ID работы: 11082227

Свинец

Слэш
NC-21
Завершён
1306
автор
julkajulka бета
Ольха гамма
Размер:
2 650 страниц, 90 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1306 Нравится 3670 Отзывы 560 В сборник Скачать

81. Фил

Настройки текста
Примечания:
Это нечестно — дать себя ощутить каждой заряженной им клеткой тела. До абсолютнейшего ахуя, погрузив так глубоко в удовольствие, что разум накрывало тьмой и утаскивало в бездну непередаваемого наслаждения. А после сказать, что нужно уехать, и плевать, что на малый срок. Сам факт… Это нечестно, когда после обхода утром щёлкает дверной замок изнутри, не позволяя никому зайти в палату, а мгновением позже… сзади… ко мне очень плотно и горячо прижимается раскалённое тело, словно уголь из самого низа грёбаного ада. Прижимается идеально, и на нём ни единой лишней тряпки, вообще ничего. Как и на мне, спустя несколько проскочивших мимо секунд. Это нечестно — вот так медленно, без хождений по кругу или озвученных просьб/намёков, настолько потрясающе, возбуждающе, идеально и правильно, без ненужных нам обоим чёртовых прелюдий — смазывать мою растраханную им парой часов назад задницу густым прохладным гелем. Сразу же вставить в припухшую дырку гибкие умелые пальцы до самых костяшек, а после, одним чёртовым движением, скользко, мокро и ахуительно туго войти до самого корня. Это нечестно — так хрипло стонать в мою кожу, влипая губами между плечом и шеей, лизать её одержимо, царапая щетиной и зубами, впиваясь пальцами в низ живота, словно, если отпустит — соскочу с его члена и исчезну. Целовать влажно и громко, издавая потрясающие звуки, смакующие, сжирая мой вкус. Нечестно так топить в эмоциях и ощущениях, настолько ярко показывая, что он не способен себя сдерживать даже минимально… Стонать пиздец возбуждающе и сексуально, размеренно трахая в сводящем с ума ритме. Нечестно. Нечестно. Нечестно. Двигаться внутри, словно впереди у нас целая вечность… Двигаться-двигаться-двигаться настолько хорошо, что оголодавшее до него тело сдаётся до обидного быстро. Меня выгибает, как изломанную куклу, в его руках, а из глотки вылетают хрипы, как от удушья. Невероятно и остро. Невыносимо хорошо, невыносимо ахуенно — он весь невыносимый. Нечестно целовать так вкусно, нечестно лизать мою шею и шептать, как кайфово быть у меня внутри, как он любит это ни с чем несравнимое ощущение, насколько оно неповторимо мощное. А после тихо оповестить на ёбаное ухо, что уезжает. По плану на полтора, максимум два дня, на практике же… его нет почти четыре. Четыре, мать его, дня и три ебучие ночи его нет рядом, а у меня ощущение, словно время остановилось, а вселенная — предательская шлюха, замерла и нахуй схлопнулась после. От сраного ожидания. Как и мои грёбаные нервы. Потому что он молчит, он молчит слишком громко и долго. И я понимаю, что бывает всякое, в конце концов, полученные несколько сухих коротких сообщений убедили меня в том, что он жив и в порядке, а связываться — подвергать нас ненужному риску. Особенно в свете событий, что происходят в Синалоа, а Эрик сейчас — без преувеличений — персона на устранение у долбанных уёбков. Первый ли он в списке или второй — не суть важно. Куда важнее сам факт — он в нём есть. А значит, моя злость, тоска и недовольство потерпят. Его безопасность важнее. Но… четыре, мать его, дня. И три ебучие ночи. В течение которых я забываю, что такое сон, что такое покой, что такое хотя бы одна-единственная отвлечённая мысль, потому что он так глубоко пропитал каждую клетку моего мозга, что под скальпом творится форменный пиздец. И ничто, вообще ничто, не способно стабилизировать тотальный раздрай внутри. Четыре, мать его, дня рядом со мной находится почти в режиме нон-стоп Анита, Макс и висящий на телефоне Свят, вместе со всё чаще дающим о себе знать Стасом. Я не один, я один не остаюсь практически никогда, разве что сраными молчаливыми бессонными ночами. Но никто из людей, окружающих меня — прекрасных, дорогих, необходимых людей — не способен заменить Эрика, больше нет. Четыре, мать его, дня посвящены моим попыткам выведать у Аниты подробности жизни Гонсалеса. И, да, так нельзя, через посторонних какие-то сугубо личные, интимные вещи вытягивать: неправильно, когда знакомство с личностью любимого человека через третьи руки происходит, и похуй насколько доверительны их отношения. Так не делается, сказали бы многие. Ну, если тебе пиздец как интересно — подойди и сам у него спроси. Захочет? Расскажет. А если нет, то ты не добился определённой степени доверия — возможно, не время или не место, или не к месту. Но, если вдруг тебе открываются, посвящая в детали или определённого периода жизни, или сложной ситуации, то подобный миг становится по-настоящему бесценным. А разговоры за спиной — это, как сказал бы Диего Гарсия — крысиный поступок. И я в чём-то согласен. Только проблема в том, что я могу себя отвлечь от переживаний об Эрике лишь информацией о нём же. Только о нём. Всё каким-то мистическим образом успело зациклиться на его поистине прекрасной фигуре, и фокус не сбивается. Ничем. Паника же отступает лишь в присутствии Макса, который дарит ощущение близости, просто позволяя на своих коленях развалиться и говорить ни о чём, или в присутствии Аниты, которая довольно монотонно, но оттого не менее интересно рассказывает о нём. — Ты когда-нибудь встречал щенков, которых дрессируют, чтобы сделать агрессивными боевыми псами? Для охраны, охоты, особых спецопераций. Не суть важно, куда конкретно попадёт животное, важен сам факт пройденных им испытаний и подготовки. — Нет, несмотря на то, что на базе у отца была псарня, к щенкам меня не пускали, якобы это не домашние питомцы, а потому излишнее внимание к рабочей единице лишь замедлит процесс и отсрочит результат. А мы ведь ради него-родимого все действуем. Всегда. Рождаемся. Живём. Карабкаемся, — хмыкаю невесело, глядя в её тёмные глаза, как всегда, отвечая сразу же на чётко поставленный вопрос, потому что шаманке не ответить… не получается, сопротивление бесполезно. Её взгляд — пресловутая сыворотка правды, препарирует, как мелкую тощую лягушку. Совершенно безжалостно. Аномальная штука, но с течением времени перестала удивлять даже минимально. — Для отрядов патрулирования всегда выделялось по несколько особей. Каждый сектор, а территория чаще всего делится равными квадратами для лучшего охвата, охраняло в среднем трое псов. Потому что ты можешь поставить сколько угодно технически навороченных систем безопасности и растянуть по периметру, но настоящих элитных профи эти фокусы не остановят. Ни инфракрасные датчики, ни камеры с тепловизором, ни так распиаренные лазеры ни черта не сделают, если тебя по-настоящему сильно захотят выебать. Техника — вещь полезная, но именно собачий нюх и такое же острое зрение, как и способность улавливать многое на интуитивном, хищном уровне, не стоит даже сравнивать с работой системы, будь та хоть трижды гениальна. Я видел, как осечки системы исправляли сорвавшиеся питбультерьеры или ротвейлеры, десятки которых обитали на базе. И да, я помню, что большинство — в силу цены — выбирали овчарок. Но отцу нужны были выебоны и статусность. Немецкая либо американская порода собак казалась ему в разы респектабельнее, чем та же русская. Что лично для меня вне логики, но… — обрываю мысль — воспоминания об отце болезненно колются изнутри. Тонкими, крошечными иглами прошивают нервные окончания, зачем-то сшивая их друг с другом, оттого боль копится, медленно, но верно… заполняет меня по миллиметру, распространяясь по всему телу. Принимать как факт то, что его больше нет, оказывается намного сложнее, чем годами во многом винить и обижаться. Потому что смерть искупила ровно каждый его грех и осталось лишь моё воспалённое, раненное без него нутро. Потерять его оказалось тяжело, потерять его… потому что он решил пожертвовать собой ради меня, оказалось тяжело вдвойне. Потому что теперь внутри осталась лишь боль от его ухода и бесконечная любовь. Ведь он был тем, кто, не умея любить, меня всё же любил и берёг, как мог, как позволяло его амбициозное нутро и воспитание. И, если быть честным, в глазах многих он покажется  просто отвратительным отцом, но в моих… в моих — посмертно — он стал лучшим. — Верно, — соглашается Анита. — Щенков воспитывают очень жестоко. Суровая дисциплина, всё по чёткому графику без каких-либо отклонений. Пёс должен с первых же месяцев жизни понимать, что есть хозяин — тот, кого ослушаться нельзя, кому не подчиниться непозволительно. Пёс первым узнаёт язык боли, сильной боли, чтобы избегать её путём послушания. В ход идут ошейники с электрошокерами, что ещё не самое жёсткое из дрессуры. Потому что в разы страшнее, когда псов облачают в особые комбинезоны, напичканные сотнями игл, и в моменты нарушений часть игл, либо все, впиваются в болевые точки, обездвиживая сильнейшей болью. Их травят, чтобы они знали яд на вкус, их душат, чтобы они помнили запах опасных веществ. Их учат верности, беспрекословной, и агрессии в сторону каждого, на кого укажет хозяйская рука. Они следуют лишь чётким командам, реагируя на определённые слова и игнорируя остальное. Но самое интересное в этом то, что хозяин для них — человек в форме, имеющий определённую нотку в запахе, да ты и без меня знаешь, что в официальных структурах всегда к форме крепится нашивка с животными феромонами. А если вдруг так вышло, что одежды хозяин лишён, то псы ориентируются на определённую интонацию в голосе или кодовое слово. Это очень сложный, витиеватый путь дрессуры. Чаще всего на каждой базе свои правила, подбирающиеся индивидуально и под породу, и под прихоти заказчика. Где-то более жестоко, где-то почти классический подход. Но каждый щенок, в каждом подобном питомнике, с первых месяцев жизни знает, что такое лишения, боль и недружелюбность окружения, — глубокий голос, гортанный, как тихий рокот гигантской старой кошки, уводит меня в нарисованные ей картины. Она словно берёт меня за руку и проводит по каждому уголку описанных мест, подводит к скалящимся псам, заставляет тех гладить и вдыхать полную грудь специфического запаха. Мне нужно лишь прикрыть глаза и дать ей взять мою ладонь. — И я думаю, тебя не удивит, если я скажу, что Эрик с рождения именно такой щенок. Я помню, как провоцировал его и называл псиной, как уничижительно отзывался об его инстинктах хищника, когда он шёл за мной по следу и смотрел агрессивным животным, которое готово разорвать на куски, но отчего-то ходит кругами, не пытаясь толком навредить. А если и сокращает дистанцию, то скорее скалит свои несущие смерть острые клыки, оголяет когти, которыми мог бы разорвать, если бы по-настоящему хотел. Но в его поведении было куда больше грёбаной демонстрации своего отношения, хуёвой актёрской игры и отторжения, чем чего-то на самом деле угрожающего. Я помню, как мне хотелось сравнивать его с глупыми дрессированными существами, которые знают лишь вкус крови, жестокости и приказов. Показать ему, что он не лучше тех, кому можно рявкнуть «Сидеть!» и он не сдвинется с чёртова места, как бы ни злился, что он просто дрессированная машина для выполнения заказов, тот, кто способен лишь на посредственное выполнение легчайших задач — никакой тебе филигранности. Почти бесхитростная грубая сила, угрожающий вид и… всё. Я помню, помню прекрасно, как его ломало от моих коротких уколов словами, как он реагировал, а ноздри трепетали, как у реальной псины, как он шире раздувал их, вдыхая раскаляющийся между нами воздух. Но, правда в том, что я никогда, никогда всерьёз… не считал его таким. Зверем — сильным и хищным? — да. Глупым? Нет. Мощным? Сколько угодно. И это восхищало в каком-то смысле, в каком-то смысле пугало, потому что… влекло. Я помню. И сейчас за этот его горящий взгляд я бы убил. За тот огонь, что облизывал ореховые радужки, который отбрасывал инфернальные потусторонние блики в точке зрачка, тот огонь, что превращал силой взгляда в пепел, обугливал чужую кожу. Я бы многое отдал за то, чтобы вернуть это снова в глубину его красивых глаз. — Он родился в Дуранго, в одном из тех районов, из которых практически никто не выбирается живым, одном из тех районов, где в мальчиках заведомо видят пропащие души — убийц и воров, а в девочках — будущих шлюх. Многие дети вообще не выживают в тех условиях, умирая от голода, в случайной перестрелке или просто от рук ублюдков. Там почти нет продуктовых магазинов и всего одна школа, детские сады давно закрылись, и матери, у которых остались хотя бы крохи сил рваться вперёд, к лучшей жизни, хватают младенцев и бегут. В том районе бесконечные пабы, дешёвые наркопритоны, совершенно отвратительные бордели. Там нет сил правопорядка, лишь мелкие картели, которые шныряют, как сточные крысы, обирая стариков, которых там не слишком много, потому что с таким уровнем жизни выживают и правда сильнейшие или трусливейшие, что заискивают и прячутся. Картели, что муштруют сутенёров, насилуя бесплатно девушек и женщин, что нередко умирают после подобных игр. Там нет медицины как таковой. Одна лишь помойка вокруг и запустение. И это происходит на границе с Синалоа, который меньше Дуранго примерно в три раза. — Воображение очень живо рисует грязные улицы, закатное солнце, крики ворон. Переулки, где так много скопившегося вонючего мусора, что если скинуть туда труп, его не обнаружат долгие недели. Я видел подобные места, я по таким ходил в те тёмные времена, когда доза была важнее собственной жизни. Но у меня это был кратковременный период забытья, осознанный выбор на пути саморазрушения. Эрик же вряд ли подобное выбирал. За него выбрали. — Странно, что мать его не выбросила на помойку: местные шлюхи таким промышляли регулярно, на помойке нередко находили как мёртвых и забитых, изнасилованных девушек уже известной тебе профессии, так и их новорожденных  отпрысков. Многие рождались просто больными, потому что у наркоманки матери, которая глотает таблетки, только бы забыть в какой клоаке она живёт, родиться здоровое потомство априори не может. Но в этом плане Эрику с Софией повезло, их мать хоть и была отчаявшейся, но не до конца потерявшей внутренний свет, пусть вымараться она успела знатно. — Он ведь не поставит мне это в укор? — спрашиваю, открыв глаза, чувствуя, как она перебирает мои пальцы. Молча выслушав мой вопрос, молча же на него ответив, отрицательно качнув головой, переводя глубокий, тёмный, пугающий потусторонний взгляд в окно. — Его сильно дразнили в школе, пусть он и был симпатичным, даже милым. Но он был маленького роста, беззубым и с дважды сломанным носом ещё до школы. Эрик был беззащитным щенком, которому нравились старые храмы, запах воска в них и старинные свитки, самое обычное сухое печенье и конфеты. Горький шоколад с перцем, белый с миндалём. Мы однажды сделали ему целую коробку, набитую доверху, килограмма на три — у меня внучка любит заниматься сладостями: многоуровневые торты, пирожные, сорбеты и многое другое. Эрик так впечатлился тогда, что увлажнились его глаза. За всё своё детство он не видел ничего хорошего, и в тот момент ребёнок в нём добирал по крупицам недополученное от жизни. — Улыбается так тепло, как мать, что вспоминает о своём сорванце, о том, что бунтовал, отказывался слушать, но она любила его от этого не меньше, возможно даже больше в разы. — И если ты думаешь, что я использовала слово «беззубый» в качестве метафоры, то ты ошибаешься, дорогой, — хмыкает, сжимая мою руку. — У него из-за плохого несбалансированного питания, из-за плохого питания его матери во время беременности и генетической предрасположенности, были просто ужасные зубы. Каждая мать знает, что чем позже выпадают молочные, тем лучше. В идеале чтобы это происходило ближе к семи, желательно не ранее пяти лет. Его зубы, почти половина, выпали к первому классу, и потому в то время, как все улыбались широко и по-детски, он поджимал губы и выглядел угрюмым. Его дразнили из-за зубов, дразнили из-за лишая, который подцепил в борделе, где отирался рядом  с матерью, его дразнили из-за поношенной формы и драного, расцарапанного, старого кожаного рюкзака. Из-за сбитых носов ботинок. Пусть там и было много тех, кто ничем ни лучше, а то и хуже, неопрятнее был одет. Его дразнили из-за всего вообще, и потому дружелюбный щенок, которым он мог бы стать, в итоге… стал обидчивым и злым. — Любой стал бы, — хмурюсь, вспоминая собственное беззаботное детство. Да, меня гоняли по стадиону, заставляя отжиматься и подтягиваться. Я делал жим лёжа, приседал, лупил по груше в перчатках и проходил полосу препятствий не хуже новичков в казармах отца. Но у меня была вкусная еда, дорогая брендовая одежда, семейный врач и мать, которая до почти полных шести лет сдувала с меня пылинки большую часть времени. Либо же прекрасно притворялась. Я не был щенком, которого готовили стать боевым псом. Я был домашним холёным котиком, которого вычёсывали, мыли, гладили и нежили, балуя подарками и многим другим. Я мог фыркать, что мандарин чуть кисловат, кривиться и расстраиваться, получая в течение пары часов несколько сортов на выбор. Эрик, вероятно, мандаринов не видел вообще. Даже кислых, и оттого начинает противно сосать под ложечкой. — Во втором классе он впервые сломал нос однокласснику. Привыкший отбиваться от соседских сорванцов, отстаивать свой пусть и подранный, но рюкзак и пусть и исцарапанные, но всегда начищенные туфли, он очень зло и очень агрессивно мстил за малейшие насмешки. И к концу четвёртого класса стал едва ли не худшим хулиганом школы. Пусть никогда первым и не нападал. Его с детства боялись, в чём-то уважали, ценили упорство, но пытались задавить. У него не было толком друзей, лишь те, кто равнялись на него или завидовали. У него не было рядом близких, не было поддержки, была лишь мать, которая водила в храм, прячась за платком, чтобы не узнали, и тётка Шарле, которую недавно убили. Жуткое, мрачное, тяжёлое детство удивительного человека. Мстительным я тоже был, но не потому, что меня пытались ущемить или принизить. Как раз вниманием я никогда не был обделён. Но мне завидовали, меня хотели придушить, как того самого мажора, которому всё на блюдечке достаётся. Потому что богатых было много, но таких как я? Один. Красивый. С деньгами властного отца и потрясающе капризной сучестью, что из меня сочилась порами. И, если быть до конца откровенным, я был отвратительно мерзким мелким выблядком. Мне нравилось быть таким. Мне хотелось, чтобы на коленях передо мной стояли все. От мала и до велика. — Первым близким другом Эрика стал Диего Анхель Гарсия. Младший сын, родившийся не в той семье, что очевидно, потому что понимания, любви и близости со старшим братом при жизни так и не сыскал. Любви отца не получил. Любовь матери потерял. Они, как два осколка зеркала их искажённой реальности, вдруг совпали своими острыми краями. Ещё совсем сопливые. Но благодаря Леди нашлись, отчего жизни друг другу сохранили в итоге, и не раз. — Не думал, что они настолько давно знают друг друга. — Дольше, намного дольше, чем ты думаешь, дорогой. Это не первая их жизнь вместе, как и не последняя. Эрик перевоплощается из мужского в женское, становясь то его матерью или сестрой, то верной подругой и женой. Становится ему отцом или сыном. В этом воплощении они очень близкие некровные братья и верные, очень преданные друзья. Звучит просто дико. Я не тот человек, что с лёгкостью поверит в настолько странные вещи. Не тот, кто будет рукоплескать, удивляться хитросплетениям судьбы, перевоплощениям и прочему. Ещё недавно я бы просто покрутил пальцем у виска или, промолчав, решил, что старуха сошла с ума, и в этом причина её совершенно ёбнутых теорий. Но Анита… Анита не оставляет ни единого шанса, глядя настолько глубоко и отвечая раньше заданных вопросов, что я предпочитаю не задумываться, почему верю каждому её слову. Просто так. Сразу же. Отказываясь сомневаться даже минимально, что нонсенс для меня. Скептик во мне живёт долгие годы, скептик в вещах осязаемых, видных глазу, в вещах, которые можно пощупать. А здесь речь идёт о том, что не доказать ничем и никак. Вещах безумных и звучащих как наркоманский бред. Но Анита… — Тяжело поверить. Я знаю, что тебе очень тяжело. Но, если тебе станет легче, даже Эрик, зная меня с детства, убеждаясь множество раз в том, что мои слова имеют вес, всё равно продолжает сомневаться во многом. Это нормально, это правильно. Этого не стоит стесняться, — хмыкает и встаёт, отходя к окну: оно всегда её притягивает будто магнитом. Именно глядя в него, она продолжает рассказывать, как на её пороге оказалось двое парнишек, испачканных в крови и с паникой на дне тёмных глаз. В тот вечер они впервые убили. В тот вечер они узнали, что мать это не только та, что родила. Они убедились, что в людях есть доброта. А ещё, что не всё можно оплатить деньгами, и самое дорогое из того, что мы имеем — жизнь. Анита рассказывает мне безумно много, безумно сокровенных вещей. Я узнаю об Эрике не всё, разумеется, всё узнать даже за несколько дней бесконечных разговоров попросту невозможно, но личность его начинает играть насыщенными оттенками. Личность его начинает восхищать. И это странно — уповать на знания старой шаманки, без подтверждения слов самим Гонсалесом, это странно — узнавать Эрика вот так, погружаясь в тайны становления его характера. Восхищаться тем, как он вырвался из лап нищеты, как вырвался из грязи настолько глубокой и вязкой, заработав себе и репутацию, и будущее для сестры, которую мог бросить и забыть, но не стал. Он открывается как человек с огромнейшим сердцем, который всю жизнь был, есть и, вероятно, будет тем самым рыцарем, только далеко не на белом коне и не в белых же доспехах. Его доспехи черны, и разводы на них алые, но оттого не менее преданно и отчаянно он способен спасать. Меня ведь спас. Анита рассказывает мне о том, как Диего и Эрик к ней приехали после похорон его матери. Рассказывает, насколько тёмный след на его душе остался после этих событий, и что Эрик будет отрицать, но он её любил. Неправильную, грешную, обидевшую неоднократно, укравшую детство достойное и воспоминания тёплые, но любил. Как минимум за сестру, как максимум за подаренную жизнь. Он будет отрицать, будет бросать зло, что из-за неё всю жизнь его зовут сыном шлюхи. «Сын шлюхи» стало его вторым именем. Он будет отрицать, потому что познал унижение с малых лет, раздробленный на части нелицеприятной правдой. Он будет отрицать. И о матери не стоит с ним говорить, я и не стану пытаться: получив рассказ о его болезненном прошлом, никогда не стану этим его душить. И использовать против. Мы родителей оба не выбирали. Он своего отца и вовсе не знал. Он не знал нихуя хорошего с ранних лет, и потому во многом я не могу, не стану его винить. Эрик покоряет собой. Покоряет силой. Мощью духа, покоряет тем, какой несломленный и жёсткий в нём стержень, как крепок он, как монументален. Эрик покоряет. А ещё во мне нестерпимо нарастает понимание… насколько сильно я ему не подхожу. Насколько не вписываюсь в его и без того непростую жизнь, полную бесконечной борьбы. Ему бы покоя, семьи полноценной, тепла и уюта. А не почти сдохшего наркомана-инвалида, с сукой внутри, что в анабиоз впала, требовательно-ёбнутым характером и отсутствием как таковой функции к деторождению. Ему бы девочку, мягкую и нежную, что обласкала бы его истерзанную душу, залюбила огромное искалеченное сердце и обогрела замерзшее нутро. Ему бы девочку: фигуристую, с сочной грудью, стройными длинными ногами, чуткими руками и мелодичным голосом, что сверкала бы из-под длинных ресниц влюбленным взглядом, гладила и приручала касаниями, громко выстанывая под ним по ночам, сладко шептала солнечным утром. Ему бы девочку. А он связался с ёбнутым мужиком с сомнительной репутацией. Так себе замена, если честно. Хуёвая, мягко говоря. Очень хуёвая, если быть до конца откровенным. Не подхожу. Совершенно. Что не мешает так сильно скучать, что хочется откусывать не заусенцы, а целиком пальцы. Не кусать изнутри щеку, грустно пялясь в окно, а сгрызать кусками, сжирая себя. Без него плохо. За окном блядский солнцепёк, но без него холодно. Всё промерзает внутри, всё покрывается чёртовым льдом. Без него всё не так. Не то. Без его взгляда и касаний, без его молчаливого присутствия. Без него не хочется… Без него неправильно. Без него четыре, мать его, дня и три ёбаных ночи тянуться вечностью. Вечностью ощущаются. *** Я засыпаю под утро, совершенно разъёбанный физически, после ледяного душа укутавшись в плед, как в кокон, уткнувшись в подушку лицом, пытаясь уловить терпкость его запаха, что всегда, без вариантов, помогало провалиться в сон. Сладость травки на корне языка ощущается першением. Глаза слипаются от усталости, несколько суток почти без сна наконец догоняют и обрушиваются сверху. Я засыпаю под утро, заебавшись в край ждать хотя бы сообщения, уже переставая верить, что он и правда вернётся. Вдруг в разлуке осознал, что ему это всё нахуй не впёрлось, к операции подвёл почти впритык, помог, чем смог и был таков. Он, в конце концов, мне ничем не обязан. Вообще ничем, я — скорее наказание, чем подарок от ёбаной суки-судьбы, а с его прошлым вообще удивительно, зачем он на меня столько времени потратил. Тем более пойдя в контры с Гарсия, которого знает ещё дольше, чем я Макса. И близок с ним как кровный брат. Зачем рисковал ради меня и рисковать продолжает? Я с его прежними принципами вразрез иду. И не стою абсолютно ничего по привычной, устоявшейся, пропитавшей его системе ценностей. Любовь тут значение имеет крайне слабое, её множество вещей способно перевесить. Засыпаю, потому что иначе как слишком реалистичным, слишком прекрасным сном назвать происходящее невозможно. Я чувствую касания горячих рук, тепло дыхания на коже, терпкость запаха, что заполняет мне до отвала лёгкие. Чувствую сильное тело лопатками, вжимаясь в эту потрясающую твёрдость, и не интересует кусок мягкой ткани, что соскальзывает с меня, потому что это ощущается приятнее, нужнее и важнее блядского пледа. — Как же ты упоительно пахнешь, — слышу тихий шёпот в шею и распахиваются сами глаза, потому что или я обезумел окончательно без нормального сна, или он рядом. Наконец рядом. Господи, блять, боже. — Тсс, спи, — шипит и прижимает сильнее, когда дёргаюсь в его руках, всё же сумев повернуться, как бы он ни пытался фиксировать меня крепкой хваткой. Поворачиваюсь и впиваюсь глазами в его лицо — оно так близко — в ссадину на подбородке и треснувшую губу, чуть припухшую. На плече полоска пластыря, точно такая же на бицепсе, а на шее воспалённая царапина. Глаза чуть мутные, словно он тоже не спал все эти дни, черты заострившиеся, радужки тёмные-тёмные — всю зелень из них пережитые пиздецы выкачали, оставив лишь расплавленный горькой шоколад, сожрав хрустящие жареные орехи. Красивый — мощно, по-мужски красивый, а я жадно впитываю его взгляд, глядя, как слегка подрагивают длинные тёмные ресницы, как сквозь них он смотрит очень цепко, сканирует внимательно, отмечая так же, как и я, детали. А я бы поцеловал его, глубоко и сочно, я бы вылизал ему рот до самой глотки, заласкал кожу в ссадинах, слизал ровно каждую, стёр их губами. Я бы им надышаться хотел до ахуя, чтобы задохнуться в терпкой коже, утопая носом. Чтобы чёртов мёд и виски смешались внутри с горчащим дымом, пропитали и я снова почувствовал себя бесконечно пьяным. Дурман, он такой сучий дурман, такой вкусный, что держать себя в руках почти невозможно. Сдерживаться рядом с ним — преступление. Ещё ближе хочется. Ещё сильнее почувствовать контакт. Но он выглядит уставшим, он выглядит заебавшимся полностью, а я быть в его глазах вечно голодной блядью не хочу. Не хочу быть тем, кому лишь его член нужен. Не хочу показать в очередной раз, что основная приправа, так необходимая мне в отношениях — секс. Плевать, что хочу до ломоты в теле, плевать, что почувствовать его внутри почти жизненно важно. Я смотрю в его глаза и давлю эту ярчайшую вспышку, лаская его губы одним лишь взглядом, лаская и золотистую кожу, смуглую и, сука, вкусную — я же знаю. Ласкаю его, не смея толком касаться. Затихаю в объятиях, прикусив изнутри щеку, закрывая глаза, насильно веки склеивая, приказывая себе уснуть, чтобы не сорваться до животного, бесконтрольного порыва его обглодать до костей. — Даже не поцелуешь? — тихо, горячим дыханием по моим губам, вибрацией густеющего между нами воздуха, и я бы, блять, не просто поцеловал, я бы с удовольствием сожрал его целиком, настолько красивого и вкусного… Но потом сам же, сволочь, скажет, что нужен мне, лишь для того, чтобы утолить голод, и похуй ведь совершенно, что голод мой именно рядом с ним нарастает, похуй, что хочу я именно его. Придурок… он так сильно всё усложнил, что прежде чем сократить расстояние, я пропускаю сквозь свой судорожно мечущийся мозг сотни вариантов дальнейшего развития событий. Сотни, тысячи, мать его, вариантов. Просто потому что как бы ни утомлял он своим непоследовательным поведением и просьбами, я не хочу без него быть. Без него в разы хуже, чем с ним, пусть порой отчаяние и душит. Он — сладкие медовые соты, от него неметафорично готова задница слипнуться, потому что настолько вкусный, что хочется закатывать глаза и мычать от кайфа. Я так по нему скучал, так невыносимо сильно его не хватало. И всё это накопленное, всё это, настоявшееся внутри в разлуке, я пытаюсь вылить в трепете дрожащих рук, которыми притягиваю за затылок ближе. В напоре жадных губ, которыми ссадину ласкаю, зализываю мягко трещину, что даже при аккуратном, максимально аккуратном поцелуе начинает кровоточить. Он — хмельное виски, в голову ударяет, словно обухом, и ведёт как пьяного моментально, стон с губ срывается, я не успеваю его сглотнуть с загустевшей слюной, а мурашки по телу начинают носиться, как сумасшедшие. И от рук его горячих, что по коже моей оставляют ожоги касаниями, хочется прогнуться течной сукой и умолять. Он — горький, заставляющий задыхаться, концентрированный дым. В грудине жжёт от нехватки кислорода, он собой душит, просто душит нахуй, будто мне на лицо положили огромную пыльную подушку и давят-давят-давят, и кругом идёт голова. — Хочу тебя, — хрипит мне в шею, прикусывает кожу и трётся гибким животным, заставляя закинуть на него ногу, прижимаясь ближе, ещё ближе, критически. — Но я спал последний раз… с тобой. В этой постели. У меня нет ни капли физических сил, чтобы дать тебе то, что ты хочешь, прости, — выдыхает тише, а меня почти передёргивает. Потому что после его «хочу тебя» следует отвратительное «не могу дать тебе то, что ты хочешь». Как будто между нами долг или обязанность. Как будто не удовольствие, а необходимость в удовлетворении. Как будто нарисовался новый барьер. Как будто не заметь он меня в постели с игрушкой, не стал бы себя продавливать и делать то, что считает несвоевременным шагом. Рано ли, лишнее ли, нужно ли… Хуй его знает. И, блять, он почти идеален по множеству пунктов в очень длинном списке удивительных черт, но его грёбаный сложноустроенный мозг портит сейчас и ему, и мне жизнь. Сильно портит. Он говорит это таким измученным тоном, что мне за несколько капель вырвавшейся на волю страсти становится неиронично стыдно. Тот самый случай, когда возбуждение — едва ли ни позорная реакция собственного организма, типа… тут же любимому человеку хуёво, придурок, с вечным недоёбом. Ему тоже нужна забота, несмотря на то, что ты смертельно болен. Ему тоже бывает больно и ебать как  сложно. Не только тебе, сволочь эгоистичная — совсем с этим ебучим раком мозги высохли. Он спал в коридоре ради меня, у палаты сторожевым псом ночевал, он делал многое, чересчур многое, иногда тупо лишнее, а ты не можешь дать ему просто спокойно поспать, тыкаясь своим стояком, словно капризная сука, которой только и нужно, что срочно утолить этот блядский жопный зуд. Мне больше тридцати. Я сталкивался с бесчисленным количеством различных заёбов и страхов. За свою не сказать что пиздец долгую жизнь, но на личном опыте, всё же узнал множество вещей. Только я впервые сталкиваюсь с ощущением, когда своё желание хочется пресечь на корню, выдавить его из себя как ёбаный гной, чтобы оно прекратило отравлять. Мне начинает казаться, что во мне что-то не