Горячая работа! 799
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 799 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 48. Загадочные завитки и иудины деревья

Настройки текста
Примечания:
–Ты же знаешь, что он не справится, – сказал Доменико. Все их надежды пошли прахом: в оратории Бетховена «Христос на Масличной горе» партия Серафима (сопрано) была поручена Морески, получившему высокую протекцию. На долю же Альберто выпало петь партию Христа (тенор), которую он никогда ранее не исполнял и не ощущал близкой себе по духу. Но самым печальным было то, что место, недавно освободившееся в Сикстинской капелле, предназначалось именно для сопрано. И у друзей не было никакой уверенности, что даже самое блестящее исполнение поможет Альберто вернуться в вожделенный хор. Единственным, что могло гарантировать его успех, была неудача Алессандро Морески, но никто не мог знать заранее, как он справится со сложной партией Серафима. Доменико стоял, широко расставив ноги, на гребне песчаной дюны. За его спиной тихонько шумели пинии, где-то в лавровых кустах щебетал дрозд. А далеко впереди тихо плескалось серо-голубое мартовское море. Доменико не сомневался в своей правоте. Альберто был гораздо менее склонен обнадеживать себя упованиями на чужую неудачу. Как известно, Альберто после своего возвращения из Парижа вообще ни на что не надеялся, а с таким настроением на состязании в Латеранском соборе лучше не появляться. Но Доменико скорее отравился бы, чем сказал это своему старшему другу. Или лучше – отравил бы ту подлую вертихвостку, ту вульгарную певичку – а в том, что она вульгарна, Доменико не сомневался – из-за которой карьера лучшего кастрата Италии полетела вверх тормашками с самых высот Олимпа. На мгновенье ему подумалось, что не так уж плохи были способы борьбы с врагами, практикуемые старыми флорентийскими семействами. А деяния Борджиа так и вообще осенял ореол непогрешимого авторитета римского папы. По крайней мере, он, Доменико, недолго бы колебался, если бы выбор стоял между благополучием парижской ведьмы и здоровьем Альберто Борончелли. Ведь дело было вовсе не в бедности Альберто и не в их общем тщеславии. Молчание разрушало его друга. И Доменико обязан был раздобыть ему лекарство. – Я слышал, что Алессандро ночей не спит, постоянно занимается, – с напускным равнодушием продолжал он. – Меняет учителей, как перчатки, точно испуганный мальчишка. Все это говорит о… – ...Высоких шансах на победу, – отозвался Альберто голосом, который Доменико мог бы сравнить с угасающим пламенем свечи. Жутковатое зрелище (то есть звук, конечно. Но он как будто воочию видел этот колеблющийся на ветру огонь церковной свечки: подуешь – исчезнет). Да, Альберто сделал совсем не те выводы, которых от него ожидали. – Да что с тобой такое? – пробурчал Доменико. – Все как раз наоборот. Остолоп настолько не уверен в своих силах, что готов хвататься за соломинку. Знает боров, на чью ботвинью нацелился. Слишком большой кусок, не по его гнилым зубам. Доменико, конечно, привык к кардинальским покоям и дамским салонам, но внутри-то по-прежнему оставался все тем же грубым мальчишкой, сыном крестьянина, от участи которого его избавил милосердный нож сиенского врача. И сколько раз Альберто брезгливо одергивал его, слыша подобные обороты речи! Но сейчас Борончелли против обыкновения даже не нахмурился. Только слабо улыбнулся и, прищурившись, повнимательнее всмотрелся в бескрайнюю стальную голубизну. – Зачем ты привез меня сюда? – У меня тут неподалеку есть охотничий домик. Иногда приезжаю, чтобы отдохнуть от духоты и увеселений города. Думаю, и тебе будет на пользу побыть в пинете хоть несколько дней. Альберто недоуменно вскинул бровь – почти как раньше: – В Риме вроде пока не жарко. Весна только начинается. – Но шум предпасхальных обрядов еще утомительнее, чем июльский зной. Разве