что разрывало на части, я себя чувствовал мёртвым внутри, гниющим, смердящим куском мяса. Омерзительным, потому и поступки были омерзительные, подстать состоянию. А он рядом был… Вопреки всему. Почему тогда его так сильно удивляет то, что я не смог от него больного уйти и решил дать всё, что только в моих силах? Что здесь удивительного? Если это правильно. — А потом ты внезапно стал другим. Во всех смыслах этого слова, ты включился. — Тяжело не измениться, когда в секундах от того, чтобы потерять человека, который в самые сложные моменты ёбаной жизни был рядом, даже когда я отталкивал его бесконечно. Смерть матери… он бродил за мной по пятам, он вытаскивал, терпел, молчал, провоцировал и шевелил. Потеря куколки — и снова именно на него сливается весь негатив, весь концентрат боли и последствий хуёвых поступков. Именно он рискует собой, вытаскивая из очередного дерьма. Я выжил — что тогда, что сейчас — лишь благодаря Филу. Множество, бессчётное количество раз. А он за заботу благодарит, какой пиздец. — Виноват ли в этом страх, что я действительно подохну или всё просто так наслоилось, и твоя нежность и забота вылились на меня, не найдя больше выхода — не знаю. Но, Макс. Ты стал другим, ты тащил меня на себе долгое время, окружил собой, многие с лёгкостью сломались бы и бросили всё, потому что тяжело даже не физически, а психологически. И ты в этом не сказать что слишком стойкий товарищ. Не каждый бы выдержал подобное, особенно когда самому хуёво настолько, что хочется выть. — Это не достижение всей моей сраной жизни, Фил, не достижение — просто вести себя не как сволочь, а как небезразличный человек. Это было правильно. А я слишком мало правильных вещей за всю ёбаную жизнь сделал. Прекрати преувеличивать и делать блядское событие из моего внимания к тебе. Я бы так снова, снова и снова поступил. — Заебал. Нет, серьёзно. Заебал душить меня словами, благодарить там, где я не считаю, что сделал что-то сверхъестественное. Потому что он делал для меня ни разу не меньше. Если бы не он, я мог бы здесь уже не стоять. Он сделал в разы больше, чем вытирать блевотину, стирать вещи, помогать в быту и просто собой греть, даря любовь и внимание. — В любом случае, я бы сильно упростил и тебе, и Эрику жизнь, да даже отцу… которого больше нет, если бы свалил нахуй. И ведь хотелось. В самом начале, как только я услышал о диагнозе, не было удивления, что ли, не было паники, было желание уехать и сделать эвтаназию. — Ты дебил? — Всё же дергаюсь резче и умудряюсь стремительно повернуться, замерев нос к носу, и глаза его примораживают меня к полу. Он серьёзен и спокоен. Он даже не пытается шутить. А у меня мурашки от загривка и по позвонкам, колючие, ледяные, жуткие. Страшно от открывшейся правды. Страшно, что он мог давным-давно исчезнуть. Просто пропасть из моей жизни. Отвратительно. Чудовищно, блять. Внутри всё в протесте взвывает в голос. Идиот, идиот, сука, додумался, а. — Если не веришь, спроси у Стаса. — Ахуенно, теперь у нас Мельников — ебучий священник, что исповедь его выслушал в обход остальных. Пиздец доверие: временному ёбарю так душу излил, а я ходил в слепом неведении. — Я хочу тебя за это задушить. Особенно если ты скажешь, что озвучил подобный вариант недавно. Задушить, вот этими ёбаными руками, потому что мне ты ничего подобного даже близко не говорил. — Говорит ли во мне обида? Скорее страх. Много страха. — Я ему об этом ещё тогда говорил — в августе, когда отказывался лечиться, планируя помочь тебе выкарабкаться, подождать, когда ты станешь стабильнее, а после уйти. — Пиздец, — всё, на что меня хватает. — Я устал. — Пожимает плечами. Всё такой же спокойный, почти без эмоций. — Слишком давно устал, Макс. Устал от бесконечной борьбы, в которую оказался с детства втянут. Всегда ведь было какое-то выматывающее дерьмо. Ушедшая мать — сука просто бросила, написав свою грёбаную отказную. Отец, что метался и творил хуйню с гувернантками, психологами, репетиторами, казарменными условиями. Наркота и мой бунт, наши с тобой изменившиеся отношения, реки крови, ямы грязи, огромные пятна, что по мне словно ржавчина расползались… и полный пиздец вокруг. А потом — привет, инвалидность. И бесконечный бег по кругу. Закономерно то, что в конечном итоге меня догнало и прошлое, и невнимательность к собственному здоровью, и всё остальное. Диагноз просто доказал, что там — сверху, далеко не дебилы, и каждый получает ровно то, что заслужил. Выстрадал или проебланил. Всё могло бы быть иначе, если бы я был другим. — Твоя философия всегда отдаёт гнилью и отчаянием. Бесишь, как же ты меня этим бесишь, — выдыхаю, морщась так сильно, что сводит скулы. Смотрю на него, а он потухший какой-то, переживания ли тому виной или что-то другое, сказать сложно. Но состояние Фила мне не нравится. Категорически. Не такой настрой ожидаешь, понимая, что завтра предстоит решительный шаг в сторону выздоровления. Пусть никто и не даст стопроцентной гарантии, что организм не выебнется снова, пробуждая блядские отравленные раковые клетки в другом органе, ибо раз это дерьмо зашевелилось внутри, ты теперь навсегда бомба с то замирающим, то тикающим часовым механизмом. Всю ёбаную жизнь. Но есть ведь вероятность войти в ремиссию на долгие годы. Есть… И мне хочется в это верить. Не хочется, походу, ему. — У тебя завтра операция, а значит, когда она пройдёт успешно... — Если, Макс. — Когда, родной, когда она пройдёт успешно, — смотрю на него в упор, и хочется упрямого укусить, раньше так бы и сделал, — ты будешь сначала восстанавливаться после неё, пройдёшь контрольный курс терапии и войдёшь в ремиссию. А после останется дело за малым: вернуть массу и физическую форму, реабилитироваться после яда, что растрахал твои вены и лёгкие. Поедешь с Гансом на какой-нибудь курорт: скатаешься на месяц-полтора, поваляешься на песке, будете лизаться как две псины до ахуя и трахаться дни и ночи напролёт вдали от всех пиздецов. — Сомневаюсь, — хмыкает, но не пытается заткнуть. — Когда ты войдёшь в ремиссию весь этот сраный путь из боли и страха, усталости и прочего дерьма, забудется в его объятиях. Отогреешься, искупаешься в любви и заботе, вернёшься в колею или никогда больше не окунешь руки в кровь, и вы уедете к нему на родину, где ты будешь жрать его ёбаный чили и ругаться с Гарсия по выходным. — Убираю ему волосы за уши, закладываю аккуратно сразу с обеих сторон. Видя, какие острые у него по-прежнему скулы, какие тёмные тени под глазами, насколько они глубокие. Глядя на губы его чуть более яркие и красивые: болезнь не способна сожрать его внешность, как бы ни пыталась. Стою и чувствую привычный запах мяты и моря. Его запах. Вкусный, любимый до сих пор. — Мы победили, — тише говорю, а с волос моих срываются капли, попадая на его руки и тело, на мои плечи и грудь. — Ещё нет, — отрицательно покачивает головой и ловит пальцами несколько капель на моей коже. — Ещё нет. Ты радуешься раньше времени. И за результат операции, которого пока что нет. И за ремиссию, в которую я ещё не вошёл. И за моё будущее с Эриком, зыбкое и призрачное. Потому что сейчас он, как истинный герой, спасает утопающую беспомощную жертву. Он заботится, выкладывается, он идёт по уже протоптанной, знакомой тропе, не изобретая ничего нового. А если я вдруг стану относительно здоров, верну прежнюю форму, то стопроцентно проснётся внутри дремлющая от боли сука, и всё изменится. Мы можем не суметь притереться. Я могу стать слишком для него обременительным и сложным, незнакомым. Он посчитает, что моей благодарности было мало, и начнёт чего-то ждать. Или посчитает, что моей благодарности слишком много, и именно потому я с ним. Ревность не уйдёт так быстро, как мне бы хотелось. Он не сможет быть уверенным до конца во мне. Я не смогу поверить, что нужен ему — вчерашнему натуралу, на которого облизывается большинство из крутящихся вокруг нас баб. — Можно подумать на тебя никто не облизывается. — Закатываю глаза, сжимаю пальцами его подбородок, притягивая к себе ближе, почти на расстоянии выдоха замирая. — Ты себя почему перестал любить, м-м? Где та стерва, что на хую вертела каждого, прогибая взглядом и заставляя хотеть? — тише звучит, намного тише, а он всматривается в мои глаза. — Ты даже на дне рождения Джеймса, когда мы встретились спустя годы, не был настолько разъёбан. Сука в тебе была жива, она твоими губами со мной говорила и требовала эгоистично своё. Теперь ты словно тень, побираешься на крошках, довольствуешься малым. Какого хуя? — Знаешь, вообще-то тяжело было идти вперёд сквозь годы с чувствами к тебе. Они отравляли, хотя они же давали сил не сдаваться. Не менее тяжело было тебя сейчас отпускать, осознав, что любовь стала другой, она как будто напоследок вспыхнула алым, разбросала вокруг себя искры чередой вспышек и оставила тёплые тлеющие угли, которые продолжают греть меня изнутри, давая понять, что ты самый близкий для меня человек, самый понятный и родной. — Удивительной взаимностью отзываются его слова внутри. Понятные мне. Понятные на всю сотню процентов. — Но сейчас, когда я размышляю о том, что меня наполняет… что во мне из резервов осталось, понимаю, что ничего толком внутри нет, плещется скудно на дне… Будто выгорело всё, высохло, истощилось. Болезнь сожрала меня, обглодала душу, а потеря отца докромсала. У меня нет сил, Макс, ни на что. Нет желания за что-то особенно сильно бороться. Хочется почувствовать себя по-настоящему живым и желанным. Но есть лишь слабые отголоски. И мне хорошо рядом с Эриком, не думай, что всё настолько плохо, с ним спокойно, иногда очень правильно и тепло. Он нежный, ласковый, чувственный, красивый, откровенный, — и светятся его глаза теми самыми особенными звёздами, когда он о Гансе говорит. Светятся, мать его, кто бы подумал