так. Неправильно. Нездорово. Ненормально. Что в полноценных парах, что строят серьёзные отношения, зацикливаться на физической стороне вопроса никто не станет. Это ведь якобы неважно, верно? Мне больше, сука, тридцати, и я отодвигаюсь от него, сдвигаю руки так, чтобы буквально без единого намёка. Мне больше тридцати, я повидал в постели пиздец как много, пиздец как много попробовал. Я знаю, что мне нравится, как и в каком количестве. Я давно свои вкусы изучил и пристрастия. Я знаю своё тело. Знаю свои потребности. И всегда любил сексуальность, данную от природы, тот явный интерес обоих полов, те обжигающие взгляды, полные похоти, что застывали на моей коже. Мне нравилось, что меня хотят, что я привлекаю, что способен при желании завести абсолютно любого, что теряла при этом значение ориентация и малейшие преграды. Мне порой казалось, что если я хорошо постараюсь, то соблазнить сумею даже родного отца, пусть попыток ни единого раза и не совершил, даже тотально объёбанный чем-то слишком тяжёлым. А ведь мог бы. Мне больше тридцати. У меня давно нет в жизни никаких сраных открытий. Не было. И вот, рядом с тем, кого полюбил зрело, ощутимо и осознанно, я начинаю стыдиться этой своей стороны. Я начинаю подавлять, прятать, игнорировать отклик тела, затихая, затухая, приглушая собственную реакцию и эмоции. Мне кажется, что так будет лучше, если не мне, то хотя бы ему: это даст Эрику время разобраться в себе. Пусть найдёт ответ на волнующие вопросы, что не дают ему покоя, вопросы, что он не хочет, вероятно, со мной обсуждать, то ли не замечая, то ли игнорируя перемены в моём поведении. И если до его отъезда всё раскалялось, он был тактильным и сводящим с ума, то по возвращению от него сквозит усталостью, задумчивостью и небольшой, но всё же увеличившейся дистанцией. Мы проводим вместе долгие, бесконечно тянущиеся дни. Диалоги пустые, информации в них, полезной для нас обоих, минимум. Он рассказывает вкратце о том пиздеце, что был на базе. Без особого удовольствия отмечая, что ему помогли, пусть он и не просил и сам бы справился, но теперь, вроде как, дети будут в безопасности, как и мы. Он в очередной раз что-то умалчивает и скрывает, не пытаясь вдаваться в подробности, описывает в общих чертах и тему меняет. Подозрительно ли? Да пиздец как. Я хочу узнать его, хочу залезть к нему в голову, хочу понять, к чему в принципе он стремится, какие у него планы — более глобальные, чем принять вместе душ или фильм посмотреть. Я хочу понять, какими он видит наши отношения, есть ли они вообще, полноценная ли мы пара или всё ещё разобщены. Вынужденно ли строим нечто, обещающее превратиться во что-то стоящее. Или действительно по-настоящему сплелись вместе чувства и острое желание/необходимость? Я хочу о многом поговорить, многое спросить, разложить все плюсы и минусы, разобрать противоречия, разрешить повисшие между нами вопросы. Но, чем дальше… тем больше убеждаюсь, что хочу этого лишь я. Потому что день за днём мы стремительно приближаемся к операции, а блядский сценарий всё тот же. Мы просыпаемся почти каждое утро вместе. Почти каждый вечер принимаем совместно душ, где целуемся, лаская друг друга, и я либо опускаюсь на колени, ублажая его ртом, либо он трахает меня пальцами или языком, порой поднимая на руки и вставляя до самых яиц, медленно и предельно нежно доводя до оргазма. Или уносит в постель, где накрывает собой и ровно также чувственно пытает. Никаких обжигающе острых вспышек, всё размеренно, плавно, словно мы с десяток лет как женаты, и это превратилось в привычную рутину. Он видит моё возбуждение, он реагирует и удовлетворяет, в иные моменты словно и не пытаясь особо к интимной стороне отношений свести. А я чувствую себя то ли неблагодарным чмом, то ли зажравшимся. Потому что нет же необходимости ебать себя силиконовой игрушкой, и мне хорошо с ним, хорошо быть под ним, хорошо от сладости и терпкости поцелуев и касаний, но это «хорошо», которое могло бы быть «ахуенно» или вообще «пиздец как ахуительно», но сильно недотягивает. Потому что ощущение, что меня усадили на особую диету и кормят по чётким граммовкам. Ощущение, что он переламывает себя, и раз мне требуется, чтобы меня ебали — ебёт. Бездумно, жертвенно, самоотверженно и очень по-геройски. Совершенно в его стиле. И это в принципе очень сложно объяснить, ещё сложнее, если не сталкивался с подобным, представить о чём в общем-то речь. Но так бывает, когда ты преспокойно рассыпаешься на атомы в постели с любимым человеком, кончаешь, крупно дрожа, выгибаешься беспомощно, и тебя удовлетворяют физически процентов на семьдесят, что в целом довольно пиздато. Но при всём этом совершенно не чувствуешь, что тебя по-настоящему хотят. Что тебя хотят так сильно, что это сводит нахуй с ума. Хотят настолько невыносимо, что есть лишь одно превалирующее над остальным желание — сожрать целиком, поглотить, пометить, присвоить, напитать собой по самую макушку. Он трахает хорошо, он двигается очень правильно, он с умеренной страстью много и долго целует, так, как мне нравится. Но при этом выглядит, как настроенный на одну-единственную программу робот, и это омрачает всё. Я перестаю понимать, хочет ли он меня на самом деле, я перестаю улавливать те самые обжигающие меня раньше искры. Я перестаю ощущать от подушечек его пальцев пресловутый ток, которым шарашило по нервным окончанием, когда он оголённым проводом заставлял меня входить с ним в резонанс и вздрагивать. Я не понимаю вообще ничего. Даже не пытаюсь, на самом деле, понять. Потому что мой взгляд сталкивается с его цепкой задумчивостью, и в голове звучат всё те же слова: «Я не буду тебя трахать, и если так сильно хочешь мой член — выйди из клиники и возьми». Он сделал себя трофеем, мать его. Жертва во имя спасения меня, убогого. Раз уж взялся за дело, то доведёт до конца. И это могло бы восхитить, не будь здесь примешаны чувства. Это могло бы вызывать даже уважение, если бы я его не полюбил и не хотел совершенно другого. Начинаю задумываться, что было бы в разы лучше прожить считанные пару месяцев, страдая от боли, но получая его огонь, отчаянную страсть и страх, чем смотреть в глаза, полные осязаемой надежды, но ловить в них аномальный штиль. Я не понимаю его. Он то ли глубоко внутри прячет страх предстоящей операции, то ли настолько уверен в исходе, что ему всё равно. И он воспринимает её чем-то сродни  чуть более опасной капельницы. Мол, ну тяжеловато, долговато, но ничего страшного и уж тем более криминального. Он вроде спокоен, а вроде абсолютно сам не свой, и вряд ли виной этому недавняя поездка. Что-то меняется между нами, накаляется и не в лучшем смысле этого слова. Что-то мутирует из одного состояния в другое, но мы оба молчим, вынашивая это глубоко внутри, вынашивая и усугубляя. И с кем-то другим я бы уже сел и прямо всё обсудил. Но с ним… С ним поднимать эту тему кажется огромной ошибкой, чудовищной, отвратительной, способной всё сломать ошибкой. И пусть я понимаю, что фундамент у нас крайне хуёвый, что дом наш не на цементе стоит, а на полусгнивших деревянных сваях, и их способно переломить множество вещей, переломить безвозвратно, и тогда всё ожидаемо рухнет. А я не хочу. Во мне протестует всё, несмотря на неидеальность выстраиваемого. Потому что лучше хотя бы вот так… чем ничего. Так рядом с ним лучше, чем без него. Так он хотя бы рядом. Я не понимаю, как к нему подступиться, сгорая от желания прикасаться, гладить, целовать его кожу, дышать им. Меня так невыносимо тянет, но я так устаю с этим бороться, что предпочитаю не делать вообще ничего. Лишь изредка, в те спокойные молчаливые часы наедине, когда лежим и смотрим очередную хуйню по телевизору, развалившись на диване, позволяю себе перебирать его начавшие отрастать волосы на затылке, расчёсывать их пальцами, мягко массировать мощную шею, кончиками пальцев скользить по вздувшейся венке. Словно блядский вор украдкой вот так напитывать нестерпимый голод, от которого сводит скулы. Мне нравится растирать его плечи в подобии массажа, потирать за ушами, чуть оттягивать те и слышать, как выдыхает, прикрывая глаза и расслабляется. Нравится смотреть, как он под очередной видеоряд проваливается в полудрёму, положив голову мне на живот. Есть в этом что-то особенное — просто наслаждаться ощущением близости. Сглатывая желание оказаться кожа к коже, чтобы сгорать запредельно сильно. Прикрывая глаза и стабилизируясь, когда сползает ниже, когда утыкается губами в открытый участок кожи внизу живота. Когда начинает прожаривать как на вертеле сама мысль о том, что он мог бы штаны домашние мне приспустить, а под ними нет вообще ничего… Приспустить и сожрать по миллиметрам, вылизать и обсосать своими горячими губами. Меня так неебически ведёт от одной лишь картинки его рта рядом с моим членом, что я возбуждаюсь в секунды, зло вгрызаясь в щеку до крови, только бы эту вспышку задавить, пробуждая в голове фоновый шипящий шум, как от неработающего телека. Зернистую картинку пустого ничто. С одной лишь целью — прикончить проснувшееся желание в зачатке. Утопить в чём угодно: в боли, отчаянии, стыде, отторжении. В чём угодно… Но он то ли издевается, то ли подсознательно тянется, и когда чуть отирается, не выдерживаю и просто сваливаю, мягко сдвинув его голову со своего тела и уходя подальше, просто подышать в форточку и покурить, пусть и обещал себе, что стопроцентно навсегда брошу. Ему же и обещал. Однако взяв сигарету, поднося её к губам, сдаюсь и отбрасываю, сжимая подоконник руками и вглядываясь вдаль и не видя там за окном вообще ничего. Я так не могу. Я правда блядски сильно стараюсь, но не могу. Это мучит меня. Чёртовы очерченные им рамки, полные сдержанности, как сраные тиски, с каждым днём сжимают всё сильнее, настолько взъёбывают, что я уже на пределе, и насколько меня ещё хватит… в душе не ебу. Разве такими должны быть доверительные отношения, в которых царят взаимные чувства? Разве один обязан мириться с заёбами другого, иначе не будет вообще ничего? А как же притереться? А как же сонастроиться и словить волну? Как же найти тот самый верный рецепт, по щепотке добавляя и экспериментируя, пока удовлетворены не станут оба? Отношения ведь про комфорт и компромиссы, про уют, про то, что ты всегда можешь раскрыть душу, признать свои сокровенные желания, не получая осуждения и многое-многое-многое другое. У нас же один превозмогает себя и даёт, а второй упражняется в долготерпении, получая крохи и сходя с ума от пиздец насколько невыносимого голода. Это уже не строгая диета с дотошным подсчётом требуемых организму калорий. Это, сука, голодовка. Это, блять, пытка. Это форменное издевательство. И ведь он, правда, выглядит как человек, у которого нет ни единой проблемы. Словно всё стало прекрасно, когда он трахнул меня несколько раз как по буклету: без неожиданных вспышек и — всегда, блять, всегда! — чинно, неспешно. Душ и ласки, прелюдия и секс, не отходя от кассы, ну или после в постели… и на боковую. Расписание, как в лагере для подростков. Кончили и баиньки, такая себе сказка на ночь. Я слишком сильно завысил ожидания? Мы слишком не подходим друг другу? Или у меня снова разбухает эгоизм, и мне нужно, чтобы моё тело превозносили, меня же в ощущениях топили и мной же горели? Всё же хорошо и лишь потому, что «хорошо» я бешусь? Когда что-то уже есть, то мне резко нужно ещё больше, и эта внутренняя неудовлетворённость будет всегда, сколько бы и что бы ни давали по факту? Меня дробит на части, сколов становится всё больше, я закрываюсь-закрываюсь-закрываюсь, постепенно сводя наши контакты к минимуму. Не раздражаясь, не огрызаясь, не пытаясь дразнить или провоцировать, не намекая, не делая ничего. Он подходит и целует? Я послушно открываю рот и отвечаю, оплетая горячую шею руками. Он обнимает? Я прижимаюсь чуть ближе. Он хочет просто скользить кончиками пальцев по моей голой коже, бездумно глядя в экран, лёжа так близко, что я дурею от его запаха и жара, что источает красивое сильное тело с потрясающим рельефом мышц. Таких вкусных, таких… Сука. Он хочет просто гладить меня по бёдрам, вдоль резинки шорт, под майку ныряя и оглаживая бока, просто, блять, вот так устанавливая контакт без ёбаного продолжения, а меня это так заебало, что я готов взорваться. Потому что в течение сраного дня он изводит меня мимолётной лаской, но никогда, мать его, никогда… банально не завалит и не отдрочит, хотя бы так, чтобы я сорвал голос от ахуя, выстанывая полный пиздец, потому что даже просто ощущение его крепкой хватки на твёрдом стволе — кайф запредельный. Я не прошу ебать меня сутками, не прошу ебать меня часами, до кровавых ссадин, до сучьих трещин в заднице, я не прошу ни облизывать мой член, ни тем более сосать, раз ему настолько это западло и противно. Но удовлетворить рукой, замечая возбуждение, настолько сложно? Или нужно всегда просить? Умолять? Выглядеть в очередной раз униженным в своём желании? Тем, кому лишь бы кончить, лишь бы потереться, ничего ведь другого в моей шлюшьей голове быть и не может. Я же в вечном поиске члена. Сука. Бесят его руки, которые готовы кружить и вокруг сосков, и по губам, и по шее, по бёдрам и заднице, бокам, ладоням, плечам и ключицам, по прогибу спины и лопаткам — везде. Везде! Кроме члена. Он словно, блять, слепое пятно, неизведанная зона аномальной, нахуй, активности. Страшное, непривычное, кожаное одноглазое, нахрен, чудовище. Бесят его руки, которые я аккуратно убираю и в который раз сваливаю на кухню, якобы покурить или выпить воды. Давясь сладким привкусом травки и беспомощно глядя в окно, словно там смогу отыскать ответы. И ведь Макса нет, мы одни в квартире — делай что хочешь. Да даже если бы он был, Макс из очень понятливых людей, что влезать в чужое пространство не будет, он, заметив нас вдвоём, просто проскользнёт мимо, максимум обронив где именно его искать, если вдруг понадобится. Мы вдвоём в квартире, можно стонать, срывая голос, кричать от кайфа, разгуливать голышом, голышом же валяться. Топить друг друга в ванной или раскладывать на кухонном столе. Что угодно. Где угодно. Как угодно. Никак. Вообще никак. И да, я мог бы начать поступать так, как когда-то. Эгоистично его метить, брать, зажимать и получать своё. Срываться на его теле, спускать с поводка невыносимый голод и игнорировать малейшие неудобства. Мог бы снова трахнуть его, долго и с толком, наконец заставив кончить от моего члена внутри, от рук и губ. От меня всего кончить. Я мог бы многое. Но я принципиально не буду делать ни-че-го. Вообще ничего. Если его всё устраивает — пусть будет так. Плевать, что операция через несколько дней и я могу тупо не очнуться. Это будет не только моим упущением. Это его осознанный выбор. А я устал. Устал нахуй. И к моменту, когда Макс возвращается, мне кажется, я начинаю кипеть. Потому что мы ночуем вне больницы. И — что полный пиздец, полнейший — между нами в стенах квартиры не происходит нихуя. Максимум поцелуи и ласки. Всё. По логике вещей бери да ебись, как животное, смерть возможно близко! Но чем ближе операция, тем меньше физического контакта. А меня так пидорасит, что я готов лопнуть. И не произойди неожиданное — болезненная истерика Макса — меня бы точно разъебало до скандала, только он пугает до ахуя, сорвавшись куда-то в ночь с глазами, полными такой концентрированной боли и тоски, что я возвращаюсь на месяцы, долгие-долгие месяцы назад, и меня затапливает паника и страх за него. Понимаю, что всё моё недовольство и прочее дерьмо способно подождать. И всю ночь я тупо жду, молча пялясь то в окно, то в экран телефона, курю, заливаюсь чаем и ощущаю кожей раздражение Эрика, который ошивается поблизости, но не лезет обеими руками в душу. Наблюдает-наблюдает-наблюдает, пока не срывается за сигаретами, и, как по классике жанра, почти сразу же возвращается Макс. Мы много разговаривали в последнее время, и с момента, когда решили снова быть вместе зимой, мы так много всего обсудили, что ни его, ни меня тем более не удивляет, что я как на духу вываливаю ему всё, что гноится внутри. Страх, который как поселился с возвращением Эрика, так и не утихает. Страх, что, впустив внутрь себя чувство, я его проебу в любом случае, потому что не умею, не понимаю как, а он нихуя не помогает. Страх, что если выживу, всё усугубится и станет ещё хуже, а ведь и без того сложно. Страх, что перемены заруинят окончательно эти надорванные болезненные чувства, выстроят  между нами стены, потому что болезнь — ебучий рак, как кислота, он их разрушал, растворял, делал незначительными. А после его не станет. И универсальной отмазы, что… ну, я же болен, он же не уйдёт от меня, уёбка при смерти — уже не сработают. Уйдёт, если того пожелает, разочаровавшись в своём выборе, поняв, что ожидания и реальность — вообще разные вещи. Диаметрально противоположные. И тату он поспешил набить, и спиной от Синалоа закрыл зря, зря же отца моего прикончил, чтобы от меня угрозу отвести. Зря они оба это затеяли. Зря он с Гарсия сцепился. Всё зря. Все усилия в пизду, глубокую и немолодую, полетели. Потраченное время, деньги, проёбанная репутация в каком-то смысле и многое другое. Всё это. А точнее — я этого не стою. Я не стою вообще ничего, и эта истина вдруг откроется, прикрываемая прежде звучным диагнозом — аденокарцинома лёгкого. Пуф — и растворилось. Внимание, вы, вероятно, входите в ремиссию, в вашем организме не осталось очагов, раковое образование удалено, метастазирования не обнаружено, поздравляю, вам стоит наблюдаться сначала раз в полгода, а после в год, следить за самочувствием и сдавать анализы, чтобы не было рецидива. И Эрик такой: м-м-м, как мило, оказывается, без отравленной болезнью начинки, он — пустое, вечно неудовлетворённое ничего. Не привлекает. Не тянет. Ошибся. Перепутал вину и страх с чувствами, а теперь рассмотрел. А даже если любовь его имеет место, посмотрит и решит, что проще без, чем с… И тогда меня это прикончит куда сильнее и быстрее сраного диагноза, потому что внутри меня не благодарность к нему взыграла, и люблю я не потому, что решил попытаться на его любовь ответить. Оно развилось вопреки моему желанию, оно медленно захватывало меня как угарный газ и травило. Я, сам того не понимая, так много мелочей о нём знал в тот момент, когда думал, что совершенно безразличен, что ахуел. Тогда. На снегу. Рядом с телом какого-то уёбка, у которого не было его шрама и родинок. Не тот рельеф мышц проступал, не тот оттенок кожи и многое-многое другое. Я заметил, мать его, то, что не мог, если бы пристально на него до этого, и не раз, не смотрел. Точка. Это был первый очень странный, очень важный звоночек, что Фил, Фил… ты что, ебать твою изодранную душу, творишь? Ты куда и к кому лезешь? А главное: зачем? Натуралы — худший из вариантов для чувств. Для секса, даже неплохого — вполне. Для полноценных отношений, которые устроят обоих? Беспроблемно — никогда. У меня, в итоге, так ни разу и не получилось, пусть и пытался помимо Макса пару раз. Всё ломалось, не успевая начинаться. Эрик — смертоносный газ. Травил-травил-травил и вытравил всё, кроме себя изнутри. Я же его пуля-дура. Въебало в висок, вышибая виной пробудившуюся похоть, и накрыло. Сначала бесился, потому захотел, после решил, что любит и пошёл платить бесконечную цену за чувства, жертвуя и временем, и баблом, и здоровьем. Только от газа вылечиться почти невозможно, последствия — просто пиздец. А пуля, если не убила, чаще всего оставит максимум шрам. И фантомную боль. Периодически. В итоге, так и выходит. Меня он собой прикончил, а сам… спокойно излечится, как только поймёт, что опасность миновала. И конец сказочке. Сказочки как бы и нет. Мы разговариваем с Максом, и я выблёвываю каждое слово ему в уши, и дрожит за грудиной, потому что страха бесконечное количество, его так много, что я в тотальном ахуе. Тотальнейшем. Макс в шоке. По глазам вижу, что он, при всей своей внимательности, всё же не ожидал настолько глубинного пиздеца. Вероятно решив, что после разговора с Эриком, что-то резко переменится к лучшему. У него ведь с куколкой такого трешака нет. И никогда не было. Они ебутся, как ёбнутые, они в такой безумной взаимной страсти купаются, забывая обо всём и всех, что остаётся лишь завидовать. И лучше бы вот так, как у них: редко, но настолько метко, что потом отходишь неделями, но знаешь, что стопроцентно рано или поздно повторишь. Когда есть уверенность, что это навсегда. Через годы. Расстояния. Боль. Преграды. Что угодно… но вместе будут непременно. Не обсуждается. А здесь — мы рядом. Но далеки, как две сраные планеты, и никак не соприкоснёмся. Ни в чувствах, ни в желаниях. Ни в чём. Нахуй. Макс в шоке, подъёбывает, в попытке поднять настроение, а Эрик естественно появляется в самый неподходящий момент и, увидев меня в объятиях собственного друга, снова сверкает тёмным недовольным взглядом. А мне бы смириться с тем, что собственник внутри него пробуждается лишь благодаря допингу, но я слишком разобран, чтобы потрошить свои мозги. Завтра операция. Не с самого утра, но всё же до обеда. В клинике мне нужно оказаться к восьми. Анализы давно взяты, особых подготовок не нужно проводить, всё обговорено десяток раз и с медсестрами, и с онкологом. Никаких неожиданностей не предвидится, всё по чёткому плану. Расписан каждый ёбаный пункт. Завтра операция. Уже завтра я либо умру, либо из меня вырежут причину слишком многих произошедших вещей. Причину перемен. Причину, вероятно, моих отношений с Гонсалесом. Завтра. Нам остались сутки. Но внутри что-то концентрированное и едкое проливается и начинает разъедать мне органы, сводя спазмом и причиняя боль. Я смотрю на замершую фигуру, на то, как лицо его расчерчено раздражением, что он стоически пытается скрыть, и хочется в очередной раз спрятаться. Потому что меня вроде должно волновать, что снова не так, что с его состоянием, почему настолько нестабильный и так далее. А волнует то, что его, вот такого, я хочу лишь ещё больше. И надавить бы посильнее и заставить взорваться. Чтобы с болью, кровью, жаждой и прочими пиздецами вцепился в меня, как в кусок свежего мяса, и рвал зубами обезумевшим животным. Вот так… вероятно, напоследок. Но я стою. И он стоит. Между нами, дай бог, пара метров, а по ощущениям их тысячи. Тысячи тысяч. И так тоскливо, сука, внутри, что хочется как избитой, изуродованной, сдыхающей псине выть. Выть. Только пока Макс где-то за стенкой, он не станет делать ничего. Вообще ничего: сжимая челюсть, перебарывает себя, чтобы не вспыхнуло внутри, и уходит в комнату, включая сраный телик, захватив бутылку воды и пачку своих сигарет. Скидывает майку, а я не хочу смотреть, но смотрю на его тело, смотрю, пока он не видит, смотрю и запоминаю, потому что, возможно, это последний раз. Я не пессимист, я пытаюсь реалистично делать прогнозы, прекрасно понимая, что риски всегда есть, и этот день может стать последним. Выть… Потому что, когда прихожу к нему и присаживаюсь рядом, откидываясь на подушку без попыток подлезть под бок и уткнуться лицом в его горячую кожу, он дёргает к себе, опрокидывая на спину. И когда нависает сверху, задерживаю дыхание. Боясь то ли спугнуть, то ли контакта как такового, потому что состояние вообще не из тех, когда берёшь то, что дают, состояние из тех, когда выплёскиваешь в лицо претензию и будь, что будет. Терять мне уже, возможно, нечего. Если завтра я сдохну, ему будет даже легче всё это пережить, когда перед болезненной потерей всё само сломается. И этот громкий хруст лишь подтвердит, что всё было сделано правильно и погибнет вместе со мной. Выть. Потому что вот так нависнув, слишком внимательно всматривается, и прежний я впился бы в его шею руками, притянул насильно и сгрыз с его губ каждый оттенок вкуса. Заставив все эти чёртовы сутки насыщать друг друга, вот таким образом прощаясь на всякий случай. Просто нажраться, надышаться перед смертью, просто… Нахуй. Выть, потому что он смягчается, что-то улавливая в моих глазах, склоняясь и целуя чересчур чувственно, чересчур нежно. А мне и вкусно и тошнит уже от этой размеренности. До изжоги бесит, как он обращается со мной, словно я не из такого же мяса, мышц и костей, с дерьмом и кровью, а из хрусталя или вообще сахара. Такая себе воздушная зефирка, чуть сильнее нажми и раздавишь в месиво, липкое и тошнотворное, что восстановлению не подлежит. Выть, потому что эмоциональная нестабильность, смешанная со страхом и всем остальным не позволяет отключиться, не позволяет насладиться хотя бы вот этим: мне проще отказаться вообще от всего, тупо дождаться завтрашней операции, а после уже всё порешать. Проще свалить. Проще замереть под его прикосновениями словно каменный. Замереть пресловутым бревном, мол, долби, если дятел, если так невмоготу, я тебе тут не помощник. — Что с тобой? — спрашивает отстраняясь. Тихий, внимательный, и непонимание расчерчивает его лицо, словно мелкие, тонкие как паутина трещины на идеальном мраморе. — А что со мной? — приподнимаю бровь, в глотке хрипит, едва ли не торжествуя, ведь он, наконец, нахуй, заметил, что что-то не так. Не прошло и полгода. Заметил, правда, поздно. Увы. — Ты сам не свой. И я не только о сегодняшнем дне. Избегаешь лишний раз контакта, уходишь от моих прикосновений, сдерживаешь себя, молчишь, делаешь вид, что всё в норме. Но это не ты, — выдыхает, хмурится, сводя вместе брови, всматривается в моё лицо. — Ты ведь был другим, той сукой, которая брала, и тебя не волновало больше вообще ничего. Жадность, что в тебе была, то желание, которым ты обжигал меня, требовательность в каждом касании. На грани боли, просто на грани. Почему? — Что почему, Эрик? — устало спрашиваю, потому что мне есть что ответить, но надо ли? Он ведь не понимает и вряд ли поймёт, а в срач сводить наш последний день не хочется. Хочется даже просто в тишине побыть рядом. Неизвестно, будет ли ещё шанс. Будет ли хоть что-то вообще. — Почему ты изменился? — А почему изменился ты? — отбиваю вопрос, стараясь говорить спокойно, пусть внутри и бушует блядский шторм. — Ты ведь был со мной другим. Помнишь? — Помню что конкретно? — Когда он вот так нависает сверху, разговаривать в разы сложнее, между нами расстояние — не дальше вдоха. — Начало, если это можно так назвать, — хмыкаю неопределённо. — Помнишь, как цеплялся ко мне? Причину этого. — Причину? — не понимает, пожалуй, даже искренне. — Какая могла быть причина в методичных доёбах? Никакой, просто дерьмовый характер и вымещение раздражения.  — А ещё ты знал обо мне крохи, и все они были связаны с тем, что я — дающая без разбора шлюха, которая устроила пиздец твоему лучшему другу. Помимо прочего, вот этот недостойный недомужик ещё и стоит в одной с тобой нише как инструктор, ты обязан взаимодействовать через «не хочу», отторжение и откровенное презрение. Ты считал меня ниже, хуже, недостойным и отвратительным, о чём спешил из раза в раз напомнить. — Я был придурком, — перебивает, и эти оправдывающиеся нотки в его голосе тут точно неуместны сейчас, потому я на автомате прикладываю к его губам пальцы, заставляя замолчать, и вздрагиваю, когда он их целует. — Нет, ты был собой, Эрик. — Медленно моргаю, облизываю пересохшие губы. — Ты был собой тогда: агрессивным, откровенным, прямолинейным. Тебе не нравился человек, ты спешил бросить ему это в лицо. Я тебя раздражал, но не только тем, что на меня реагирует Макс, и я угроза, потому что отбираю его внимание себе, перетаскиваю фокус. Тебя раздражало, что реагируют и другие. Ты не понимал: почему? Что во мне такого, что провожают взглядом, что хотят встать в пару на спарринге, что слушают не меньше, чем тебя. Тебя это бесило до колик, ты пытался найти во мне тот самый крючок, ты его так настырно искал, что поплёлся в душевые, чтобы увидеть мешок с дерьмом, и это бы вызвало в тебе в очередной раз отвращение и перекрыло странные мысли. Ведь я же шлюха, а значит даю, а если есть спрос, вероятно, мне есть что предложить. И этот вопрос у тебя тоже возник: что? — Фил, пожалуйста, мы хуёво начали, очень хуёво, и во многом это моя вина, почти во всём, но неужели это нужно обсуждать именно сейчас? — А когда? — выдыхаю чуть прерывисто. — Могу напомнить тебе о том, что завтра операция, и как бы ты ни изгалялся против правды, меня может не стать. Может, пора всё друг другу сказать, пока есть возможность? — Снова закрываю его рот рукой, потому что я готов говорить, и плевать, готов ли он. — Ты был собой. Ты ворвался тогда и жадно осматривал, словно впервые видел голого мужика, а ведь и я, и ты, принимали душ вместе в казармах сотни раз. Это обыденность. А тут тебя приморозило к полу. А всё почему? Ты очень хотел разыскать во мне те самые крючки, за которые могли другие зацепиться. Но ты нашёл те, что дёрнули тебя. Длинные волосы, так похожи на женские. Розовые губы, нежные. Я всегда гладко брился, и потому отсутствие усов или бороды легко придавало мне мягкости и феминности в чём-то. Тренированное тело, неплохая задница, длинные ноги. Я знаю свои плюсы, Эрик. Я ими пользовался отлично и не раз. Я знаю, как на меня реагируют, даже такие натуралы как ты. Те, кто низачто и никогда, а тут вдруг завело. И я помню, как глаза твои вспыхнули, помню, как ты рванул ко мне, как вжал собой, как захотел сожрать. Ты был таким жадным тогда, таким голодным, таким запутавшимся, потерявшимся в тех ощущениях неожиданных. Ты был таким вкусным, что я ахуел. Я реально тогда ахуел, потому что не смотрел на тебя в подобном ключе, не было желания попробовать, а тут обожгло как крапивой, как неразбавленным виски. Ты попросил, и я мог отказать, мог оттолкнуть, плевать, что нас учат с малолетства, что голый противник — уязвимый противник. Ты прекрасно знаешь, что мы оба способны убивать голыми руками, и одежда тут слабый помощник. Я мог не подаваться тебе навстречу, но я захотел попробовать тебя. Это было обжигающе, это было как удар блядской молнией, горячо… ты был горячим как раскалённый уголь в руках. Ты оставлял на мне ожоги касаниями, пока вдруг не осознал, что перед тобой мужик, и тебя резко выключило и начало ломать. Потому что ты нашёл крючок. Чужой или свой было уже неважно. Ты сам за него зацепился, насадился с мясом. Но самое важное — ты этого не хотел. — Разве это сейчас имеет значение? — Хочешь сказать, я не прав? — Мне просто интересно, что он на это скажет, потому что я не поверю, если начнёт доказывать, что большую часть я из пустоты накрутил. — Даже если тогда это было так, сейчас уже неважно. — Его губы скользят по моим пальцам, и это сильно мешает концентрации, пусть и очень занимательны его глубокие глаза. — Я люблю тебя, и то, каким я был, этого не изменит. — Это важно, Гонсалес, куда важнее, чем ты можешь предположить. Потому что у нас с самого начала всё через задницу: и фигурально, и буквально. Ведь, попробовав, тебе захотелось дойти до конца, но просить ты не привык. А соблазнять мужика? Не стал бы даже стараться. Требовать? Я же — сука и мразь, со мной обычные методы не сработают. А тут и озеро с дрочившим уёбком, моя провокация и твоя тошнота от одной лишь мысли, что ты стоишь в той же очереди дрочащих на мой далеко не светлый образ. С твоей рефлексией, в которую ты периодами впадаешь, с твоим умением всё гиперболизировать и раздувать до размеров катастрофы, ты и там себя накрутил. Потому что для начала, а это основное — я мужик. А ты любишь сочную пышную грудь с красивыми сосками. Ты любишь изгиб талии, молочные бёдра, которые призывно перед тобой раздвинутся, а между ними мокрую, поблескивающую от влаги киску, которая жадно сожрёт твой член и будет влажно вокруг него пульсировать. Ты любишь мелодичные стоны, длинные волосы, мягкость, изящность, хрупкость. Это привычно, это возбуждает, это манит. — Не начинай опять эту песню с бабами, прошу тебя, — морщится, а мне становится почти забавно. Но только почти. — Но я ведь прав. И знаешь, что показательно в нашем случае? Что будь у меня щетина, тёмные волосы, густые и курчавые по телу, по торсу и в паху. Будь у меня борода или волосатая задница, чтобы прям до самой дырки завитки… Что, противно?.. — фыркаю, видя его выражение лица. — Ты бы на меня никогда не посмотрел. Даже сейчас, если я отращу себе на лице волосы, куст в трусах и сниму систему замещения с почти лысой головы, желания в тебе станет