ты не помнишь, что осталось всего две недели? – Об этом трудно забыть. Но мои занятия… – Ничего с ними не случится, если ты немного отдохнешь и подышишь морем, – безапелляционно заявил Доменико, и рука его как бы случайно обвила плечи друга, направляя его в сторону сосновой рощи. Альберто безропотно направился следом – сил на сопротивление у него давно уже не было. _____________________________________ – Итак, Кристина, на что, по-вашему, похоже это здание? – На зримую музыку, – быстро ответила она. Они с Эриком стояли перед церковью, которая не напоминала ничего из виденного ею когда-либо прежде. Здание было мощным и внушительным, фасад украшен колоннами и скульптурами… Фасад был украшен. Фасад был… – «Остановись, мгновенье, ты прекрасно», – пробормотал он, кивнув словно бы в знак одобрения. – А что означает зримая музыка для вас, дорогое дитя? Кристина задумалась, закусив губу. «Никогда не произносите того, в чем не уверены до конца». Он всегда требовал от нее точных формулировок, ибо не терпел размытости. Очевидно, ему было неведомо, что значит уснащать речь – или музыку – изящными оборотами ради украшения. Рациональность подчиняла в нем чувственные образы, как палочка дирижера – оркестр, и это было тем более удивительно, что он умел делать фокусы с образами, как никто другой. В лесном доме… …Эрик глядел так требовательно, как будто ответ вертелся у него самого на кончике языка, но он хотел услышать его именно от Кристины. Этот его учительский взгляд она хорошо знала. Но сейчас ей больше не хотелось быть подголоском человека в черном. – Ничего особенного, – небрежно произнесла она. – Просто звуки, замершие в камне. Тут он поморщился, как будто она действительно сфальшивила. –  Замершие, Кристина? Смотрите, смотрите, смотрите. И еще раз скажу – смотрите. Делать нечего: он не позволил бы ей отвернуться. Он никогда не позволял ей отворачиваться – ни от других, ни от самой себя. Глаза должны были впитывать окружающую реальность – природу ли, искусство ли – так же, как слух впитывает мелодию. И она смотрела. Смотрела, широко распахивая глаза, пока церковь не поплыла перед нею в воздухе, изгибаясь, играя, дразня выпуклыми и вогнутыми формами. Это был уже не храм, а летучий корабль, или, вернее, даже не корабль, а сама несущая его стихия – морские гребни, взмывающие и опадающие под ее взором. Внезапно у Кристины слегка закружилась голова от безумного движения, которое вроде бы стояло на месте – процесс, запечатленный в монументальности мрамора. – Ведомо ли вам, что такое кристаллы, дитя мое? – тихо спросил Эрик, бережно придерживая ее за локоть. – Кристаллы – камни, сочетающие в себе множество геологических слоев. Вековые отложения горных пород в одном маленьком замкнутом пространстве.  Эпохи, наслаивающиеся друг на друга прямо на наших глазах. Само время, раскрывающееся в вечности, как распускающийся бутон розы. Можно ли называть такое раскрытие неподвижностью? «Он ловит меня на слове». – Какая разница, как это называть!  – топнула она ногой, забывшись. – У меня голова уже кружится от этой неподвижности. Он слегка сжал ее руку – одновременно упрекая и поддерживая. – Это же оксюморон, Кристина. Голова обычно кружится от движения. И помните, что слово всегда определяет вещь, которую вы им называете. Если вы назовете себя певицей, то будете певицей. Если, – его голос стал жестче, – сестрой милосердия, то будете сестрой милосердия, и даже ваш месье Левек не докажет, что вы ошиблись с выбором. Она ошеломленно поглядела на него. Не он ли совсем недавно жестоко осмеял ее последний выбор? Настанет ли конец его издевкам? С каких это пор Эрик так превозносит силу слова? И все равно он был неправ – голова у нее кружилась далеко не только от волнообразного движения фасада. – Хорошо, а как тогда будет верно? – спросила она довольно дерзким тоном, отчаянно сопротивляясь