когда-то, что он кого-то сможет кроме себя и, возможно, меня полюбить. А ведь смог. Даже смертельно уставший смог. — Но что если ремиссия, отступившие проблемы и относительное спокойствие что-то убьют, не позволят чувствам и отношениям развиться? Что если лучше не будет, и это наш максимум, а будет хуже, и мы искалечим друг друга, изуродуем то прекрасное, что лишь начало зарождаться? А я, во второй раз потеряв, окончательно в чувствах разочаруюсь? Как после этого выжить, и есть ли смысл выживать? Меня заебало жить с пиздецом внутри, я полжизни разобран. Если он не сможет со мной быть, я перестану вообще пытаться, и снова догонит каким-нибудь дерьмом. Рак или не рак, шальная или не шальная, неважно. Нахуй так жить, когда сосёт внутри чёрная дыра, она в себя всё затаскивает. — После меня ведь выжил, — глажу вдоль челюсти большим пальцем, пока он сжимает мои бока обеими руками. И всё же, при всей похожести, они с куколкой совершенно разные. Очень разные. Это как никогда в данную секунду в глаза бросается. Свят утопился в чувствах, по самые уши в любви, он ею заполнен так сильно, что выплёскивается наружу, Фил же в сомнениях тонет, осторожный, уставший, разочарованный. — Потому что хотел отомстить. — И как? Отомстил? — приподнимаю бровь, а он фыркает напротив и отводит взгляд с тенью улыбки. На губах своих розовых, как и у брата. Красивых. — Отомстить? Тебе? — Обожаю, когда его внутренняя сука приподнимает голову, мерцая остротой взгляда и терпкостью эмоций. — Ты с этим справился лучше меня. В разы. Я даже в самых смелых мечтах не мог предположить, что тебя возможно настолько раскрошить. Подчистую. В пыль. Мне не пришлось даже стараться, мне не пришлось делать вообще ничего. Вы такой пиздец устроили, что ты в итоге лишь испугал меня до ахуя, заставив отбросить обиды и судорожно вытаскивать из ямы, в которую ты скатывался раз за разом. — Ты мог просто смотреть. — Как и ты. Там. У стены. И тогда не пришлось бы искать варианты как спасти мою никчёмную жизнь. Не пострадал бы твой лучший друг от чувств, которые ему пиздец как сильно мешают. Тогда не умер бы мой отец, принося эту ненужную жертву. Тогда не пострадало бы прямо или косвенно множество людей. Вплоть до моего родного брата, который пусть и принял, как факт, нашу с тобой связь, но боль ощутил. Сильную боль. Не сломалась бы Веста с той несвоевременной беременностью, не понимая, кто из нас отец ребёнка, что вбило клин между ней и Францем. В итоге она упорхнула реабилитировать свою нестабильную психику, потому что могла плохо закончить. Если бы ты тогда, у стены, просто не отвёл от моей головы ствол, слишком многое было бы иначе. Проще в разы. — Я бы себя никогда не простил. — И я не хочу думать об этом варианте. От него больно, от потери его было бы больно, даже в тот самый момент, когда презрение, обида, былые чувства — слишком многое сплеталось воедино и травило. Фил мешал мне, обременял и путал, вновь в жизни появившись, но при всём этом я не хотел, чтобы он исчез. Да это было странно, это противоречило здравому смыслу, и никакой логики не проглядывалось. Да, нас душило происходящее, но если бы я позволил тогда ему умереть у блядской стены под блядский запах чёртовой свечи и ёбаного мандарина, в луже его крови сидя вот так напротив. Я бы не простил себя. Я бы не смог простить, и что-то важное глубоко внутри умерло бы безвозвратно. — Ты бы смог с этим жить. Как и смог бы Эрик, если бы я ушёл от болезни. Отболело бы. Жизнь пошла бы своим чередом. У тебя: брат, отец, друзья, куколка. У него: сестра, близкие люди, цель, статус и уважение. Невелика была бы потеря, — я не хочу это слушать, то, как в нём говорит отчаяние и недостаток — всё ещё недостаток — любви. Он как огромный бутыль по-прежнему практически пуст. Там скопилось всего несколько капель, а хотелось бы хотя бы куцый литр. — Прекрати, — его шея под моей рукой тёплая, пульс бьётся под кончиками пальцев спокойно и размеренно. Он весь кажется хрупким и уязвимым, что редкость, ведь большую часть времени Фил пытается это скрыть. Особенно когда начал чуть твёрже стоять на ногах. — Мне страшно, — читаю по его губам. — Мне так страшно не было никогда. Я думаю о том, что завтра окажусь на операционном столе, и это станет своего рода чертой, точкой невозврата. Диагноз сглаживал множество углов между мной и Эриком. Некоторые вещи отбрасывались как несущественные и не заслуживающие внимания, на фоне пиздецов и бродящей поблизости смерти мелкие расхождения во мнении или взглядах казались просто мелочами. Мы спешили успеть хотя бы что-то. Наступая на шею гордости, задавливая недовольство, заталкивая подальше обиды. А потом всё станет иначе. Барьеры, временные рамки, обстоятельства исчезнут. Преимущество, что у меня есть… исчезнет. Я не хочу. — Всё станет проще и лучше. Из него уйдёт панический страх потерять тебя в любой из моментов. Ганс сможет хотя бы выдохнуть, притормозить и расслабиться. — Страх не исчезнет никогда, однажды ощутив смерть, её присутствие, её смрадное дыхание… На эту жадную суку, что бродит поблизости, голодно облизываясь, ты всегда будешь реагировать слишком остро, как и на малейшую угрозу, становясь параноиком. Что говорить о нём, если буквально ночью, стоило мне увидеть твоё изменившееся лицо, перед тем как ты, не сказав ни слова, свалил. И как эгоистичная скотина не хотел отвечать на мои звонки… у меня перед глазами пронеслась вся блядская жизнь. Твой долбанный инфаркт и остановка сердца после истерики у долбоёба, что Свята трахал, реанимация, где тебя держали, а перед этим долгие месяцы хождения по грани, с угрозой передозировки пару десятков раз, со всеми травмами и безрассудством. Всё это мгновенно внутри проснулось и окунуло в себя, как в кипящую воду. Снова. И так будет всегда, пока ты не станешь стабильно спокойным, удовлетворённым и счастливым с ним. Я буду дышать урывками на любую перемену в твоём состоянии, потому что сам до истерики боюсь тебя потерять. А он будет смотреть на меня и паниковать за малейший чих, одержимо вокруг скакать и проверять с головы до пят, то ли надеясь на то, что я снова стану слабой беспомощной тенью, нуждающейся в его очередном героическом подвиге и спасении, то ли радуясь, что всё пока что хорошо. А ведь подсознательно будет ждать, что станет плохо. Потому что так привычнее, потому что в критической ситуации он уже знает, как именно нужно действовать. Ему не придётся с моим диагнозом вслепую тыкаться по углам. Он не знает как иначе. — С этим придётся научиться жить. Нам всем. Решить для себя, что стоит в приоритете, что важнее, что и кто нужнее. Ты же выживал там, где многие просто не выдержали бы, и речь даже не о физическом состоянии. Что изменилось? Ты адаптировался всегда, как мелкий вредный таракан, и я всегда был уверен, что даже в ядерную войну, если кто-то и выкарабкается, то это будешь ты. А теперь, когда всё начинает налаживаться, ты стремительно теряешь веру и желание жить. Где кнопка, которую нужно нажать? — У меня нет цели. Раньше вела больная зависимость и любовь, жажда отомстить, заставив прочувствовать, каково вот так гореть и мучиться годами. Но оно исчезло у той стены. Перемкнуло. Закоротило. Потухло. По инерции двигаясь долгие месяцы, я просто пытался не позволить тебе уйти — сменил одну цель на другую. Теперь цели нет. И сил тоже… не осталось. Я больше не нужен тебе. Отпала в моей помощи необходимость. А с Эриком ни черта не получается: как бы я ни пытался, чтобы я ни делал, как бы ни шёл к нему навстречу, этого мало. Мне страшно. А я не хочу жить в страхе. Это изматывает и убивает желание что-либо делать вообще. Я не знаю, что с этим делать. Становлюсь пассивным, перестаю быть собой, ощущаю себя кем-то другим, искусственным, фальшивым и наигранным. И ловлю себя на мысли, что не хочу операцию. Она испортит даже эти криво выстраиваемые отношения на блядских руинах, в которые моя жизнь превратилась. Я не хочу ремиссии. Потому что мне кажется — я лишь диагнозом его рядом удержу, понимаешь? Лишь будучи больным и беспомощным я привяжу его к себе, потому что у него огромное сердце и беспокойная  совесть. Мне кажется, что лучше блевать от побочек, шататься из стороны в сторону и ждать конца, но отчаянно, искренне спешить любить. Прожить ярко, жадно тянуться друг к другу, чтобы хотя бы несколько месяцев провести правильно: вместе, горящими от полыхающих, обострённых страхом чувств и утопающими в ощущениях от каждого контакта. Чем оглянуться, осознав, что страшное миновало, и увидеть истинные лица друг друга, без фальшивых, искажённых страхом масок и разочароваться. И в нём, и в себе, и в рождённых в боли чувствах. Бездарно всё проебать. Потому что правильно я не умею, я не умею никак вообще. И никому, ни одному нормальному человеку нахуй не буду нужен. Не буду нужен ему. Спадёт пелена новизны, он увидит и просто уйдёт к милой, любящей, ласковой девочке, построит свой сраный идеальный дом, посадит ебучее дерево, а она родит ему сыновей. Зачем ему я? Зачем довольствоваться малым? — Откуда это появилось в твоей голове? — Фантастическая неуверенность шокирует до ахуя. Фила неуверенность, а это вообще почти как снег в разгаре знойного лета. Ненормально. Я не привык к нему такому. Уязвимому и оголившемуся. Он будто сбросил кожу, и вот оно — его чувствительное нутро. Вот он, как на ладони. Вибрирует болезненным нервом и умоляет о любви, умоляет, чёрт возьми, а я в блядском шоке. — Ганс любит тебя, ты же видишь. — Хмурюсь, не понимая, почему в его глазах килотонны тоски. — Видишь ведь? — с просыпающимся сомнением решаю спросить, не совсем понимая, что снова могло произойти, они ведь были оба более чем спокойны и стабильны ещё недавно. После нашего с Гансом разговора, всё медленно, но верно, улучшалось, они