ещё меньше, а его и без того почти нет. И ты можешь начать спорить, можешь говорить, что любишь и всё остальное, но ты не принимаешь меня целиком. Ты тело моё любишь лишь удобными частями, а неудобные обходишь стороной. — Неудобные части? — приподнимает бровь. — О чём ты вообще? — Член, Эрик, мой член. Как сильно он тебе нравится? Как сильно тебе нравится его касаться, гладить влажную от смазки головку, оголять её, сдвигая крайнюю плоть, проводить пальцами по напряжённому стволу, гладить по яйцам, м-м? — Это сложно, ты же понимаешь. — Понимаю, что он тебе не нужен вообще, скорее мешает, чем вызывает желание приласкать лишний раз. И я не прошу тебя бросаться его сосать или вылизывать, не прошу поклоняться и постоянно за него, как на поводке, водить. Но ты игнорируешь его наличие большую часть времени. Касаешься лишь тогда, когда я прошу. И ты бы с лёгкостью о нём забыл, ты бы с лёгкостью забыл о том, что я мужик, а не сладкая зефирка, если бы он не напоминал о себе. И это, знаешь ли, задевает. — Быть откровенным сложно, но ситуацию упрощает понимание, что завтра всё может резко измениться, потому терять как бы нечего вообще. — Мне нужно немного времени. — Его, возможно, нет. Совсем. И прежде чем ты начнёшь доказывать мне, что я зря завожу речь о смерти — ты сам всё прекрасно понимаешь. Но разговор этот начал не я. А ты. Потому слушай, раз хотел понять, что же со мной не так, — слегка ехидно продолжаю. — А ещё меня задело и буквально отключило от малейшей инициативы твоё потрясающее: «я не буду тебя трахать» и прилетевшее следом с огромным намёком, что мне лишь твой член и нужен «выйди из клиники и тогда получишь его». Такая себе мотивация — череда ревнивых заскоков, ведь если не даёшь ты, то я бегу скакать по чужим членам и всё остальное. При этом ты прекрасно развлекался с твоими любимыми сисястыми бабами. — Да не спал я ни с кем, блять, — рокочуще, с рычанием, резко и почти зло. — Я тебе не верю, Гонсалес, — прямо и глядя в его глаза говорю. — Не верю, потому что ты любишь баб, у тебя на них глаз горит, ты реагируешь, порой сам не замечая. Ты даже ласкаешь меня как одну из своих баб. Подолгу вылизывая шею, поглаживая тело, целуя и прочее. Стандартная схема. Чувственно, неспешно, сдержанно, дозированно. Помылись, поебались и спать. Потому что редко какая баба захочет трахаться ночи напролёт, и чтобы добиться её отдачи стопроцентной нужно сильно изъебнуться. — Я никого не трахал, кроме тебя и шлюхи, что ты же ко мне и привёл, всё, Фил. — Это уже неважно. — Важно, если ты вспоминаешь это и тыкаешь как собаку палкой, — огрызается полузадушено. — Зачем мы об этом говорим? Как это вообще связано с тем, что ты изменился? Как это связано с тем, что ты сам не свой и ускользаешь из моих рук? — Да потому что ты стал другим, блять! Ты приехал и со старта просто унизил своим «я не буду тебя трахать». И даже несмотря на это я продолжал к тебе тянуться, раз за разом получая по рукам, пока не решил в итоге, что сам я не сделаю больше ничего. Ты заставил меня стыдиться своего желания. Доволен? Я его в себе давлю, у меня скоро собственное возбуждение начнёт вызывать отвращение. Потому что ты ложишься со мной в постель, словно вынужден, после того, как увидел с тем ёбаным силиконовым членом и решил, что раз уж спасаешь, раз уж ты весь из себя помощник и герой, то будешь трахать, ведь мне это нужно! — не хотелось орать, но голос всё же повышаю. И благо Макс через несколько стенок и вряд ли всё слышит дословно. — Я не чувствую, что ты меня хочешь, что я тебе необходим. Мы как пара, которая десять лет живёт под одной крышей, едва ли не по расписанию трахаясь, и я это ненавижу. Я ненавижу, что не могу коснуться тебя лишний раз, показать, как сильно ты нужен мне, как сильно у меня всё горит внутри от одного лишь взгляда. Меня собственный стояк начал бесить, мне проще свалить и выдохнуть, чем терпеть то, как ты касаешься, словно не понимаешь, как я реагирую на твои руки, на твои губы, на тебя всего. Я перестал лишний раз даже смотреть на тебя, потому что голод такой силы скопился, что меня скоро разорвёт на части. Мне мало тебя, мне мало этой пробной идеальной версии. Тихой, спокойной, пресной версии. Ты рядом, но тебя будто нет! — Задыхаюсь нахуй: грудь ходуном ходит, в висках стучит, а из глотки так много слов хочет вырваться, что они отдаются першением. — Тебя будто нет. А я с ума схожу, потому что стоит лишь потянуться, сразу в голове всплывает настырно, как ещё одна опухоль, что ты подумаешь, будто мне нужна одна лишь ебля, что только член в тебе меня и интересует. Я не позволяю себе ничего, вообще ничего, принимая покорно то, на что ты готов пойти, понимая, что ты и без того себя ломаешь едва ли не ежедневно. И если бы не твой страх, что я пойду ебаться на стороне или скоро сдохну, ты бы продолжал раскачиваться как маятник, потому что, несмотря на твоё «люблю», ты нихуя к этому всему не готов. Потому что сначала ты захотел меня, сам не поняв, как на крючок нанизался, потом сорвался и трахнул, взял как животное, ахуительное, страстное, сильное животное, от которого я поплыл, и коснись ты меня, я бы под тобой тогда кончил. Это было ахуенно, блять! Ахуеннее в разы того, чем ты меня, как в сиропе, топишь все эти дни. Тогда ты хотел меня так сильно и жадно, что у тебя сорвало крышу и все до единого тормоза. Сейчас ты выдаешь мне жалкие крохи! Но самое хуёвое, что после того секса в тренировочном зале ты настолько утопился в вине, что прикончил страсть. Ты удавил в себе влечение ко мне, и под этим слоем рассмотрел чувства, раздул их в себе, решив, как блядский герой, что раз ты причинил боль и обесчестил, опорочил и изнасиловал якобы, то должен теперь… не жениться, так залюбить и всё исправить! — Твою мать, нет, Фил, нет, — перебивает меня резко, всё также нависая, даже когда оттолкнуть пытаюсь, потому что слишком мало пространства. Мне сложно дышать, пока он так близко. — Ты не прав, не пытайся мне сейчас доказать, что моя любовь лишь побочный эффект вины. — А что она? Какая может быть любовь, когда ты моё тело не принимаешь, когда ты меня в собственном возбуждении стыдишь? Я хочу тебя, я так сильно тебя хочу, что не отбей ты мне всё желание нахуй, я бы объезжал тебя, как породистого жеребца, каждодневно по десятку раз, я бы сгрыз с тебя твою сраную загорелую кожу, я бы на тебе живого места не оставил. Я так тебя хочу, что меня это разрывает на части, я уже ёбнулся нахуй. — Почему нельзя было просто сказать? Почему нельзя просто подойти и всё сказать, зачем молча терпеть, если всё настолько хуёво? — Глаза шальные вглядываются в моё лицо, он и правда не ожидал, что всё настолько усугубилось. Что же, вот такой, сука, сюрприз. Сам спросил. Я не настаивал. — Потому что ты, не успев вернуться из сраного Центра, что сказал? Я хочу тебя, но я не могу тебе дать то, что ты хочешь, прости. Типа, блять, Фил, я знаю, ты хочешь ебаться, но я устал, потому я трахну тебя потом, сорян. Я знаю, тебе сильно нужно, но пока вот так. Я тогда так ахуел, что потерял дар речи. Ты с каждым разом всё больше убеждаешь меня в том, что я — грязное ебнутое напрочь животное, и секс — это грязь. Это что-то пачкающее такие высокие чувства. Что хотеть тебя — плохо, Гонсалес, хотеть тебя — ненормально! Мне неудобно стало за своё желание, мне дискомфортно, когда ты касаешься меня, а я возбуждаюсь слишком стремительно, только я, а тебе всё равно. — Мне не всё равно, — тише выдыхает, пока я снова оттолкнуть его пытаюсь. — Мне не всё равно, пожалуйста, — ещё тише, а у меня истерика на подходе, мне порвать его хочется, а ещё беспомощно, как ребёнку, реветь. — Завтра операция, и что дальше? У нас два варианта. Я либо сдыхаю, и ты живёшь дальше. Либо я выживаю, и мы условно остаёмся вместе. Ты сейчас меня, как хрустальное бесполое существо, почти не трогаешь, тебе секс тупо не нужен. — Нужен, — толкает меня носом в висок. — Ты мне нужен весь, со всеми твоими частями. Удобными, неудобными, любыми. Я тебя люблю, я тебя безумно хочу, всегда хочу, неужели ты правда не чувствуешь? — Не чувствую. Ты ведёшь себя как человек, что вынужден давать, просто потому что взял на себя эту обузу. Ты выглядишь как тот, кто себя всего переломал, раскрошил до основания и назад не склеил. Я не хотел этого, я никогда не хотел тебя менять. Я не хотел твоих жертв, я тебя об этом всем не просил. А теперь во мне сидит мысль, что ты либо ждёшь моей благодарности за всё, что ты ради меня сделал, либо ты считаешь, что я из благодарности пытаюсь выдавить чувства. Ты хотя бы понимаешь, какой ёбаный пиздец происходит? — хрипло спрашиваю, смотрю в его тёмные глаза, смотрю на то, какой он серьёзный и расстроенный. — Я не могу прекратить думать о том, что едва ли не принуждаю тебя со мной спать, что чувства твои — мутация вины и влечения в неравной степени, смешанные со страхом из-за диагноза и одиночеством, в котором и я по жизни, и, как оказалось, ты с детства варимся. А ты будешь думать, что мои чувства — благодарность за спасение, за попытку, за то, что закрываешь собой, что жертвуешь всем, я ведь по всем каноном не могу вести себя иначе. У нас нет ни единого моста друг к другу, всё вокруг осложнено. Мой отец, мой чёртов отец, я так был на него обижен за кучу вещей разом, а он пришёл, чтобы умереть от твоей руки, чтобы меня спасти. Мой диагноз, который испугал. Моё прошлое, что внезапно вылезло не к месту, и именно от твоей руки мне предстояло умереть. Между нами так много дерьма, что нам было бы лучше просто разойтись в разные стороны. — Я тебя не отпущу, — хрипло перебивает, а я вижу мелькнувший в его глазах страх. — Я не отпущу тебя, больше никогда, никуда не отпущу. Мне плевать на твоё прошлое. И если меня спросят ещё хоть сотню раз подряд, я ровно столько же отвечу, что готов закрыть тебя собой. — Ты ради меня всего себя уничтожил. Свои принципы. То, во что верил всю жизнь. — Значит, они не стоят того, чтобы ради них тебя потерять. — Я не хочу покорного слугу рядом. Мне не нужна бесконечная нежность вперемешку с трепетом, ты меня душишь этим. Я хочу видеть, как сильно ты меня хочешь, я это чувствовать хочу. Всё что у тебя есть внутри ко мне. Всё что скопилось. Если ты злишься — ори, в лицо мне кричи каждое слово, я это приму. Я, блять, мужик, а не нежная фиалка, меня не нужно беречь, как сахарного. Если ты хочешь меня уронить на колени и выебать в рот у стены за поворотом — нагни, урони, склони, вставь в глотку и смотри, как из моих глаз стекают слёзы. Я твой, я хочу быть твоим, я хочу мяса, а не трепета и долгих томных поцелуев под луной. Сожри меня, выеби как лучшую суку в твоей жизни. Со мной не нужно сдерживаться и выдавать граммовки и дозы. Отдавай мне всё своё желание, все свои сокровенные мечты, всё, что у тебя внутри. Говори мне это в лицо. Я не сломаюсь, не уползу в слезах, не буду дрожать как немощная тварь. Я хочу быть равным. Но ты не позволяешь. Я хочу утопить тебя в той страсти, что меня всего уже отравила изнутри, пока я превозмогаю и сдерживаюсь. Я так хочу тебя, что это больно. Я так в тебя по уши, настолько по уши, что не верил, что снова смогу. А ты бьёшь по рукам, отдаляешь от себя. — Вернись, — шепчет у моих губ, в миллиметрах от касания. — Вернись, я с ума схожу по суке, что живёт у тебя внутри. Я так соскучился по твоему голодному взгляду и требовательным рукам. — А если я сейчас скажу, что не буду с тобой трахаться до операции? — приподнимаю бровь, внутри всё ещё кипит раздражение. Всё взбудоражено, но я так много на него вывалил, что мне пиздец как сильно полегчало. Пиздец насколько. — Мне всё равно, — сокращает расстояние, вдавливает собой в диван, резко раздвигая мои бёдра в стороны, вжимается всем телом, затыкая болезненным поцелуем. И надо бы оттолкнуть, проявить гордость, специально его наказать за весь тот пиздец, что неделями у нас длится, но… Не могу. Я так по нему тоскую, мне так неебически страшно, что он исчезнет из моей жизни, что всё это исчезнет… даже сраная болезнь, которая привнесла своего рода стабильность. Я так хочу, чтобы он был ко мне всеми возможными способами  привязан, и ничто/никто не способны были его отобрать, разве что смерть, но ведь Эрик обещал, что теперь навечно вместе, сделав тату с моими глазами. Я так не хочу его отпускать по любой из разумных причин, что руки тянутся сами к мощной шее, которую сжимаю, впиваясь пальцами, и к себе еще ближе тяну, царапая затылок и прогибаясь, чтобы максимально усилить контакт. — Но Макс дома, а я не хочу, чтобы даже один-единственный твой стон слышал хоть кто-то, кроме меня. Чтобы хоть кто-то видел тебя таким. — Каким? — Дёргаюсь резко, опрокидывая и оказываясь сверху. Смотрю на него, сделав восьмёрку бедрами, отираясь задницей об его член, что напряжённо натягивает джинсы. — Красивым, возбуждённым, с мерцающими сотнями звёзд небесными глазами, с припухшими розовыми губами. — Ещё, — стягиваю с себя майку, отбрасываю её в сторону, нависаю на вытянутых руках, упираясь ими по обе стороны его головы. — Сексуальным настолько, что невозможно сопротивляться. Ослепляющим собой, лишающим способности мыслить. — Ещё. — Потому что, когда я на тебя смотрю, весь мир исчезает, ты поглощаешь собой всё, по крупицам. Словно сотканный из лунного света, неземное существо, совершенно потрясающее и уникальное, — Ахуительно. Голос его глубокий, с лёгким акцентом, когда он возбуждён, с каплей сочной хрипотцы, с мелькающим между вкусных блестящих от слюны губ языком. Облизывается голодным хищником, рассматривает меня, пока я ёрзаю на его члене, ёрзаю-ёрзаю-ёрзаю. Глядя так пристально, что начинают слезиться глаза. — Я так сильно тебя хочу, что меня от тебя не оттащит никто, даже если будет землетрясение. — Даже десятибалльное? — приподнимаю бровь с хитрой улыбкой, с ним хочется заигрывать, его хочется соблазнять, перед ним хочется быть самым порочным, самым сладким, самым сексуальным существом. Чтобы всегда смотрел вот так, горячо и жадно, чтобы впивался сильными пальцами, сжимал в хватке бёдра, прижимал к себе сильнее, подаваясь мне навстречу и потираясь крепнущим стояком. — Даже если небо упадёт на чёртову землю. — Плавно, одним слитным движением садится и в секунду сокращает расстояние между нашими губами, словно кобра нападая. Сжимает зубами мой язык, ловит его, в рот всасывает, стискивая так сильно мою задницу в руках, что это становится почти больно. И любого другого я бы обвинил в наигранности, в том, что предшествующий разговор сподвиг, обвинил бы во многом. Но не его… Не тогда, когда зелень на глубине карих радужек мерцает потрясающими искрами желания. Он горит, его кожа — раскалённые угли, его руки — бескомпромиссная мощь, его тело… каменное, каждая мышца напрягается и перекатывается так красиво, перекатывается так идеально, убивая остатки сопротивления у меня внутри. С ним всегда хорошо, пусть и мало. С ним всегда запредельный кайф, концентрированный, наивкуснейший. Он в себе сочетает так много, что хочется разбирать по микрочастицам, изучая и вкус, и запах. Его хочется внутрь, втереть в каждый орган, обвести поражённые им зоны пунктирными линиями. Его хочется внутрь, в сами лёгкие, напитать, навсегда оставив в носу терпкость природного запаха, стирая всё остальное. Я готов дышать лишь им одним… Его хочется под кожу навязчивым зудом, непрекращающимися реактивными мурашками. Его хочется внутрь, его хочется любить — это не безысходность, не стечение обстоятельств, это мой осознанный выбор. Как и то, что заставляю его лечь обратно на спину, стаскивая джинсы вместе с бельём. Сжимая в руке потяжелевшие яйца, взвешивая их и поглаживая пальцами. Проходясь ими по напряжённому стволу, по каждой рельефной выступившей венке, к крупной головке, сжимая в ладони и принимаясь ласкать в сумасшедшем темпе, облизав, демонстративно глядя в его глаза, свою ладонь. — Обожаю твой член, — проговариваю, облизываясь, скользя глазами от его лица, распахнутых в беззвучном стоне губ и до своей руки, что двигается в чётком ритме. Наслаждаюсь гладкостью члена, тем, насколько он ахуенно ощущается под моими пальцами. И блядски несправедливо лишать себя удовольствия ощутить тяжесть налившейся кровью головки на языке. И можно было бы сползти по его телу россыпью жадных влажных поцелуев, можно было бы одарить парочкой укусов, но я просто вжимаюсь лицом, им же веду, прикрыв глаза, втягивая глубже его запах, готовый урчать кошкой, бесконечно голодной. Чтобы после оставить россыпь тех самых влажных поцелуев от головки и до самого корня, скользя губами по стволу, дурея от солоноватого привкуса, от громкости сорвавшегося стона с его вкусного рта. Направляя руку Эрика к своим волосам, и плевать, насколько те натуральны, я хочу, чтобы он собрал их, намотав на кулак, и руководил частотой и глубиной проникновений в мою глотку. Мне нравится ему сосать, мне нравится то, как он отзывается на ласку, как его прогибает от кайфа, как он поджимает пальцы и запрокидывает голову, чтобы после снова возвращаться к наблюдению. Как размазывает его от картинки и ощущений. Я обожаю эту жадность в его двигающихся мне навстречу бёдрах. Без ума от того, как хрипит беспомощно, пытаясь сдерживаться, отказываясь так быстро кончать. Мне нравится не просто сосать ему, а наслаждаться его вкусом, утыкаться носом в короткие паховые волосы, втягивая его запах, тереться об горячую кожу и смотреть-смотреть-смотреть на то, какой он красивый, когда позволяет себя ублажать. У него просто потрясающий член: толстый, рельефный, ровный. У него ахуительные пропорции тела, восхищающие собой. И скользить по ним языком, поднимаясь к губам, вставляя в себя сразу же два обильно смоченных в слюне пальца — непередаваемое удовольствие. И тратить время на долгую растяжку — преступление. Заставлять его ждать — преступление вдвойне. И когда я насаживаюсь на него одним слитным движением, с усилием, туго и с саднящей болью, так вкусно и правильно — хочется не просто стонать, хочется от наслаждения кричать в голос. Кричать на блядские стены и потолок, кричать так громко, чтобы весь ёбаный город знал, что я ему принадлежу, что он внутри меня, твёрдый и как никогда готовый. Не любил никогда эту позу, всегда считал её бабской, слишком демонстративно обслуживающей, заведомо себя принижая до существа, ублажающего чей-то эгоизм. Я нихуя не наездник, мне не нравилось до него вот так раскачиваться сверху, самолюбование в постели заключалось совершенно в ином, и если мне нравилось чувствовать взгляд во время минета, то конкретно в этой позе взгляд на коже неприятно зудел. Не с ним. С ним у меня смазывается реальность, выдавливая из лёгких остатки кислорода и ускоряя кровь в измученных венах. Сердце в попытке пробить рёбра неебически мощно лупит изнутри. Мои пальцы в его кожу впиваются, заставляя лежать на месте и не дёргаться, заставляя терпеть силу страсти, что выплёскивается из меня бешеным выматывающим темпом, жалящими поцелуями, которыми я по шее его скольжу, всасывая кожу и оставляя яркие метки, что наливаются мгновенно багрянцем. Кусаю его плечи, кусаю выступающие ключицы, кусаю подвернувшиеся губы и не прекращаю громко стонать в его широко распахнутый рот. Встречаю настолько отъехавший, совершенно пьяный взгляд, что хочется в этом моменте застрять и ни на миллиметр больше не сдвинуться, вот так застыть в максимальном контакте, наплевав и на операцию, и на бег времени. Наплевав вообще на всё. Чувствуя, как скользят его горячие руки, как он вжимает в себя, двигаясь рывками. Резко. Порывисто. С оглушающими шлепками кожи об кожу. А у меня от кайфа глаза закатываются, особенно когда садится вместе со мной, когда помогает насаживаться, когда метит своими жадными губами моё тело. Скользит пальцами по краям припухшей дырки, чувствуя ими, как член в меня проникает, как натягивается до максимума кожа. И накрывает просто пиздец, накрывает стремительно, накрывает с каждым толчком. Тело устаёт, мышцы ноют нещадно, судорогой сводит ноги, но я продолжаю на нём двигаться, продолжаю бесконечно его целовать, крупно дрожа, когда уверенно обхватывает горячими пальцами мой член, начав в такт двигать ими. И хватает всего ничего, считанные секунды, чтобы залить его ладонь спермой, испачкать нас обоих и замычать от удовольствия, когда опрокидывает и сам начинает вбиваться. Размазывает по моим губам вязкие капли, размазывает тёплую солоноватую сперму, заставляя облизывать свои пальцы. А я смотрю в его глаза, вижу, как наблюдает за моим языком, что скользит из уголка в угол, как насаживаюсь ртом, вбирая до костяшек. Наблюдает и не выдерживает, склоняясь и целуя. Вкусно. Слишком вкусно, ахуеваю от того, как утрамбовывает меня собой, как втрахивает, словно сумасшедший, как догоняет, кончая, совершенно неповторимый в этом моменте, совершенно неописуемый. А у меня всё тело гудит от удовольствия. У меня внутри всё звенит от восторга. У меня насыщение невероятное внутри, как никогда сильное от этой взаимной откровенности. Разговор был сложным, разговор был, по сути, мною же спровоцирован, снова с моей подачи что-то меняется. Разговор повлиял, и не будь его, не задай он вопрос, мы бы, возможно, так и провалялись бы до ночи, чтобы после вместе душ принять, чутка поласкаться и отправиться навстречу завтрашнему дню. Только теперь накрывает пониманием, что остаток времени мы не выпустим друг друга из объятий. — Без тебя так трудно дышать стало, так трудно жить, я все три дня в Центре с ума сходил, думая лишь о том, как приеду и коснусь твоей кожи. Как сцелую каждую мурашку, как губы твои буду кусать ёбнувшимся животным, а в итоге лишь обидел тебя очередным отказом. Я не хотел, видит и Дева, и Леди, я не хотел, чтобы ты испытывал стыд, чтобы ты боролся с собой, чтобы ты прятал собственные желания. Я люблю в тебе всё. Люблю то, каким порывистым ты можешь быть и нападать, не оставляя шанса на сопротивление. Я не хочу, чтобы ты чего-то ждал, намекал или терпел. Бери. Говори. Проси. Приказывай. Я хочу, чтобы тебе было хорошо. — Чтобы было хорошо нам обоим, Эрик. Кайф удваивается, множится и разрастается, когда это взаимно. Нет правильной дозировки, нет правильного рецепта. Есть только наши с тобой потребности, и нам предстоит выяснить, как сделать так, чтобы обоих это устраивало. Но я хочу учиться и пробовать, обсуждать это, узнавать друг друга. Я хочу знать, что тебе нравится и чего ты хочешь и в постели, и по жизни. Каким ты видишь наше возможное будущее. Где ты хочешь жить, как ты хочешь это делать. Какой цвет постельного белья тебе нравится или процент какао в шоколаде. Я хочу знать о тебе всё. Хочу стать для тебя всем. Чтобы ты никогда, за всю свою долгую жизнь после не пожалел, что набил это тату с моими глазами. — Провожу по его груди рукой, очерчивая алые розы, что рассыпаны вокруг вьющихся волос. — Хочу любить тебя всем своим существом, но ты должен пообещать мне, что всегда придёшь и скажешь прямо, если что-то изменится или чего-то станет не хватать. Честно и откровенно. Чтобы это ни было, как бы ни было больно или неудобно, стыдно — что угодно, ты придёшь ко мне, и мы попытаемся это решить, а если не получится — разбираться, как действовать дальше. Если твои чувства ослабнут или в тебе проснётся к кому-то страсть, ты придёшь и скажешь об этом. Не станешь скрывать, не станешь уродовать нашу любовь. Я в свою очередь обещаю тебе ровно тоже самое. Я буду твоим, пока тебе это нужно. Только твоим. — Пообещай, что будешь рваться всеми силами, чтобы вернуться завтра ко мне. Я не хочу без тебя жить, не хочу даже пытаться. Какие же глубокие у него глаза в этот момент. Какие они яркие, тёплые, искрящиеся миллиардами оттенков. Он весь как на ладони, открыт нараспашку, нависая вот так сверху, рассматривает, замирая в ожидании. И мне остаётся лишь пообещать, что ради него я буду очень сильно стараться. Пообещать и услышать, как ему страшно, и насколько это сводит с ума. Что ему хочется спрятать меня, украсть у всего мира, у жизни и смерти, у всех. Что он так сильно боится меня потерять, что это преследует, словно нависающая тень все эти бесконечно долгие дни. Он в ожидании операции боялся лишний раз меня касаться, просто потому что казалось, что тогда я, словно лунный свет, исчезну, под пальцами его растворюсь, и жизнь закончится. Жизни без меня для него больше нет. Ему страшно. Мне тоже. В страхе купаться никто из нас не привык. Но мы ступаем на эту тропу вместе, мы собираемся попытаться построить не хлипкое здание на полусгнивших сваях, а залить бетонный фундамент, который не сможет ни сдвинуть, ни разрушить ничто извне. Это пугает, это же дарит надежду, добавляя мне сил в предстоящей борьбе для того, чтобы сделать последний рывок. Понимая, что здесь меня ждут. *** — Прости, что не могу вырваться сейчас, но я обязательно приеду через несколько дней, ладно? Глаза Свята выглядят темнее обычного, тоскливее и капля неразбавленной вины мерцает слишком ярко. Я никого не просил сторожить меня у операционной или за стёклами палаты интенсивной терапии. Никого не звал провожать, как в последний, сука, путь благородного героя, что идёт сражаться со смертельным врагом один на один. Присутствие здесь каждого — их личный выбор. И если Эрик сейчас позади, в меня вжимается, обвивая горячими руками, в то время как я стою у окна и говорю по видеосвязи… То Стас торчит в коридоре, а Макс вышел покурить. Они как саранча оккупировали пространство на метры во все стороны, словно если упустят меня из фокуса — я раньше времени исчезну или вообще с операции сбегу, как невеста с брачной церемонии, которую внезапно перехотела. Брат что-то говорит, распахивает кардиган крупной вязки, пожаловавшись, что сегодня в Центре ливень, показывает, что под верхней одеждой у него футболка с нашим фото. Его первый прилёт в Берлин, мы с ним в обнимку на диване, улыбающиеся и какие-то неебически похожие внешне, пусть раньше в глаза это так сильно не бросалось. Красивая фотография без лишних подписей и прочего дерьма. Яркая, эмоциональная, и мелочь ведь, а становится внутри значительно теплее. Взрослые же, выросли, не зная друг о друге, и я в таких пиздецах побывал, что никогда ему не пожелаю, а он может лишь догадываться, какими способами я копил собственный опыт. Но, глядя сейчас в его глаза с налётом грусти, подсознательно прощаюсь, потому что операция — не забор крови в пару минут, операция — это несколько долгих часов под глубоким наркозом, которые могут оказаться слишком непредсказуемыми. Я могу не вернуться. Я могу сейчас смотреть на него в последний раз. На того, кого выбрала вместо меня мать, на того, из-за кого, вероятно, погибла. И, если быть честным, после смерти отца… я на неё обиду больше не держу. Что-то вместе со слезами умудрилось изнутри вытечь. Те минуты, пока Анита смотрела глубоким потусторонним взглядом, даря аномальное тепло и присутствие, что-то изменили внутри. То ли очистив, то ли дав понять, что стоит некоторые вещи хотя бы попытаться наконец отпустить… Отпустить, потому что отравляют, тормозят и гноятся, смешиваясь с остальными нюансами блядской жизни, наслаиваясь друг на друга, и выходит в конечном итоге, что некоторых внутренних проблем и заёбов можно было избежать. Если бы я раньше это проработал. Ненавистная мне психология, ненавистное же принятие себя и собственных чувств. Ненавистно вдвойне, когда ебанизм внутри начинает множиться. И как бы я ни душил его, как бы ни пытался переключится, особенно после состоявшегося с Эриком вчерашнего разговора, так быстро с подобным справиться невозможно. Он рядом. Он так близко, что я слышу каждый удар его сердца, чувствую лопатками. Что бы ни делал, с кем бы ни разговаривал, постоянно ощущаю присутствие. Повышенную тактильность, почти панический блеск в его глазах, потому что в те редкие моменты, что удаётся утром вырвать наедине, он буквально крошится в моих руках. Он рядом. Я разговариваю со Святом, обсуждая какие-то мелочи, просто наполняя совместные минуты хоть чем-то, кроме переживаний и страха. В то время как Эрик трётся лицом об мои волосы, вот так окутывая собой. Его руки дрожат, когда скользят ко мне под майку, поглаживают по животу и рёбрам, когда прижимает к себе неосознанно всё сильнее, и в этом нет запредельной страсти, он не возбуждён даже минимально, и я понимаю, мне тоже нужна эта близость. Мне тоже хочется как можно дольше вот так пробыть в его объятиях, словно время замедлится и не придётся собой рисковать. Он рядом. Его страх, его откровенный ужас начинает просачиваться в меня. Слова Свята смазываются, сбиваются в комья, а взгляд его то и дело замирает на мелькающем Эрике. И я понимаю — это нечестно, когда у брата внутри катаклизмы после вынужденного расставания с Максом. Вот так демонстрировать свои отношения перед ним — форменное издевательство, но отстранить от себя Эрика… оттолкнуть, когда он дребезжит от волнения, войдя со мной в резонанс — преступление. Сказать, что это лишнее и он вообще заебал вести себя как паникующая пизда — преступление вдвойне. Он рядом. Я, как никогда сильно, ощущаю его всем своим существом, душа тянется к нему, запуская свои тонкие прозрачные щупальца, и напитывается тем, что он так откровенно транслирует. Рядом… Рядом, и это пиздец как хорошо, рядом, даже когда к нам подходит Макс, услышав, что разговор свой я заканчиваю, обещая через несколько дней поговорить с братом тет-а-тет, лицом к лицу. Обязательно. Макс заходит, даже не пытаясь отлепить меня от Эрика, чтобы урвать свой кусок внимания перед тем, как меня запрут в операционной. Он не пытается делать толком ничего, просто берёт и обнимает нас двоих своими сильными руками, зажимая меня между их твёрдыми телами, да так сильно, что выдавливает из меня, как из воздушного шарика, весь воздух. — Господи, блять, задушишь раньше, чем меня парочка скальпелей под огромной лампой прикончит, — хриплю в его шею, задыхаясь от концентрированного запаха, прикрывая глаза, и вот так прожил бы с удовольствием всё, что мне осталось. Когда спереди стоит родной, близкий и на все сто понятный и принятый мной человек, который дороже многих, практически дороже всех в моей жизни. И сзади Эрик, мой Эрик, моя блядская печка с огромным любящим сердцем, моя тлеющая страсть, мой шанс построить что-то правильно и навсегда, навечно. Они оба так дороги мне… Так, сука, дороги, что щемит за грудиной в эту блядски напряжённую минуту, щемит до ахуя, размазывает сраным паштетом, крошит в муку… в сучью пыль. Я рассыпаюсь в их руках. Рассыпаюсь от страха, надежды и ужаса. Я не хотел в себя впускать страх, говорил Максу, что ужаснее всего будет, если я выздоровею и всё изменится. Но… страшно, оказывается, ещё и потому, что там, за широкими белыми дверями, я останусь один на один с жадной сукой в таком же кипенно-белом. И нам с ней этот вопрос нужно будет решить. Я останусь там один, им обоим за дверями нет места. Мне стоит справиться, стоит вырвать свой шанс на будущее, стоит преодолеть последний рубеж. Ради них всех, ради себя, ради отпущения грехов матери и отцу, ради прощения детских обид, ради освобождения истерзанной болью души, чтобы после всё изменилось лишь в лучшую сторону. И, блять. Во мне сентиментальности на самом деле крохи. Незначительные крупицы. Но сейчас она раздувается на максимум, и под веками нарастает зуд, влага скапливается, путается в ресницах, склеивает их. Я не хочу, чтобы они это видели, оба, но Макс чувствует, как я моргаю в его шею, выдыхает громче, судорожнее, и сжимает молча сильнее. Момент слабости. Нашей общей слабости, разделённой на троих. И если бы мне сказали, что групповые объятия могут быть исцеляющими — я бы сказал, что они долбоёбы и верят в сказки. А ещё придумывают редкостную хуйню, лишь бы придать веса своему якобы авторитетному мнению, не ебаться насколько профессиональному, ведь психологами не становятся, ими рождаются, а после лишь улучшают свои особые навыки. Хуета. Сказал бы я. И вообще — идите, пройдитесь, неуважаемые, нахуй. Сейчас я готов признать, доля правды в их высерах есть. Групповые объятия способны помочь, чуть успокоить и что-то особенное дать. Тут вопрос не в количестве или состоявшемся факте. Тут огромное значение — с кем. Потому что в их руках, плавясь от жара сильных тел, с трудом вдыхая раскалённый