дурману. Беда в том, что в своем сопротивлении опиралась она именно на то, что являлось основным источником этого самого дурмана. – Плохо подобранное слово ничуть не лучше неверно взятой ноты, – медленно пробормотал он. – Полагаю, правильнее будет определить этот феномен как «стояние времени». Дело в том, что в существительном «стояние», несмотря на само значение этого слова, присутствует и глагольная энергия, а глагол – это всегда динамика, рост, процесс. – Но насколько же это здание отличается от того, что было во Флоренции! – внезапно воскликнула она, вспомнив о недавнем созерцании простого гладкого храма посреди тосканского неба. Каменные волны колыхнулись еще раз, и за ними, точно в расступающемся воздухе, Кристина увидела на миг совершенно другое зрелище – целомудренно ровные бежевые стены Санта Мария Новелла. Легкие маленькие колонны над ними были хрупки, как она сама под рукою Эрика, но все равно мужественно стремились ввысь. Небо над колоннами было чашей, полной лазурного света: этот свет был противоположен ее уродству и осеняющей ее тени смертной. В следующий момент грани коринфских колонн римского храма сомкнулись, и Кристина вновь оказалась лицом к лицу с играющим камнем. – Вы, конечно, говорите о романском стиле. Понимаете ли, Кристина, простой и честный порыв пламени свечи возможен только тогда, когда есть к чему рваться. Простота и честность прекрасны, но, увы, недоступны современному человеку. Наш глаз избалован карнавальными масками. Возможно, именно для того, чтобы вернуть себе свежесть восприятия, нам приходится продираться через густые леса барокко. И как же было бы прекрасно открыть его тайну… – пробормотал Эрик. – А Нотр-Дам? – Все тот же вертикальный пламень свечи, разукрашенной чуть больше, чем предыдущая, – равнодушно пояснил Эрик, явно думая о другом. – А ведь этот фасад перед нами кажется театром, – нерешительно сказала она вдруг. – Точно занавес колышется… И за ним - декорации. Если бы у него было лицо, оно бы сейчас просияло – Кристина была готова поклясться в этом. – Да, – сказал он торжественно. – Да, вот теперь вы правы. Это – начало театра.  ---------------------------------------------------------- Когда они вошли внутрь, Кристина нерешительно жалась к нему, как овечка к пастуху, не зная, чего ожидать от этого нового, никогда прежде не виданного пространства. Точно он опять вводил ее в Оперу – повзрослевшей, умудренной опытом, от которого она и хотела бы, но не могла отказаться. Точно события прошлого повторялись на новом витке, и не только она, и не только здание, и не только голос, но и сам он был другим. Не ирония ли, что по театру водил ее ангел, а по церкви – человек? Впрочем, была ли это церковь? – Эрик… Разве можно называть храм театром? Как храм может быть его началом? – Так вот как вы изучали книги по истории европейской драмы, которые я давал вам для дополнительного чтения? – строго спросил Эрик, но она знала, что на самом деле он сейчас нисколько не сердится. – Разве вы не помните, что первые спектакли в Средние века ставились при католических церквях и назывались мистериями? И разве я не рассказывал вам об античном театре, который зачинался на заре западной цивилизации именно как служение богам? – Но это же не то, Эрик! – нетерпеливо возразила она. – Одно дело – играть, воображая, что молишься, а совсем другое – молиться, воображая, что играешь! – Неужели, Кристина? Ах-ах-ах, вы чрезвычайно остроумно выразили свою мысль, – рассмеялся он почти добродушно. – А скажите-ка мне, дорогая, раз уж вы так мудры: где, по-вашему, проходит граница между молитвой и творческой фантазией? Молился ли Бах, когда создавал свою Рождественскую ораторию? Молился ли Гендель, творя своего «Мессию»? А Верди, запретивший молодым людям слушать именно того, кто вернул вам чувство музыки в Альпах? Кристина беспомощно молчала, не