сближались, олицетворяя собой едва ли не идеальную пару, хоть на сраную обложку о счастливой однополой любви помещай. — Что он снова сделал? — Не нравится мне его молчание вот так напротив. Не нравится, как много грусти в нём. — Ну?.. — Ничего. Он не сделал ничего. Эрик — долбанный идеал. Слишком хороший, слишком заботливый, слишком… просто слишком. Для меня это слишком. Я к такому не привык. Я такое не умею принимать правильно. Мне хочется что-то менее идеальное, но настоящее, инстинктивное, болезненное. Он ничего не сделал, правда. Просто всё не так. Мне бы так много хотелось сделать с ним, попробовать, открыть для него, показать. Но я даже минимально не пытаюсь проявлять малейшую инициативу, потому что если начну в полную силу показывать, как сильно я хочу его, как невыносимо меня к нему тянет словно магнитом, он снова решит, что я решил банально натрахаться напоследок. Я не понимаю, где найти эти верные граммовки, чтобы не чувствовать себя навязчивым или жалким, попрошайкой, потому что создаётся ощущение, словно он даёт мне всё это лишь потому, что видит, что я побираюсь. А он ведь заботливый, он спешит помочь, выручить в беде. Бросить недотраханной, оголодавшей псине кость. Стало почти невозможно определить, в какие моменты он полностью искренний, а где просто старается, потому что я — беспомощное существо, которое нужно беречь, ибо болен, которому нужно угодить, чтобы удовлетворился и затих. — Как же много лишнего в твоей красивой голове скопилось, просто пиздец. С чего ты взял вообще, что он делает это лишь потому, что ты болен? — Помнишь, с чего мы начали? — приподнимает бровь, кривит слегка губы и прикрывает на пару секунд глаза. — Если нет, могу напомнить, — хмыкает, встречая мой взгляд, полный сомнений, потому что я и правда хуёво помню, что у них происходило. — Вряд ли тогда ты особенно пристально за происходящим следил. Гонсалес доёбывался до меня как типичное, демонстративное, агрессивное и очень гомофобное быдло. Цеплял словами, и ладно бы только ими, я к подобным нападкам привык, толстокожим слишком давно стал, но он мастерски выводил на эмоции, буквально продавливал, выцеживал из меня их по капле с этим его горящим взглядом. Он вёл себя как полуадекватное, бешеное животное: беспричинно огрызался, регулярно и чаще всего не к месту оскорблял, пытался задеть посильнее. Он в ситуациях, что этого не требовали, был жёстким и злым, картинно, как по буклету про неадекватов с признаками психо и социопатии. Разбил мне нос, проходился точными ударами по травмам, о которых знал. Я его раздражал всем своим видом, он презирал меня, в нём столько высокомерия, надменности и превосходства было, что можно было отравиться или удавиться насмерть от одного лишь взгляда. И это очень легко можно было спутать с возбуждением иного рода. И когда он увидел меня голым в душевых, когда неожиданно щёлкнуло и просто захотелось попробовать, что же во мне — шлюхе — такого, что некоторые ведутся, он попросил его поцеловать. И именно в тот момент он был как никогда живым и настоящим, Макс. Именно тогда, понимаешь? Агрессивный, воспламенившийся, он был таким жадным, таким голодным животным, что я ахуел, пусть и не показал ни единой реакцией, как меня прогнуло под мощью, которая из него фонтаном била. Он горел как блядский костёр, пожар, пепелище, что уничтожило нахуй всё вокруг. Он горел. И в тот момент, когда пьяный и в абсолютном разносе, выжатый разгулявшимися нервами, нашёл меня в тренировочном зале — повёлся на очередную провокацию. Мне нравилось цеплять его, мне нравилось как он борется с собой, но ломается, потому что тянет. Мне нравилась жажда, что в нём проснулась, это пиздец как сильно льстило, пусть он и пытался причинить боль, мстить за мешающее ему влечение. Но, правда в том… Что он никогда, никогда, даже минимально, больше не был со мной таким. Настолько падающим в удовольствие, настолько срывающимся до рыка, настолько животным, которое хочет от силы страсти и желания сожрать, поглотить, присвоить и уничтожить. Он считает, что изнасиловал меня тогда, но парадокс, знаешь, в чём? Я всё чаще вспоминаю наш с ним секс тогда и понимаю, что я бы хотел вернуться в тот момент, расслабиться и кончить под ним. Не пытаться самолюбие своё уязвленное выпестовать, а попросить двигаться ещё, ещё и ещё, попросить довести меня до оргазма. Потому что больше ни разу он таким не был, сначала утопившись в вине, а после — в страхе из-за диагноза. Он говорит, что полюбил, что в нём проснулась нежность, но он перестал быть собой из-за меня. Он этот огонь в себе задавил. Его личность вывернулась наизнанку, но я этого не хотел. Не хочу. — Поговори с ним. Скажи, что тебе нужно. Почему ты терпишь и молчишь, если это важно? — Потому что он и без того, первое, что сказал мне, не успев прилететь в Берлин — что не станет меня трахать. Как ты думаешь, как много во мне желания на эту тему в принципе с ним говорить? Когда он приходил, весь измазанный бабской помадой или пахнущий тошнотворно сладкими духами? Он ведёт себя со мной, как с истеричной требовательной бабой: мягкий, внимательный, терпеливый, весь из себя идеальный мужик как с картинки. Обнимет, погладит, накормит, потому что я бедняжка болезная. Бедняжка с красивыми губами и глазами, длинным розовым, сука, блондом. Бабским. А я хотел кипенно-белый с голубоватым отливом или пепельный, холодный и строгий. Но похож из-за него — потому что ему именно этот оттенок понравился! — на воздушную конфетную пизду. Такая себе мятная карамелька, которой можно зализать соски, обсосать пальцы, зацеловать шею и накручивать предельно аккуратно волосы. Он как будто намеренно игнорирует наличие моего члена, касаясь максимум руками, и я понимаю — многим сложно перебороть себя и взять в рот. Но я мужик. Я люблю секс. Я хочу жести, страсти, мяса, мать его. — Ему просто нужно время: без опыта однополого секса сложно взять и хуй себе в глотку запихнуть, я тоже тебе не со старта сосать бросился. — Но ты этого сам захотел, потому что в тебе всегда была раскованность, ты в постели забывал о рамках и отключался от предрассудков. А ему словно неудобно. Он лишь когда видит мой член, вспоминает, что с ним не сладкая тёлка, с текущей влажной пиздой, а мужик. И пытаясь ласкать, всегда компенсирует всё чёртовой задницей. — Тебе же нравится. — Но не тогда, когда это — единственное из всего, что он решается сделать. Послушай, я выгляжу неблагодарным дерьмом сейчас, я знаю. И стоит довольствоваться тем, что у меня есть. В конце концов, мне нравится то, как он трахает, я обожаю его член, он идеально подходит мне и по длине и в диаметре. Он ахуительно целуется, меня ведёт как пьяного от его запаха, вкуса и энергетики. Всё хорошо. Но он словно на привязи. Ручной и покорный. И по ощущениям — даёт мне это просто потому, что увидел с грёбаным искусственным членом. А это задело его мужское достоинство, выебало самооценку, и он такой: в смысле?.. То есть, будучи со мной, он трахает себя сам? Нихуя. И потому переборол себя и исправно, как по графику, чётко раз в день, в постель укладывает. Мол, если так сильно нужно, то мне несложно. Вот тебе таблетка от недоебита, Филипп. Кушай, блять. — Мне кажется, ты себя накручиваешь. — Только он, после моих слов, утыкается мне лбом в плечо и затихает. А я не знаю, что здесь сказать, у нас со Святом в постели не было никогда проблем. Это то место, где царит абсолютная идиллия. Всё настолько охуенно, что нет ни единой мысли что-либо менять. Я дам ему всё, что он попросит. В сексе у нас настолько исключительная зависимость и совместимость, что нам бы стоило в постели навсегда поселиться. — Нет. И знаешь, что хуже всего? Мне страшно, что после операции он будет бояться меня касаться, словно я из пыльцы состою и рассыплюсь нахуй от лишнего касания, разлетаясь микрочастицами по ветру. А потом это между нами создаст непреодолимую дистанцию. Убьёт окончательно его желание. Просто под собой захоронит. Это как у мужей, которые перестают трахать своих жён после родов, особенно, если на них присутствовали. Они видят, как ей больно и плохо, да и зрелище отвратительное, и вот пизда становится не тем местом, где было приятно, а чем-то другим — и всё, сексуальное влечение исчезает. Остаётся трепет к родному человеку, уважение, забота, но уже не та самая обжигающая страстью любовь.  