воздух, смешавшийся запах и чувствуя биение в унисон трёх сердец, я понимаю, что это удивительно прекрасное ощущение. Непередаваемое, уникальное, потрясающее. Это даёт намного больше успокаивающих и ободряющих речей. Это важнее поднявшей голову надежды, что несмело таращиться на меня огромными глазами, замерев где-то в самом тёмном и заброшенном углу души. Это даёт такой концентрат энергии, что я чувствую покалывания на коже, понимая, что как чёртова губка сейчас впитываю их обоих. — Прорвёмся, родной, — хриплый голос в моих волосах теряется. Макс чуть отстраняется, заправляет мне уже привычным жестом волосы за оба уха, чуть дёргает уголками губ в подобии короткой улыбки, скрывая темнеющее от тоски и боли дно своих глаз за напускной верой в лучшее. Ему плохо, как и Святу, они оба выглядят чрезмерно выебанными и не в лучшем смысле этого слова. Жидкая ртуть пузырится, растекается вокруг чёрной точки зрачка, переливается множеством эмоций, и мне жаль, что так вышло. Жаль, что снова им обоим придётся купаться в ожидании и глодающей душу разлуке. Жаль, что я помочь ничем не могу и лишь добавляю сверху переживаний за собственную жизнь. Жаль, что сейчас он выглядит неуверенно, говоря, что мы справимся, что сомнения слышны в его голосе, как бы он ни глушил их… я слишком хорошо его читаю и знаю, вижу насквозь. — Я нарисовал для тебя эскиз, пока не мог уснуть. Всего лишь набросок из цветов и деталей, о которых ты тогда говорил. Я очень хочу расписать твоё тело. Я очень хочу, чтобы ты справился ради нас за теми дверями и выжил. Я не просто хочу, я тебя умоляю — вернись и будь хоть трижды сукой в каждом отравленном слове, только не оставляй меня здесь в тоске гнить, Эрика — без сердца, а брата — без родной крови, что он лишь недавно сумел ощутить. Там, за дверями, сидит редкостный ублюдок, похожий на лохматое пугало, и точно так же в тебя верит. Нас много — тех, кто уверен, что ты сумеешь справиться. Нас много — тех, кто тебя никогда не простит, если захочешь так просто съебаться. — Моя душа горит от его слов. Моя душа не любит боль, а он её причиняет каждый чёртовым словом, в которых так много эмоций и чувств, что я захлёбываюсь. Он — оголённый провод, он распахнут настежь, и я сердце его пострадавшее любить никогда не перестану. Не перестану любить его всего за то, что он даёт так много, за то, что чувствовать умеет так сильно. Удивительный человек в моей жизни, попавшийся мне случайно в том блядском парке аттракционов в мои чёртовы шестнадцать. Человек роковой, из-за него я погибал, возрождался, любил, ненавидел, научился прощать. Из-за него столько ошибок совершил, из-за него было столько открытий, и сейчас… Сейчас я готов его благодарить за этот опыт. А ещё за то, что он отпустил. Не отказался, не прогнал, а раскрыл свои руки и понял. — Спасибо, — хочу улыбнуться, но не получается. Вжимаюсь лопатками сильнее, в замершего всё ещё сзади Эрика. Накрываю его руку своей, что дёргается на животе, словно он убрать её хочет. Не позволяю, вжимая пальцы в его ладонь, заставляя прижать лишь сильнее, чувствуя, как выдыхает мне в районе затылка. Не время для ревности. Не время для чего-либо ещё. Только близость душ, что сплелись сейчас в едином моменте. — Надеюсь посмотреть на твой эскиз первым. — Я принесу его для тебя, — подмигивает и пятится спиной к двери, до последнего не выпуская из цепкого фокуса глубоких глаз, отливающих серебром. Чтобы после развернуться и сразу же выйти. До операции остаются пару десятков минут, совсем скоро за мной придут медсёстры, чтобы заставить снять одежду, забрать украшения, отвести к дверям операционной. Совсем скоро воронка начнёт закручиваться, меня втянет в водоворот, как в чёртов портал, где ждёт финальный, сука, босс, которого нужно победить. До операции так мало… И это понимаю не только я. Что заставляет меня развернуться в его руках, пусть и пытается удержать, чтобы увидеть пропасть орехового взгляда, увидеть, как он вибрирует весь, потерянный в отравленных ощущениях. Как он в страхе утопился к херам. Взять его лицо в ладони, погладить большими пальцами по скулам, рассмотреть то, что в глазах его плещется, впитать. И он ведь должен успокаивать. Он. Не я. — Всё будет хорошо, — выдыхает едва слышно, выдыхает то, во что не верит толком, я ведь вижу, как паникует, как сомневается, как накручивает себя до самой макушки. — Будет как будет, любимый, — не даю продолжать. Свожу брови, чувствуя, как в складку кожа деформируется. — Если вдруг так случится, что это последнее, что я могу тебе сказать… — Нет, — закрывает мне рот дрожащими пальцами, вжимает их в губы. — Нет, блять, молчи. Пожалуйста, ты не станешь прощаться, не нужно со мной прощаться. — Если это последнее, что я могу тебе сказать, — повторяю, чувствуя, как мои губы скользят под его подушечками. Сухими и гладкими. А он беспомощный… Разбит в мелкое крошево. — Я люблю тебя, и мне хорошо от мысли, что я сумел это почувствовать и осознать раньше, чем стало непоправимо поздно. Мне хорошо от осознания, что я испробовал тебя. Мне впервые за очень долгие годы действительно хочется жить, но, какая ирония, именно сейчас надо мной висит смертельная угроза и это не клинок правосудия всратой системы, это не прошлое, что догоняет, не деструктивные привычки и зависимость. Это собственное тело, которое мстит. Я постараюсь вернуться к тебе, но если не выйдет, ты должен постараться дальше без меня жить. Ради сестры, ради близких людей, ради меня. Пообещай, — выдыхаю тише, видя, как сопротивляется, как хмурится, сверкая тёмными радужками, как сжимает мои бока до боли, впивается пальцами как тисками. — Эрик, пожалуйста, это неизбежно, вариантов тут лишь два. Мы слишком взрослые и слишком глупо верить в сладкую сказку. Я хочу, чтобы получилось, но гарантировать не могу. — Я знаю, что это причиняет боль. Понимаю. Но как иначе? Иначе я не могу, честность и искренность — всё, что нам сейчас осталось. — Я не хочу от тебя уходить, не хочу… — Его виски разбиты сединой, я это видел, замечал уже не раз, как пробивается, словно серебристая полупрозрачная леска, его боль, переживания и стресс. Я знаю, что если выйду из-за дверей операционной, то седины на его прекрасных густых тёмных волосах станет ещё больше. А если не выйду, вероятно, вдвойне. Мне жаль, что я служу тому причиной. Что мелкие морщинки в уголках его глаз стали глубже из-за тоски и грусти. Что ореховые глаза теряют свой свет, что он выгорает, отдавая мне так много… Неисчислимое количество сил. Бесконечное. Я благодарен. Так благодарен. Но у меня нет ничего, кроме любви, у меня ничего не осталось, мне нечего ему предложить. Я даже пообещать вернуться к нему не могу, не хочу обманывать. Я не только не хочу обманывать, я не хочу больше говорить, накрывая его губы своими. Мягко, вкладывая всё, что внутри скопилось, всё, что только для него вызрело. Чувствуя, как выдыхает прерывисто, как вздрагивает и прижимает к себе до хруста костей. И блядски не вовремя открывается дверь палаты, а несколько пар ног оглушают, словно выстрелы. У меня ощущение, что вокруг всё взлетает в воздух, когда бежишь по промёрзшей земле, и пальцы немеют, сжимая ствол, а кровь на белоснежном полотне снега выглядит чересчур ярко. Алая, такая алая… Кровь, что сейчас шумит у меня в висках, пульсирует в отравленных ядом венах. На улице лето, лето в самом разгаре, даже не осень. А умереть я хотел зимой. Зима же внутри ощущается, но за окном не правит. Значит, я не могу уйти. Отрываться от него больно, словно вместе с касаниями отходит от мяса кожа. Меня, исчезнувшие с тела руки… свежуют по-живому. В горле комом встаёт всё, что не высказано, всё, что хотелось бы озвучить, начать судорожно шептать: что он самый ценный, самый ахуительный подарок мне от суки-судьбы, и даже те мгновения, что между нами были, искупают собой километры потерь и боли. Шептать, как он прекрасен, как  его личность восхищает, его глаза в себе топят, его руки уничтожают, и я вернусь, я вернусь, даже если придётся ползти без сил, даже если прорываться придётся с боем. Я переверну чёртов ад, я сброшу каждого ангела с проклятого неба, я выгрызу себе путь с той стороны, я, ломая пальцы, выскребу себе сучий туннель. Чтобы с ним рядом оказаться, чтобы с головой в наш сотворённый омут нырнуть. На самое дно, с ним вместо кислорода. Отрываться — полный пиздец. Под взглядом его стягивать одежду, облачаясь в сорочку, слыша, как отказывается от помощи медсестры и сам нетугую косу мне заплетает, пройдясь похолодевшей ладонью вдоль позвонков мимолётной лаской, оставляя поцелуй между лопаток, заставляя бороться с дрожью, с мурашками, кусающими мне шею и руки, вгрызаться в щеку изнутри. Вгрызаться,  чувствуя вкус крови, стабилизируясь через физическую боль, давя душевную. Надрывно, слишком эмоционально, слишком странно. Путь к операционной, ни разу не оглянувшись, как дорога на сраный эшафот. Внутри всё горит, горит как от кислоты, я не знаю, это страх, безысходность, предчувствие… что это? Я не понимаю совершенно ничего. Ни когда укладываюсь на стол, под огромной, пугающей своими размерами лампой, видя, как снуют со всех сторон в масках, при полном параде, готовые меня искромсать люди. А я здесь, как жертва долбанных опытов. Правда, пришёл добровольно. Ни когда в подключичный порт начинают присоединять капельницу, цепляют датчики, задают глупые вопросы. Наитупейшие, типа любимой породы кошек, и я смотрю, как на дебила, на анестезиолога — молодого мужчину с отвратительно безразличными глазами. Всё закручивается. Фокус сбивается. Сосредоточиться не получается ни на чём, а после меня просят разжать кулак, чтобы утянуть в бесконечность. *** Дренажные трубки и катетер — редкостное дерьмо, которое убирают спустя почти двое суток после операции. Что безумно радует, потому что хочется встать просто адски. Голова идёт кругом от бесконечного сна под препаратами, слабость в теле и ломота из-за лежачего положения сильно портят настроение. Как и то, что меня какого-то лешего переводить в стандартную палату не спешат, аргументируя тем, что болеть я, видите ли, не умею — постоянно грожусь соскочить с кровати и в итоге лишь увеличу срок восстановления организма. Онколог почти по-акульи улыбается, когда оповещает, что посетителей не будет, а ожидаемое двадцать четвёртое — время перевода — мутирует в двадцать шестое. Антибиотики, капельницы, вынос мозга с постоянным мониторингом анализов, вздохи на тему того, что формула по сей день отвратительная, и угрозы оставить меня намного дольше в стационаре, чем требовалось бы после операции, чуть охлаждают мой пыл поскорее свалить. Смотреть через окно на то, как там периодически мелькает то Макс, то Эрик, откровенно говоря, надоедает в первые же сутки, потому что, если первый хотя бы отлучается на тренировки и сон, то второй, словно тень, чёртов призрак, как прилип к стеклу… так и остаётся на месте с уставшим, пусть и более спокойным взглядом и тоской размером с галактику. Я понимаю, что всё налаживается, мне нужно всего-то снять почти через неделю швы, и потом, меня такого расчудесного, выпнут домой, а через месяц, или около того, очередная химия трахнет в вену. Скоро всё закончится, судя по прогнозам — вполне удовлетворительно, пусть и неидеально. Организм сильно пострадал от лечения, последствия пережитых месяцев ещё долго будут о себе напоминать, а некоторые вещи до самой смерти со мной так и останутся. Но я жив. Вопреки всему, вопреки отчаянию, что накрывало, вопреки страху, что утащит на ту сторону, вопреки похуизму, что призывал послать всё нахуй и просто сдохнуть… я жив. Я жив благодаря ему. Благодаря им обоим. Благодаря суке-любви, которой оказалось для одного меня так много, что я никогда не смогу достойно отплатить. Суке-любви, которой будет всегда мне мало, потому что нутро отравлено одиночеством, оно жаждет её всю до крупицы впитать. Я понимаю, что самое дерьмовое теперь позади и позволяю себе улыбку украдкой, когда тёмной ночью смотрю в сторону приоткрытой створки окна и слышу многоголосье  копошащихся на крыше ворон. Их блядское карканье на ветках деревьев. Мне не нравится торчать здесь изолировано, но… Я скоро окажусь дома, не под расписку, не урывками, а на постоянной основе, и ощущение — словно выпустят из тюрьмы. Ощущения так прекрасны, что хуёвое настроение из-за сраных катетеров и прочего дерьма не способно их омрачить. В ночь перед переводом не получается поспать. Не скажу, что мучает боль настолько сильно, а в сравнении с худшими из периодов всё вообще шоколадно, но препараты, что обязаны обезболивать большую часть симптомов, действуют с перебоями. Только не это прогоняет сон, сон прогоняет волнение. Непривычное волнение перед встречей с Эриком, после того, как я всё же смог, накрывает меня как колючее одеяло. Я дёргаюсь в темноте, словно ёбнутый, прикусывая себе щеку до крови, чтобы не огрызнуться на медсестру, которая не советует в одиночестве в туалет идти. Выслушиваю целую лекцию, что в палате интенсивной терапии в принципе вставать не советуется, ведь именно по этой причине меня здесь и держат — потому что всё стремлюсь куда-то даже полуживой свалить. То ли в шутку, то ли всерьёз угрожает меня привязать. Пафосная сука-онколог советует не усугублять, хвалит рвение поскорее вернуться к активности, но намекает, что медсестра не шутила. Потому я исправно жму блядскую кнопку, чтобы пришёл сопровождающий, который проведёт меня целых, мать его, три метра до двери туалета, посторожит, пока я справляю нужду, и ровно те же, мать его, три метра поможет пройти до кровати. В ночь перед переводом я не сплю, много думая о том, как теперь всё начнёт меняться. Хотим мы того или нет. Для начала к нам в двери постучится быт. Совместное проживание в самом начале отношений сожрало не одну пару, судя по моим наблюдениям. Может показаться, что самое основное — быть бесконечно, непрерывно, всегда, без исключений, рядом. И в каком-то смысле — это прекрасно: видеть по утрам любимое лицо, засыпать в сильных руках, вместе толкаться в душе или рядом с умывальником, за право первому сбрить противную щетину с лица или счистить налёт, что скопился за ночь, с языка и зубов. Но помимо приятных мелочей, помимо оромантиченной дряни, есть ещё и уборка, готовка, притирка из-за общих или слишком разных привычек. Когда ты находишься рядом с человеком всё своё время, то начинаешь сквозь вуаль алой страсти и тошнотворно-розовой влюблённости замечать, что идеалов не существует. Для начала: предмет твоих гигантских, мимолётных, сильных, слабых — похуй каких — чувств может издавать странные звуки, разбрасывать одежду, неприятно пахнуть или постоянно отхаркивать мокроту. И хорошо, если домашние дела сами собой распределяются — кто-то один готовит, другой моет посуду, каждый за собой смывает пену со стенок душевой и собирает волосы, чтобы не забивался сток. Хорошо, если есть личные границы, типа: не стоит брать бритвенный станок человека или зубную щетку, потому что, несмотря на то, что рты друг друга давно исследованы и вылизаны, а кровь может глотаться вместе со слюной, это не означает, что стоит пренебрегать некоторыми правилами личной гигиены. Помимо прочего, когда живёшь постоянно вместе, начинают становиться куда более очевидными такие проскальзывающие мимо нюансы, типа… если ты любишь секс в пассивной роли, то регулярно промываешься, а это требует времени. У меня это за период ношения колостомы превратилось в привычку, потому что когда не пользуешься кишечником по прямому назначению, регулярность клизм и промываний означает не просто чистую задницу, чтобы после её с огоньком выебать, это в первую очередь — вопрос функциональности организма, чтобы кишки не слиплись, как бы дерьмово это ни звучало. И весь этот процесс проворачивать при ком-то, особенно перед тем, кто как бы натуральнее голубого неба над головой — не в кайф совершенно. За время проживания под одной крышей, в своё время, удавалось справляться в моменты его отлучек, теперь же он явно прилипнет ко мне банным листом, и когда уделять время своему организму… чёрт его знает. И мне бы радоваться — каторга почти закончена, теперь остаётся лишь отжираться перед последним рывком в этапе лечения, и — свобода. Мне бы радоваться, что всё скоро останется воспоминанием, лишь регулярность обследований послужит напоминанием и излишняя осторожность в малейших симптомах. Радоваться бы… а я чувствую нарастающее внутри напряжение, потому что начинать вместе планировать будущее, раздумывать о том, где жить, как это место должно выглядеть, где брать бабло на пропитание и одежду, как возвращаться к работе, какой бы та ни была и прочее, прочее, прочее. Так много всего, что нужно будет решать, и я не позволю всё сделать Эрику. Не хочу взваливать на него, я не беспомощно-слабое существо, я годами в одиночестве выживал и более чем способен продолжать в том же духе. Я тоже хочу о нём заботиться, хочу сушить его волосы после душа зимой, чтобы он не простыл, мыть его спину мягкой мочалкой, готовить завтрак, стараясь не разбудить, и многое другое. Хочу подарить ему блядский банальный вязаный свитер, нарядить чёртову елку или сходить на пляж, а после отмываться от песка, что, кажется, попал во все возможные места, даже туда, где оказаться не мог стопроцентно. Мне бы радоваться — утром я его увижу и даже смогу коснуться. Но так много всего в голове, что она начинает гудеть как улей. Невозможность планирования убирала подальше эту проблему. А теперь… теперь мне хочется всё и сразу. С ним. Хочется. Хочется. Хочется. Однако весь путь, что преодолеваю верхом на кровати из одного отделение в другое, как принцесса на ёбаной карете, всё, о чем могу думать, это о том, что дышать мне сложно не потому, что долю лёгкого отрезали, а потому что шарашит от волнения в ушах пульс и густеет слюна во рту. Всё меняется: прошло всего ничего, а я уже  чувствую, как внутри всё начинает окончательно линять. И это неебически страшно. Ещё страшнее, что вдруг он сейчас в палату зайдёт и скажет, мол, Фил, ты справился, теперь я могу сказать правду — я ухожу, я довёл начатое до конца, обещал спасти — спас. И теперь я от тебя нахуй наконец-то свободен. И тогда у меня всё пойдёт внутри крупными трещинами: только-только начавшее восстанавливаться сердце разорвёт, словно петардой, на мелкие ошмётки плоти. Я потерять его в шаге от того, чтобы получить целиком, не могу. И боюсь до ужаса. Но когда он двигается ко мне, сверкая миллиардами осколков в ярчайшем ореховом взгляде, когда оказывается на корточках, так близко, что я чувствую, как в меня проникает его запах, пружина внутри выстреливает. Ахуенен тот факт, что я лежу, а если бы стоял, от эмоций в его руки точно бы рухнул. Потому что он — уставший, но так много радости в каждой черте, так много взаимного волнения, так много всего, что когда Макс выходит из палаты, первое же, что делаю, тянусь к нему всем телом. — Иди ко мне, пожалуйста, — шёпотом срывается, как оказываюсь сидя — не понимаю, как и не улавливаю, когда он между моих разведённых бёдер на колени встаёт, обнимая в ответ так мягко, так нежно скользя пальцами по моим бокам, словно я — сахарная вата и под горячими ладонями растаю. Утыкается лицом в шею, укачивает в объятиях, и сердце его мощное лупит мне в грудину, пока я его едва ли не душу собой. Хорошо, рядом с ним так хорошо и правильно, рядом с ним идеально, глаза закрываются сами. — Тебе больно? — спрашивает тихо, чуть отстранившись. — Хочешь поесть? Душ? Отдохнуть? — Рассматривает моё лицо вблизи, а я разглаживаю пальцем морщинку меж его бровей, а после её же целую. Целую его прикрывшиеся веки, глажу покрытые щетиной щёки, в волосы его носом утыкаюсь, массируя места за ушами и напряжённую шею. Я лежал все эти дни, а он торчал здесь и явно устал невыносимо, но заботится лишь обо мне. Он думает лишь обо мне. Господи боже. — Всё хорошо, бывало намного… намного хуже, Эрик. Я хочу в душ, а ещё хочу твои губы, руки, и чтобы ты поспал больше пары часов. — Разговаривать нос к носу — слишком интимно и пиздецки приятно. Трогать его горячую кожу, купаться в глубине тёмного взгляда, прижиматься всем телом, и плевать, что заклеенные швы немного протестуют от настолько тесного контакта. Это такая хуйня в сравнении с многим, что я за годы пережил. — Я в порядке, теперь я в порядке, — подаётся, легко целуя одними губами. Один раз, другой, третий. Мажет ими по моему рту, облизывается, всасывает нижнюю губу, чуть сжимает зубами. Вкусно. Вкусно настолько, что по телу волной мурашки скользят. — Я так соскучился, смотреть на тебя, как на красивую бабочку за блядским стеклом — полный пиздец. — Выдыхает, а я медленно встаю, игнорируя слабость в ногах. Держась за его тело, за мощные плечи, впиваясь пальцами. Помыться спустя несколько дней — невыносимо приятно, после катетера уретра немного саднит, ощущения всё ещё не самые приятные, но даже они не спасают от стояка, потому что быть в замкнутом пространстве с человеком, которого хочется до боли — испытание не из лёгких. Я всё ещё не в норме, он — сильно устал, секс сейчас настолько неуместен, что даже заикаться не стоит, но тянет просто пиздец в его руки, к его телу, к его губам, что манят, как маяк, а я — чёртов мотылек… Знаю, что сгорю, только тотально похуй. Мы торчим в душе недолго, торчали бы в разы меньше, если бы я не влипал в его рот жадной пиявкой, обкусывая гладкие горячие губы, пока те не припухли и не стали в разы ярче. Я целую его голодно, так голодно, что он начинает шептать о том, что наплюёт на запреты и трахнет, потому что терпения нет ни крупицы. А у меня довольно урчит внутри сука, она не сыта, в ней голод лишь нарастает, ей бы насытиться своей личной печкой, сожрать его целиком, но удовольствие от его ярчайшего желания столь же сильное, как и от тактильного контакта. Мы торчим в душе, а после обедаем с подъехавшим с огромными пакетами из ресторана Максом, пакетами, потому что Гонсалес, скотина, сегодня именинник, о чём собирался промолчать… и если бы не его друг… Мы вместе едим, он доказывает, что не нужно дарить ему никаких подарков, что главный из них — моя удачная операция, о другом он и не мечтал, даже не думал. Однако соглашается после моей выписки вместе отметить, только бы мы отъебались, и впервые за очень долгое время, впервые при мне… впервые мне он улыбается своими потрясающими губами. А я залипаю, как идиот, совершенно поверженный тем, как играют краски в его ореховых глазах в этот момент, как он преображается, и плевать на морщины на его лбу или в уголках глаз, его улыбка — самое прекрасное из увиденного мной. А осознание, что улыбка из-за меня — делает меня счастливым вдвойне. Он улыбается, отпивает из одноразового стаканчика остывший кофе, благодарит Макса, а я протягиваю руку и переплетаю наши пальцы. Рассматриваю его аккуратные лунки, гладкие глянцевые ногти, его красивые ладони, поглаживая косточку на запястье. Видя, как бегут мурашки по его коже, как встают тёмные волоски. Он улыбается, я в ответ не могу не улыбнуться тоже. Игнорируя посвистывание Макса, перед чьим лицом это всё происходит. В итоге выставляю его  за двери, чтобы тоже отдохнул, но он грозится, что привезёт нам ужин перед тренировкой, и, обняв его, слышу у самого уха, как он рад, что я в порядке, шепчу своё сдавленное «спасибо» в его шею, надеясь, что услышит. А мы остаёмся вдвоём. Процедур нет. Антибиотики мне утром в последний раз вкололи. Перед сном обработка швов и как бы на этом всё: у меня период восстановления, лечения никакого не предвидится в ближайшее время. Диван раскладывается, я перетаскиваю плед и подушки на него, укладываясь поудобнее, глядя, как Эрик открывает окно нараспашку и ложится ко мне, выдыхает, прикрыв глаза. А я смотрю на него, борясь с желанием затискать как плюшевого. Перебираю цепочку, что снова намотал на запястье. И не время сейчас говорить, стоит попробовать уснуть. У нас впереди много совместных дней, столько же долгих ночей, некуда спешить… Но… — Я когда надел твою цепочку, решил, что её снимешь с меня только ты. С живого или мёртвого, неважно. Иначе я её никому не отдам. — Смотрю, как поворачивает ко мне голову и медленно приоткрывает глаза, глядя сквозь пушистые тёмные ресницы. — И когда я на неё смотрю, вспоминаю зиму… Вспоминаю, что ощутил, как потянуло найти причину, почему мне неуютно. Оказалось, что из-за тебя. Без твоего взгляда, скользящего по коже и всегда находящего меня в толпе, было некомфортно, я не понимал ещё, почему вдруг мне так дико и неправильно, почему хожу и что-то ищу по базе, почему чего-то так сильно не хватает, что всё тело зудит от странных ощущений. Пока не нашёл тот забор разобранный, а после не понял, что именно не так. Осознал, что помню твои привычки, типа подготовленной заранее машины и многого другого. Осознал, что знаю твоё тело, даже ни разу толком не коснувшись, когда рассматривал найденный в поле труп в твоей рубашке, с твоим же ремнем и цепочкой. Снимая её с тела, чувствовал такой силы обиду, что ты ушёл прежде, чем я тебя попробовал по-настоящему. Злясь, что ты так просто слился. А после начал рассматривать пристальнее. Не заметил шрам, не нашёл родинки, которые, оказывается, уже изучил доподлинно, даже блядский рельеф косых мышц. Мне казалось, я на тебя лишний раз и не смотрел, но правда оказалась другой. Правда оказалась в том, что я черты твои изучить успел уже тогда, изучить… захотеть, примагнититься. И настолько ахуел, когда ты меня закрыл собой, когда ты, бездумно, здоровый, красивый, имеющий будущее, закрывал меня — почти мёртвое уёбище. Я смотрел на твою широкую спину, видел твой тёмный затылок, а после горящий злой взгляд, когда ты обернулся, и хотел тебя придушить из-за неуместного риска. Ведь я искал тебя не для того, чтобы сразу же проебать. Помню, как меня взъебало в секунды, как хотелось сжать пальцы на твоей шее, высказать всё, что горело в груди, миллиард ёбаных претензий, а услышал те неожиданные, искренние слова… что прикончили на месте. Времени ведь прошло уже больше, чем полгода, а я стереть это не могу из памяти, словно именно тогда началась точка отсчёта чего-то, рожденного внутри. — Эрик смотрит очень внимательно, и так много всего намешано в его взгляде, так много огня горит, живого, ослепительно прекрасного. Так много, и всё для меня, боже… — Мне хотелось тебя прогнуть. Хотелось полностью подчинить, жадно забрать до последней микрочастицы каждое тлеющее в твоей груди чувство, втереть в свою кожу, наслаждаться абсолютной, только лишь моей… единоличной властью, видя, как ты трепетно относишься. Быть твоим божеством. Я видел эту одержимость, эту фанатичность в твоём взгляде, эту абсолютную покорность, то, как ты — гордый, мощный хищник преклоняешь передо мной, более слабым, голову. Как ты готов прихоти выполнять, выслушивать малейшие капризы. Ты терпел, молчал, позволял попросту всё. А мне хотелось то животное, что пригвоздило к стене в душевых, того бешеного зверя, что трахал в тренировочном зале, затянуть его в ошейник и намотать на руку поводок. Хотелось, чтобы ты с него срывался, стремясь меня поглотить, а в процессе слышать, как ты стонешь и рычишь от наслаждения, поехавший полностью. Я всё это время вспоминаю малейшие детали, что казались неважными. И, блять… Я не хочу отдавать тебе эту цепочку, я не хочу отдавать тебя никому. Я смотрю на неё, смотрю на тебя, и в голове лишь одно бьёт сотнями колоколов, сливающихся в оглушительный звон — моё. Ты — мой, Эрик, ты целиком мой, я больше тебя никуда не отпущу, ты можешь даже не пытаться уйти или исчезнуть. Ты просил выжить — я выжил. — Забирай, — слышу тихое, хриплое, вижу, как смотрит пронзительно. — Всё забирай, полностью. — Мне нечего тебе подарить, я даже не знал, что у тебя сегодня день рождения, но я хочу знать о тебе всё. Совершенно всё. Анита рассказала лишь о твоём детстве, о том, насколько тяжело ты справлялся, как выбрался из того дерьма, в котором родился, как стремился вперёд. Я знаю лишь с её слов какие-то нюансы, какие-то моменты, типа того, как вы близки с Гарсия. Но мне мало. Мне всего этого мало, я хочу ещё, до последней крупицы. Знать твои вкусы в еде, любимый цвет или фильм. Куда бы ты хотел слетать на отдых, нравится ли тебе жара или морозная свежесть. В каком доме или квартире мечтаешь жить. О чём в принципе ты можешь мечтать и чего хочешь добиться. Я хочу построить с тобой свою жизнь, хочу тебя понимать, хочу заботиться и любить, всем своим существом тебя любить, — опасно подобное говорить, опасно душу раскрывать, настежь обе створки, и показывать израненное оголённое нутро. Меня всю жизнь учили, что это наихудшее из того, что ты можешь сделать — довериться тому, кто может нанести тебе максимальный урон и морально, и физически. Нельзя вручать против себя настолько очевидное оружие, нельзя открывать каждую из болевых точек. Нельзя, потому что после будет нестерпимо больно, больно смертельно — предательство таких людей не переживают. Невозможно это. Я едва выскребся с того света после Макса, но, если быть честным, при всей нашей степени близости, быть с ним слабым я не мог себе позволить в былые времена. Чтобы стать слабым с Максом мне потребовалось очень много времени, возвращённое доверие и километры озвученных «прости». Эрик же… Эрик это право заслужил, как никто другой, и не важно здесь, что может появиться грудастая нимфа, которая уведёт его песнью сирены от меня подальше. Жизнь — сука, жизнь способна придумать для нас преграды, что не переступить и не разрушить. Но доверие моё, как к человеку, как к тому, у кого огромнейшее сердце — он заработал. И я не могу быть уверенным на миллиард процентов в нашем будущем, но победив вместе смерть, наверное, самым отвратительным было бы — начать в мелочах сомневаться. Разве способен тот же быт нас прикончить, если сама Леди разделить не смогла? Разве хоть что-то теперь способно эти чувства угробить? Потому что у меня нет даже отдалённой мысли убить всё самому. *** Идея подарка приходит внезапно. Я понимаю, что уже поздно, оттого не спешу бросаться и заказывать первое попавшееся, стараясь подойти с умом, пусть и не пытаясь блеснуть креативностью и фантазией. Я люблю, когда Эрик в рубашке. Эти его чёрные, почти облегающие, из мягкой ткани рубашки. Шёлковые, когда повод обязывает или бархатные. Разные. У него целая сраная коллекция этих чёртовых рубашек различных брендов, с красивыми пуговицами, с кармашками и без, с широкими манжетами, с рукавами в три четверти и совсем короткими, с воротниками стойкой, без оных и с глубокими вырезами, на кнопках и молниях. Когда ещё в Центре мы жили вместе какое-то время, я как-то залез к нему в гардероб с острым желанием отрыть себе футболку и в ней утопиться, потому что от одной мысли носить его одежду безумно вело, и обнаружил там много однотипных вещей. Я люблю, когда на нём портупея, не вычурная, всего два плотных кожаных ремня, что крестом пересекают лопатки, надеваются на плечи и застёгиваются под грудью. То, как висят стволы по бокам, как он ходит в своих неизменно чёрных брюках либо джинсах, чудовищно облегающих, пусть и классических. Люблю ремни без пряжек, самые простые, люблю и с разнообразными пряжками, железными бляхами с изображением морд хищных животных и просто надписями брендов. Люблю то, каким сексуальным он становится, скользя полуагрессивной и очень уверенной походкой, как он преображается в движении, как за ним кайфово наблюдать, особенно когда не знает, что кто-то смотрит, показывая своё истинное лицо и настроение. Поэтому совершенно не новость, что я заказываю ему коллекцию из трёх разных чёрных рубашек одного очень известного бренда, который замечал у него в шкафу. Заказываю к ним красивые золотые запонки, без особых выебонов и россыпи камней. Ремень с золотой же пряжкой и… конфеты ручной работы. Тёмный шоколад с перцем, белый — с миндалём, добавив ещё и молочный с кусочками фруктов. Не задумываясь о цене, всё равно оплата снимается с введённой карты Макса, а он сказал мне ни в чём себе не отказывать — после сочтёмся. Оформляю всё это дело, координируя, когда нужно забрать доставку и каким образом упаковать. До выписки остаётся два дня, когда мне, наконец, снимут швы и я окажусь дома. Вещи уже давно