зная, что сказать в ответ на его очевидную провокацию. А Эрик между тем продолжал: – Теперь, Кристина, осмотритесь вокруг. Взгляните на этот овальный купол с восьмиугольными кессонами, посмотрите на эти колонны и ниши, на эти верхние окошки. Не кажется ли вам эта церковь узкой, тесной и темной? – Вы, должно быть, потешаетесь надо мною, Эрик! – изумленно прошептала она. – Как может этот храм показаться тесным и темным? Он же белоснежный, он… он весь залит светом, и он очень-очень большой! На его губах вновь заиграла насмешливая улыбка, и он мягко произнес: – Вы говорите, большой? О нет. Поверите ли вы мне, Кристина, если я скажу вам, что он весь целиком уместился бы в одном из пилястров купола святого Петра в Ватикане? А они не так уж и велики. – Но… но как же тогда… – пролепетала она, не понимая, к чему он ведет и что их окружает на самом деле. – Дорогое мое дитя, Борромини был великим мастером иллюзий. Он работал с пространством и преображал его зримо, но не по существу. Световой эффект обеспечен окошками фонаря над куполом, пространственный – необычной формой стен. Барочные мастера меняли самые основы классической гармонии; от прямой линии они перешли к завитку, к складке, от истины – к мнимому ее подобию. Потолок в церкви св. Игнатия кажется высоким из-за того, что над ним царит нарисованный купол, а тот подпирают фальшивые колонны. И зрители никогда не знают, куда приведет их завиток и что ожидает за его изгибом. Не так же ли действуют и наши образы в театре? –  Но зачем, Эрик? Зачем, приходя в храм, видеть лишь фальшивые декорации? Зачем эта фикция, зачем обман? – О, дорогая, давно ли вы стали относиться к своему призванию как к обману? – иронически протянул Эрик и добавил: – Уж не с того ли времени, как начали мыть ночные горшки за вашими подопечными? У Кристины задрожала нижняя губа, и она привычно наклонила голову – на сей раз не из страха или смущения, а единственно из нежелания показывать ему свою слабость и… гнев. Но Эрик легонько поддел ее за подбородок указательным пальцем и погрозил другим, как будто не замечая сердитого выражения ее глаз. – Ну-ну, не обижайтесь, дитя. Не завиток изменил мир и не театр был причиной грехопадения; и завиток, и театр – лишь его следствия. Как вам кажется, отчего мастера создавали эти иллюзии? Кому нужны были все эти ловушки – соблазны для наших взглядов? Кому? Она не знала. Разве могла она беспристрастно судить о том, что до недавних пор составляло всю ее жизнь? Не ткала ли она сама иллюзии, когда пела партию Маргариты? Но в этих архитектурных зыбкостях ей виделся тревожный отказ от классической ясности, которой столько учил ее сам Эрик. – Лабиринты… лабиринты уводят нас от истины, скрывают ее, – тихо произнесла она, качая головой. – Но являются ли они попыткой скрыть истину – или скрыть ее отсутствие? – задумчиво отозвался Эрик. Помолчав, он добавил: – Полагаю, что все эти скульптурные и архитектурные иллюзии – лишь ответ недоверчивых людей бытию; ответ людей, утративших уверенность в едином благом начале. Разобщенность образов есть не что иное, как отклик раздробленного сознания, возмездие человека покинувшему его божеству. Архитектор этой церкви был лишен твердого убеждения в собственном спасении и в спасении своих ближних. Он был подобен человеку в лодке посреди бушующего моря, который с жаром возносит молитвы, но не знает, дойдут ли они до адресата. И вся его каменная музыка держится на самом краю этой лодки: малейший пустяк, малейшее мгновенье слабости могли бы разрушить ее навсегда! Кристина молча смотрела на его переплетенные пальцы, покоившиеся сейчас на обтянутых черным шелком коленях – тонкие, сильные, узловатые пальцы – и мечтала о том, чтобы они ослабли, хотя бы раз, и забыли о том, как направлять и карать, и покорно и мягко легли под ее ладонь. Сладкий запах ладана, смешавшийся с уже