Эрика стопроцентно ебанёт нечто схожее, сейчас он даёт мне секс и ласку, потому что я в этом нуждаюсь: я его десятки раз просил, психовал и гнал от себя. Я его к шлюхе притащил. И он теперь героически заботится о моих нуждах и спасает от неудовлетворённости и тактильного голода. А если станет не нужно спасать меня вообще? Что останется между нами? Блядский тупик из непонимания как действовать дальше? Обоим причём? Потому что я не хочу навязывать ему своё желание, себя навязывать и заставлять ложиться в постель, но платонические чувства и просто душевная близость мне нахуй не нужны. Этого мало. Я хочу его до боли, но мне за собственное возбуждение становится чаще всего просто неудобно, дискомфортно и стыдно. Я дошёл до того, что я собственное влечение подавляю, отвлекаюсь, чтобы не реагировать. Мне плохо, у меня организм в ахуе, я скоро себя до импотенции на нервной почве доведу. Как жить без удовольствия после? С моим-то темпераментом? Нахуй вообще нужна такая жизнь? — Что за пиздец? — риторический вопрос. Я как ахуел с первых его слов, так выхуеть обратно и не получается. Потому что с подобным никогда не сталкивался. И у кого-кого, а чтобы у Фила были проблемы с сексом в отношениях? В смысле? Его… Его, блять, трахать вынужденно? Его?! Когда, сука, Киан смотрит, как на огромный сладкий леденец, и насрал бы и на наличие члена, и на всё остальное, и с удовольствием выебал. Стопроцентно не единожды. Стас, который — только позови — окажется рядом, и с ним у Фила явно не существовало подобных проблем. Со мной у него проблем не было, пусть мы и были оба разобраны, но секса было много. Он хотел, я хотел, всё получалось само собой, без просьб и всего остального. И теперь он сходит с ума от того, что не получает необходимый его организму минимум. И ведь Ганс не дистанцируется, вполне тактильный, но что за хуйня, я понять не могу. У меня не получается. Я могу лишь как придурок смотреть, слушать и продолжать ахуевать. — Ты боишься, что Святу может быть без тебя лучше по жизни, что ему будет проще, беспроблемнее, что он научится это внутри сдерживать и не захочет к тебе вернуться. Но у тебя никогда не возникало страха или малейших сомнений, что он может перестать тебя хотеть. От вас так сильно искрит, от обоих, постоянно, что, кажется — хотите вы того или нет, даже пытаясь быть порознь, всё равно окажетесь в постели. Потому что страсть в крови, потому что тела реагируют мгновенно, потому что для тебя всё становится неважным, когда он рядом. Как и он видит лишь тебя, тянется, плавится нахуй или от силы накрывающего желания. Когда мы с Гонсалесом на одной территории, мне хочется спрятаться или закрыть глаза, чтобы не смотреть лишний раз, потому что реагирую, потому что у него красивое, безумно красивое тело и сочные вкусные губы. Потому что у него сильные руки, в которых хочется не просто быть, лёжа как инвалид в постели, под ним хочется выгибаться и стонать шлюхой, хочется слушать, как из его рта выливается что-то похабное, чтобы он меня как блядь ебал не сдерживаясь. А в итоге мы целуемся, принимаем вместе ванну, дрочим и иногда трахаемся — как всегда чувственно, нежно, вкусно и край как пиздато. — Но мало? В этом проблема? Так попроси. — Я заебался просить, он довёл всё до маразма, я сначала психовал, потом гнал его, потом пытался говорить: дошло до того, что я срезал с себя кусок кожи. Только нихера не работает, так, как хотелось бы. Он не чувствует меня, всё ещё не чувствует мои потребности, не улавливает будто или специально игнорирует. Мне всегда казалось — это ахуительно, когда ты видишь, как сильно, постоянно тебя хотят. Это приятно, даже от едва знакомых людей, а уж если ты якобы любишь, то наивысшее удовольствие именно от этого непреодолимого влечения. Лучший из комплиментов — чужой стояк. — Начинаю смеяться от его слов, получая ввинчивающийся мне в бок палец, и хоть пытаюсь сдержаться, но ржать не перестаю. — Я серьёзно, да блять, Макс. — Молчу, — выдыхаю ему в волосы, сжирая с губ улыбку. — Ты же понимаешь, о чём я. — Понимаю, тебе комплимент нужен в эту самую секунду или что? — не подъебать было бы грешно. Особенно, когда трётся вот так, совсем близко, красивый… гибкий, вкусно пахнущий, а я не слепой, пусть и частично глухой. Всегда на него реагировал и реагировать буду, другое дело, что с пробуждающимся желанием нихуя делать не стану. Но это есть, это можно проигнорировать и скрыть. Или нет. — Ты — пиздец невыносимая сука, — отстраняется на пару десятков сантиметров, опуская взгляд на моё тело и оценивая. — Соски настолько чувствительно реагируют? — Спрашивает с лёгким прищуром, любопытно рассматривает и касается кончиком пальца, погладив сначала вокруг серьги, а после и по самой твёрдой горошине. Медленно, с нажимом… Приятно. Слишком приятно. Намного ахуеннее, разумеется, губами. Вот так… как он делает в эту самую секунду, целуя, облизывая, умело изгибая язык, заставляя выдохнуть сквозь зубы с шипением. Позволяет заметить его довольную ухмылку и хитрый блеск синих, как само небо, глаз. Особенно когда накрывает мой стояк ладонью и мягко сжимает, чуть погладив. — Хороший комплимент, твёрдый. — Наслаждайся, — фыркаю в ответ, закатывая глаза на его демонстративность, и тянусь за сигаретами, что лежат неподалёку на столе. Закуриваю, пока он всё ещё рядом стоит, смотрю на его лицо внимательно, стараясь всё до микроэмоций считать. — Успокоился? — спрашиваю спустя мгновение. — Это была терапия твоим телом? Альтруистично. Но лишнее. — Почему лишнее? Комплимент рабочий, сам видишь. А я, хоть и могу, даже хочу, но не собираюсь с тобой трахаться. Потому что наш Отелло — Эрик не простит, Святу тоже такие приколы вряд ли понравятся, пусть мы и на паузе стоим, и он стопроцентно не будет ходить недотрогой — с его-то потребностями. Но я понимаю, ты бы не отказал мне… — тяну, провоцируя, чтобы среагировал: слишком предсказуемо, но переключился бы и перестал быть настолько печальным. Ему грусть не к лицу. — Самонадеянная сука. — Начинаю снова смеяться, когда сжимает мне бока до боли своими тёплыми ладонями, в глубине души довольный, что мы чуть разряжаем этим обстановку. У меня не так сильно ноет от боли внутри из-за его брата, у него глаза загораются: уже не такие потухшие, как пару десятков минут назад, становятся живее и ярче. — Но это ведь работает, — выдыхаю вместе с дымом. Встряхиваю головой как собака, и остатки влаги разлетаются вокруг нас, попадая ему в лицо, за что я получаю очередной шлепок по плечу и ловлю его за руку, к себе ближе притягивая, чтобы обнять за плечи. — Прорвёмся, родной. Чуть-чуть осталось. Сделаем операцию, потом поваляешься немного в клинике, и в квартиру переедете, я себе другую подыщу, чтобы не мешать вам. А там и на базу вместе рванём: будем ебать мозг Рокки, устроишь какую-нибудь перестройку снова, я начну натаскивать бойцов, потихоньку войдём в привычное русло. А там, глядишь, и притрётесь. Главное, что он любит тебя и многим пожертвовал, чтобы ты был в порядке. Научитесь говорить всё прямо, научитесь решать проблемы. Научишь его сосать. — Придурок, — бормочет в мою кожу, а я смеюсь в его волосы. Слышу, как открывается входная дверь, но не собираюсь его отпускать, да и он сваливать не спешит: щекочет дыханием, скребёт пальцами мою спину. — Всё будет хорошо, родной, а бояться не так уж и плохо — я тоже боюсь. Потерять тебя боюсь, боюсь жить без твоего брата. Так что будем бояться вместе, — шепчу ему на ухо, трусь об его волосы лицом, прикрыв глаза. — Всё у нас будет. — У вас всё в порядке? — слышу вопрос Ганса, который, зайдя на кухню, явно замечает нас в настолько близком контакте. Отстраняюсь неспешно, подмигиваю Филу, который закатывает демонстративно глаза, всё ещё прижатый ко мне, когда я прохожусь по внутренней стороне щеки языком, с силой натягивая её, бросая скользкий намёк. — Уже ухожу, — поднимаю обе руки, вставляя между губ сигарету. Пытаясь сдержать смех, подхватываю тарелку с давно остывшей едой и двигаюсь в свою комнату мимо замершего в непонимании Ганса. И хочется его расшевелить, растолкать идиота, сказать что-нибудь напутственное, ибо заебал тупить — в конце концов, кто, если не я? От кого, если не от меня некоторые вещи прозвучат уместно? Только вряд ли в том напряжённом состоянии, в котором находится из-за предстоящего, он готов слушать о проблемах в собственных отношениях. Это всё потерпит. Не к спеху, главное — пережить ближайшие дни, а там покатимся вперёд, к улучшениям. И ведь совсем недавно это была лишь призрачная надежда. И будущее Фила было хрупким, словно тонкая хрустальная ножка — чуть сильнее сожми и расколется, без шанса на реставрацию. Теперь же во мне живёт уверенность, что самое страшное уже позади. Позади самое пугающее, потому что организм его среагировал. Осталось лишь убрать очаги, зачистить ювелирно и шлифануть терапией. А после какое-то время стопроцентно спокойно жить. Следя пристально за состоянием собственного тела и мгновенно, в случае чего, реагируя. Мне становится за него спокойно, пусть и живёт волнение, связанное с операцией, волнение, что я затаптываю усиленно, убеждая себя панику не разводить. Не может ведь сука-судьба, доведя до финишной прямой, вдруг взять и убить. Это вне ёбаной логики. Он так много, так упорно, так старательно боролся, а мы вместе с ним, что просто обязаны начать пожинать плоды, и никак иначе. Иначе просто не может быть. *** Обычно полупустые коридоры, сегодня принимают в себе молчаливо ждущих посетителей. Бахилы, одноразовые тонкие халаты, маска, как сраный намордник, и выключенный звук на телефонах. Мы сидим возле дверей операционной, что, вроде как, запрещено, но деньги и ореховые глаза, что имеют какую-то странную силу, когда дело касается убеждения лечащего врача Фила, дают нам возможность присутствовать здесь. Полтора часа, как Фила увезли. Сначала была подготовка, потом введение в наркоз, подключение чего-то там: я нихуя в подобном не разбираюсь, а гугл не смог ответить даже на половину из сформулированных мной вопросов. Всё что я понял, что операция не будет полостной, и грудину распарывать, как мне при шунтировании, по шву не будут. Четыре прокола — три небольших и один сантиметров на шесть: под грудиной слева, на боку (вроде) и где-то ещё. Подобный лапароскопический метод менее травмирующий. Период реабилитации пройдёт быстрее, несмотря на то, что ему придётся всё же валяться с дренажной системой: ебучими пакетами, катетером и прочим дерьмом. Несмотря на то, что мы не увидим его, как минимум, в ближайшие сутки-полтора, пока (при благоприятном исходе, а в иной я не верю) Фила не переведут из реанимации в обычную послеоперационную палату. Полтора часа, ещё примерно три осталось, Стас сидит напротив, вытянув свои длинные ноги и роется в телефоне, разговаривать вопреки моим ожиданиям не спешит, выглядит сосредоточенным и пиздец напряжённым. Эрик куда-то свалил, то ли в очередной раз покурить, то ли на звонок ответить. Я же торчу у стены на твёрдом неудобном стуле, разглядываю собственные руки, которые выглядят намного лучше, но на костяшках образовались корки. А Киан вечером ждёт на тренировку, не желая слушать отмаз наподобие того, что я слишком разъёбан