упакованы, ожидание коротит внутри, обжигая чувствительные нервные окончания, хочется как можно скорее подальше свалить, и как можно дольше здесь же не появляться, потому что от однотипных стен неметафорично тошнит, тошнит и от окружения. Врачиха выглядит не в пример тихо, сверкая взглядом из-под прямой, словно острое лезвие, чёлки и такого же острого каре, которое внезапно недавно сделала, отчего-то решив сменить имидж. Её тёмная помада наводит на мысли о вечно недотраханных вампиршах, которым непонятно, что в приоритете подавать — вену или член, или вену на члене — два в одном, всё включено, не обляпайся, строптивая голодная сука. До выписки остаётся два дня, и язык уже перестал быть настолько отёкшим, но всё ещё воспалённая дырка от вставленной штанги тянет и раздражает. Пирсинг, который я сам себе обещал вернуть, если всё же не подохну, оказывается на своём законном месте. Но если в прошлый раз я прокалывал его собственными руками, обеззаразив иглу и без промедлений вгоняя её в плоть, то в этот раз… решил быть более ответственным. Попросил Макса приобрести готовый набор для подобных манипуляций и новую серьгу в ближайшем тату-салоне, не желая ждать километровой записи к мастеру. А после наглым образом отправился к медсестре, чтобы в несколько взмахов ресниц смутить не ожидавшую такого напора девочку, клятвенно дав обещание никому не признаваться, какая сволочь мне помогла в своём теле лишние дырки проделать, и как-то чересчур просто уговорил её мне помочь. Эрик же не сразу понимает, что со мной, в первые минуты пугается, думая, что у меня анафилактический шок или, не дай бог, серьёзная аллергическая реакция, пока я не показываю ему причину всех бед. Что заставляет его ахуеть ещё больше, как минимум потому что после операции у нас не было секса, теперь не будет ещё и поцелуев, а это кажется полным пиздецом. Эрик забывается, посреди ночи прижимая к себе плотнее, сонный и возбуждённый, то ли ото сна, в котором всё ещё плавает, то ли в полуяви метит мою шею, влажно и голодно, чтобы после так же жадно впиться в мои губы, проникая в рот языком, и я честно пытаюсь ему ответить, но опухший чёртов орган не намекает, а вслух орёт… что рано ему выдавать подобные финты. Слишком рано, пусть и слишком хочется. До выписки два дня, я, словно три года нетраханное течное животное, мечтаю как можно скорее оказаться дома и завалить Гонсалеса, чтобы, даже похуй, что всё ещё немного болящим языком, вылизать всё его вкусное тело, а после до потери сознания оттрахать. А ещё вручить ему подарок, который должен ждать нас дома, в моей комнате, потому что Макс успел найти себе квартиру, куда перетащил собственные вещи и на прошлое жильё захаживает, лишь чтобы помогать мне с вещами. До выписки два дня, сука… И я так сильно хочу эти грёбаные дни просто перепрыгнуть, что у меня начинается навязчивый зуд и повышенная раздражительность. До выписки… До ёбаной выписки, я успеваю устать от излишнего непрекращающегося внимания Рика, который казался приятным существом, что дарит комплименты, рисует картины с моим лицом, но черту не переступает, ограничиваясь лишь словами и цветами, максимум чем-то вкусным и незначительным. Только теперь его становится много больше. Очень много. И, с одной стороны, он ничего плохого вообще-то не делает, но с другой — ровно на каждый новый букет или стопку листов у Эрика дёргается глаз, пусть он и молчит, не выдавая яркой реакции, но довольным не выглядит. Мягко говоря. Слишком мягко, потому что когда они столкнулись совершенно случайно в коридоре буквально вчера, мне показалось, что Гонсалес в шаге от того, чтобы растереть его лицом до кровавого фарша шершавые стены. А после остатки топтать ногами, пока от художника не останется одно лишь влажное пятно. До выписки… До выписки не происходит толком ничего, но воздух вокруг нас накаляется. Мы много разговариваем, многое обсуждаем, в том числе ситуацию, в которой оказался Свят, из-за семейного бизнеса вынужденный уехать в Штаты, просто потому что собственные чувства мешают расти и развиваться, слишком тормозят, оттого у него есть лишь выбор без сраного выбора — отсрочить момент единения с любимым человеком во имя иных целей. Мы всерьёз обсуждаем, смогли бы поступить также, как они, выдержали бы или нет, и как бы ни было паскудно, но признаём, что жизнь в постоянной молчаливой разлуке, слишком похожа на самую ёбнутую из форм мазохизма, которым мы не страдаем даже отдалённо. Эрик, пожимая плечами, говорит, что положил бы на алтарь, принося в жертву, что угодно, чтобы быть со мной. Что наживное в нашей жизни всё, кроме чувств и здоровья. А репутацию и бабки можно, впахивая полжизни, так и не заработать в необходимом размере, в итоге, проебав значительно более важное, упустить из рук,  до конца жизни сожалея. Я считаю капельку иначе, но смысл с лёгкостью улавливаю. Потому что быть в разлуке я бы не смог, но не потому что меня время смогло бы с ума свести и чувства прикончили. Моя любовь жила годами под слоем обиды и ненависти и не стихала ни на грамм. Пронести её я смог бы через десятки, сотни, тысячи препятствий. Проблема тут была бы в другом. Я слишком эгоистичная сука, чтобы позволять чему-то стать настолько важнее меня. Я слишком капризное существо, чтобы позволить любимому человеку сказать, что в данный момент есть кое-что куда более необходимое, чем я. Я слишком ярый собственник без особых компромиссов, и потому меня так сильно взъебало бы от ревности, что ничего бы не вышло. Потому что не в моём характере настолько демонстративно своё с чем-то, пусть оно неживое и не дышит, делить. Я не умею вот так. Я не хочу даже пробовать и учиться. И потому решение Свята в чём-то сильно восхищает и показывает, что брат серьёзно шагнул вперёд в этапах взросления и осознанности по жизни. Что он достаточно смелый, чтобы рисковать, ведь не факт что получится и с одной, и с другой стороны в итоге. Он идёт ва-банк, чтобы потом получить сразу же всё. И любовь, и место под солнцем. И это, безусловно, самоуверенно, но с уровнем поддержки, что ему оказывается… как бы немудрено. Его решение меня и правда удивляет в хорошем смысле этого слова, я горд тем, как он распрямляет плечи и набирается опыта, как в ускоренном темпе учится тому, что люди постигать пытаются годами. Однако я не понимаю, откуда в нём эта сила, откуда этот несгибаемый стержень появился, что за неебически огромная уверенность в чувствах между ними. Почему его не пугает, что слишком многое за данный промежуток времени может произойти, а следовательно и перемениться. Его не пугает количество людей мелькающих. Не пугает разлука без единого звонка и сраной смс. Его ничто не пугает, он поглаживает своё кольцо, что никогда не снимает, печально улыбаясь, видя Макса или слыша о нём. И я бы хотел забыть, но никогда не забуду глаза их обоих, когда после операции брат приехал и они случайно столкнулись. То, с каким надрывом, но оттого не менее твёрдо он попросил нас вдвоём оставить. Не забуду тень, что проскользнула по лицу Макса, как глаза его мерцали густеющей тьмой, полной боли, как он уходил, словно его прострелило, а на следующий день появился разукрашенный, будто в подворотне отпиздили, и не удивило, что видеозвонок Свята дал все ответы. Они сорвались и выдрали у суки-судьбы миг, чтобы побыть вместе, глотнуть воздуха для того, чтобы после суметь раздельно пожить. И это, чёрт возьми, настолько удивляет, насколько и восхищает. Потому что… Я и с моим-то опытом так бы не смог. А у них… У них, вероятно, получится. Мы, выходя за ворота клиники, загружаем пакеты, хотя будет справедливым отметить, что нести мне не дают нихуя, кроме телефона и парочки документов с выписки и рецепта на покупку необходимых витаминов и препаратов. Макс вместе с Эриком всё паковали в больнице на пару, на пару же в квартире и раскладывают, сколько бы я ни закатывал глаза, напоминая, что больше не инвалид и мне разрешена умеренная физическая активность. В разумных количествах, разумеется: таскать тяжести пока сильно рано, как и пробегать спринтерскую стометровку. Но ходить, даже немного плавать и заниматься домашними делами я более чем способен. Только их не ебёт. Меня возводят в ранг существ крайне хрупких, хрустальных. Подъёбывая на тему, что пока я не смогу сказать без акцента и пережёвывания окончаний ёбаное «паровозик тыр-тыр-тыр» несколько долбанных раз подряд, то разговор со мной предельно короткий. Макс на это получает очередной фак, которых в моём арсенале по его душу ещё с момента реанимации скопилось огромное количество. Когда он подходил к окну и с прищуром меня рассматривал, порой строя довольно комичные рожи, получал средний палец в ответ и только тогда расплывался в улыбке, куда менее наигранной, чем его попытки что-либо ещё изобразить. Эрик же старается отмалчиваться, ревниво не сверкает своими ореховыми радужками, и это, я считаю, огромный шаг в сторону вполне успешной борьбы с неуместными реакциями. О Максе мы тоже очень много говорили. Как о том, кого я знаю слишком давно, слишком давно люблю и хочу. Как о том, кто стал предельно близок, роднее многих, и останется в моей жизни всегда. И не только потому, что он — любовь до гроба для моего брата, а потому что я сам этого хочу. Гонсалес при этих словах выглядит уязвимо, я бы сказал даже болезненно, но признаётся прямо, что не реагировать безумно сложно, потому что я отказываюсь его делить, и он страдает от этого тоже. Мы разговаривали о Диего, о его нездоровой привязанности и нежелании принимать меня рядом с Эриком. О Синалоа и сложностях, которые неизменно будут возникать, это лишь вопрос времени и неизбежности. А ещё мы так сильно сблизились с Анитой, что она очень хочет поближе познакомить меня со своими детьми, и речь не о племянниках Диего. С Себастьяном и Амелией я успел увидеться пару раз, пока валялся в больнице. И Амелия очень просила прийти и посмотреть на подрастающего вредного котёнка, объяснив тем, что я напоминаю его. В день выписки мы разговариваем до позднего вечера, втроём, разложив вещи и пообедав, вдруг понимая, что этот момент действительно настал. Момент, когда меня всё ещё нельзя назвать абсолютно здоровым и шустро страницу с диагнозом перевернуть, но самое страшное миновало. Прогнозы обнадёживающие. Пусть и нужно ещё одним курсом химии шлифануть, добивая возможные незамеченные остатки раковых клеток в организме, уменьшая тем самым процент возможного рецидива. Мы разговариваем, жрём, планируем совместный поход куда-нибудь, чтобы отметить, пусть и с опозданием, день рождения Эрика, узнавая в процессе, что Гарсия на базе, и он хотел бы его позвать, вместе со своей сестрой, потому что давно не видел обоих, а они важны. Слишком. Не углубляясь в скользкие темы борьбы за власть в Синалоа, упоминает лишь, что всё чересчур зыбко, но стабильнее, чем могло бы быть. И к счастью или к сожалению, разобраться выходит не хуже, чем с его непосредственной помощью, что несколько задевает самолюбие и треплет совесть. Потому что он привык стоять плечом к плечу в самые важные моменты с Диего, а тут ему пришлось выбирать. Выбора, по сути, не было вообще. Он показал, кто стоит в распределённых местах по приоритетам выше. Показал… и, вероятно, близкого человека сильно обидел, только сделать с этим он не может уже ничего. Мы разговариваем. Разговариваем. Разговариваем. Непривычно долго, пожалуй, впервые именно втроём так много. Напряжения нет ни капли, я развалившись между ног Эрика, вжимаясь спиной в его грудь, почти засыпаю, убаюканный размеренным биением  его сердца и дыханием, встречая тёплый взгляд Макса, и когда впервые слышу от него, что он действительно за нас рад, и ему приятно видеть эту идиллию, прошу совершенно неиронично сплюнуть, чтобы не сглазил, не дай бог, потому что когда всё хорошо, я нихуя не способен в это поверить. Слышу после собственных слов фырканье Макса и шёпот Эрика на ухо с его сочным: «у нас в любом случае всё будет хорошо, мне обещали». Мы разговариваем до глубокого вечера, я успеваю стаскаться в душ, заказать нам ужин и начать покрываться тонким слоем, будто пресловутой коркой — волнением перед предстоящей ночью только вдвоём. Теперь уже только в нашей квартире. Не забывая о спрятанном ранее подарке, что покоится в огромной чёрной коробке, перевязанной широкой золотой лентой с пафосным бантом и прикрепленной к ней открыткой. Точно такой же чёрной, с золотым тиснением внутри и единственной фразой: «С днём рождения, любимый». Абсолютное клише. Банально до ахуя. Но некоторые вещи не стоит изобретать заново, если всё давным-давно придумано. И главное ведь посыл, а не обёртка. Главное — сколько любви я в это вложил, чтобы сделать ему максимально приятно, выразив в этом жесте все свои чувства. И когда Макс с нами прощается, собираясь уходить, напутственно беру с него обещание таскать нас на свои тренировки, чтобы я мог понемногу увеличивать нагрузку, заодно советуясь с Кианом и начиная подтягивать язык жестов, на который раньше было не так много времени. Макс уходит. Я на какое-то время замираю, нервно облизываясь, собираю остатки еды и посуду и, не выдержав, затягиваюсь пару раз остатками марихуаны, которая как мёртвому припарка. Макс уходит, а мне хочется ему позвонить и насильно вернуть. Ультимативно, если придётся. Потому что я не привык кому-то что-то дарить. Вот так претенциозно. Да, бывало всякое, и это не первый праздник близкого мне человека, но настолько заморачиваться для меня в новинку. В новинку так осознанно, и разумом, и телом, и душой с сердцем любить. Всем своим существом погружаясь и позволяя чувствам захватить меня и наполнить. Я впервые так серьёзно подхожу к вопросу пребывания с другим человеком, впервые задумываюсь не ради пространных мечт, не ради красивого словца, а на самом деле задумываясь о том, как мы построим совместное будущее. Я совместного будущего пиздец как сильно хочу. Макс уходит. Я в панике. Я в мясо, нахуй. Что не удаётся скрыть от слишком проницательного Эрика, который научился улавливать малейшие перемены в моём состоянии. — Всё в порядке? Плохо себя чувствуешь? Может, отдохнёшь? Я сам всё уберу. — И, блять, вообще не смешно, что когда он обнимает меня, подойдя без подкрадывания и попытки испугать, обвивая горячими руками и целуя в плечо, я вздрагиваю, как придурок. Вызывая в нём лишь ещё больше подозрений. — Мне нужно тебе кое-что сказать. — Заломать бы себе пальцы, выгнуть их под разными углами, как веер, сломать к хуям, чтобы избавиться от нарастающего зуда за грудиной. Да, сука, не получается. Готовить сюрпризы я нихера не мастер. Преподносить их — подавно. И когда в руках его разворачиваюсь, вижу, как на его лице, словно клякса, расползается страх, который он замаскировать не успевает. А мне бы пиздюлей себе прописать, потому что начал я точно не с той фразы, с которой стоило, но уже как бы поздно метаться, слова с языка слетели, настроение, напротив, напоминает чуть притихшее море, которое с минуты на минуту разъебёт штормовыми волнами, если я продолжу так многозначительно молчать. — Точнее… показать. — Прищуривается лишь сильнее, отступать от меня не отступает, но руки его на моей пояснице словно каменные. А пальцы впиваются лишь сильнее. — Ладно, я очень хуёво делаю красивые вещи. Сегодня ещё и удивительно хуёво подбираю слова. И не надо смотреть на меня так, будто я прикончил соседскую семью вместе с их домашними питомцами, расчленил их и расфасовал по пакетам, разложив на нашей кровати в алфавитном порядке по именам. Одинаковыми кучами, да настолько идеальными, что перфекционист скончался бы от восторга. — У нас нет соседей, — коротко хмыкает. — Потому что я их убил, сюрприз, — нервно срывается смешок. Я глубоко вдыхаю, потом прерывисто и очень нервно выдыхаю, потирая ладони об его плечи. — Просто пойдём, пока ты не придумал миллиард пиздецов, что уже начали пробуждаться в твоей голове, а я не сморозил очередную хуёвую шутку. Можно было бы взять его за руку, как делают все нормальные пары, но нам до нормальной… далеко. Можно было бы попросить его подождать, а самому сходить за коробкой, она не весит сраную тонну, я вполне способен с несколькими килограммами справиться. Можно было бы попросить его зайти через пару минут в комнату, а самому занять красивую позу и, поставив на правильное место подарок, смотреть, как он входит ко мне, упирается вот в это совершенство глазами, и я не только о себе. И весь такой удивлённо-шокированный, частично в ахуе, начинает восторженно спрашивать: «о, это мне?». А потом говорить, какой я молодец, с неподдельным восхищением от моего поступка и растекаться от того, как это неожиданно, рассматривая наполнение, пуская слезу, расчувствовавшись, а после валит меня на постель и в порыве чувств вылизывает всё моё тело. И даже член. Я несколько раз кончаю. Засыпаю. И забываю свой частичный позор. Но. Сценария нет. Нихера не продумано. Я даже не знаю, что вообще ему говорить. И стоит ли, ведь существует вероятность, что попросту всё нахуй окончательно испорчу. И подарок. И вечер. И долгожданный секс, о котором думаю не первый день, мечтая ощутить тяжесть его головки на своём всё ещё немного воспалённом языке, чтобы дать ему прочувствовать новые ощущения. Ради него ведь вернул пирсинг. Ради него одного… Мне штанга как таковая нахер не впёрлась. Но играться с ней демонстративно, исполняя по полной роль бляди в постели… хочется. Сценария нет. Руку его я не беру. В спину не толкаю. Идёт ли следом — не прислушиваюсь, просто двигаюсь к комнате, включая свет, пусть полумрак и пиздецки манит. Подхожу к шкафу, откидываю простынь, которой аккуратно прикрыл, чтобы не было так заметно, и достаю позорно дрожащими руками коробку, поднимая её и разворачиваясь, успев заметить настороженность Эрика, словно я там, как приданное, дитё от бабы левой притащил, и стоит лишь снять крышку — оно как заверещит ультразвуком, да так пронзительно, что мы в секунды лишимся слуха и будем стоять с окровавленными ушами. А после, и вовсе, от лопнувших в башке сосудов сдохнем. — Я знаю, что опоздал. И это даже не твоя вина, что ты мне не сказал о том, в какой именно день родился. Здесь вина моя — я не спросил. И будучи в больнице, многое сделать просто не получилось, пусть мыслей и было много… хотя, всё же, я не уверен, что поступил бы иначе при других обстоятельствах. Потому… лучше ведь поздно, чем никогда, да? — Хочется улыбнуться — не выходит. Я себя таким дебилом редкостным чувствую, что от стыда провалиться бы, да прямиком под землю. Кажется, ещё пара ёбаных секунд, и я так и сделаю, сначала пролетев через соседей, а после окажусь в подвале, и как конечная остановка — в самом, сука, аду. Но он делает ко мне шаг. Сам. Сначала несмело… первый, после, чуть склонив голову, второй, и на третьем оказывается рядом. Молча. Напротив. Впивается глазами в коробку с плохо скрываемым любопытством, но не забирает из моих рук, а та внезапно такой тяжёлой становится, что хочется её уронить и просто его поцеловать. Потому что, блять, нервы не в пизду. Нервы не выдерживают. Я такой дурак… Даже красиво не умею подарок преподнести. Мне, мать его, уже за тридцать, не ребёнок, не подросток, половина жизни, не меньше, уже мимо прошла. А такие простые вещи — очередное открытие. И сколькому ещё придётся себя научить? В скольком проебаться? Но ради него хочется стараться. Хочется правильно. Хочется по-настоящему. Приятно и красиво. Не только брать, давать ему хочется. И не только тело, а что-то ещё. Помимо сердца и чувств. Эрик сразу открывает открытку, видя простейшую надпись — улыбается. Ведёт пальцами по каждому завитку букв. Встречает мой ахуевший от происходящего взгляд, считывает безошибочно то паническое нечто, что захватило всё моё существо и приближается к моим губам. Целует влажно, вкусно и очень чувственно. И совершенно похуй ему, что между нами коробка. Похуй, что кожа моя горит, просто плавится на нервной почве, горит лицо, пусть пальцы и кажутся околевшими, замерзшими и потерявшими чувствительность, а по телу мурашки бегут, как ёбнутые. — Спасибо, — выдыхает и смотрит так тепло-тепло, смотрит завораживающими ореховыми радужками, а мне слышится летний ветер, что бушует на глубине его глаз, ветер, что порывами заставляет шелестеть сочную зелень листвы орехового дерева, заставляет ветви колыхаться, и запах древесный забивается в ноздри. Я вдыхаю глубже, вдыхаю полной грудью, зависнув в магии его потрясающего взгляда, чувствуя горечь виски и сладость мёда на кончике языка, что скапливается в слюне вместе с тонким ароматом дыма. Вкусно. Он весь такой вкусный… — Ты даже не посмотрел, вдруг тебе не понравится, — не хочется портить момент, но слова с губ моих срываются едва слышно, чересчур тихо. Слова по рту его щекоткой скользят, тонут в улыбке. — Спасибо, за сам факт подарка, Фил. Не настолько важно, что внутри, куда важнее — твоё желание мне угодить. Именно это бесценно, даже если внутри будет оригами или детский воздушный шарик, я буду благодарен тебе, — снова крадёт вдох с моих губ, скользит языком неспешно у меня во рту, при этом развязывает рукой бант, и я слышу шелест золотистой ткани. Поднимает с тихим скрипом картона крышку, отвлекает меня собой, а после… оторвавшись, облизывается и глаза опускает, чтобы внутрь взглянуть. Берёт самый верхний, упакованный в чёрную матовую бумагу подарок. Квадратный, небольшой и лёгкий. Развязывает бант, стаскивает упаковку, рассматривает, вероятно, уже знакомую ему маркировку бренда и со щелчком открывает чёрную бархатную коробочку. Смотрит на то, как на красивой, мягкой, шёлковой подложке блестят отполированные, новенькие золотые запонки с красивой каллиграфической буквой «Э». Оставляет отпечаток подушечки на одной из них, поднимает на меня искрящиеся эмоциями глаза, с лёгкой улыбкой, никак не комментируя подарок, тянется за следующим. Открывает коробку теперь с ремнем. Кожаный, с плоской широкой пряжкой, прямоугольной, золотой. Без рисунков и надписей. Он чинно лежит на такой же мягкой подложке из шёлка. Ничего сверх гениального, ничего вычурного и броского. И я надеюсь, что сумел верно считать его предпочтения в одежде, потому что пиздецки хочется, чтобы ему это понравилось, хочется увидеть, как он носит их не потому, что вынужден, и чтобы не обидеть, а потому что… нравится. Аккуратно откладывает вторую по счёту коробку на кровать, пока я истуканом стою и гипнотизирую его длинные смуглые пальцы. Заворожённо наблюдаю, как он смотрит на три одинаковые по размерам килограммовые коробки с конфетами, сделанными под заказ. Ручная работа. В форме угловатых сердец. В чёрной матовой коробке — белый шоколад с миндалём, в глянцевой глазури золотистого оттенка диаметром около четырёх сантиметров. В белой коробке — молочный шоколад в алой, как кровь, глазури с кусочками ягод и фруктов. В красной коробке — чёрный шоколад с перцем в чёрной же глазури, с белоснежными тонкими разводами. Они выглядят мраморными и безумно красивыми, а ещё тонко пахнут специей. Он неспешно раскрывает каждую, сначала рассматривая форму конфет, после читая каждую надпись на внутренней стороне крышки, о том какие конкретно вкусы у лакомств. А после вдыхает, прикрыв глаза, принюхивается и чуть сводит вместе брови, и лицо его — полный пиздец в этот момент. Лицо его полно мучительного наслаждения, особенно когда раскрывает свои глаза, что горят невысказанными чувствами и эмоциями, а я сглатываю густеющую слюну, чувствуя лёгкое головокружение, и едва в силах оставаться всё так же стоять — хочется к ногам его бесформенной массой рухнуть. Эрик молчит. А я соображаю крайне туго, эмпат живущий глубоко внутри мгновенно глохнет, слепнет и тупеет. Эрик молчит, я же отчаянно хочу вычерпать силу его реакции, понять, действительно ли это возвращает его в детство, куда-то глубоко в прошлое, причиняя приятную боль, ведь я хочу напомнить ему о том хорошем, что у него было, обходя острые моменты. Или же я ошибся, и вместо того, чтобы его накрыло ностальгией и сладостью и момента и вкуса, он ощущает слишком сильные, разрушительные эмоции, которых хотел бы избежать, а я окунаю, как котёнка, в чан с водой, заставляя барахтаться и выживать. Эрик молчит, смотрит на меня пристально и что увидеть пытается, не понимаю, но какие же серьёзные у него глаза, какие они пронзительные, словно он увидел куда больше драгоценного металла и шоколада… Эрик молчит, а у меня волоски встают на руках, вдоль позвонков мелкой дрожью, короткими импульсами пощипывает кожу волнение. Он молчит, а я не понимаю, что он</i  чувствует, впечатляет ли это или обезоруживает. Молчит и неспешно закрывает каждую, даже не пробуя. Пока я покусываю губы до боли. И можно было бы обвинить <i>его в отсутствии эмоций, в слишком спокойной реакции. Но я замечаю дрожь красивых длинных пальцев, в момент, когда он укладывает конфеты на кровать. Тянется за очередным подарком, а в глубине коробки остались лежать три разные рубашки. Упакована каждая в мягкую матовую подарочную бумагу и перевязана золотой широкой лентой. Красиво сложенные, они пахнут дорогой новой тканью. — Я очень люблю то, как ты выглядишь в своих бесконечно чёрных рубашках, — начинаю, а Эрик вскидывает на пару секунд глаза, встречая мой взгляд и коротко хмыкает, немного криво улыбнувшись. — Это очень банально, я понимаю, — киваю, когда снова возвращается к моим глазам взглядом, покачивает отрицательно головой, не собираясь с прозвучавшими словами соглашаться. — И вряд ли хотя бы одна часть подарка смогла тебя удивить… Но удивлять я, если честно, и не пытался. Мне просто очень хотелось сделать тебе приятно. Чтобы подаренное действительно вызвало эмоции и подходило именно тебе. Рубашки, как дополнение и мой каприз. Мне очень нравится, как на тебе смотрится подобный фасон. Как на твоих низко сидящих узких штанах смотрится ремень, сверкает пряжкой, бесконечно отвлекая меня, потому что цепляюсь глазами за него и ширинку, начиная возбуждаться от этого. Вот так просто… А когда в особые моменты на твоих запястьях мелькают ещё и запонки… — Коробка успевает опустеть. И без промедлений он у меня её из рук забирает, конфеты, ремень, запонки укладывает обратно, ставит на нижний ярус в шкафу. Рубашки неспешно развешивает на вешалки, поправляя плечики, проходится пальцами по ткани, пока слушает, о чём говорю. — И рубашки, конечно, смотрятся очень сексуально: несколько расстёгнутых пуговиц, мелькающие ключицы и мощная шея. Но знал бы ты, насколько сексуален, когда твои плечи обтягивает блядская портупея… Она сводит меня с ума, потому что за неё хочется цепляться пальцами, её хочется натягивать, чтобы она впивалась в твою смуглую вспотевшую пиздецки вкусную кожу, пока двигаешься во мне. Поворачивается. Всё ещё молча. Стягивает с себя одним слитным движением футболку, которая успела впитать его запах за несколько долгих часов. А я смотрю заворожённо на игру мышц под его смуглой кожей. Жадно слежу за бликами света, что оттеняют его загар, слежу за отброшенными тенями, что делают его опаснее, более хищным, а взгляд тёмным и маслянистым, как смола. Его глаза кажутся глянцевыми. Выражение его лица… Блядский боже, я хочу, чтобы он вот так смотрел всегда. Всегда. Без ёбаных исключений. Потому что мне хочется прогнуться и на колени перед ним опуститься сейчас же. Так много мощи в его ауре, так много силы и энергии. Потрясающе. — Значит, портупея… — тянет нараспев. Глубоко, рокочуще, слишком сочно. Наклоняется и цепляет одну из его многочисленных портупей. Берёт её и накидывает на плечи, фиксируя умелыми движениями ремни. На автомате, словно делал так сотни раз. Властно, в каждом движении особая магия. А у меня от одного этого зрелища приятно тянет внизу живота, кровь нагревается и начинает бурлить, словно мне в живот поместили огромный кипятильник. Это красиво. Он красивый. Очень. Особенно когда фиксируя последний ремень бросает взгляд исподлобья, в котором что-то очень тягучее, что-то очень тёмное мелькает. Очень многообещающее. Это красиво. То, как он медленно ко мне подходит. Крадётся, словно чёртов лев, разве что гривой не трясёт. Мягко, бесшумно ступает, ударив перед этим по стене, чтобы выключить половину освещения, нам слишком яркий свет попросту ни к чему. Это красиво, когда, подойдя, без промедлений глубоко целует, скользя языком по кромке моих зубов, обсасывая губы, запуская руку мне в волосы у затылка и прижимая к себе сильнее. Он не спешит, не сжирает, не пытается кусаться или рычать. Пусть я и понимаю, что голодны оба. И в промежутке между тягучими, с чётко выверенной страстью поцелуями стягивает с меня майку. Гладит вдоль пластырей, где всё ещё розовеют свежие швы, пусть и небольшие, пусть и не беспокоят, но он волнуется обо мне, трепет его ладоней говорит об этом вместо слов. К себе прижимает, кожа к коже, запускает руки под свободные домашние шорты, сжимает сразу обе половинки сильными, требовательными пальцами, буквально впивается, оставляя покрасневшие следы… я в этом уверен на все сто процентов. Массирует, разводит в стороны, притягивает так близко, что сталкиваемся скованными тканью членами до громкого взаимного выдоха. — Безумно тебя хочу, — облизывает широким мазком мне губы. — Безумно тебя люблю, — тише, глубже, каждое слово в меня проникает лаской. Слышать его — особый кайф, слышать вот так нос к носу, настолько интимно и ахуительно, что глаза закатываются от удовольствия, а ресницы дрожат. — Без ума от тебя всего, до чего же идеальным тебя сотворила Дева, до чего же потрясающим, настоящим искусством. Обожаю, — ведёт губами по скулам и глазам, по кончику носа, к губам возвращается, так глубоко проникая в мой рот, что я чувствую его язык на собственном нёбе, на щеках, едва ли ни в глотке. Мокро. Так мокро, что слюна по подбородку стекает, губы саднят от колючей щетины, кожа вокруг рта горит, но как же в руках его невероятно, как же невероятно быть с ним. Я от ощущений, от первобытной жажды, от любви захлёбываюсь. — Съешь меня, моя самая вкусная, самая строптивая, самая красивая сука, сожри, — хрипит, ловя губами мой стон, мычит в поцелуе и не сопротивляется, когда толкаю в грудь, заставляя сесть на кровать, и на него верхом усаживаюсь. Терпение на нуле. Выдержки не осталось ни капли. Её не хватает ни на что, кроме того, чтобы, игнорируя тянущее ощущение от серёжки, начать вылизывать его рот, просовывая руки под ремни на плечах, наматывая, до взаимной боли их натягивая, петлями. Туго. Сильно. Едва ли не перерезаю себе кожу, но тяну его к себе максимально близко. И ёрзаю-ёрзаю-ёрзаю бесконечно, трусь об его стояк, а члену практически больно, и кончить хочется просто пиздец. Возбуждение ненормальное, аномальное, слишком сильное, слишком накрывает от всего разом. Слишком накрывает от него. Слишком, сука. Особенно когда его руки на моей голой заднице оказываются, проникая под ткань, и вжимают в себя сильнее, заставляя двигать бёдрами ещё быстрее, и стонать в его губы, стонать, как течная, самая голодная, самая требовательная сука. Громко. Громко. Громко. Так громко, что, кажется, крошатся ёбаные стены и готов упасть потолок. А мне плевать. В ушах шумит, в глотке першит до ахуя, в глазах двоится. Я блядски одурманен им, блядски пьян, абсолютно в стельку. Я так его хочу, что похуй каким образом сорваться с грани, по которой мы бродим. И очевиднее некуда, что стоит поёрзать пару-тройку таких ошеломительных поцелуев, и я кончу до тёмных пятен под тонкими веками. Но он обхватывает мой каменный стояк, заставляя задохнуться вдохом. Оглаживает головку влажными от густой смазки пальцами. И рвано, сильно, быстро начинает дрочить, я могу лишь подаваться навстречу, натягивая ещё сильнее кожаные ремни, натягивая их до шипения в мои губы. Натягивая, а кровь в висках набатом стучит, хуярит, как проклятая, реальность смазывается, состояние предобморочное, откаты после ударной дозы волнения накрывают, и по нервной системе шарашит с удвоенной силой. Я не справляюсь. Я готов подохнуть вот так на нём от экстаза. — Хочу в тебя, — хрипит напротив, хрипит в мой рот, а я руки освобождаю, взгляд его горящий встречая, непослушными онемевшими пальцами ширинку ему расстёгиваю, вытрахивая его горячий кулак. Стекаю на пол, между разведённых в стороны бёдер, сцеловывая каждую пьянящую