привычной горечью кипариса, окутывал ее дурманящим облаком, в груди разгорался странный жар, и ей все труднее было хранить спокойный вид и притворяться внимательной ученицей перед тем, кого она сейчас ненавидела. – Так ли уж плоха слабость? – прошептала она еле слышно. – Мастер этой церкви в конце концов покончил с собой, – пожал плечами Эрик. – Но музыка его камня осталась с нами, – возразила она, упрямо сведя брови. – Это верно, – медленно произнес Эрик. – И настоящая музыка пробивалась наружу из камня в ту же эпоху. В те же годы, когда глаз запутывался в избытке форм, голос избавлялся от рабства полифонии, слово вело за собою звук. Эта гармония ждет нас с вами, Кристина. Сумеем ли мы ее воплотить? "Захотим ли", - думала она. --------------------------------------------------------- Солнце – огромный красный шар, вертится в воздухе и разбрызгивает по кругу безумные алые капли. Иссиня-черное небо – тяжело давит на голову, вызывая боль в затылке, боль в ушах, боль в глазах. Гигантское небесное колесо – бешено вращает свои спицы над головой, спицы протыкают виски, разноцветные пятна распирают мысли, наводняют душу своей беспощадной яркостью. Темноты! Пожалуйста, темноты! Как воздуха, хочется темноты! Уберите эту яркость! Заприте его одного в глухой комнате с голыми черными стенами! Ему больше не вынести этого! Хоть кто-нибудь! Диковинное дерево склоняется к нему, затапливая беспомощный зрачок густой ядовитой зеленью. Дрозд, скачущий в траве, разрастается до размеров птицы Рух, о которой некогда – столетия назад – рассказывал ему какой-то давний друг с Востока. Струи садового фонтана радугой опрокидываются в глаза, дробясь на мириады пестрых осколков. Он… кажется, он слепнет? Мир сошел с ума, сбился с пути, вышел из берегов. Мир требовал непривычного внимания, мир скакал вокруг, мир тянул его за рукав, словно назойливый ребенок: посмотри на меня. Я тут. Я заслуживаю твоего взгляда. «Но я же смотрю!» – отчаянно твердил Рауль, не зная, как спастись от этого цветового буйства. Однако краски наступали на его сознание со всех сторон, и он в отчаянии попытался закрыть глаза ладонями – но тут его руки с деликатной безжалостностью развели в стороны и стянули чем-то мягким. Доброе лицо в очках склонилось над ним, огромные губы, казалось, воплотившие в себе все губы на свете, медленно задвигались, и вот до сверкающей поверхности, на которой он находился, будто из далекой подводной пещеры донеслись отголоски странных, ненужных слов: – Все хорошо, месье виконт приходит в себя. И тотчас же – новые вспышки. – Молчите-молчите, вам пока еще нельзя говорить, – назидательно прибавили губы. Но ему вовсе и не хотелось говорить. На самом деле, это было последнее, чего ему бы хотелось. Фигуры и цвета звучали слишком громко – разве способен был бы его посредственный голос угнаться за их созвучиями? Виконт попробовал пошевелить кистями рук, но они, очевидно, были чем-то связаны. – Прошу прощения за неудобство, дорогой месье де Шаньи, – продолжали губы, – но мы должны быть уверены, что вы больше не попытаетесь причинить себе вреда. Откуда-то из первобытных глубин всплыло воспоминание: тонкие пальцы ухватились за его рукав, огромные серо-голубые глаза с тоской высматривают что-то в его взгляде. Что-то, чего он не способен был им дать. Тогда не способен был дать. А сейчас? Но вместо ответа наконец-то наступил милосердный черный провал. _____________________________________ Рим встретил их сладким запахом китайского жасмина и прогретых солнцем пиний. Растрескавшийся мрамор был повсюду, руины античных зданий сопровождали повседневный быт местного населения, придавая непреходящее значение любому случайному жесту прохожих. По веселым и довольно-таки грязным улочкам плыла нежная розово-сиреневая дымка – вовсю цвели невысокие деревья, точно воздушные облачка приземлились ненадолго на