и нервничаю, потому не в настроении. Для него единственная причина не прийти — сдохнуть, остальное лирика и не является оправданием. Полтора часа. Я не знаю, кому мне молиться: просить то ли богов, то ли саму судьбу или дьявола, но к кому-то обратиться пиздец как хочется. И не потому, что я не верю, что Фил за дверями этой стерильной, пугающей меня комнаты, с яркими лампами и острыми скальпелями, не сможет справиться и победить в своём, вероятно, самом важном бою. А для того, чтобы ну вот стопроцентно получилось всё. Молиться хочется для абсолютной гарантии. Молиться, чтобы, скорее, себя успокоить, ведь, по словам врача, там буквально нечему пойти не так. Анализы не идеальны, но не так уж плохи, в сравнении с тем, какими они были долбанные полгода подряд. Сердце у Фила сильное — столько всего выдержало, что это сможет проще простого пережить. Причин для паники нет. Но, сука, боязно же, а. Полтора часа, время тянется на удивление медленно, и как же сильно хочется, чтобы куколка, моя куколка, был на расстоянии вытянутой руки, а лучше максимально близко. Вдохнуть бы с его кожи и успокоиться взаимно. В страхе за близкого человека вдвоём было бы легче. Было бы проще. Разделить это бремя, разделить беспокойство, разделить важный момент в наших жизнях. Но его рядом нет. И я мог бы позвонить, но онколог Фила уже стопроцентно Свята оповестила о времени начала операции и наверняка перезвонит после с новостями. Влезать мне нет необходимости. Он ведь попросил обойтись без звонков и каких-либо контактов. Попросил, а я обещал, что не стану ничего предпринимать, согласившись с озвученным пожеланием, и плевать, что внутри сварилось всё нахуй от вскипевшей в протесте крови. Куколку бы под бок. Нежного моего, трепетного: смотрел бы сейчас, как всегда, беспомощно, искал бы во мне силу, что его подпитывает, не осознавая, что как раз таки он — мой главный и источник, и убийца. Что именно он воплощает разом всё — чёртова энергетическая батарейка на двух красивых, стройных ногах. Куколку бы… Тоскую, как сука, сидя в коридоре рядом с операционной, тоскую просто пиздец: выть избитым животным хочется, телефон крутится между пальцев, как ёбаный спиннер. Нервно дёргаю ногой, гипнотизирую точку на долбанной плитке, маленькую, чёткую, чёрную, словно родинка… на его бледной коже так много их. Я как-то пробовал посчитать, после названных двадцати трёх сбился, в попытке слизать ровно каждую, увлёкся и уплыл на волне кайфа от тактильности его и несдержанной реакции на ласку. И если точка выглядит как родинка, то вон та продолговатая нечёткая линия на мраморе, словно шрам, что растянут по его лопатке от крыла потерянного. Шрам, который оставлен из-за меня. Шрам, что я ни один чёртов раз с кожи его пытался сцеловать, слизать, сгрызть. Я в каждой мелочи, в любом рисунке, текстуре, запахе, цвете, в чём угодно, вплоть до вкусов и ощущений, смогу найти сравнение с ним. Потому что всё, совершенно всё, всё без ёбаных исключений, теперь с ним связано и о нём же напоминает. Я скучаю. В ожидании встречи было сложно. Бесспорно, очень сложно. Дни тянулись будто резиновые, минуты, словно издеваясь, мутировали в часы, время как истинная сука замедлялось, изнашивая замершее от тоски сердце. В ожидании было отвратительно. Но куда лучше, когда понимаешь, что встреча неизбежна и совсем скоро настанет. Куда проще, когда слышишь голос, срывающийся на хриплый шёпот или звонкий стон. Куда проще видеть его хотя бы по видеосвязи на расстоянии. Красивого, сонного, только после душа, с блестящей от влаги кожей, возбуждённого и румяного, голодного, трогательно искреннего. Разного. Куда проще было видеть, хотя бы вот так, и напитываться от каждого контакта. Получать его пошлые смс. Отправлять в ответ откровенную похабщину. Мой телефон до отвала забит его короткими видео и аудио сообщениями. Моими ответными фото. У меня столько блядства в переписке ещё ни с кем не творилось за все долбанные тридцать с копейками лет. Я скучаю. Скучаю пиздец как сильно, понимая, что заимел привычку мало того что гладить кольцо, прокручивая на пальце и отказываясь снимать вообще, так ещё и периодически прикусывать кулон, сжимать его губами или перекручивать и прижимать между лопаток. Чувствовать его, словно Свят совсем рядом. Словно он и правда внутри. Я скучаю, два часа в ожидании проходят в молчании, на исходе третьего я встречаю взгляд Стаса и понимаю, что мы оба не можем сейчас говорить. Я — далеко уплыв в мыслях, пытаясь себя то ли отвлечь, то ли ещё больше к земле и тоской и переживаниями прибить. Он же — до непривычного другой: серьёзнее, чем я привык видеть его обычно. И ведь сталкивался с этой его стороной характера, но здесь явно что-то иное, а что конкретно… разбираться сейчас не с руки, да и не вижу я смысла. А Ганса всё нет. Как вышел из дверей отделения, так и исчез в неизвестном направлении и, по сути, нет никакой разницы, где конкретно ждать: на улице, давясь горьким дымом, или у операционной, исход от этого не изменится, и чему быть — тому быть. Вместо обещанных четырёх, проходит почти пять с половиной. Врач выходит в настроении нечитаемом, спокойная, как танк, снимает с лица маску, оповещает о том, что операция прошла хорошо, опухоль удалить получилось, убрав долю лёгкого. Пытается душить терминологией, что-то на сильно умном втирая, я же улавливаю лишь частично, довольствуясь тем, что всё идёт по плану и без эксцессов. Выдыхаю с облегчением и спрашиваю, когда можно будет его навестить. Получаю ответ, что будь мы официальными супругами, то хоть сегодня — в палате интенсивной терапии, естественно, при полном параде, но так как мы по документам абсолютно никто друг для друга, придётся подождать перевода в стационар, а это не ранее, чем через сутки. А в ближайшее время он будет почти всё время спать на обезболивающих, после того, как отойдёт от общего наркоза. И торчать тут нам смысла особо нет, разве что через стекло на него глянуть и успокоиться, чем я и занимаюсь. Замечаю, что к нему прикрепили блядскую кучу разных датчиков, которые фиксируют сатурацию, давление и сердечный ритм. Канюля в носу торчит с кислородом, а кожа бледная-бледная, бледная до жути. Но главное, что он будет в порядке… остальное переживем, перетерпим. Главное, что всё это скоро останется позади. Что хоть в чём-то мы, сука, не проебались и успели. Теперь не проебаться бы в остальном. *** Так получается, что в этом году день рождения Ганса выпадает на дату перевода Фила в обычную палату. Его перевозят в стационар не как мы ожидали — двадцать четвёртого числа, а двадцать шестого июня, в день, когда Эрику стукнуло по негорбатой спине тридцать три чёртовых года. И нам бы ужраться в сопли, пойти и накидаться по старой памяти неразбавленным односолодовым, вжарить на пару элитную шлюху и в угаре забыться, да так, чтобы полностью на ближайшие, как минимум, сутки. Но приоритеты смениться успели уже у обоих. Всё что волнует его — состояние Фила, и едва выдаётся возможность, он оказывается внутри палаты, на корточки присаживаясь, чуть ли не на колени стекая рядом с кроватью, я же ожидаемо иду за ним. В руке, вместо вискаря — пачка сока, уже вскрытая: жара немилосердно прожаривает до хрустящей корочки, кондиционеры спасают с переменным успехом, и жить под прохладными струями душа хочется как никогда сильно. Казалось, Берлин — город относительно пасмурный, но в этом году он решил подосрать, сводя с ума знойными тридцатью выше нуля, что почти аномально для местного климата, оттого и ощущается просто омерзительно. Бутылка сока в моей руке всё ещё ледяная, её же я к шее прикладываю, когда встречаю взгляд Фила. Осоловевший, но теплится в нём что-то куда более живое и уверенное, чем было парой дней ранее. В нём всё ещё плещется страх, его пугают перемены и отсутствие стабильности, но тепло, что источают наливающиеся яркостью небесные глаза, когда он переводит их на нашего именинника — нечто особенное, пусть и отдалённо знакомое. Я рад, что он в порядке, рад, что восстанавливается согласно плану, без казусов и осложнений, несмотря на измученность организма и перестраховку врача. Рад, что получаю его улыбку, когда подмигиваю, решая не влезать между ними, лишь обозначив своё присутствие, подойдя поближе, просто чтобы на ухо ему шепнуть, что у Ганса (который точно промолчит, а Фил вряд ли в курсе) сегодня звёздный день, когда он появился на свет божий. И судя по ахуевшему взгляду синих глаз, я как никогда прав. Трахаться они не могут научиться нормально, разговаривать, похоже… тоже, раз настолько обыденные мелочи мимо прошли. Придурки. Убедившись, что с ним всё будет в порядке, перекинувшись парочкой слов с лечащим врачом и притащив вкусную выпечку для сидящих на посту медсестричек, пиздую пешком под солнцепёком на очередную тренировку. В последнее время взял за привычку больше передвигаться на своих двоих, а не на транспорте, тренируя выносливость и занимаясь своего рода кардио нагрузкой. Можно было бы по утрам начать бегать, но нормально в режим войти не получается, потому что ёбаная бессонница треплет нервы. Я подолгу лежу, гипнотизируя стены и потолок, в абсолютной тишине, как всегда, без наушника ночью, пытаясь дать своему телу и разуму отдых. Только нихуя не получается. И надо бы начать свыкаться с мыслью, что в таком режиме мне предстоит просуществовать — а жизнью я это даже с натяжкой не назову — примерно года два. Возможно, три. Вряд ли больше. Что нужно терпеть, превозмогать, ползти вперёд, зациклившись на какой-нибудь бесполезной хуйне типа восстановления своей лучшей физической формы и здоровья, которое оказалось разъёбано не менее сильно, чем у Морозова. Надо бы убедить себя, что это важно —  как бы катастрофы не произошло. Подумаешь, я всего лишь потеряю несколько