капельку пота, что успела выступить на его рельефном теле. Каждую твёрдую мышцу языком ласкаю и трусь лицом, как голодная кошка. Всё как на автопилоте, на чистых инстинктах. То, как он умудряется приспустить штаны, пока я ласкаю его кожу. То, как я укусом рядом с бедренной костью впиваюсь, чувствуя привкус крови, и не понимаю: язык кровоточит, или я успел кожу прокусить. Слышу, как рычит, вплетая пальцы в мои волосы. Я люблю его член, люблю его бесконечно. И вкус. И запах. Тяжесть мошонки в руке, крупную головку, которую влажно целую одними лишь губами, а после неспешно облизываю, кружа вокруг неё, специально задевая серёжкой, вдавливая её в твёрдую плоть, и его хриплый стон — наилучшая музыка, как и мычание, когда закусывает свои зализанные губы и вскидывает мне навстречу бёдра. Красивый. Безумно красивый, когда так неприкрыто наслаждается. Когда наблюдает сквозь длинные ресницы за тем, как я ласкаю его член. Как, игнорируя неудобства, вылизываю каждый миллиметр, вбирая в рот, втянув щёки, и начинаю сосать-сосать-сосать, пока не сжимает мне шею под подбородком и не оттаскивает от своего стояка, который твёрже камня, и вены так сильно вздулись, словно через несколько секунд к херам лопнет. — Твоя серёжка — пиздец, — сочный, возбуждённый, из глубины его вздымающейся грудины голос размазывает меня по полу желеобразной массой. — Иди ко мне, — тянет за локоть, чуть двигается на кровати, смотрит за тем, как по моим подрагивающим ногам стекает кусок ткани на пол. Мне хватает десятка секунд, чтобы выдавить смазку на пальцы, и ровно столько же, чтобы на них насадиться. Глубоко и туго. Сразу же начав смазывать. Не хочу идеальной растяжки. Не хочу томительного ожидания. В голове давно стучит от неебического накала, и если я не кончу в ближайшее время — сдохну. — Какой же ты узкий, сколько бы я тебя ни трахал, боже, — шепчет, пока я медленно на член его себя натягиваю. Запрокидывая голову, подставляя её под влажные, громкие поцелуи и бессвязный шёпот. Наматываю снова ремни на руки, дёргаю его к себе резче, влипая в его рот, сталкиваясь губами, зубами. Больно. Голодно. Мы, как два сорвавшихся с поводка зверя. Он так впивается пальцами в мою задницу, что я не удивлюсь, если увижу завтра синеватые отпечатки, но прошу его ещё больше, ещё сильнее, ещё жестче. И блядский боже… кончаю, не успев продержаться и сраной минуты, потому что его руки на моём теле, его толстый член, увитый венами, внутри, натирает чувствительные стенки и припухшую простату — невыносимо прекрасный, неповторимый кайф. То, как с громкими шлепками трахает, как работают его бёдра, словно он механизм и не знает усталости, а я за ремни себя удерживаю, зависнув над ним с широко расставленными ногами, так широко, что едва ли не на поперечный шпагат сажусь. И блядский боже, я губами солёные капли по вискам его ловлю, по губам размазываю, а их пощипывает невыносимо. И так ахуенно стонать ему на ухо, так ахуенно дрожать вместе, так ахуенно чувствовать, что, так, как меня, он никого не хотел. И блядский боже, он резко меня приподнимает и смазывает всё ещё тугую пульсирующую дырку моей же спермой, приподнимает, так быстро начиная трахать пальцами, что я скулю, как сука, в его рот, крупно дрожа, пока он не убирает их… снова натягивая на собственный член, жёстко зафиксировав мои бёдра. И я мог бы повозмущаться, что вообще-то мне нравилось на нём вот так двигаться. Мне нравилось объезжать его, как прирученного жеребца, лишь мне подчиняющегося. Я балдею от власти в руках моих в этот момент, наблюдая за тем, как размазывает его от ощущений, как он отдаёт мне всего себя в эти минуты абсолютного доверия. Я мог бы многое ему сказать, о том, как сильно люблю, как схожу по нему с ума, как невыносимо прожить с ним, как можно дольше, хочется. Его всего хочется, всегда хочется… но язык не слушается, в глазах мутно, в голове не мозги, а кисель, мышцы дрожат, выносливость всё ещё слабая, меня попросту не хватает так долго в выматывающем темпе устраивать скачки. Но Эрик, мой Эрик, всё видит, он так тонко улавливает, так чутко, что когда он встаёт со мной на руках, я отпускаю ремни, обнимаю его шею и благодарно целую, пока он в несколько шагов не подходит к стене и не прижимает меня к ней лопатками. И на контрасте с нашими раскалёнными телами, она как кусок ледника в сраной комнате. — Держись за меня, — шепчет облизываясь. — Всегда. Сейчас. Завтра, через столетие. — Моргаю, всматриваясь в его отъехавшие глаза, моргаю, а пелена, что взгляд застилает, картинку смазывает, потому что чересчур много всего и внутри, и вокруг. Чересчур много эмоций, я не могу уловить ровно каждую. Но слова его внутри тянущей болью отдаются, болью приятной до ахуя. Я хочу с ним «всегда». Хочу с ним «полностью». Хочу. И ровно так, как мне мечталось порой теми долгими одинокими ночами, хватаюсь за перекрёстные ремни на его мокрых от пота лопатках и, запрокинув голову, упираясь ею в холодную стену, подставляю шею под его жалящие жёсткие поцелуи, что оставляют множество несдержанных меток… Размазываюсь долбанным месивом по обоям. Дурея от напора, которого так хотел, которого так сильно ждал. Хорошо. Это так хорошо, что глаза под веками закатываются. Ощущение его сильных рук, как напрягаются мышцы, как бугрятся под влажной кожей, как проступают вены, расчерчивая его шею и руки. Он двигается глубоко, он двигается безумно, мощно, резко, грубо вбивается до самого корня, заставляя скользить по стенке, цепляться за его тело и вскрикивать от каждого толчка, наконец, перестав себя сдерживать хотя бы минимально, позволяя слетать восторгу с моих губ громко, вкусно, срывая голос. Я хочу его оглушить своим кайфом, я хочу, чтобы он чувствовал, как вибрирует моё горло от восхитительных эмоций. Как наслаждение омывает нас обоих, вместе с кровью, что я чувствую под пальцами, потому что царапаю его блядскими ремнями, полосую ногтями несдержанно… и так много всего внутри, что оно вырывается, вырывается, вырывается. Но я не хочу, чтобы это заканчивалось. Не хочу. Не хочу. Блять, пожалуйста. Особенно когда он подходит к черте, когда сам хрипит мне с тихим рычанием в рот, полустонами, когда начинает кончать, не пытаясь дотрахивать, пытаясь в меня всадить так глубоко, чтобы вошёл не только член, но и сами яйца. Он держит меня за бёдра, он так сильно в меня вгоняет, всё давя, давя и давя вперёд, что это почти больно. Но так горячо, так сильно ощущается пульсация и то, как выплёскивается сперма. Её так много, что сразу же начинает вытекать из дырки, по его члену, а он такой ошалевший напротив, но даже в этот момент обо мне не забывает. Даже в этот момент, когда крышу сорвало полностью, он руку просовывает между нашими телами и доводит меня до оргазма, скользя тугим кольцом, в который сжимает кулак, по моему члену. И смотрит-смотрит-смотрит, впитывает каждую микроэмоцию, ловя губами мои стоны, не пытаясь просунуть мне в рот язык. Не пытаясь целовать. Только смотрит так пристально, смотрит, такой горячий чёртов уголь, смотрит, весь блестящий от пота, смотрит, а я люблю его в эту минуту так сильно, как никогда. И уверен, что завтра стану любить ещё больше. Ахуеть. Ахуеть… Шок абсолютнейший всё, что происходило последние полчаса или час, хуй его знает, сколько успело пролететь времени. Меня так размазало, что в попытке встать на ноги едва ли не сползаю на пол, спасибо, что ловит своими сильными руками, прижимая к себе, и делится кислородом, выдыхая мне в губы. — Это был самый потрясающий подарок из всех, что я получал за всю свою жизнь. Я не знаю, Анита тебе про конфеты рассказала, или ты вот так попал пальцем в небо и выбрал то, что я с детства люблю. Но это очень приятно, это очень-очень-очень приятно. Для меня никто и никогда не делал чего-то подобного, вот так тонко подмечая, стараясь ради меня, выкладываясь только лишь ради моей радости, моих эмоций. Но самый главный, самый важный, самый неожиданный, судьбоносный, роковой подарок для меня — твоя любовь, о которой кричало наполнение этой коробки. О которой говорят сейчас твои глаза. Я так сильно этого хотел, я так сильно боялся никогда не почувствовать от тебя взаимности, что сейчас готов воспарить к облакам, поцеловать синее, как твои глаза, небо… в знак благодарности. Я люблю тебя, я так сильно тебя люблю, ты — моё сердце, — он звучит тихо, проговаривает каждое слово, глядя в мои глаза, глядя глубоко вовнутрь, проникая каждой буквой в саму душу, а я прохожусь рукой по цветной тату на его груди, по ключицам и шее, глажу его вдоль челюсти. — Твоя любовь — самое необыкновенное, ты весь — самый необыкновенный, сложный, но просто потрясающий. Спасибо тебе за то, что остался со мной, за то, что старался бороться, за то, что сейчас проявляешь так много усилий ради нашего будущего. Я могу лишь пообещать стараться также сильно. И любить ещё сильнее. — Тебе, правда, понравилось? — Губы воспалённые в улыбку растягиваются нехотя. Язык снова чутка опухший и болезненно тянет. Переборщил… Но свет ореховых глаз напротив важнее. Ценнее. — Безумно, — его глаза не врут, он правда доволен, он, как сытый кот, который то ли сливок налакался, то ли сожрал свежую, сочную, жирную газель. — Я так сильно хочу провести с тобой всю жизнь. С тобой так хорошо, я не хочу, чтобы этот момент заканчивался. В тебе так хорошо… я бы навсегда внутри тебя остался, — бормочет мне в шею, снова подхватывает на руки и уносит в сторону ванной, а я боюсь привыкнуть к подобному, боюсь… но стремительно начинаю. Позволяя ему всё. А уже в ванной расстёгиваю непослушными пальцами его ремни и слизываю кровь с каждой царапины. Слизываю капли собственной спермы с его кожи, снова опускаюсь на колени и медленно, чувственно, неспешно отсасываю, игнорируя протестующий язык. Наблюдаю за неповторимой реакцией его тела на мои действия, за тем, как он совершенно отъехавшим взглядом ласкает, пока я член его, словно лучший в мире десерт, с удовольствием заглатываю. Облизываю, сжимаю в хватке ладони, снова обсасываю, втянув щёки. И понимаю, что стопроцентно не ошибся, когда вернул серёжку на место, потому что его явно от этого ведёт. Ведёт пиздец насколько. Он шарик на моём языке успел погладить пальцами, облизать не раз, а сейчас просит, чтобы я широко раскрыл рот, хочет видеть серьгу и на неё же кончить. Глядя, как сперма стекает по высунутому языку и припухшим губам, по подбородку, а он членом размазывает, водит по губам, языку, по щекам, вгоняет в горло до самых яиц и снова мажет-мажет-мажет. По всему лицу. Чтобы после благодарно вымыть моё тело, стереть капли воды с кожи и, усадив на диван, включить какой-то фильм, пока сушит мне волосы, аккуратно пропуская пальцы сквозь длинные влажные пряди. Он так мило заботится обо мне: делает тёплое какао, крепко обнимает, уложив на свою грудь, гладит вдоль спины, пока я не засыпаю. Засыпаю, как никогда ощущая себя настолько цельным и, не побоюсь этого слова, счастливым, что страшно. Это всё ощущается настолько правильно. Настолько, сука, хорошо, как никогда в моей чёртовой жизни. Я за ощущение это готов убивать, если отобрать попробуют. Готов изолироваться и прожить вот так всю оставшуюся жизнь. С ним прожить. Главное, чтобы он оказался своим выбором не разочарован. *** В сравнении с тем пафосом, с которым мы столкнулись на день рождения Свята, наш ужин в одном из небольших пабов на окраине Берлина, расположенном недалеко от нашей квартиры, кажется атмосферным и импровизированно-домашним. Два квадратных стола пришлось сдвинуть, чёрная матовая скатерть чинно улеглась сверху, и четыре мягких трёхместных дивана стоят вместо стульев. Уютный полумрак добавляет атмосферности и уюта. Отличительная фишка заведения — естественное освещение от множества горящих широких свечей и факелов по углам. Своеобразная подъёбка на таверны прошлых веков, куда не все предметы интерьера вписываются идеально, что, однако, не портит общий фон и потому не особо страдает стиль. В помещении стоит легко узнаваемый запах пчелиного воска и настоящей дорогой древесины, слегка терпкий, но приятный. Официантки в фартуках и тематических платьях, а я на пару секунд представляю, что сейчас нам поставят на стол деревянные кружки, бросят по куску мяса на обветшалые, видавшие лучшие времена тарелки, и мы будем ржать в голос стайкой разбойников, несмотря на то, что рядом с нами дама. Расплёскивать похлебку, похожую на помои, и пахнущее чистейшей брагой пойло. Здесь больше никого нет из посетителей, кроме нашей компании, зал на вечер выкуплен, уединение гарантировано, и должно быть комфортно всем. На это был расчёт, когда выбиралось заведение для праздничного ужина и совместного отдыха в кругу близких Эрику людей. Но… но лицо с горящим тёмным взглядом напротив, с глазами, как у дьявола, пришедшего за моей душой из самих глубин сраного ада, уже битый час нервирует до навязчивого зуда, что противно ощущается под кожей миллиардами омерзительных покалываний. Диего Гарсия. Впечатляющая внешность, даже не поспоришь. И не потому, что он похож на рокового красавца с идеальными чертами лица, красивым я его, даже с натяжкой, не назову, потому что рожа у него самая обычная, таких множество вокруг. И оттенок волос не уникален. Тёмные короткие волосы, без выебонов типа модельных стрижек или новомодных укладок. Явно не заморачивается и просто снимает их машинкой. Сам. По утрам. Когда есть настроение. Густая щетина покрывает щёки до самых скул, ровно такой же колючий тёмный подбородок делает его блядски суровым. Чёрные, как смоль, брови делают его взгляд тяжёлым, чёрные, словно накрашенные тушью ресницы, длинные и очень объёмные, должны бы это смягчать, но, увы. И глаза так сильно выделяются, что не знай я, что он никогда подобного не допустил бы, то сказал бы, что глава Синалоа подводит их чёрным карандашом, небрежно тушуя и слегка заходя на слизистую. Выдерживать его взгляд почти невозможно, там столько обещания мучительной кончины, отвратительно изощрённых пыток и многого другого, что отводишь глаза неосознанно, потому что абсолютно животная энергетика давит и прогибает собой. Даже не зная, кто он, в нём человека не ощущается даже минимально, в отличие от Эрика. Даже не зная, в чём он варится всю свою жизнь, и что у него за душой, безобидным Диего назвать не решишься. Он буквально эталонный киношный или книжный злодей, тот самый антагонист, тот самый плохой парень, истинный бэд бой, зверь в шкуре человека, лидер таких же ублюдков, как он сам. Ведёт периодически носом, хищно принюхиваясь, смотрит из-под низко посаженных бровей по сторонам, хмурится, а на лбу складками собираются морщины. Ему нет и сорока, вряд ли даже до тридцати пяти он докатился, но выглядит старше, а ещё измученнее, чем в наше последнее столкновение. Его руки выглядят грубыми, пальцы сильными, кожа мозолистой. При всём этом обвинить Гарсия в неотёсанности, даже слишком сильно этого желая, не выйдет. От него пахнет тяжело. Дело тут в особой давящей ауре или мускусном запахе с чем-то жгучим, вроде перца и острых специй, или разум сам дорисовывает несуществующие детали к его образу — не понимаю. Его шея мощная, сдавить руками её пиздец как хочется или увидеть надменного ублюдка лежащим на полу, чтобы подошва моих ботинок прижималась к выпирающему острому кадыку, вдавливая его до хруста. Чтобы с губ его тёмных и регулярно кривящихся стекала, пузырясь, кровь. А белоснежные белки глаз, что словно выбелили ненатурально, хочется, словно тонкими вспышками молний, прошить лопнувшими капиллярами. У него красивая рубашка со странным орнаментом, чудовищно облегающая рельефное мощное тело. Мышцы проработаны хорошо, шрамы рассыпаны то тут, то там. Перстни мерцают плоскими печатками в свете свечей. Крестик, такой же, как на моём запястье, покоится на груди, толстая цепочка браслета путается с широким ремнём дорогих часов. Он выглядит представительно. От него пахнет сумасшедшими кровавыми деньгами за милю. Так же, как сигаретами и горечью виски, которое молча пьёт неразбавленным, и мне бы хотелось спросить, какого члена он тогда тут делает, если компания настолько отвратительна его изысканному ублюдскому вкусу, но, перехватывая не один, и даже не два раза его взгляд, направленный в нашу с Эриком сторону — знаю ответ. Я помню по рассказам Аниты, как близки они стали, едва ли не с первой встречи. И если нас с Максом, к примеру, связала схожесть характеров, интересов и стремлений, попытка найти кого-то близкого, кому можно без страха довериться и идти рука об руку, то они упали в яму. Оба. И было лишь два выбора: подохнуть там или выбраться. Третьего тут, увы, не дано. Гарсия, как оказалось, семья не слишком стремилась помогать: в системе суровых законов картелей, в системе передачи власти по кровной линии отца, за редким исключением матери, было слишком дохуя сбоев и нюансов. И главный враг, чаще всего — практически всегда, что лично для меня дикость — именно тот, кто природой должен был стать важнейшим, главным, семьёй, связанной единой ДНК. В мире их сраных, ублюдских понятий, младший сын в семье практически позор, пусть и судьба к нему благосклоннее, чем к среднему, например, но… младший всегда в глазах большинства будет стоять ниже старшего, как бы ни разъебался в лепёшку, обратное доказывая. Ты можешь быть хоть трижды способнее и умнее брата/братьев, но тот факт, что тебе не хватает пары лет, чтобы сравняться, или всего лишь ёбаного года, у тебя забирает несколько десятков очков, а старшему дают их в фору. В мире их абсолютно ебанутых понятий всегда существует две-три семьи. Старшая, а значит — главная, управляется старшим братом и принимает решения по каждому вопросу, является той, кто говорит последней и выносит вердикт, что не оспаривается, и каким бы безумным ни казалось ей озвученное, оно перевесит десятки протестующих голосов. Старшая, значит — права априори. И имеет так много преимуществ, что непонятно вообще для чего они делают вторую, третью и прочие семьи. В их мире вторая семья — унизительное место, для тех, кто ещё чуть-чуть и допрыгнул бы до вершины, но не срослось, судьба решила иначе. Вторая семья — терпила, тот самый мальчик для битья и насмешек, а ещё самой грязной и ёбнутой работы. Даже третья, а если братьев четверо, то, вероятно, и четвёртая семьи, не будут так сильно опущены, словно в сточную яму к крысам, как именно вторая. Я не понимаю даже половины того дерьма, что в их мире происходит. Я не знаю, как так вышло, что Диего перевернул там всё с ног на голову, а в итоге сейчас занимается тем, чтобы стать главой старшей семьи, уничтожив всех, кто против, объединяя раскинутые, пусть и мелкие, но куски, во имя обретения абсолютной власти. Он кромсает их принципы, он выдирает с мясом вековые законы, ломает уставы картеля. Я не жил в Синалоа настолько долго, чтобы прочувствовать доподлинно эту гнетущую атмосферу, чтобы проникнуться и посочувствовать, но одно понял довольно быстро — жить в подобном дерьме не стал бы, тупо не смог. Там слишком много рамок, ёбнутых совершенно законов и отсутствие каких-либо компромиссов. Там нет любви, разве что к власти, Леди и Деве. Там нет жалости: убивают родственников наравне с чужаками, если те провинились. Карают сурово даже детей. Там нет лазеек. Не существует. И глаза напротив, чёрные, как само выстывшее пекло, говорят мне о том, что жизнь моя для него ничего не стоит, но я в безопасности, пока рядом со мной, вот так, как сейчас, и держит за руку, мягко поглаживая по пальцам, Эрик. Эрик — его исключение из правил, моя жизнь — несуществующий компромисс, его любовь к Гонсалесу — та самая лазейка, мешающая, лишняя и приносящая множество проблем. Атмосфера за столом — полный пиздец. Рядом с Диего сидит красавица Софа и ей он даже улыбается, даже тепло, выслушивая, что она тихо рассказывает, а я из-за музыки ничего услышать не могу, а жаль. На неё он смотрит иначе, выстывшие чёрные глаза облизаны искрами и всполохами огня. В них много привязанности и любви. И очевиднее некуда, что она для него — сестра, он знает её с момента рождения фактически. И в своих чувствах, когда на обоих Гонсалесов смотрит, чересчур уязвим, оголяясь, чтобы не задеть их равнодушием, но при этом открываясь при лишних для подобных откровений людях. Гарсия сдержан и с Валерой, что роль бодигарда настолько принял всем своим существом и с ней сжился, что не отходит от Софы ни на шаг, изредка выходя покурить с Денисом или Стасом, которые оба, к слову, тоже тут. Причём Лисицын всеми силами пытается сбежать от Мельникова, подсаживаясь всё чаще ко мне, чтобы завести диалог ни о чём, хоть о домашних питомцах, которых у него трое. Крыс. Белоснежные, красноглазые, с длинными лысыми хвостами, и назвал он их, пронумеровав. Первый, вторая и третий. Занимательное дерьмо, но интересует меня куда меньше, чем Стас, который слишком напряжённым выглядит, пытаясь улыбаться и даже в своём  духе подъёбывать Макса. Шутить, закатывая глаза, когда Алекс вставляет пару копеек. И он мог бы с лёгкостью обмануть за этим столом, вероятно, всех своим состоянием. Но не меня. Стас — человек сложный. Слишком сложный, со слишком смазанной мотивацией множества его пространных решений и поступков. Он умудряется, как Фигаро, быть то тут, то там, отрывая по шматку, а после сбивая и склеивая, чтобы в конечном итоге иметь огромный полноценный кусок. И зачем ему было проходить то, что он прошёл? Вопрос интересный, ведь влияние его семьи — матери, старшего брата и почившего отца —позволило бы ему всю жизнь, до глубокой старости, проебланить, не стукнув палец о палец. Но он дрессировал себя сам. Выгрызался из кокона, в который без чужой помощи до этого окуклился. Стас — уникум. Очень хитрый, хитрейший из знакомых мне людей, а повидал я ублюдков чересчур много разных мастей. И в костюмах, и без. Стас… именно его я бы назвал лисой, никак не Дениса, пусть тому и благоволит фамилия. Обаятельный, когда ему это нужно, с мерцающим взглядом красивых глаз, с плутоватой улыбкой и острым языком — он покоряет. Мне не хотелось его любить, но я не смог хоть чуточку, хоть немного… настолько, насколько осталось живых кусочков истерзанного Максом сердца, в него не влюбиться. И это было приятно, эта передружба и понимание. И, наверное, странно, что мой бывший любовник на праздничном вечере в честь Эрика, но раз уж здесь Гарсия, а ещё и Олсон, который не выглядит чрезмерно довольным, но, видимо, смирился с тем, что я с Гонсалесом, то мне жутко хотелось в свою сторону симпатии присутствующих уравнять. Со Стасом комфортно. Стас умеет быть со всеми и ни с кем. С лёгкостью поддерживая беседу и с Максом, что лениво потягивает виски, и с Денисом, который молчит по большей части, пусть и не выглядит напряжённым, и с Алексом, у которого нет проблем с Мельниковым, но есть со мной. Стас даже с Диего перебрасывается фразами, пусть тот и угнетает, как надвигающийся шторм. Стас — это Стас. Стас вам не Олсон, что крайне постно реагирует на Гарсия, по большей части отирается рядом с Максом и, такое чувство, что уйди мы все сейчас, оставив их наедине, сидел бы точно не сбоку… а на его коленях. Алекс в своём желании — такая очевидная сука, что меня от него почти тошнит. И дело не в том, что я ревную Макса, с этим проблем как раз-таки нет совсем, Макс в праве трахать кого пожелает, это его личное дело и выбор. А с учётом того, что у них со Святом очередной затяжной перерыв, в монахах ходить оба не будут. И крайне комично выйдет, если своеобразным мостиком между этими двумя безумцами станет именно Олсон. Переносчик, сука, не чумы, как крысы, или инфекций и вирусов, как москиты, а запаха с кожи любимого человека. Чтобы Макс с него вдыхал свою куколку, а куколка его… с кожи Алекса. Вот такая, мать вашу, цепочка из живых звеньев. Макс тоже на удивление со всеми и ни с кем. Хотя «со всеми» — сказано слишком громко, ибо я куда чаще встречаю его взгляд, чем остальные. Именно я вижу, как тоска его обгладывает, как ему, с одной стороны, не одиноко и не пусто, люди ведь рядом. А с другой… он мыслями чересчур далеко. Жидкая ртуть закручивается воронками, почти нечитаемая, спокойная, едва ли не ленивая. Его не трогает Гарсия, даже минимально не цепляет, со Стасом они умеют общаться на взаимных подъёбах, с Денисом им говорить не о чем — давнишняя история с его отцом-прокурором в зачатке захоронила возможный контакт. Макс не карает за грехи отцов, но влезать в эту семью точно не захочет, потому удерживает нейтралитет и просто делает вид, что не замечает. Валера для него — напоминание о Сойере. Он как-то рассказывал уже, что, когда замечает шрамы на его руках, перед глазами стоит яркая алая кровь и блядский снег, на котором лежал бывший лучший друг — собственная тень, что вдруг испустила последний вдох и исчезла. Валера для него как тонкая спица, что под рёбра впивается, прошивает… Убить не способна, однако способна причинить боль. Валера причиняет неудобство, особенно глаза его, знающие то, что не стоило никому. Макс курит, много курит, выходя раз за разом, а я неосознанно за его фигурой до дверей слежу, прожигая широкую спину взглядом. Он волнует меня, переехав в другую квартиру — старается совсем на дно залечь. Как будто его дело — быть рядом, как верный пёс, до выписки, а после можно самоустраниться. Как будто считает, что мешает нам с Эриком. Как будто я не говорил ему десятки раз, что ближе него, разве что собственная кожа, я даже брату не доверяю настолько безоглядно как ему, и потерять Макса, как располовинить собственную душу надвое. Но… упрямство Лавровых — семейная черта, с которой бороться порой просто невозможно. Макс выходит-выходит-выходит, а я, заебавшись на это смотреть в очередной раз, просто встаю следом, чувствуя, как мои пальцы попадают в капкан горячей ладони, опускаю свой взгляд на выжидающего Эрика, чтобы указать кивком, куда собираюсь. Впервые за вечер отлипаю от дивана, к которому, кажется, прирос, выползаю на улицу и покрываюсь противными мурашками от порыва прохладного ветра. — Тот самый, кто пытался со мной бросить курить ещё зимой, — хмыкаю в спину Максу, а он, звучно цокнув, резко поворачивается. Морщится недовольно и сплёвывает. — Что, зависимое ты животное, а? Дай и мне тогда затянуться хоть раз, — тяну руку к его сигарете, а он мычит в протесте, поднимая её выше. Заставляя фыркнуть на этот детский сад. — Мне можно, тебе — нет, — назидательно звучит, вкупе с его глубокой затяжкой и прикрытыми глазами, и нихуя не работает так, как надо. — Дай-ка, подумаю… насколько мне не похуй на то, что мне можно или нет? Хм, и правда — абсолютно похуй. Дай затяжку, — тянусь снова. — А потом ты найдёшь мой труп в ближайшем переулке возле мусорного бака, и трупом я стану из-за твоего мужика, которому, в отличие от тебя, совершенно не похуй на сраное «можно» или такое же ёбаное «нельзя». — Ты такой раздражающий, когда не в настроении, — складываю руки на груди, так хотя бы немного теплее, пусть тонкую ткань футболки и продувает сучий ветер: в переулке долбанный сквозняк, или так кажется после душного заведения, чёрт его знает. — А с чего бы мне в нём быть, Фил? — отвечает, отрицательно покачивая головой. — Меня бросил человек во имя собственных амбиций, человек, которого я люблю больше жизни, и я пиздец как сильно горжусь им, но в тоже время… я пиздец как сильно его ненавижу за это решение. — Снова глубоко затягивается, выдыхает дым носом, кривя свои яркие губы. — Он мог выбрать блядский Берлин, понимаешь? — приподнимает чёткую бровь, изломанную как крыло хищной птицы, что делает его черты лишь острее. — Он мог сейчас быть со мной. И я знаю, всё было бы сложно, косо и ебано, мы бы долго притирались, боролись, ошибались и мучили друг друга, изматывали и ломали бы что-то. Что-то бы заново, куда крепче прежнего, строили, но… вдруг получилось бы в итоге? И не через несколько лет, а уже сейчас? Вдруг, мы бы не задушили друг друга к херам, вдруг шанс всё-таки был? Почему сомнения есть у меня, а у него их нет? Он отказался даже изредка звонить, он оборвал попросту всё и перекрыл мне кислород. А я жить без него, блять, не хочу. Только теперь мне придётся висеть до нового года в сраном ожидании, чтобы побыть с ним одну-единственную, украденную ночь, и, вероятно, она одна у нас и будет на год вперёд. Чтобы через год  встретиться снова и повторить… или нет. Ибо, как отметишь, так и проведёшь — сказала куколка. Он у нас наивно суеверен в хуйне, игнорируя остальное. Потому и получится, что встретим мы Новый год вместе, но раздельно все триста шестьдесят пять ебучих проведём. Сука, — сплёвывает снова, злится так очевидно, хмурится и блестит темнеющей ртутью. — Говорил с ним об этом? — спокойно спрашиваю. Жалеть его — бессмысленно, он этого не потерпит. Его стоит просто выслушать. — Нет. Что я должен был сказать? Свят, я люблю тебя, я эгоистично хочу тебя всего себе. Всегда рядом, и готов украсть тебя у всего мира? Брось грёбаную империю, брось всё ради меня, брось, а потом возненавидь за это, потому что это неизбежность и дело времени. Давай же, мой член стоит сучьих миллиардов, которые упадут на твой счёт в качестве наследства, твой отец всё равно рано или поздно помрёт, и бедным ты не будешь, какой смысл рвать жопу. Я всего-то могу предложить тебе быть рядом со мной в грязи и крови ахуительной, так любимой мной рабочей дыркой. И я даже буду позволять тебе принимать решения, например, в какой из поз буду тебя в очередной раз ебать. Потому что на задания брать не смогу — с ума сойду, понимая, какая опасность нависает. Инструктором, даже на моей базе, ему было бы не стать ещё прилично по времени, а на базе Рокки он им не станет никогда, там критерии настолько ебанутые, что даже я пролезаю с пиздец каким скрипом. Туда в инструкторы подходишь только ты. Идеально. Эрик — с натяжкой. — Закуривает следующую, отбросив под ноги бычок, дымит сраным паровозом, а горечь в его словах ощущается концентратом. И виной тому точно не никотин, смола и прочие примеси. — У него рядом со мной будущего нет. И правда сраной жизни в том, что любовь можно провозгласить абсолютом лишь тогда, когда ты сам себя найти сумел. А он нихера не найдёт, пока на члене моём будет двигаться. Потому что я буду его поглощать, не дав так много свободы, как ему необходимо, чтобы расправить крылья. И в итоге его отец подохнет, и империя перейдёт в его неопытные руки, и его как сосунка прикончат, даже я не смогу уберечь от всех угроз. Если Свят не научится управлять, не вникнет в систему, не рассмотрит, как работает весь механизм, у него нихуя не получится после. Он сейчас должен начать, хотя бы начать закладывать фундамент для собственного будущего. Ему отец придумал отличный вариант дрессуры с чёртовым центром, там будет и управленческая поебень, и умение распоряжаться ресурсами, и принятие важных решений и установление связей. Куча всего. Хотя кажется — это же просто реабилитационный центр, да как бы ни так. И я всё, мать твою, понимаю. Всё. Но мне так насрано внутри, что хочется что-нибудь разъебать. — Может, вам стоило просто попробовать хотя бы какое-то время? Ты мог бы поехать с ним в Штаты на месяц или два, если бы внезапно у вас перестало получаться совмещать отношения с его заданием, то ты мог бы вернуться в любой момент. Мне кажется, вы раздули проблему и устроили себе катастрофу на пустом месте, — честно озвучиваю своё мнение. — На расстоянии мы попробовали. Он сам тогда попросил. И что вышло в итоге? Надолго нас хватило? На нихуя почти. В Штатах была бы та же проблема. Он зацикливается на чём-то так сильно, что выпадает в других сферах своей жизни. Плюс ко всему он сам так решил. Он — не я. Мне выбора не оставили совсем, и мнение моё он не спешил спросить. — В Берлине, я думаю, было бы иначе, — задумчиво тяну. — Постоянная близость многое облегчила бы, голод со временем стал бы более терпимым. Вы научились бы его контролировать и с ним же внутри жить. Ну натрахались бы и прочее за первые месяцы до тошноты, а потом пошли бы дела в гору, когда ушёл бы страх близкой разлуки. А так вас будет при каждой встрече кипятить, колотить и выворачивать из-за паники внутри. Вы же мечетесь, как беспокойные духи, хоть экзорциста вызывай, готовы друг друга целиком поглотить и сожрать, не оставив ни капли. Вообще