черные, уродливые, как он сам, безжизненные коряги. – Эрик, что это за цветы? – спросила Кристина, с восхищением разглядывая розовые облачка. – Так цветет иудино дерево, – ответил он спокойно, а про себя подумал: «Символично, что именно иудино дерево встречает нас там, куда мы прибыли в поисках иуды». И еще над городом плыл колокольный звон – Рим вовсю готовился к Пасхальным торжествам, проводя торжественные службы Великого поста. Покаянные процессии с иконами, крестный путь, до безвкусицы пышные мистерии… – Вы спрашивали, Кристина, что связывает театр с храмом, – сказал он как-то ей. – Мне кажется, здешние процессии дают исчерпывающий ответ на этот вопрос. Во время одного из пятничных крестных путей на каком-то из перекрестков Трастевере они увидели чудовищное зрелище: к самодельному деревянному кресту привязали настоящего, живого человека, и толпа переодетых молящихся вокруг улюлюкала и кричала: «Распни, распни его!» – а потом как ни в чем ни бывало на коленях читала литанию, набожно осеняя себя крестным знамением… – Традиционные формы народного благочестия, – пожал плечами Эрик в ответ на пораженный взгляд Кристины. Однако ему вовсе не хотелось, чтобы она сильно погружалась в эту псевдотеатральную – или псевдомолитвенную? – суету, забывая о главном. В конце концов, они находились здесь по делу. Гуляя вдоль древнего Колизея, показывая ей Капитолий и форумы, он ни на минуту не забывал о том, что привело их сюда. И в то же время… в то же время его захватило новое чувство, давно им не испытываемое. Вдохновение не как продолжение и развитие старого, а как свежее чувство первого открытия, уход в сторону от проторенной дороги, жгучее желание обнаружить новые закономерности и раскрыть секреты искусства, остававшегося ему доселе почти неведомым. О, конечно, конечно же, он был знаком с бельканто и надменно презирал его с высоты своего строго классического вкуса. Но совсем недавно – собственно, лежа в госпитале и размышляя над внутренней глухотой Кристины – Эрик начал задумываться над истоками того, что в итоге привело к зарождению современной оперы. И сейчас как архитектор он не мог не увлечься барочным волшебством, встречающим его на улицах вечного города, а как композитор не мог не связать увиденное с тем, что помнил из музыкальной истории раннего итальянского барокко. Как архитектор он прекрасно понимал, что римскими мастерами семнадцатого века двигало далеко не только стремление отразить в своем творчестве мучившую их неоднозначность мироздания. Были и более банальные причины: например, нехватка денег для возведения больших храмов и вынужденная необходимость раздвигать пространство посредством обмана зрения. Но барокко отнюдь не сводилось к раздвижению пространства; барокко означало неправильность, кривизну, завитки, изгибы, волнистые линии, причудливые орнаменты… Деформации вместо трансфигурации. Избыточность, оборачивающаяся тонко продуманным планом факира. Факира-насмешника, чей смех был пропитан горечью человека, потерявшего все четкие ориентиры. Эрику казалось, что никогда и ни один стиль еще не отражал так ясно его собственную личность, и никогда его внутренние блуждания не обретали такой зримой завершенности во внешнем мире. Если строгая гармония классиков позволяла ему отвлекаться от самого себя, прозревая холодные светлые дали космического совершенства, то диссонансы ранних мастеров возвращали в зеркальную комнату – ставили лицом к лицу с самим собой – и, как ни было жутко Эрику это зрелище, оно неодолимо влекло его, и он не мог противиться этому зову. И все же он чувствовал, что некая тайна барочного стиля все же ускользала от него. Что-то не давалось ему, а он хотел овладеть этим чем-то с той же нетерпеливой жадностью, с какой некогда приобщался к творениям Моцарта и Баха. Когда и почему из ренессансной полифонии начал выделяться отдельный