лет жизни. Без него. Всего лишь закостенею, зачерствею, иссохну и забьюсь глубоко внутрь себя, под твёрдый, непроницаемый для остальных панцирь. По инерции буду двигаться дальше, просто потому что остановиться — исчезнуть, просто потому что нужно жить. Нужно, а не пиздец как хочется. И это проблема. Безвкусно. Теперь это становится синонимом моих будней, единственная радость: общение с всё чаще звонящей Мадлен, улучшающееся состояние Фила, смягчившийся и вновь, как никогда, близкий Ганс да заёбывающий своими задушевными разговорами Алекс. Я не один, обо мне всегда есть кому позаботиться, кому переживать, спрашивать о самочувствии, готовясь выслушать буквально что угодно. Есть те, кто дорог и близок, кто понятен. Есть Док, который рассказывает о том, как всё у них устраивается на базе, что мужики, поехавшие туда за мной, более чем довольны собственным положением: Рокки не обделяет их контрактами, краткосрочными и более серьёзными, деньги зарабатываются, репутация в порядке, условия в разы лучше. Идеально. Почти. Меня там нет и именно это их не радует. Франц говорит, что меня ждут, зачем-то всё ещё верят, что одно лишь моё присутствие поблизости что-то способно изменить. Меня ждут, и это внутри слишком странно отзывается, словно, едва я успел выбраться из липкой паутины, что сковывала и не давала двигаться вперёд, меня пытаются туда снова заманить. Да, паук более чем лоялен, но он остаётся пауком, а система не перестаёт быть опасной паутиной. Я понимаю, что свалить из неё мне никогда не позволят. Уйти целиком в легальный бизнес могут лишь слишком наивные, у которых эту самую возможность очень быстро отожмут: там сопротивляйся или не сопротивляйся — не имеет значения. Замахнулся стать чрезмерно самостоятельным и чистым? Готовься отражать нападение со стороны оголодавших до выгоды шакалов. Потому что весь мир по-прежнему — мясистый кусок, а люди — бешеные животные с непомерным жором. Я понимаю, что на базу ехать нужно, хочу я того или нет. Ответственность за собственных людей висит дамокловым мечом по сей день, как бы я глаза на эту правду ни закрывал, как бы ни оправдывался тем, что форму восстанавливаю. Вернуться придётся, знаю, что придётся. Только чем больше времени проходит, тем отчётливее понимаю, что я туда не хочу. Мне нравится запах свободы, нравится обособленность, нравится узкий тесный круг, а не обширная площадь, казармы, строй, график, обязанности. Понимаю — всё, блять, понимаю, но это гнетёт и давит. Особенно когда Киан заводит со мной занимательный разговор на тему того, что осенью, примерно в середине октября, он собирается проехаться по нескольким точкам, когда у нас закончится контракт. Он хочет слетать в Непал на месяц, провести его в медитациях, в особых тренировках, тишине и покое. И что удивительнее всего — Киан зовёт меня с собой, давая время на раздумья. И пусть я понимаю, что его услуги оплачены братом примерно до конца лета, но Киан даёт мне возможность увидеть рождение сына, не пытаясь ставить условия и торопить, а мне как никогда приятно, что именно ради меня он готов рядом задержаться. Без доплат. Приятно, что я всё ещё способен заинтересовать собой, и дело далеко не в сексуальном подтексте — подобным образом он среагировал лишь на Фила, а в остальном — преспокойно кадрит баб, не страдая от одиночества, довольствуясь одноразовыми связями, и не раз зазывал и меня отдохнуть в подобной компании, забыться на пару ночей. Мы тренируемся без слуховых аппаратов. Со старта начиная спарринговаться, устанавливаем бешеные нагрузки, разогреваясь и повторяя заученный алгоритм подходов. Мышцы горят: приседать по двести раз привычно, но оттого не менее изматывающе, как и отжиматься и качать пресс. Помимо прочего мы начали, уже которую неделю подряд, подключать канаты, утяжеляя их гирями: растягиваем на весь зал и, взяв по одному в каждую руку, с усилием подбрасываем, работая в чётком ритме обеими руками. Прорабатывая сразу едва ли ни всю группу мышц и заёбываясь до семи потов, но зато каков кайф, когда лежишь на пыльном прохладном полу, мокрый от пота и уработанный в мясо, а всё тело гудит, как после отличного секса. Мы торчим в зале часами, общаясь лишь жестами по его настоятельной просьбе. Я всё ещё путаю некоторые слова, всё ещё сложно не проговаривать их вслух, сосредотачиваясь лишь на артикуляции без звука, проговаривая губами, но не пытаясь выкричать то, что можно показать пальцами. Он учит меня этому, чтобы, если вдруг так случится и мы однажды попадём на совместный заказ, в абсолютной тишине, не издавая и малейшего шума, мы смогли бы коммуницировать без особых проблем. Он учит меня. Он. Меня. Звучало какое-то время назад почти аномальщиной, сильно шараша по самооценке, ведь учить давным-давно привык я, но нашёлся тот, кто в данный момент меня превосходит. И это не без труда, но признать пришлось.  Учит, когда снова неожиданно подбирается, заламывая в болезненном захвате, неодобрительно глядя и объясняя, что я теряю концентрацию. Снова. И ему, в самом деле, глубоко похуй, что происходит в моей личной жизни. Но если Фил скоро будет в порядке, то какого хуя я последнюю неделю сам не свой? Учит и злится. У меня получается выполнять упражнения, заученные, чёткие: я считаю про себя, заводя тот самый таймер, спокойно выполняя, бездумно таращаясь в стену и контролируя дыхание. Я луплю по груше перемотанными руками, всё ещё искалеченными, но кого моё неудобство ебёт? Луплю с силой, с ненужной агрессией, выплёскивая излишки, что бесконечно копятся внутри, излишки, от которых стоит сразу же избавляться, но целиком выпустить это гудящее под коркой нечто не получается. Не получается ни жить, ни думать о чём-то отвлечённом хотя бы несколько минут подряд, чтобы в эти моменты он не вклинивался в мысли настырным призраком, выметая всё остальное словно мусор. Чтобы я ни делал, куда бы ни шел, как бы ни был заёбан, в состоянии совершенно уработанном физически, под блядским снотворным, которое пью третий день, иначе не выходит уснуть, первая же моя мысль по пробуждению — он. Он же последняя. Я схожу с ума. Телефон оказывается в руке чаще, чем сигарета, а пачки перестаёт хватать даже на вечер, не говоря уже о чёртовых сутках. Я много курю, много же ем, чтобы набрать необходимую мышечную массу, изматываю себя нагрузками, исправно сдаю все необходимые анализы, посещаю наблюдающего меня специалиста. Я много думаю. Я думаю бесконечно, я каждое произнесённое мной и им слово раскладываю до микроэмоций, выцеживая вложенные тайные смыслы, пытаясь найти там то, что было между строк скрыто. Я схожу с ума. И это далеко не метафора. У меня вырабатывается вредная привычка: прежде чем совершить попытку уснуть, лечь в постель и смотреть в потолок до рези в глазах, воспроизводя звук его голоса внутри своей болящей безостановочно головы, чтобы не забыть, каким он был. Воспроизводить это болезненное эхо и тосковать. Тосковать как идиот. Наслаждаясь словами, что скользят по задворкам памяти. Воспроизводить, чтобы не стал сюрпризом, когда услышу снова, чтобы я смог узнать его из тысячи разномастных голосов и тембров, узнать смог всегда. Я вспоминаю каждый оттенок его радужки, каждую мелкую крапинку, каждую тонкую трещинку его розовых губ, каждую родинку, шрам, изгибы, рельеф мышц и в каких местах особенно сильно выпирали взбухшие вены. Я вспоминаю всё, я проворачиваю в своей распухшей до состояния воздушного шара голове настолько незначительные мелочи, что это похоже на добровольную попытку ускользнуть из реальности, искусственно развивая в себе психически нестабильное состояние. Понимая, что ещё немного и станет недалеко и до расстройства, а следом и экстренной терапии, чтобы не загреметь в комнату с мягкими обтянутыми стенами, белоснежной, сдерживающей от излишней  реакции, рубашке и таблетках на завтрак, обед и ужин. Благо, не лечения трепанацией черепа. Я схожу с ума, иначе как объяснить, что придя после обеда, чтобы принести Филу свежие вещи и несколько мелочей — придя раньше, чем обещал — ощущаю отголоски любимого запаха на подходе к палате. Веду носом, как бешеный пёс, а после врезаюсь в него скоростным поездом, увидев гибкую фигуру в палате и не сумев даже приветствие спокойно проговорить. И я понимаю, они братья, было очевидно, что он приедет к нему, пусть и не сидел вместе с нами рядом с операционной и не торчал у реанимации, но, блять, я пиздец как сильно оказываюсь не готов его увидеть. Потому что прошла всего-то неделя, внутри всё надрывно скулит, болит и кровоточит, а глаза отказываются моргать, когда он — в полутора метрах, смотрит, как загнанный бешеным волком кролик, огромными измученными глазами. — Привет, — попытка улыбнуться у него провальна со старта: губы растягиваются, но скорее это похоже на полубезумный оскал, чем на что-то тёплое или сколько-нибудь милое. А ещё отдаёт не слишком талантливой актёрской игрой. — Можешь, пожалуйста, выйти? Я бы хотел побыть с братом наедине. — Ахуеть. Нет, серьёзно, ахуеть. Полностью. Он оказывается в разы сильнее меня, потому что хотя бы свой маленький красивый розовый рот способен открыть, чтобы не просто изрыгнуть звук, а вслух, довольно разборчиво и спокойно сказать простейшие и по наполнению и по смыслу слова. Будто репетировал перед блядским отполированным зеркалом заранее каждую реплику. Я вот не способен ни на что. Особенно осознавая, что куколка, моя сладкая, моя нежная, капризная куколка… прогоняет меня из палаты брата. Вот так просто — уйди, мы хотим побыть одни. Семье требуется время наедине. Только я не припомню, чтобы его хотя бы минимально ебало, когда я хотел того же на том чёртовом ужине. — Привет, — получается резче, чем хотелось. Вероятно, слишком резко, потому что Свят вздрагивает, то ли поняв, что перебарщивает, то