ни капли. Это клиника, Макс. На вас смотреть жутко. — Выхватываю-таки у него сигарету и только ко рту подношу, готовый обхватить фильтр губами, как чувствую оплетающие меня сзади сильные руки. Горячие, раскалённые руки, они такие одни на всём свете. Самые узнаваемые. Эрик. Почему пришёл к нам, даже не стану спрашивать, вряд ли он пиздец как ревнует, пусть и проскальзывает периодически в отношении Макса что-то слабое, но отпускать из фокуса почти до паники боится. Эрик, который обнимает лишь крепче, когда, уткнувшись мне в шею носом, явно чувствует холодную кожу и понимает, что я замёрз. В капкан собой сковывает, растирает мои руки от локтя до плеч, целует сквозь тонкую ткань, но в разговор не влезает, пусть и шепчет своё: «пожалуйста, не кури», вынуждая шёпотом, этой непритворной мягкостью и страхом за меня… так и не затянуться ни разу, вернуть сигарету обратно Максу. — Уже как есть, Фил. Он выбрал сам, он — молодец, но эгоист внутри меня впадает в безумие. И я же с Басовым-старшим всё обсудил, я же знал, что он предложит сыну такие варианты. Я же получил от него фактически благословение нас как пару/семью, похуй как называть это безумие. Я же понимал, что ещё немного, ещё пара глотков воздуха рядом с ним, и всё закончится: сказочные ночи, сука… волшебные, — выдыхает и морщится, глядя куда-то вдаль. А мне за него больно. — Волшебные, каждая, пока он в моих руках — ёбаная магия. Но всё имеет цену. За всё нужно платить. И хуёвее всего, что я платить готов, обидно только, что цена — моё изодранное в клочья сердце. — Я не знаю, чем вам обоим помочь, — я и правда не знаю, чувствуя себя перед их болью просто потерянным и беспомощным. — Не знаю, что здесь можно сказать. Когда-нибудь вы будете вместе без разлук и препятствий, преград и обстоятельств. Когда-нибудь ты будешь всегда держать его в руках, но пока нужно потерпеть. Если у кого-то и получится пронести это чувство вопреки всему, то у вас. — Главное — сам будь в порядке, с остальным справимся, — смазано отвечает, глядя в мои глаза, а после похлопывает Эрика по плечу, вместо меня, и уходит обратно в паб. И ведь не приди Гонсалес, он со мной ещё бы постоял, и что-то изнутри вычленил, выпотрошил, выдрал, выпустил этот гной, что нарывает, но в который раз ускользает как призрак, а я не хочу, чтобы в нём копилось ощущение пустоты и ненужности. Я так не могу. При этом в руках Эрика плавлюсь. Он тактильный. Такой тёплый, такой ласковый, что каждый контакт словно покрывает  меня елеем. Полвечера гладил мои пальцы, просто брал руку, положив на своё колено и каждую фалангу тёплыми подушечками исследовал. Неважно, что в этот момент говорил, неважно кому. Контакт тел был важнее любых диалогов. Я не встревал в его разговоры, по большей части просто отмалчивался, но чувствовал Эрика рядом как будто мы сонастроены на одну волну, испускаем идентичную вибрацию и резонируем от стен. Его подушечки чертили линии внутри моей ладони, короткий ноготь повторял маршрут. Мои пальцы сгибались, разгибались, это было и щекотно немного, и слишком интимно. Он обнаружил несколько маленьких шрамов, обласкал выпирающие костяшки и особенно трепетно выгладил каждый приобрётенный шрам от проколов артерии. Круглые, практически сливающиеся в единую точку ранки. Воспаление уже успело пройти, но розоватая кожа ещё выделяется. Эрик нежный. В каждом его жесте так много всего, такая неебическая наполненность. И мы несколько долгих часов не были вот так близко, соприкасаясь только пальцами. Несколько часов на расстоянии становится много. И это странно. И страшно. Вновь попадать в зависимость, вновь начинать растворяться, даже понимая, что без меня его жизнь была бы другой. Это странно — получать благодарность за конфеты куда большую, чем за более дорогие части подарка. Странно то, как он каждую крошку шоколада слизал с моих губ, с таким удовольствием, шепча при этом, что раньше это была его любимая сладость, самая ахуенная с глубокого детства. Теперь же его любимое, самое лучшее, самое необходимое лакомство — мои губы. Эрик… Мой Эрик. Звучит как бред. Поверить до сих пор крайне сложно. Отмотать бы время на год назад, да ахуеть от контрастов. Всё так изменилось всего-то за три с половиной сотни дней, что кажется, словно промелькнуть успели годы, а может время, пока я активно боролся со смертью, специально ускорило бег, то ли чтобы быстрее забрать и добить, то ли чтобы подарить как можно больше мгновений перед концом. Эрик… я всё ещё учусь его ценить. Относиться правильно. Прикусывать язык, когда с него желает сорваться что-то привычно острое, понимая, что слова мои ранят его сердце и душу. А я хочу их беречь. Эрик… В руках своих разворачивает, сжимает мои бока, не выдержав и под футболку нырнув, облизывается, рассматривая моё лицо, притягивает ещё ближе, пахнет хмельным виски и дымом, пахнет блядскими сотами и перцем, пахнет так одурманивающе, что стоит вдохнуть поглубже, как начинает от него вести. — Весь вечер всё, о чём я могу думать, роняя случайные реплики, отвечая на череду вопросов, улыбаясь сестре или Диего… это твои губы, — выдыхает тихо и подаётся ко мне, не давая шанса хоть что-то ответить. Облизывает, всасывает в свой рот, встречается с моим языком, к себе всё сильнее прижимает. — Обожаю твои губы. — А я обожаю, как громко он целует меня, как слышны эти звуки отлипающих мокрых губ, как он цыкает и мычит от удовольствия, словно не лижет мой рот, а ест что-то поистине потрясающее. — Обожаю с первого поцелуя, ты таким вкусным оказался, что я ахуел. — Глубже, а под рукой моей, что на груди его лежит, отдаётся вибрацией рокот и тихие стоны. Он становится в секунды жадным, таким жадным, что я захлёбываюсь, поворачивая голову, которую он вертит рукой, направляя, сжимая волосы у затылка. Царапает щетиной, и вокруг губ кожа начинает гореть от напористости, от того какой он несдержанный… Горячий, такой, сука, горячий, я в шоке. В шоке, что мой, весь мой, целиком. И совершенно похуй к чему конкретно он меня прижимает, хоть к мусорному баку, когда подхватывает под ягодицы, заставляя оплести ногами и вцепиться в его шею и плечи. Плевать на что-то холодное и твёрдое за спиной. Чтобы там ни было, оно не вызывает внутри ни капли протеста. Потому что Эрик становится ещё ближе. Я чувствую, как отирается, как блуждают его требовательные руки, как он не в силах перестать меня целовать. Возбуждённый и взбудораженный. А под веками тёмные пятна пляшут, грудь ходуном… до нехватки воздуха, хочется сползти на землю и развести в стороны ноги, и всё равно, что на мне светлые джинсы и белая футболка. Всё равно, что ровно те же расцветки на нём. Мы, не сговариваясь, парно оделись. И всем своим видом кричим о том, что в отношениях. Мы об этом орём. Об этом орать хочется. — Трахнешь меня в переулке у паба? — хриплю, когда в шею впивается, всасывает кожу, и я прекрасно знаю, что там будет очередной багровый засос, на пиздецки заметном месте. — А ты дашь? — Боже… Когда он таким тоном со мной говорит, я просто хочу вставать в позу и либо рот открывать, либо прогибаться и подставлять задницу. Неподражаемо прекрасный. Ахуеть насколько сексуальный. Чистейший восторг. — Тебе везде, всегда, всё что попросишь, — шепчу, пытаясь сглатывать со слюной стоны, но они вырываются прерывистым дыханием, а губы распахиваются. Я в мясо, когда он вот так ласкает мою кожу и метит, когда царапает зубами и щетиной ключицы, и всё что могу, лишь откинуть голову, давая ему максимально много места для маневров. И даже не охнул, когда под ткань джинсов проникает, запускает обе горячие ладони, сжимая голую кожу задницы, вдавливает собой в стену ещё сильнее. Вдавливает, отираясь стояк к стояку, и именно в этот, сука, момент, когда у меня плывёт перед глазами, когда я, приоткрыв рот, ахуеваю от вспышки страсти, которая раскатывает нас в переулке, и я готов реально стесать себе кожу до кровавых ссадин об стенку здания, обо что угодно, только бы получить его внутрь сейчас же. Когда у меня мозг отключается рядом с ним. Снова. Когда это такая острая необходимость, что нахуй весь мир, пусть подождёт… Я слышу щелчок зажигалки. Он кажется далёким и тихим, за шумом крови в ушах почти неразличим, но инстинкты вопят о том, что мы не одни, и глаза открываются сами. Ресницы, успев спутаться, нехотя расклеиваются. Я смотрю пьяный к херам, реальность плывёт и раскачивается, и вижу тёмный выстывший ад чужих глаз, ад на блядской земле, его воплощение в лице одного из прислужников, что с удовольствием забрал бы мою недостойную душу. Вижу черноту, в свете фонаря почти пугающую, мне не нужно знать ёбаных оттенков, его взгляд не имеет цвета, его взгляд просто концентрация чего-то настолько мрачного, что стоило бы всё же испугаться и мышью залезть в ближайшую щель. Он смотрит. Он смотрит, и сейчас это не близкий друг любимого мной человека. Не часть его семьи. Не тот, кто с ним топтал окровавленную землю в две пары ног, не тот, кто помогал, подставлял плечо, закрывал спиной, понимал и принимал. Здесь стоит тот самый зверь, тот гордый хищник, который готов пропитать землю кровью родного брата и забрать в свои руки единоличную власть. Здесь стоит не просто Диего, которого кто-то знает с сопливых лет, кому можно улыбаться и в ответ получить такую же тёплую улыбку. Здесь — глава одного из самых крупных и мощных, смертоносных и опасных картелей. И за то, как я на него смотрю, совершенно растёкшейся блядью в руках его друга, он мог бы меня с лёгкостью убить. Я в его глазах — шлюха. Он рассматривает нас, чуть склонив голову, рассматривает придирчиво и очень внимательно. Он рассматривает так, словно делает мне вскрытие, убрав, будто прозрачного, Эрика, стирая его в своих глазах как ластиком, делая его проницаемой мембраной между мной и реальностью. У меня стойкое ощущение, что он роется в моих внутренностях, наматывая метры кишок на руку, сжимая пальцами их так сильно, что те сочатся кровью и дерьмом. Наматывает крупными кольцами, не отводя взгляда, не моргая. А следом мои органы полосует на ленточки, связывая между собой крупными небрежными узлами в сильный нахлёст. Он каждую кость в моём теле растирает подошвой своих дорогих замшевых туфель, не боясь испачкать их в крови, а те крошатся, словно из мела. Он меня разбирает до микрочастиц, изничтожает нахуй. Я читаю в его взгляде, как он мысленно сделал со мной всё самое страшное, самое отвратительное и тошнотворное. И сделал бы в реальности, с превеликим удовольствием, не будь Эрика между нами непреодолимой стеной. И самое паскудное в этом всём, что Гарсия может начать внушать ему мысль, что я с ним лишь по этой причине. Что мнение того, кого он знает очень давно, кому доверяет беспрекословно, окажется весомее моих слов о любви. И я не смогу с этим бороться. Потому что нет ничего бессмысленнее, чем попытка доказать, что любовь твоя громче чужих слов. Одно дело, когда человек купается из-за тебя же в сомнениях. Но когда начинает вмешиваться мнение остальных… Идея провальна со старта. Своими метаниями и попытками ты себе же вредишь. И я хочу остановить Эрика, сказать, что мы не одни, что не стоит демонстративно вот так в глаза Диего бросать наши отношения. Мне не стыдно. И не страшно. Просто есть вещи, которые делать не стоит. Просто не стоит оно того, и всё тут. Мы сможем сделать это и даже больше после, за закрытыми дверьми. Не сейчас. Не при нём. Незачем. Я хочу его остановить, кайф не стал ни капли меньше, руки Эрика всё такие же жадные, он громко целует мою кожу, он лижет вдоль челюсти, он сжирает мои губы в поцелуе, а я дрожу, чувствуя тьму, что нас окружает коконом, и становится тяжелее дышать. — Эрик, — зову, сжимая его отрастающие волосы у затылка и чуть оттягивая от себя. — Отпусти меня, — шёпотом прошу, а он смотрит, не понимая в чём причина, пока я не перевожу взгляд на стоящего всё там же Гарсию, и лишь тогда до него доходит, что что-то не так. Оборачивается он стремительно, цокает довольно громко, но помогает встать на ноги и поправить одежду. — А сказать, что ты здесь стоишь, как статуя непримиримости, тебе религия, видимо, не позволяет? — приподнимает бровь, хлопая себя по карманам, достаёт пачку сигарет и сразу же закуривает. Взъерошенный, словно его погладили против шерсти. А глаза сверкают недовольством чересчур красноречиво. — Да нет, интересно просто стало, что же такого в этом существе условно мужского пола, раз его из присутствующих мужиков трахала, помимо тебя, почти половина. И как ты себя чувствуешь в их компании? Ладно, Мельников, вы с ним не были особенно близки, наверное потому тебе практически похуй. Но Лавров-то его пользовал как резинового, что по молодости, что буквально недавно, благо прямиком из твоих рук не забрал, из неостывшей постели. А теперь ты жрёшь его у грязной стены. Большего не достойна его дырка? Романтика в переулке? Такая у вас — пидарасов, любовь? Осуждать не стану, — хмыкает ядовито, но нет даже тени улыбки, несмотря на то, что губы растянуты. Его лицо уродует хищный многообещающий оскал. — А я вот смотрю и не понимаю. Что здесь такого уникального, что ты готов по пизде всё пустить? И здоровье, и жизнь, и авторитет. Может, если ты не можешь ответить, то кукла твоя резиновая ответит? Или ему вместе с опухолью вырезали часть мозга и голосовые связки, чтобы вместительнее стала глотка, и было удобнее заглатывать и сосать? — Блять, Диего, — люблю, когда Эрик рычит, не люблю когда не от страсти и не в постели. Становиться между ними, у меня желания нет от слова «совсем». Обиженно сбегать, однако, тоже. Я понимаю Гарсия. Я вижу эти оттенки ревнивой боли. Я был на его месте, когда видел Макса с собственным братом, и мне хотелось скулить. Потому что не понимал, почему он с той сраной глупой посредственной игрушкой, похожей на хуёвую замену меня. Похож внешне, совершенно иной внутренне. Я не понимал тогда. Не понимал, и меня выгибало от злости. Хотелось боли и мести. Хотелось многого. Я вижу этот знакомый блеск. Я не хочу его оправдывать, но при желании легко оправдаю. И в некоторых вещах соглашусь. Я действительно не стою ни его здоровья, ни жизни, ни авторитета. Я не достоин Эрика. И знаю это прекрасно, о чём необязательно постоянно мне говорить. Потому что быть со мной — осознанный выбор Гонсалеса, а отказаться от него я не могу, не хочу и не буду. Он нужен мне. Весь. Нужен, и я его заберу. — Я же просил приезжать только в том случае, если ты уверен, что это не будет проблемой. Приехать, если хочешь меня увидеть, провести время вместе. А ты налакался виски и теперь начинаешь вываливать в своём репертуаре. Сам отправил с детьми в Берлин, нахуя теперь исполняешь? Или тебе сильно нужно выебать меня в мозг? Так еби, но прекрати мешать моего любимого человека с грязью. Я не хочу это слушать. Вздрагиваю от порыва ветра, руки же, которыми я мог бы себя обхватить, засунуты в карманы джинсов. И я мог бы попытаться согреться, но при Гарсия не стану. Как и не позволю Эрику себя обнимать, решив, что проще уйти, чем получить ещё одну порцию яда, что он вместо шприца в меня словами вливает. Заставляя те просочиться в поры, в уши и ноздри. У яда его отвратительный привкус, знакомый до дрожи. Вернувшись в кабак, усаживаюсь на диван, решив изобразить, что всё более чем в порядке, улыбаюсь Софии, которая решила подсесть и показать мне какую-то породу мелкой собаки, которую очень хочет купить. Ей интересно моё мнение, ей интересно многое, она совершает попытки сблизиться, пусть и не похоже, чтобы я сильно сестре Эрика нравился. Она сто процентов винить меня может во многом, слишком многом… и относиться хорошо не обязана. Однако остаётся в Берлине до конца лета, потому что у неё нет учёбы, много свободного времени и она чертовски скучает по брату. Девочка без семьи, девочка-сирота, как и мы с Эриком; девочка, у которой я единственного родного человека отбираю, и за грудью противно сдавливает, словно  в кулак, грёбаное сердце. Софа говорит, что будет жить с Анитой, Амелией и Себастьяном, что Валера улетит на какое-то время в Центр, и она надеется прогуляться по городу, вместе потренироваться. Она говорит много, отвлекая от мрака, что с тёмным взглядом в меня просочился, говорит, своим внутренним светом отгоняя концентрированный пиздец, в котором меня пытался Диего утопить. Денис к ней тоже тянется, к ней не тянуться довольно сложно: открытая, позитивная, забавная девочка. Молодая, энергичная, любящая спорт, активный отдых и брата. Денис ненамного её старше, изуродованный жизнью и переставший улыбаться вообще. С вечно хмурым лицом, он, как осадок на дне стакана с вкусным соком, имея прекрасные внешние данные, оставляет послевкусие — частички на зубах и языке, которые хочется просто сплюнуть. Денис — тот самый тип человека, который легко взрывается, и его взъебать может что угодно в секунды. Буквально парочкой фраз. У которого регулярно бомбит, а чувство справедливости пока что неприрученное. Он верит , что наказуемы все, и это лишь вопрос ресурсов, подхода, терпения и желания потратить на это необходимое количество времени. Он тот, кто ебашит денно и нощно, не покладая рук во имя результата, которого, возможно, не удастся достичь. Тот, кто наивен, слегка и неуместно. Не в тех вещах. А ещё изломан нахуй. Слишком. Я как-то, пока не понял что к чему, доказывал ему какое-то время, что его размышления о неотвратимости наказания, мести и остальном — редкостная хуйня, но… его самого собственная позиция устраивает вполне. А зачем с ним возится Стас, у меня есть забавная теория, но после нескольких намёков на прошлое Лисицына она почти нежизнеспособна. И вечер можно считать вполне успешным, если вычеркнуть то, что произошло рядом с заведением между мной, Эриком и Гарсия. Вечер можно считать началом главы, где придётся сталкиваться людям, которые друг другу неприятны, и только потому, что Гонсалес нам дорог. Нам придётся смириться с местом каждого в его жизни. Смириться, понять это, принять, не пытаться наращивать влияние и играть в перетягивание каната. Потому что Эрик не вещь, не трофей и не приз. Он — удивительная, ошеломляющая красками личность, и я хочу его любить, хочу уважать его выбор, а не ставить перед ним. В конце концов, ведь так поступают любящие люди? Это и есть поддержка? Потому что я хочу ею быть. Хочу быть для него всем. И его всем для себя же сделать хочу. *** Каков лимит у восхищения? Вопрос, что не даёт мне покоя, пока я наблюдаю за тем, как Эрик готовит закуски, когда к нам приходит София, чтобы провести вместе время. Он орудует ножом очень искусно, сжимая своими сильными пальцами рукоять, умело стругает овощи, временами закидывает в рот пару ломтиков и, покачивая в стороны головой, хрустит, периодически бросает в нашу сторону взгляд и, встречая ответный — улыбается… и выглядит таким красивым. Эрик и кухня — мой блядский фетиш. Если бы у меня в данную конкретную минуту спросили, что самое сексуальное из существующего на свете, я бы молча указал пальцем в его сторону. Потому что отвести глаз не могу, неприкрыто любуясь тем, как играют мышцы под загорелой кожей, как выделяются вены, ползущие к запястью, как блестит цепочка на нём, лаская косточку своей гладкостью при малейшем движении. Эрик и кухня, его стряпня — особый вид удовольствия, и если в постели под ним я кончаю от мощных толчков в моё тело, то, пробуя его шедевры, готов кончать, ощущая гастрономический оргазм, когда взрывается восторгом каждый рецептор во рту. И не уткнуться в его спину лицом, прямиком между лопаток неебически сложно, не стащить с него футболку, чтобы дышать горячей кожей, пока он творит чёртову магию, орудуя ножом. Не начать целовать его плечи, бездумно скользя губами по шее, урча сучьим недотраханным котом, потому что не хотеть его невозможно. Невозможно быть рядом и думать хотя бы изредка о чём-то другом. Потому что хорош… Так хорош, что не подобрать грёбаных эпитетов, чтобы доподлинно описать всё, что благодаря ему расцветает в груди. Эрик накладывает кучу всего на большой поднос и тащит к нам на разложенный диван, пока Соня выбирает фильм, что мы будем смотреть, и настраивает проектор, полученный от брата в подарок. Лазерная штука, полная выебонов, за хороших пару штук зеленых. В моём детстве были похожие, только им требовалось белоснежное полотно, кромешная тьма и чёртовы кассеты. Но технологии ушли вперёд, несмотря на то, что мир наш на долгое время был практически разрушен. Прогресс снова пришёл в движение, пусть и не в настолько ускоренном режиме, как мог бы, не случись того, что случилось… Однако не всё так печально, как многие рисуют, отказываясь положительные перемены замечать. Ныть ведь проще. А нытьё — суть большинства. София выглядит довольной: глаза мерцают от кучи эмоций, на брата смотрит, как на божество и главного человека в собственной жизни, не бросая упреков или обвинений в том, как мало времени он в последнее время ей уделял, изредка созваниваясь и ничего более. София очень терпеливая и понимающая девочка, раз сумела принять как факт меняющуюся реальность вокруг Эрика, реальность, в которой теперь есть ещё один человек, не пытаясь ревниво территорию метить и истерить, что его украдут, а ведь могла бы, и её не в чем было бы обвинить. София переползает на диване ближе к брату и подносу, цепляя нанизанные на шпажку фрукты, терпеливо ждёт, пока каждый примет удобную позу, и запускает видеоряд. И в ближайшие два с половиной часа всё, что должно нас занимать — картинка, что растянута по всей стене, на удивление чёткая, яркая и практически идеальная. Только всё моё внимание перетекает к рукам, что мимолётно касаются моих пальцев или волос. К рукам, что находят мои губы, кормят виноградом без долбаных шпажек. Он невесомо, без нажима или давления, проводит по зализанной, чуть воспалённой коже подушечками, слегка проникая в рот, заставляя не просто подцепить ягоду зубами, заставляя облизать его пальцы и угощение всосать. Он смотрит при этом с голодом, который даже не пробует чем-либо маскировать, словно не было у нас секса в несколько раундов ближе к рассвету. Когда разбудила духота в комнате и захотелось форточку открыть… а по возвращению в постель меня к простыням прижали и начали жрать жадно, настолько жадно, словно мы не виделись месяцы, а не чувствовали друг друга кожей годы. Он трогает с той самой дрожью, которая возникает не от страха или волнения, она от желания, что пытается сдержать требующее ощущений тело. А я лежу и пытаюсь вспомнить, было ли нечто подобное со мной хотя бы однажды. Мы с Максом смотрели вместе много различного дерьма, не в последнюю очередь порнухи, в определённый период нашего взросления, когда пытались найти себя и разобраться в собственных вкусах, а после и предпочтениях. Смотрели порно и много позже, просто для остроты ощущений, ведь порой картинка с красивыми телами на предельной точке наслаждения заводит не меньше, чем ласка любовника. Как и попытка спорить, кто сумеет кончить быстрее — я или вон тот сладкий блондинчик на экране, и сумасшедшая гонка после за наслаждением, просто потому что хочется выиграть, как факт. Пусть выигрыши эти не важны и никакого веса под собой не имеют. Я пытаюсь вспомнить, было ли мне уютно хоть с кем-то, чтобы можно было прижаться ближе, утонуть в объятиях, чувствовать, как вздымается грудь, когда он делает вдохи, купаться в концентрированном запахе и, прикрыв глаза, почти засыпать, потому что безумно расслабляет непередаваемое чувство защищённости. Со Стасом было комфортно разговаривать, ему оказалось довольно легко доверять, он — понимающий, имеющий богатейший жизненный опыт, а главное — острый ум. С ним было интересно, весело, но никогда не накрывало, как непроницаемым куполом, и не было чувства, что даже если начнёт рушиться мир, он нависнет сверху и закроет от каждого падающего на меня камня своей спиной. Макс тоже был незыблемым, но в тоже время… он ломался, показывая слабость и оголяясь, тем самым заставляя меня вставать перед ним. Заботливый, помогающий, выслушивающий и принимающий меня целиком, он не мог подарить вот этого ощущения выстроенного вокруг меня бетонного забора. Такого высокого, что его невозможно перелезть, к нему не подступиться, его можно лишь жёстко разрушить, пробивая дыры. Нанося смертельные раны. С Эриком же… внутри живёт уверенность, что он словит каждую пулю, как бы быстро та не летела, он голыми руками отведёт от меня острые клинки, а клыкастым животным, грозящимся разорвать, сломает шеи, разорвёт пасти и вырвет лапы с острыми когтями. Именно с ним я позволяю себе расслабиться, отдавая свою жизнь в его руки. Именно с ним доверие оказывается абсолютным, пусть и не получается пока сказать всё, что копится внутри, пусть открыться окончательно всё ещё сложно. Я замечаю его старания, но при всём этом я вижу и барьеры, что всё ещё расставлены. Я принимаю его таким, какой он есть. Он же принять меня пока не в силах, и дело не в странности или чудовищности характера, тут всё банальнее — дело в том, кем конкретно я родился. И именно в простоте данного заёба и кроется по-настоящему лютый пиздец. Преодолимый, я верю в это. Только вопрос: сколько же времени потребуется, чтобы это переступить и суметь жить в полную силу? Я лежу в его руках под бормотание проектора и их комментарии к событиям и репликам, вообще не вникая, что там мелькает, и вспоминаю о Святе, думая, а каким было бы наше детство, если бы мы росли вместе? Споры и конкуренция, попытки подражать, ненависть за разделённое родительское внимание и попытки перетягивать на себя одеяло? Или же тепло и доверие, взаимопомощь, близость, что не разрушить ничему и никому? И раз уж так вышло, что нас обоих интересуют мужчины, нашёлся бы тот самый — роковой, что вбил бы между нами клин, или братская любовь и одинаковая кровь навсегда данный вопрос бы решили? Ведь членов вокруг много, а брат всего лишь один. Я думаю о том, как мы могли бы вот так же смотреть какую-то малоинтересную чушь, грызть нарезку из фруктов, сыра и прочих лакомств. Хрустеть вредными чипсами и сырными палочками, запивать всё пивом или газировкой/соком. Заказывать пиццу, бургеры или доставку из дорогого ресторана с так любимыми им стейками из форели. Мы могли бы завести себе собаку, которая ложилась бы между нами на кровати, подставляя мохнатую голову под ласку, тыкалась носом в раскрытую ладонь и забавно подхрапывала. Мы могли бы многое, и многого, если честно, хочется. Как минимум вот так же, как с Софой, не делать ничего важного, а просто рядом побыть. Я лежу в руках Эрика и понимаю, что скучаю.  Последний визит Свята и глаза, полные грусти, оставили особый налёт на душе. Моя беспомощность перед его болью, такой яркой и пульсирующей алым, сводит с ума. Я хочу ему помочь. Но я помочь ему не смогу, даже если сильно постараюсь, и всё что мне доступно, всё что реально сделать в данном случае — отвлечь и поддержать. Показать, что я есть. Я у него есть. Мне хотелось бы пригласить его, но я понимаю, что, будь у него возможность вырваться, он скорее рванул бы к Максу — сделать поглубже вдох. Он бы выбрал его. И в этом безумии я не могу брата винить, чувствуя схожую одержимость, пусть и менее сумасшедшую, и осуждать не хочу, не буду… а если откровенно, то и не способен. Мне бы хотелось, чтобы всё наладилось и мы смогли наверстать упущенные десятки лет порознь. Рассказать, пусть для кого-то и незначительные, детали взросления, переломные моменты, приятные или не очень пережитые вещи. Хочется куда более плотной близости, хочется того самого неподдельного ощущения семьи. Хочется особенно остро, когда ближе к позднему ужину нас приглашает Анита — поесть её хвалёного пирога с печёнкой и выпить травяного чая. И откровенно плевать, что существует вероятность наткнуться на Диего, в конце концов, там его племянники, и было бы странно, не проведи он с ними время. Откровенно насрать, потому что Анита — тот самый заменитель утраченной женской энергии в моей жизни. То самое материнское тепло, которого меня лишили. А после пытались демонстративно навязать рядом очень показательных поступков, когда улыбаются предельно сладко, максимально «тепло» и пытаются проявить участливость, при этом сигнализируя глазами, насколько это наигранно и делается с одной лишь целью: попасть для начала в постель моего отца, а после присосаться, как пиявка, к счёту в банке, похрустывая, как чипсами, его банковскими картами, отгрызая нули от единиц. Анита другая. Множество откровенных долгих разговоров открыло её как очень любящего, удивительного, уникального человека, которого хочется не просто слушать, Аниту хочется слышать самой своей сутью. От неё нет даже малейшего ощущения опасности, зато очень много неразбавленного тепла, практически обжигающего жара и любви, которую она преумножает в каждом из доверившихся ей. Анита принимает нас с улыбкой, забирает корзину с фруктами из рук Эрика и крепко меня обнимает, погладив между лопаток, что-то шепчет себе под нос, я не могу слов разобрать. Держит в своих морщинистых, но сильных руках, заставляя наполнять лёгкие запахом сушёных трав, домашней выпечки и пчелиного воска. Отстраняется, всматривается в моё лицо, чуть принюхивается, цепко сканируя тёмным взглядом своих потусторонних глаз, а после гладит по волосам, оставляет поцелуй сухими губами на моём лбу и просит присаживаться к столу. Который накрыт как для особ королевской крови, и только ли из-за  Гарсия, сказать сложно. Гарсия сидит в углу, рядом с распахнутым окном, выслушивая, что рассказывает ему Себастьян, называя грёбаного главу Синалоа «дядя Ди», а мне хочется проржаться в голос и жёстко Диего простебать, на тему: и кто это тут у нас такой грозный и страшный? Дядя Ди? Какое милое имечко. Такое же милое, как и его выражение лица, когда видит радость от нашего визита на лице Амелии, что с улыбкой подходит поздороваться и знакомит, наконец, с мелким пушистым котом. Присаживается рядом, пока я рассматриваю животное с огромными чистыми глазами, наслаждаясь ощущением мягкой шерсти под пальцами, и, блять, ни с чем не спутаю это пожелание мучительной смерти на дне тёмных глаз  Гарсия, когда встречаюсь с ним взглядом. Я его раздражаю до ахуя, и дело тут даже не в том, что мне нравится, когда меня трахают в задницу, и что мне нравится ещё больше то, что это делает его близкий, вероятно самый близкий во всём нашем прогнившем мире человек. Я его раздражаю тем, что просочился во внутренний и очень узкий, очень ограниченный особый круг. Я считываю прекрасно в исходящих от него вибрациях концентрат непонимания и ненависти, то самое ощущение предательства и клинка, что торчит между сведённых мощных лопаток. Клинка, что разрезает мышцы, пробивает кости и нанизывает его чёрное сердце. Я могу понять Диего, его понять довольно легко. И вероятно, на его месте, а я рад, что не на нём, скорее всего, поступал бы также. И в самом деле меня почти восхищает, как он потрясающе сдержан при детях и шаманке, как он подбирает слова, не пытаясь вскрыть грудину Эрику, как он мягок с ними, несмотря на клубящуюся вокруг него абсолютно-непроглядную, пульсирующую, густую тьму. Я могу понять то, как дёргается, когда ко мне ещё и Себастьян подсаживается, предлагая сложить большой пазл с изображением Берлинского моста. Пазл, что они специально купили, зная, что Анита пригласит нас с Эриком на ужин, и очень ждали этот момент. Пазл, который зовут с нами складывать ещё и Гарсия, и, видит бог, в его глазах мерцает неоново-алым: «просто съеби отсюда нахуй, пока я тебя не прикончил, потому что тогда я убью ещё и Эрика, а этого не могу себе позволить». Там мерцает, красноречивее некуда, призыв исчезнуть, потому что он не хочет сделать больно своей семье, но терпеть — выше его сил. У него подрагивают пальцы, когда присаживается ближе, чётко напротив, прихватив для себя стул. У него желваки играют на фактурном лице, когда всматривается в картинку моста, как в кровного врага, который вырезал ровно каждого дорогого ему человека, и теперь он собирается жестоко мстить, заставив уёбище страдать. У него даже запах становится ярче, а на виске пульсирует вздувшаяся вена, как сраный часовой механизм, и у меня не исчезает ощущение запустившегося таймера до пиздец сокрушительного взрыва, что погрести под собой