ли решив, что подобрал неправильные слова для озвученной просьбы. — Я не могу ни о чём ни говорить, ни думать, ни сосредоточиться в принципе, когда ты рядом. А мне бы очень хотелось уделить время брату, которого я вижу впервые после сложной и очень опасной операции. Весомо звучит, зрело, очень… правильно, настолько, что, ахуев буквально до корня болящего, спазмирующего мозга, я просто молча выхожу. Шок. Слова его шокируют. Поступки шокируют. Он настолько не похож на себя прошлого, он так сильно меняется, что я готов лопнуть к хуям от гордости и уважения к нему как к личности. Или же наоборот — вернуться в палату, чтобы придушить его бледное красивое горло, сжав рукой, слушая, как срываются с губ хрипы, которые буду слизывать, а сочную розовую мякоть его рта одержимо сжирать. Заводит в секунды, не сделав вообще ничего. Абсолютное нихуя не сделав. Меня наэлектризовывает, словно кто-то ударил ёбаным током, запустив в моём теле череду неизбежных цепных реакций. Раскаляются внутренности, пальцы начинают подрагивать. Вибрирую всем своим существом, вибрирую, словно в груди не сердце, а улей. Жжётся, гудит, зудит, требует его как самый изысканный, самый ароматный, самый вкусный неопылённый цветок. Тянет к нему, так сильно тянет, что, выскочив из здания больницы, я дохожу, едва ли не добегаю до ворот и там же, как истукан, врастаю ногами неподалёку от его машины с водителем. Не могу уйти. Не могу. Не прогонят. Не вынудят. Не поможет его «уйди». Не поможет ничего, и если потребуется, я просижу здесь ёбаные сутки, но дождусь момента, когда он выйдет, чтобы перехватить и хотя бы просто вдохнуть с его кожи, иначе умру. Присаживаюсь вместо лавки прямиком на тротуар, закуриваю очередную по счету, смачиваю минералкой горло, чувствуя, как пощипывают лопнувшие пузырьки газа в носу. Перекатываю во рту мятную жвачку, бессмысленно смотрю куда-то вдаль, чувствуя, как жарит между лопаток заебавшее к херам солнце. Сигарета за сигаретой, горечи во рту скопилось так много вперемешку с мятой, что хочется то ли удавиться, то ли выблевать. Сигареты заканчиваются слишком быстро. Сколько прошло времени — в душе не ебу. Дойдя до того, что прошу дозу нихуя не успокаивающего никотина у водителя Свята, завожу разговор ни о чём, благо, давно знакомы. От него же и узнаю, что самолёт у куколки через пару часов, и в скором времени он должен уже появиться, потому что пора катиться в аэропорт. Загруженность у него сейчас неебическая, отец нагрузил по самую макушку, и тот факт, что он сорваться смог хотя бы на день — нонсенс и исключение из их новых установленных правил. А ещё куколка через несколько дней улетает в Штаты. И я об это знал — не точные сроки, однако всё равно нечем нахуй крыть. Тупо нечем, снова в грудину вонзается раскалённая кочерга и проворачивается, обжигая кровоточащее мясо. Больно. Отпустить его — правильно, но очень, очень, очень больно. Ведь, как обычно, самые верные поступки нам даются так дорого, словно мы умираем в этот момент. Простыми они не бывают. Простыми они быть и не должны. И было бы лучше съебать к хуям отсюда. Просто съебать подальше, не бередить наши раны, его не травмировать, не тормозить. Но я хочу эту маленькую, мизерную, крошечную порцию сладкой боли. Я хочу хотя бы просто в последний долбанный раз его поцеловать. И всё. Просто его поцеловать, мне много не нужно. Просто коснуться напоследок. Просто коснуться. Я готов умолять. И готов стать невидимкой, только бы глаза его не впивались так отчаянно, упрашивая нахуй свалить, просто подальше свалить и не отсвечивать, потому что одним своим видом мучаю его, причиняя слишком много боли. И он не говорит ни слова, подойдя ближе, лишь прикусывает свои розовые губы, мнётся пару секунд, но затем ныряет на заднее сиденье, в ожидании, когда водитель займёт свое место, а я стою рядом с машиной и не знаю, что делать. Как время остановить. Как прекратить эту пытку. Как с собой справиться и отпустить. Отпустить не получается. Не тогда, когда он на расстоянии полуметра, стоит лишь нырнуть к нему в машину и нашу магию снова сотворить, показать собственное влияние на его тело, показать, как мы друг другу нужны, показать, от чего он добровольно отказывается, козыряя невиданной ранее выдержкой. Весь из себя рассудительный, взрослый и пиздец ахуевший. Между нами неделя молчания и сотни ёбаных километров, между нами бесконечно длинные ночи в разных постелях, между нами литры кофе и опустевшие пачки из-под сигарет. Между нами шквалистый ветер, разгоняющий в сумерках облака, между нами оставляющее ожоги солнце, между нами одинокий диск полной луны, что украсил блядское небо, и вой бездомных, бродячих псов, что так любят таскаться по Берлину. Между нами так много всего: бесконечно выстраиваемые стены обстоятельств, килотонны боли и нужды. Между нами так много, между нами несоизмеримо, между нами так глубоко, что никогда не вынырнуть, между нами… Нахуй. Просто, сука, нахуй. Я буду гореть в аду за несдержанность и эгоизм. Я буду самой настоящей мразью, что действует в собственных интересах, но если мои губы не почувствуют тепло его кожи сию же секунду, я брошусь под ёбанные колеса его же машины. Пусть переедет. Пусть раздавит, расплющит как прессом каждую мою кость. Пусть катается по моему телу, пока не остановится сердце, пробитое сломанным ребром. Пусть в таком случае просто к херам прикончит, потому что отпустить его, просто вот так отпустить, словно чужого, словно не жжётся своим «пиздец как сильно» кулон между лопаток… не могу. Не. Могу. Рывком дверь на себя, недокуренную сигарету на асфальт, хлопок, щелчок, поворот головы и его приоткрывшийся рот. Мне похуй, хочет ли он. Я хочу. Мне похуй, против ли он. Я не против. Мне целиком насрать, как громко он будет орать на меня после и винить в срыве. Потому что ровно каждую последующую секунду куколка будет захлёбываться подо мной стонами. Не меньше. На меньшее я не согласен. И да, мне абсолютно на водителя насрать. — Иди ко мне, — пушечным выстрелом звучит. Я хрипну от эмоций, а в нём за долю секунды меняется всё. От отчаяния, до нестерпимого голода, которым как плетью стегает меня вдоль спины, подаваясь навстречу. И когда сталкиваемся губами, зубами, носами, руками, телами, захлёбываюсь от восторга, ловя в объятия, затаскивая к себе на колени, прижимая так сильно, что слышу, как мычит мне в рот и сразу же послушно раскрывается, позволяя глубоко языком проникнуть. Кайф. Кайф такой силы, что по мне обильно волна за волной скользят мурашки, а руки его жадные стаскивают сразу же майку, царапая и плечи, и шею, вплетаясь в волосы, оттягивая их до боли. Кусается, одичавший полностью, кусается, я чувствую вкус собственной крови, я готов на растерзание себя отдать, потому что понимаю. Всё понимаю. Куколка моя. Куколка любимая, всё чувствую, вижу, ощущаю каждой клеткой истосковавшегося тела. А он сам свою рубашку расстёгивает, стаскивает как кусок тряпки, отшвыривая себе за спину, дышит сорвано, словно пробежал не один километр без единой передышки. Цепочку мою на палец наматывает, заставляя кулон в заднюю часть шеи впиться, наматывает так сильно, что едва ли ей не душит. Облизывает мой рот и смотрит. Смотрит, как блестят от крови и слюны мои губы, смотрит. Смотрит. Смотрит совершенно чёрными глазами — зрачок сожрал радужку полностью, он как въебавший ударную дозу самой отборной, самой лютейшей наркоты. Обезумевший в моменте, не отдаёт себе отчёта, расстёгивает мои штаны, расстёгивает свой ремень, сам же стаскивает и джинсы, и трусы, забираясь сверху, а я где-то на периферии слышу от водителя, что у нас максимум полчаса, и хлопок двери. Я не знаю, где мы, тонировка стёкол спасает от любопытных прохожих, а даже если бы не было её, мне было бы похуй на весь мир, пока он в моих руках. Пока кожа его горячая, гладкая под дрожащими от эмоций пальцами, пока не расклеиться, слившись полностью, пока мы целуемся одержимо, целуемся без остановок, целуемся бесконечно. Я сбился со счёта, сколько его стонов губами словил, пока он в перерывах просовывает свои пальцы мне в рот, сам лижет их же и дырку свою тугую смазывает. Всё на чистых инстинктах, мы как два животных: в голове ни единой адекватной мысли, всё застилает желание, граничащее с болью. И когда он так туго, что это граничит с болью, начинает на меня опускаться, не выдерживаю, запрокинув голову и застонав громко, в голос. И это, сука, ёбаный рай. Самый ёбаный рай, который спустился ниже ёбаного ада. Потому что в момент, когда меня размазывает от удовольствия, от понимания, что я внутри его почти нерастянутой задницы — готов от экстаза сдохнуть. И пытаюсь, всеми имеющимися крохами сил пытаюсь не дрожать как тварь, потому что член пульсирует, сжатый во влажных, горячих, самых ахуительных тисках. Мне хочется взорваться нахуй от восторга и мгновенно кончиться. Чтобы не только сперма выстрелила из члена, но и разорвало на ошмётки в грудине сердце, не оставив от меня ни капли. Ощущения слишком мощные. Слишком. Всё происходящее просто слишком. Едет крыша. Едет нахуй. Меня так кроет, кроет до ахуя, а он облизанными пальцами сжимает мои соски, сжимает их, мягко массируя, сжимает так идеально и правильно, при этом ввинчивая в моё ухо до самого мозга свой гибкий язык, и это убийственное комбо. Убивает собой… мой самый любимый пыточный инструмент, мой сладкий, мой терпкий, мой самый вкусный и ахуенный, грызёт мне шею, засосами метит. Лижет одержимой голодной сукой, такой требовательной, такой горячей сукой и сжимает зубами мочку, сжимает и тянет её, игнорируя серьгу, что царапает его эмаль. Лижет кожу, солоноватую от пота — я под солнцем просидел ни один час, а ему всё равно, и урчит мартовским котом, начиная раскачиваться. А я сжимаю челюсти до скрипа, шипя