способен если не всех и всё, то многое. И я мог бы его подъебать. Подъебать его страсть как хочется, сука неудовлетворённо сверкает глазами, скребётся внутри голодной кошкой и призывает впиться в сочную мякоть души напротив острыми когтями, расцарапать до крови и наслаждаться произведённым эффектом. Мне хочется, как шкодливому питомцу, обоссать его вещи, просто потому что могу. Сделать что-то назло, спровоцировать, показать свою важность и превосходство. Показать его беспомощность, бросить это ему в лицо, как пригоршню снега или грязи с дерьмом. Мне хочется мелочной, но справедливой  мести за всё, что услышал из его ёбаного рта. Хочется малодушно припомнить проёбы, показать, что я для Эрика важнее, а теперь ещё важен и для Аниты, которая для Гарсия как неродная, но мать. Мне хочется многого, мне хочется его боли и зависти, его ревности, его реакции бурной, чтобы показал своего внутреннего зверя, чтобы скалил зубы, капая слюной. Отравленной и смертоносной, как кислота. Я мог бы. В прошлом я бы так и сделал, просто чтобы компенсировать потерянное. Просто эгоистично отыграться, имею ведь право. Но я вижу взгляд Эрика, едва ли ни умоляющий, вижу, как внимательна Анита, словно сейчас тут случится нечто судьбоносное, как с детским любопытством меня рассматривает Амелия, несмело касаясь волос и бросая вскользь лишнюю и очень неуместную реплику о том, что хотела бы и себе такие шелковистые красивые пряди. Реплику, что тенью мелькает по лицу Диего, а в глазах его я вижу всполохи огня, который точку зрачка оплавляет и она начинает растекаться. Не от возбуждения. От ярости. Его пальцы подрагивают, когда тянется к одному из пазлов: не в силах отказать детям, подчиняется, при этом не выглядит даже минимально довольным. Он с каждой минутой кажется всё больше мутнеющим чёрным обсидианом, что покрывается налётом и копотью: грязный и матовый, пахнет гарью, кровью и густой, как нефть, злостью. Мне начинает казаться, что если кто-то по неосторожности подожжёт спичку, то мы взлетим мгновенно на воздух вместе с многоэтажкой, потому что он — бомба чересчур мощная. Его пальцы случайно соприкасаются с моими, когда вслепую тянусь к одному из пазлов, засмотревшись на общую картинку, и меня прошибает током, словно я мокрыми руками схватил толстый оголённый провод. И рычание напротив — точно не слуховая галлюцинация, как и скрежет резко проехавшихся ножек стула по деревянному полу, когда встаёт и, бросив фразу о том, что покурит и скоро вернётся, сваливает на лестничную площадку, вместо балкона. И не новость, что Анита выходит следом — даже не Эрик, хотя я бы не удивился, если бы они оба за ним пошли, чтобы хотя бы минимально стабилизировать. Дети же в своей непосредственности просты, как совершенно прозрачная, не оставляющая воображению ни шанса вода. Тот самый кристаллизирующийся красивый лёд. Что просматривается идеально до мелких песчинок, осевших в нём. Детская  заинтересованность в процессе, который лично мне кажется нудным и не особо весёлым, слишком очевидна и немного удивляет. Ведь они, вроде как, должны быть избалованы новомодными гаджетами, а в качестве убийства времени это занимательнее в разы, чем сушить мозги над мелкими пазлами, чтобы сложить их в одно большое полотно. Их ведь осыпают бесконечными подарками, им на блюдечке преподносят желаемое и купают в безотказности, ибо наследники старшей семьи, а значит, стоят выше многих. Им с пелёнок внушают, что те, кто ниже, беднее и не могут себе позволить того же, что и их семья — говно. А здесь так много искренности во взгляде, что у меня возникает сотня вопросов, которые я никогда не решусь задать ни Аните, ни Диего, ни Эрику… потому что не имею никакого отношения к ним и вряд ли увижусь с детьми ещё хотя бы раз, когда они покинут Берлин и вернутся после всех страстей в Синалоа с Гарсия. Себастьян спрашивает: а правда ли, что я хорошо умею стрелять, а ещё прекрасно владею техниками ближнего боя? Спрашивает украдкой, шёпотом, словно его просили подобное не озвучивать, ведь это строжайший секрет, но… разве что-то способно остановить любопытство подростка? Подростка, которому не отказывали ранее ни в чём, а теперь он не обязан отказывать собственному желанию что-то пиздец интересное выяснить. И это забавно, потому что рассказать ему это могли только Гонсалес или Анита, но если шаманке незачем мелкого оболтуса впечатлять моими навыками, то Эрик, как хвастливый мужик, не павлиний хвост распушает, а пару свою нахваливает. Ведь ему же так повезло, он заимел себе личное божество, завидуйте и знайте, насколько оно прекрасно. И это забавно, если убрать тот факт, что дети могли спросить подобное не только у меня напрямую, а ещё и у взбесившегося, как сволочь, Диего. И смешок почти срывается с губ, когда представляю картинку ахуевшего и скривившегося ебальника, будто ему лимонного сока вместо сладкого персика налили. Смешок… почти срывается. И я пиздец не вовремя оборачиваюсь на шум, видя вернувшегося Гарсия, и ухмылка, что успела налипнуть на мои губы при мыслях о его кривой роже, слететь шелухой не успевает. И будь мы здесь одни, он уже преодолел бы расстояние и впился хваткой в моё бледное горло с метками, оставленными тем, кто так дорог ему. Он бы душил меня и впитывал каждую частицу покидающего мои лёгкие кислорода, каждую эмоцию, чтобы у самой грани, почти прикончив, отпустить, но не потому, что передумал убивать, а решил продлить себе удовольствие. Он делал бы это так долго, настолько долго, что день сменялся бы ночью, а ночь прогоняло бы раннее утро. Он делал бы это сутками, без перерывов на отдых, он распотрошил бы меня в лохмотья, изорвал бы кожу, соскребал бы её ногтями, сгрызая с костей мясо. Он пытался бы как можно дольше поддерживать в моём теле жизнь, потому что любых из существующих пыток, приносящих максимальное мучение, даже скомбинировав в одну… будет мало, чтобы его удовлетворило в конечно итоге. Диего — по-настоящему пугающее животное. И я рад, что Эрик этот взгляд, направленный в мою сторону, не перехватил, потому что последнее, чего я хочу — его расстроить. Я рад, что он шёл позади, и первое, что предстало перед ним — сменившиеся в моих глазах оттенки, как цветные стёкла, что внезапно перещёлкнулись. То самое злорадное понимание, те самые сузившиеся зрачки чистокровной суки вдруг взорвались петардой, и мои радужки заполнила любовь, расплавив лёд теплом лишь для него одного. За что получаю пусть и слабую, но улыбку. Ужин. Напряжение за столом — полный пиздец, мне не то что кусок не лезет в горло, я боюсь что-либо подносить ко рту, потому что удавлюсь стопроцентно от настолько концентрированной ненависти напротив. София же всё это время где-то рядом. И с одной стороны, если убрать отсюда Диего, всего лишь его одного, атмосфера настолько очистится и станет идеальной, что мне даже обидно, что его раздражённое туловище портит ощущение уюта и тепла. Он, как сраный айсберг зачем-то оказавшийся здесь посреди знойного лета, источает замогильный холод. Желающий проморозить всё вокруг. Молча. Непримиримо. Чересчур очевидно, едва ли не демонстративно. И когда мы покидаем квартиру, я понимаю, что всё это время не дышал в полную силу, в перманентном напряжении ожидая подвоха. Ожидая, что чаша его терпения переполнится, и произойдёт непоправимое: не сдержит ни Анита с её мудрыми глубокими глазами, ни его любовь к детям и Эрику. Ужин… Мне бы всячески хотелось избежать повторения, просто потому что одними его эмоциями можно отравиться нахуй. Травиться же я не хочу. Ужин нивелируется вкусным, сочным, сладчайшим поцелуем, как только мы оказываемся в такси, решив не тащиться под начинающейся моросью пешком, а побыстрее оказаться дома. Ужин стирается, словно и не было, в сильных руках, которые прижимают к себе как можно ближе, касаясь голой кожи. Ужин исчезает, ощущения от него с лёгкостью замещаются пониманием, что я настолько дорог Эрику, что он готов ввести меня в семью, несмотря на протест близкого человека. Он выбирает меня. Снова. Выбирает раз за разом, и это самое ценное из имеющегося, самое красноречивое. *** Месяц пролетает как сверхновая. Ещё буквально недавно я впервые кайфанул от мысли, что покинул больничные стены, как снова оказываюсь на приёме врача, готовый продолжать лечение — его заключительную, надеюсь, стадию. Прогнозы хорошие, но во избежание рецидива, чтобы добить раковые клетки в организме, если таковые всё ещё имеются, и не позволить им расти, подчистить за операцией, требуется ещё один курс. Слабее, оттого не менее противный, зато спустя пять дней капельниц я смогу — надеюсь — надолго забыть дорогу в Шаритэ. Месяц пролетает быстро. Хорошие дни сладки как патока, мы много гуляли на свежем воздухе, часто с Софой и детьми, Анитой. Смотрели сериалы и фильмы, лениво целовались, ужинали в ресторанах, готовили вместе, вместе же принимали ванну и разговаривали в попытке узнать друг друга как можно лучше, рассказывая для кого-то, вероятно, незначительные мелочи своего детства или юношества. Эрик так красочно описывает тот самый храм, куда ходил, вкус печенья тётки Шарле, застиранные простыни в своей спальне и день, когда впервые увидел Софию, что у меня создаётся впечатление, словно я стою там рядом с ним, в голове оживают красочные  картины. Дышащие. Они имеют и запах, и вкус. Я успеваю за эти недели рассмотреть его тату до нюансов, каждый акцент ярких оттенков, каждую розу поцеловать, гипнотизируя собственные глаза на его груди, и порой кажется, что те подмигивают. Санта Муэрта, красивая девушка — воплощение смерти, а розы для Девы. Я узнаю Эрика как человека веры, но в тоже время сомневающегося как никто из всех моих знакомых. В нём так много рефлексии, так много эмоций и противостояния, он как неупокоенный дух, и душа его постоянно мечется между «правильно» и «необходимо». Ему очень сложно менять установки внутри, для него это безумно болезненно, и я вижу, как он сводит вместе свои тёмные брови, признаваясь, что познать страсть к мужчине и найти себя в любви ко мне — было одной из самых сложных вещей в его жизни. Что это до сих пор временами накрывает. Он не стесняется того, кем стал, ему не стыдно меня хотеть и быть со мной, но общество всё усложняет, непринятие однополых отношений на его родине всё усложняет, и от этого по-настоящему грустно. Я понимаю, о чём он. Порой может показаться, что в моей жизни было всё слишком просто, что собственная ориентация ни разу проблем не приносила, что не было ни ущемления, ни критических ситуаций, ни своего рода ограничений. Но всё это было. Было у каждого, кто однажды понял, что не девушку видит рядом с собой и по жизни, и в постели, а точно такого же мужика как сам. Я понимаю Эрика, мне нечем его успокоить, нечего пообещать: проще не будет, и каким бы прогрессивным ни становилось общество, в нашем прогнившем мире всё равно найдутся те, кто укажут в твою сторону пальцем и брезгливо выплюнут своё ядовитое «пидор». И далеко за примерами идти не нужно. Гарсия ярчайший из них. Мне нечем его стабилизировать, я могу лишь посоветовать принять себя и свои чувства, это значительно всё упростит, когда на выплеснутое дерьмо ты сможешь просто улыбнуться и безразлично ответить: «я знаю, я пидор, и мне это нравится». Чтобы услышав подобное они захлебнулись собственной ёбаной желчью и сдохли к херам. Что это не с нами что-то не так. Что-то не так с ними, раз они не способны принять чужой выбор и чувства. Раз они не понимают, что нет пола у любви. Месяц пролетает, а мне хочется ещё. А потом умножить его надвое и ещё на десять следом, а после увеличить в сотни тысяч раз. Всё настолько спокойно, приятно, идеально… настолько потрясающе, что привыкнуть оказывается слишком легко, и я понимаю, что перед контрольным обследованием нам стоит слетать на базу, чтобы посмотреть, куда конкретно мы приедем жить. Вместе. Решить технические вопросы, а следом и организационные. Волокиту с наследством, которая тоже висит над головой как дамоклов меч: адвокат уже оборвал мой телефон в попытке назначить встречу, относясь с пониманием лишь в виду моего диагноза, который как оправдательная хуйня работает безотказно. Я понимаю, что самое время начинать двигаться вперёд, слишком надолго завис на одном чёртовом месте. Но это блядски жутко, и я чувствую себя не слишком уверенно, немного растерянно и много… много предвкушающе. Месяц пролетает. Неделя лечения следом — тоже. Побочек из-за марихуаны, правильной диеты и ночей в объятиях Эрика почти нет. Лёгкая тошнота, слабость и сонливость — не самое страшное из испытываемого мной ранее. Кашель стал куда реже, мокрота выходит отлично, болезненность в костях, бесконечная ломота в теле сбавляют обороты. Мне становится лучше: часть симптомов типа зуда кожи, раздражения на ней и сухости исчезает. Ломкость ногтей, чувствительность глаз, слезоточивость и куча херни, что шла со мной рука об руку, вместе с перманентным давлением в груди и ощущением пыльных лёгких — ослабевают. И хочется думать о будущем, в него уже не так страшно заглядывать, в нём хочется быть. И в мой последний визит к онкологу, когда я покидаю её кабинет, вдруг сталкиваюсь в коридоре с Риком, что замер у стены, вероятно, спросив у Эрика, где меня искать, когда они — что очевидно — здесь столкнулись. И удивительно даже не то, что Гонсалес вырубил свою жгучую, как перец, ревность. Удивительно, что он просто ушёл и дал нам шанс то ли попрощаться, то ли просто поговорить. Я художника так толком и не узнал, он казался временами прилипчивым, временами приятным собеседником. Тем, кто погладил мою самооценку, напомнив, что я всё ещё могу влиять на других людей, могу пробуждать в них желание, влюблять, привлекать сексуально, в конце концов. Во время болезни, тогда, когда комплексы вдруг снова начали ебать мне голову, а меняющаяся внешность тому лишь сопутствовала, его комплименты и подарки, откровенные рисунки… были своего рода терапией. Но с оглядкой на наше общение, могу прийти лишь к одному выводу — он не нравился мне настолько сильно, чтобы я захотел узнать его. Потому, глядя в его лицо, не до конца понимаю, что за эмоция прячется в глубине мрачного взгляда, почему улыбка кажется постной, бесцветной, глаза потухшими, словно в и без того затухающий костёр плеснули болотной воды. И мне всё равно, по большому счёту, что с ним. Но что-то подталкивает заговорить, а не просто пройти мимо, бросив вежливое «привет». — Как ты? — Засунув руки в карманы свободного кроя штанов, откидываюсь спиной на стенку рядом с его замершей фигурой. Повернув голову в его сторону. А он вяло улыбается, пожимает плечами, а после опускает голову. — Не знаешь как ты или не знаешь каким словом охарактеризовать своё состояние? — Я просто не знаю, мне радоваться тому, что у тебя всё хорошо, что операция прошла успешно и судя по всему прогноз хороший, а значит шанс войти в длительную ремиссию более чем реален. Или же сожалеть о том, что у моей сестры не вышло. Блять, его больная сестра, я успел о ней забыть. И пусть помнить был точно не обязан — мы с Риком не были близки даже минимально, однако, что-то неприятно сжимается комом в горле. Стыд просачивается в меня белёсой полупрозрачной дымкой от понимания, что человечности внутри осталось слишком мало, и приближающаяся смерть убила остатки жалости к другим: я так сильно хотел ближе к концу выжить, что выкрутил на максимум эгоизм. И теперь не могу даже нормально сочувствовать чужим страданиям, мне практически похуй. — Что-то случилось? — спрашиваю, но не потому что мне действительно интересно, вопрос сам слетает с облизанных губ. — Сегодня её не стало. Долгие месяцы борьбы, обещание, что всё получится, бесконечно меняющиеся протоколы лечения, деньги, которые пришлось доставать из всевозможных щелей. Бессонные ночи. Истерики. Депрессия и у меня, и у нее. Так много всего пришлось пережить, через столько всего пришлось пройти, чтобы в итоге, наконец дойдя до возможности операции… просто не очнуться. Мурашки бегут по коже от его голоса. От понимания, что я мог оказаться на её месте. Что именно я, чуть больше месяца назад, мог не очнуться в операционной. Но мне повезло. За меня слишком громко молился Эрик, он связал меня с собой, он удерживал мою душу, словно на поводке, и в те моменты, когда свеча моей жизни собиралась угаснуть, он упрямо раздувал огонь. Я смотрю в глаза человека, что потерял сегодня того, кто был близок. Смотрю и вижу ту пропасть из неверия, боли и скорби, а ещё облегчение, что этот чёртов бег по кругу прекращён. Я смотрю в его глаза, но ни единого слова не приходит в голову. Мне жаль, что так вышло, но смерть — сука, и она рано или поздно забирает своё. А я не хочу быть циничной дрянью, но, к сожалению, именно циником себя и ощущаю. — Жаль, что так вышло. У меня недавно умер отец, не помню, говорил ли об этом. Терять семью дерьмово, Рик. Но я надеюсь, что ты будешь в порядке, когда-нибудь откроешь свою галерею, будешь устраивать  выставки и меня пригласишь, — только вряд ли я приеду, но об этом решаю умолчать. Чуть улыбнувшись одними уголками губ. — Я кое-что почти закончил, но в виду того, как много дел теперь предстоит, не уверен, когда конкретно будет готово полотно. Но хочу, чтобы ты на него посмотрел. — Ладно, — киваю, отлипая от стены, протягиваю ему руку, а он пожимает ту в ответ, не пытаясь переворачивать и целовать запястье или тыльную сторону ладони. — Удачи, Рик. — И тебе удачи, Фил. *** База встречает нас дождём. Период бесконечных ливней почти всегда накрывал её ближе к середине августа ещё во времена, когда я торчал здесь ребёнком. Теперь же декорации стали немного иными: новые постройки, обновлённые здания, множество техники, униформа и куча, ёбаная куча всего, с одной стороны возвращают меня обратно в прошлое, с другой же… показывают насколько всё изменилось. Кроме бесконечных, мать его, ливней, что тогда, что в этом году. Он, как оказалось, нихуя не исключение. Макс встречает нас у ворот: с широким зонтом, весь в чёрном, как агрессивная гончая в блядской коже, выглядит иначе. С обновлённой причёской, заострившимся огранённым взглядом его сверкающих металлических глаз и той самой аурой вожака, он ведёт нас к блоку, который будет теперь нашим жильём. Сюда он перетащил все вещи Эрика из старого места, не упоминая причин, но судя по тому, как морщатся они оба, вероятно, именно там впитал цемент кровь моего отца. И видеть это, постоянно вспоминать и пробуждать внутри себя желание обвинить любимого человека… я не хочу. Макс успел прилететь сюда несколько недель назад, когда поехал на выписку и из роддома Даши, родившей двух девочек, осчастливив Валерия Алексеевича поздним потомством. Макс пытается вливаться в изменившийся режим, став похожим на себя прежнего в разы больше, чем хотя бы год назад, когда его так пидорасило, что было страшно лишний раз моргать, боясь упустить момент, когда он сорвётся окончательно и его станет уже не спасти. В ртутных глазах много тоски и боли, много густой пульсирующей тьмы скопилось. Она концентрированная, но прирученная, а он на удивление стабильный, пусть и более угловатый, более резкий, более закрытый. Проявляет эмоции сдержанно и лишь в блоке позволяет себе меня обнять. Крепко прижимает к своему твёрдому телу и куда-то в волосы бормочет, что так сильно привык к тому, что я с Гансом рядом, что у него было ощущение, словно он без руки, ноги и глаза. Располовинило. Без нас быть он теперь не привык, а мне бы сказать, что в нём снова проснулась сентиментальность, только молчу. Взаимно ведь. Макс рассказывает нам обновлённые правила, описывает, за что теперь мы — его отряд — отвечаем. Какие в ближайшем будущем грядут перестройки, и сколько живой силы в нашу команду нужно донабрать, без удовольствия отметив, что задница его всё это время в мыле, скопилось чересчур дохера всего. Пока он зализывал раны, всё медленно рушилось, время не щадит никого и ничто. Металл покрывается ржавчиной. Авторитет ослабевает. Репутация истончается. Былые заслуги не могут, как хромые кобылы, везти тебя постоянно вперёд. Рано или поздно силы их подведут. Макс медленно, но всё же оживает, несмотря на сквозную дыру в груди — дышит глубоко и, расправив плечи, идёт дальше. Восхищает. Тем, что всё же поднимает голову. Всё же собирает себя в горсть. Всё же сжимает волю в кулак. Теперь главное — успех приумножить, а не наоборот. В сравнении с пиздец разобранным Святом, Макс двигается, возвращает утраченное, строит разрушенное, становится собой, смиряясь с произошедшими переменами. Брат же тормозит, буксует на месте и с переменным успехом пытается выскребаться. И патовость ситуации в том, что, приняв данное решение, начинает понимать, что, вероятно, совершил роковую ошибку. Только вот хуйня в том, что уже нельзя ничего изменить, процесс запущен, бросить всё нет возможности. Свят мучается. Без помощи отца и деда под боком ошибается в разы чаще допустимого, опускает беспомощно руки, потом снова упрямо встаёт и идёт исправлять проёбы, набивает шишку за шишкой, понимая, что в Центре одна лишь фамилия отца открывала сотни дверей без промедлений. В Штатах таким не похвастаешься. В Штатах на него смотрят как на несмышлёного дрессированного питомца властного отца, не собираясь потакать, как раз-таки наоборот — с силой прокатываясь и по самооценке, и по неспособности управлять. Матёрые псы, с которыми сталкивается подросший щенок, к нему беспощадны, оттого приходится, стиснув зубы, доказывать. А доказывать Свят, к сожалению, не привык. Макс, в сравнении с ним, как рыба в воде. Маневрирует меж подводными скалами, огибая знакомые рифы, присматривается к окружению, прекрасно понимая что, где, от кого ожидать. Предвидя результат, безошибочно прогнозируя реакцию собеседника, торгуясь и добиваясь своего. Не беспроблемно. Не чересчур легко, но Макс получает то, к чему стремится, отказываясь давать слабину. Его проблема глубоко внутри, его сердце не рядом и это больно. Это пиздец обидно. Выбрали ведь не его. Пусть выбор кажется, да и ощущается правильным. Но «правильно» не синоним «безболезненно». «Правильно» как раз в большинстве случаев — «мучительное дерьмо». Макс ходит в окружении таких же, как он, ублюдков, сливаясь с атмосферой, царящей на базе, мгновенно и без особых проблем становясь своим. И в первые же дни показывает нам, насколько сильно его влияние на собственных людей. Вместе с Доком тренируется, под чётким контролем привезённого с собой Киана, что регулярно отирается рядом и учит основам основ языка жестов всех  желающих. Макс больше не скрывает, что имеет уязвимость и, задрав подбородок, бросает колючие взгляды, что вспарывают без шансов, в сторону тех, кто считает, что носить слуховой аппарат — равно иметь изъян. Макс лишь один-единственный раз бросает при мне фразу очередному зарвавшемуся уёбку о том, что это не он ограничен в своих возможностях — ограничены они. После чего встречается глазами с Кианом, который ухмыляется ему ехидно, затем осматривает окружающих их наёмников, а после разъёбывает ровно каждого, раскладывая как счётные палочки для дошколят, которые только учатся считать. Раскладывает тех по цветам на блядские маты так быстро и демонстративно, что долбоёбы замолкают. После долгих минут непрекращающейся борьбы устанавливается тишина, что нарушается лишь хриплым дыханием раскинутых по полу идиотов. Макс сближается со своим тренером, кажется, найдя себе друга, который теперь способен его понять немного лучше нас, в плане физических возможностей организма, ведь сколько бы ни пытались представлять мы, каково это — лишиться слуха, но пока не окажешься в его шкуре, прочувствовать на все сто не выйдет. Макс выбирает себе блок рядом с нашим. Куда меньшего размера, лишь с самым необходимым, без особых изысков, приходя туда затемно и уходя до рассвета. А я пытаюсь выловить его, чтобы хотя бы поговорить, но он загружает себя до невозможности. Лишь бы не думать. Лишь бы не смотреть на то, как один день сменяется другим. Лишь бы не начать спрашивать: как поживает Свят, всё ли у него получилось, доволен ли выбором? И главное: не жалеет ли? Он уже успел мне признаться, что ему этого хочется. Сожалений. Пусть эгоистично, но он хочет услышать, что его куколка осознаёт совершённую ошибку, и пусть никогда не бросит это в укор, не станет обижаться, не будет лицо кривить и сразу же примет обратно, но удовлетворить зудящее чувство внутри, которое жаждет отмщения — необходимость. Макс смотрит в мои глаза, смотрит и снова пытается из меня тонкой паутиной вытащить так желаемую им истину, что Свят сквозь препятствия и собственный выбор… рвётся к нему. Он хочет быть важнее проснувшихся амбиций, псевдотестов и личностного роста. Сам себе противоречит: лучась теплом и гордостью при словах о куколке, вдруг резко начинает злиться, потому что доводы разума сталкиваются с раненным сердцем, и всё снова по кругу. Бесконечным, непрерывным, болезненным циклом. База окунает меня в ностальгию. Пока иду по крытой стоянке, на месте которой раньше была полоса препятствий,  что-то сжимается за грудиной так сильно, что хочется забиться в один из многочисленных, изученных ещё в детстве углов и скулить. Скулить, потому что знакомые вещи — теперь незнакомы мне. При живом отце здесь чувствовалась особая атмосфера: множество знакомых лиц сновало туда-сюда, знакомые номера машин, бродили старые псы, которых уже не брали в патрули, но не поднималась рука прикончить. На базе был свой флёр. Теперь же ощущение, что у руля стоит чужак — аура места изменилась, и плевать, что изменились с годами и все мы. И как-то удивительно дерьмово в душе из-за того, что я здесь слишком давно не был, не видел отца за столом, не разговаривал с ним, практически не контактировал. Теперь же его нет. Всё упущено. И надо бы с задворок памяти часть прошлого просто стереть, отпустить неоправданные ожидания. Только если бы это было настолько, сука, легко, если бы было… Заходить в кабинет отца… странно, немного жутко, и мурашки скользят по коже. Стол стоит на прежнем месте, в интерьере особых перемен не замечаю, а на стене висит блядская двустволка, из которой когда-то мне удалось пострелять. Двустволка, как ключ к дверям, за которыми скрыт пласт блядски мучительного детства, полного въёбывания в казарме, до седьмого пота… ради одной лишь скупой похвалы. Он говорил много и часто обо мне своим друзьям, таким же как он родителям, восхваляя и превознося мои навыки, но почти никогда мне в лицо. И чёртово ружьё — чёртово же напоминание. Стоять напротив Рокки, который позвал, чтобы вручить мне ключи от закрытого складского помещения, непривычно и чутка дико. Ему не к лицу этот кабинет, ему власть в подобной структуре не подходит, как по мне, в принципе. Он умеет многое, во многом опытен, и не один год валялся на этой земле в грязи, и тем лицемернее его желание якобы всё улучшить, скорее систему сгноить, выстроив нечто новое,  пусть от старого устава и я не был в восторге. Рокки хочется с нагретого его задницей места согнать. Только он же как клещ… Вцепившись, проникает под кожу, вгрызается в мясо и сосёт, хуй оторвешь. Разве что по частям. Рокки рассказывает, что в дальние гаражи отогнали два мотоцикла на меня оформленные, новый внедорожник зимой был доставлен прямо с конвейера, с салонным обслуживанием и без пробега, как и личный автомобиль отца. На котором он ездил чересчур редко, ибо чаще перемещался на вертолёте, чтобы сберечь время. Зачем покупал в таком случае, вопрос не стоит. Он слишком любил любоваться своими приобретениями, но почему в таком случае не отогнал в резиденцию к суке, где на крытой парковке собрался набор из десятка подобных малышек, непонятно. Мне-то она зачем? Я никогда не получал удовольствие от слишком дорогой техники, которую легко разъебать в очередной внезапной стычке, а деньги, пусть те и можно заработать, лишними не бывают, нахуя на вот такие выебоны ими сорить? Рокки протягивает мне пачку документов в новеньких блестящих файлах, и ровно на каждом стоит витиеватая подпись отца тёмно-красными чернилами, что он любил. Багровые, как кровь. Насыщенные, словно вино. Документы же мне рассказывают, что у отца было несколько оффшоров, тех самых, о которых вряд ли знал даже чёртов семейный юрист, который не один десяток лет делами Морозовых — старших и младших — занимался. Юрист, что уже успел по завещанию огласить, что Сергей Сергеевич своей молодой суке и мелким отпрыскам оставил почти всё до гроша. Умудрился продумать целую систему и всё, что было легальным, без малейшей тени и пятнышка — вручил им, а остальное отошло мне. И я сильно сомневаюсь, что сука получила больше. От отца мне остаётся сейф, Рокки не спрашивает, знаю ли я комбинацию, потому что, помня привычки родителя, уверен, что те самые заветные цифры остались неизменны, а значит, не возникнет проблем. А в сейфе лежит небольшой кожаный блокнот формата а5 с особыми контактами. Адреса десятка квартир, рассыпанных по всей Европе, парочка в Азии. Куски территории то тут, то там, которые легко можно использовать под различные постройки. Мне достаётся дохуя всего, помимо жилплощади в Центре, его личной квартиры — по официальным документам и блядскому завещанию, на оглашение которого нам всё же приходится с Эриком поехать, потому что сука желает в глаза мои посмотреть. Непонятно, правда, зачем, мы никогда близки не были, и с детьми у меня такой же минимальный контакт с её же подачи. Ведь я — исчадие ада, а маленькие ангелочки не должны мараться об такую падаль. Она или отличная актриса, или просто идиотка, которая прожила много лет с отцом и о роде его деятельности понятия не имела, довольствуясь жирным счётом и беззаботной жизнью. Потому и считает Морозова Сергея Сергеевича святым. Только святым отец точно не был. В Центре мы проводим ровно столько времени, сколько необходимо, чтобы помочь Софии собрать необходимые вещи с собой, решить мелкие дела и выехать в ночь обратно в Берлин, к Аните и Себастьяну с Амелией. Как раз крайне удачно разминувшись с улетающим в Синалоа Диего, что пересидел необходимое ему время с ними, пока стихал накал на родине. А я всё ярче осознаю, что, во-первых: ПЭТ КТ в ближайшее время, я надеюсь, подтвердит тот факт, что долбанную Леди мы из моего тела всё же выгнали, а значит, в каком-то смысле смерть, если и не победили, то сильно отсрочили. А во-вторых… скоро у Макса родится сын, а ещё вернётся с лечения Веста, и я увижу её спустя долгие, бесконечные месяцы, и станет ещё комфортнее внутри и теплее. Я всё ярче осознаю, что чёрная полоса в моей жизни, полоса, что тянулась годами, полоса, что заставила поверить в то, что светлые оттенки навсегда для меня исчезли… выгорает. Выцветает, её будто полили сверху хлоркой и начинают проступать крупные белые пятна. А мне и сглазить страшно, и не радоваться не получается. Я всё ярче осознаю, что Эрик улыбается постоянно, превращаясь снова в ту язвительную задницу, подъёбывая мужиков, бросая шутки в сторону детей и сверкая, встречаясь со мной взглядом, глазами. Подмигивает, заигрывает, оживает, расправляя плечи и выпячивая грудь. Эрик меняется, как и всё вокруг, и видеть его счастье — одно из самых лучших зрелищ, что мне удавалось лицезреть в своей проёбанной жизни. Эрик — с седыми, почти выбеленными висками. С новыми морщинами, чуть заострившийся от бесконечных стрессов. Но такой красивый в моих глазах и вызывает так много чувств, что мне всё чаще хочется просто смотреть в глубокий ореховый омут и шептать, говорить, кричать, орать в голос как сильно, осознанно, зрело и бесконечно я его полюбил. Вероятно, окончательно срастаясь с этим чувством, что распустилось красивой лилией внутри. Белоснежный цветок с лепестками, покрывшимися льдом по краям, в окружении крупных алых роз, просочившихся в мою грудь из сердца Эрика. Белоснежный цветок ими окружён, защищён и укрыт от любых бед. Он закрывает своим телом меня физически, при этом его любовь, его огромная, невозможная, горячая любовь защищает мои чувства, и это самое уникальное и неповторимое из всего. Это то, что я никогда не надеялся найти, а на перекрёстке жизни — казалось, что в самом её конце — вдруг бесценный подарок получил. Осталось лишь его сберечь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.