сквозь них, потому что это пиздец: возбуждает слишком сильно, стоит каменно, каждое его движение нестерпимыми волнами по телу скользит мощнейшим удовольствием. Пиздец полный, туго, в нём так туго, как будто он с силой в кулаке сжал мой хуй, в попытке его раздавить к чёртовой матери, превращая в фарш. Но смазки нет, нет ничего, кроме не поддающегося контролю желания, и — я надеюсь — нет крови. Он не захотел тратить время на подготовку, растягивая себя не дольше минуты, смоченными в слюне пальцами, облизанными нами обоими. Он отказался ждать, шепча, что нахуй всё, насрать на боль, лишь бы побыстрее соединиться. Настырно пытаясь насадиться до самого корня, заведённый настолько, что игнорирует возникающий дискомфорт, а чувствительные стенки расступаются под напором нехотя. Что не мешает ему скользкой от смазки головкой по торсу моему скользить и жрать мою кожу, жрать её, метя как сумасшедший вампир. Смазки нет. Есть слюна. Слюны много. Куколка приоткрывает рот, высовывая язык, а я сплёвываю на него, чтобы после он сцедил её до последней капли на собственные пальцы и член мой снова смазал. Грязно и пошло, приходится повторить пару-тройку раз, прежде чем я оказываюсь по самые яйца внутри, до такой степени возбуждённый, что и на позу, и на темп, на всё похуй, главное, что в нём, главное, чтобы это никогда не заканчивалось. И это, сука, взаимно. Агония. Ахуительная. Неописуемая. В голове стучит, в висках отбойный молоток, и так жарко, что дышать получается урывками — кондиционер не спасает. Стоны его резонируют внутри машины, разносятся как по консервной банке, и мне кажется — мы раскачиваем ёбаный внедорожник, как сраную лодку, пока куколка объезжает меня, со шлепками насаживаясь, пригнув свою белокурую голову. Доводит до состояния совершенной невменяемости, когда я жёстко фиксирую его за бёдра, сжимая до синяков, удерживая на месте, и под аккомпанемент его вскриков начинаю в безумном темпе трахать. Неудобно. Машина вообще не то место, где можно пиздец как комфортно выебать друг друга со вкусом и толком. Но нас это точно не способно сдержать даже минимально, потому что до первого оргазма, а прошло дай бог минут десять, мы доскакиваем мокрые, как мыши, с зализанными губами, влажными волосами, что липнут ко лбу, и полным пиздецом, что притаился на дне горящих глаз. — Господи, какой пиздец, — выдыхает, сжимает мой член внутри своей задницы: специально несколько раз стискивает мышцами и всматривается в мои глаза. — Так ведь всегда будет, правда? Даже через время, даже через сраный год или два? — Даже через ёбаную тысячу лет, — не узнаю свой голос: потусторонний скрежет, смешанный с хрипом, вырывается из пересохшей глотки. И благо у нас есть бутылка всё ещё прохладной воды, которую мы в несколько больших глотков осушаем. И выдохнуть бы, пока накал чуточку сбавил свои обороты. Да не выдыхается. Облизываю влажные губы, провожу руками по его телу, не в силах оторваться даже на миг. — Вернись ко мне, — как под гипнозом по его лицу скольжу кончиками пальцев, по его телу от зацелованных ярких розовых губ, по щеке, вдоль по линии челюсти, и плавно по шее веду, по ключице точёной и красивому плечу, а после обратно, пока он под лаской прогибается. — Вернись ко мне, — повторяю тише, всё так же хрипло, требовательно. Внутри клокочет безумие: я готов его, и вправду, выкрасть и никуда, никогда не отпустить. Эгоистично присвоить, только бы не колотило от ужаса, почти священного ужаса, что он может навсегда из жизни моей исчезнуть. — Вернусь, — подаётся и целует мокро, трахает языком мой рот, ёрзает на мне, а член всё ещё твёрдый, пусть и до каменного состояния далеко, что не мешает ему с комфортном находиться внутри. — В новогоднюю ночь, в «Плазе», в нашем номере со стеклянным балконом, хочу тебя внутри. Мы проведём её вместе, потому что я, как наивный придурок, верю, что если мы встретим этот праздник вдвоём, то наши чувства выдержат проверку хотя бы сраными тремя с половиной сотнями дней. В новогоднюю ночь, чтобы ни запросил отец, я сбегу к тебе, я устрою себе каникулы, даже если мне придётся в долбанный Центр с самых дальних уголков земли ползти. Но сейчас ты должен меня отпустить. — Его глаза говорят обратное, его глаза умоляют сделать наоборот, его тело ко мне льнёт лишь сильнее, он продолжает ёрзать, продолжает трахать себя моим, твердеющим внутри его задницы, членом, продолжает меня вкусно и безумно сладко целовать. Растрёпанный, вспотевший, а кожа пряная-пряная, а он так терпко и вкусно пахнет мной и сексом, нотками любимого чая, насыщенного бергамотом. Моя самая вкусная, самая сладкая, самая ахуительная куколка. — Скажи, что любишь меня больше жизни, — просит нос к носу. — Пиздец как сильно, — хриплю, а он резче насаживается, легко скользя по сперме — растянутая дырка принимает в себя член с восторгом, запрокидывает голову с громким стоном, выгибая своё красивое горло, заставляя меня податься вперёд и облизать его от впадинки между ключиц, провести с нажимом по кадыку и к подбородку. — Пиздец как сильно, малыш. — Стонет ещё громче после моих слов, ускоряясь, а у меня весь живот залит секретом и его спермой, мокрый и липкий, а член его по коже моей скользит, пока куколка одержимо на мне двигается, будто и не было ничего десяток минут назад. — Обожаю, когда ты так меня зовёшь, обожаю тебя, обожаю, — хрипло и сорвано, царапает мою шею до крови, опять в предельном контакте, нос к носу. — Дождись меня, дождись меня, иначе я сдохну. — Дождусь. Больше не звучит ни слова. Всё исчезает в бесконечно тягучих голодных поцелуях, касаниях и синхронных движениях двух тел. Нам мало. Времени. Места. Контакта. Вкуса. Запаха. Слов. Мало… Катастрофически мало, но приходится одеваться под тоскливым взглядом сине-серых стекляшек, я вижу, как сильно у него дрожат руки. Дрожат настолько, что не получается застегнуть пуговицы, растрёпанный и босой, с натянутыми штанами на голое тело, он сидит потерянно блестя глазами, а у меня внутри ком, ком — не протолкнуть, он забетонировал мою глотку.  Я только что сделал сильно хуже этим прощанием.  Я только что подарил нам ещё один миг, и, возможно, теперь всё чуть более правильно. Именно теперь всё так, как должно быть, и станет каплю, но легче обоим жить, когда подаюсь и очень осторожно, очень мягко, максимально нежно целую его. Одними губами, и плевать, что с привкусом крови. Чувствую язык его ласковый, что каплю слизывает. И на контрасте с тем безумием, что здесь творилось, это прошибает до дрожи. Нас растерзала на куски страсть, разодрала на мелкие ошмётки плоти. А сейчас исцеляет любовь. Я глажу его затылок, глажу его влажную шею, позволяя целовать так, как ему хочется: очень медленно, очень мокро, очень глубоко и смакующе. — Я бы всё отдал, чтобы остаться с тобой. — Лишнее, господи, настолько лишнее. — Всё что у меня есть, чтобы знать, что ты без меня никуда, что ты без меня не хочешь точно так же, как и я, жить, что нет никого, кто сумеет пустоту внутри тебя заполнить. Я бы всё отдал, клянусь. Только я бы этим всё испортил, да? — Да, — шёпотом по его губам, которые облизывает, снова целуя. Смотрит куда более спокойно, куда более собранно, с пониманием, принятием, смирением и осознанием. — Приди ко мне в красном в нашу новогоднюю ночь, я хочу свой идеальный подарок. — На член бантик повязать? — улыбаюсь сквозь грусть, что изнутри болезненно полосует. Поправляю его волосы, медленно застёгивая пуговицу за пуговицей рубашки. Помогаю ему привести себя в порядок, постоянно отвлекаясь на маячащие перед глазами розовые губы, и не коснуться просто нереально. Отлипнуть от него нет никаких сил. — Нет, отец планирует устроить новогодний вечер на третьем этаже: насколько я помню, в бордовом зале, одном из самых дорогих, естественно. Карнавальная тема, избитая и пафосная. Венецианский стиль. Я хочу красивую маску, и чтобы ты меня там нашёл, в полумраке, среди красочной толпы. Ты же сможешь? — Из десятков тысяч, из миллионов, я тебя найду по запаху, по мягкости кожи, по взгляду, по оттенку волос. Я всегда тебя найду, Свят. Даже на краю ёбаного мира, — кроет, как же, сука, кроет, но чёткое понимание, сколько конкретно теперь будет тикать до встречи… успокаивает, вопреки доводам разума, что примерно полгода — невыносимо, невозможно, бесконечно долго. Это всего лишь полгода до вдоха. Примерно полгода спячки для моего тела и души. Примерно полгода мне придётся дышать урывками, смачивая глотку безвкусной слюной и проваливаясь в тусклые сны. Но это лучше, чем несколько лет. Это лучше, чем ничего вообще. Это дарит вполне осязаемую надежду. Это уже очень, очень… очень много. Кроет. Мне пора уходить: водитель вернулся, мягко намекнув, что время поджимает. И я мог бы поехать с ними до аэропорта, украсть ещё два десятка минут, но тогда будет лишь сложнее себя от его ароматной кожи и бесконечно вкусных губ отклеить. Кроет. Ощущения космические. Мне, с одной стороны, ахуеть хорошо — внутри подъём такой силы, что губы складываются в удовлетворённую, нежную лишь для него улыбку. Меня хватает на то, чтобы податься ещё раз вперёд и поцеловать, громко, сочно и вкусно. Подмигнуть напоследок, демонстративно облизать свой блядский клык, замечая мерцающую вспышку на дне сине-серых стекляшек. Вспышку так любимого мной желания. Мне пиздец хорошо от того, что у нас был этот миг. Так хорошо, боже, так ахуительно. Но с другой стороны… мне невыносимо больно, потому что этого всего неебически мало. Пусть с этим и можно жить. С этим можно бороться. С этим справиться ради него я смогу. Смогу, он ведь попросил найти его среди толпы пафосных толстосумов, и кто я такой, чтобы отказать сладкой суке, заполнившей каждый уголок моей больной им насквозь души?
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.