голос? Когда слово стало ключом к гармонии? Как нелепая эмблематичность, фактическое отсутствие контрапункта, самые невероятные диссонансы могли оказывать столь мощное воздействие на чувства слушателя? И почему, почему восхитительные мадригалы раннего Сейченто выродились в ненавистное ему позднее бельканто? Было ли орнаментальное искусство кастратов XVIII века естественным и неизбежным развитием открытий Монтеверди и Фрескобальди? Или их открытия могли пойти по иному пути развития? Все эти вопросы не давали Эрику покоя, ибо академические ответы на них он знал, но они не удовлетворяли его живого и страстного интереса к раннему барокко. А находящаяся с некоторых пор постоянно рядом с ним Кристина представляла собой такую же загадку, что и барочная музыка. Что-то изменилось между ними двумя со времени ночей, проведенных ими поодиночке в альпийском доме. Нет, его ученица по-прежнему оставалась в целом послушной и милой девочкой, старавшейся не разочаровывать своего учителя. Но все чаще Эрик замечал с ее стороны направленный на себя пристальный взгляд, значения которого он никак не мог расшифровать. С того самого момента, как Эрик надел ей на палец кольцо с черным алмазом, вынесенное им из-под завалов Оперы, он окончательно запретил себе не только думать, но даже и вспоминать о ней как о той, чьей нежности некогда вожделел. Алмаз стал как бы печатью, запечатлевшей все неуместные и постыдные чувства Эрика глубоко внутри. Ведь вынужденный брак возлагал на него гораздо большую ответственность, чем обычные отношения наставника и воспитанницы. Если со стороны наставника чувства к ней как к… как к женщине уже были недопустимы, то со стороны непрошеного супруга они становились просто откровенной и непростительной подлостью. Эрик прекрасно отдавал себе в этом отчет и твердо знал, что никогда не совершит подобной низости, не предаст ее доверия. Однако после трех страшных ночей в лесном доме в Пьемонте то самое доверие Кристины к нему будто бы пошатнулось. Она все чаще позволяла себе ставить под сомнение его слова, подчинялась далеко не сразу и, главное, у нее появился этот взгляд… Взгляд, который таил в себе что-то враждебное и в то же время таинственно волнующее, что-то мятежное и глубоко знакомое… Иногда Эрик ловил себя на ощущении, что он сам смотрит на себя так из ее широко распахнутых голубых глаз – и тут же жестоко высмеивал себя за неуместные ассоциации. Взгляд странно пугал его, смущал, мешал ясно формулировать мысли и фразы. Эрик что было силы боролся с ним, не желая поддаваться дурману, который точно сливался с дурманом китайского жасмина, заполонившим весенний город. Эта яркая римская весна… она удивительно сочеталась с новым явлением в его маленькой Кристине, которую он должен был защищать от всего дурного и опасного, даже от дурного в ней самой, если только понадобится. И он искренне надеялся, что новый взгляд не связан ни с какими неуместными переживаниями относительно него, Эрика – переживаниями, вызванными исключительно ее бедственным положением, одиночеством и отсутствием подруг и близких. Если запереть ребенка в клетке со скорпионом, ребенок попытается приручить его и полюбить – люди ведь не выносят одиночества. И погибнет от скорпионьего яда. Но скорпион в человеческом обличье на то и наделен разумом, чтобы не набиваться в друзья к заключенному, не подозревающему о его опасности. Поэтому, позволив себе приласкать Кристину сразу после явления призраков, Эрик вновь начал обращаться с ней насколько возможно холодно и сурово, точно она в чем-то провинилась перед ним – пусть уж лучше она ненавидит его, чем поневоле привязывается к тому, кто гораздо хуже всех ее вместе взятых ночных кошмаров. Впрочем, Эрику и некогда было предаваться глубоким раздумьям о Кристине и ее непонятном отношении к нему. Устроив Кристину в приличной гостинице, где никто не задавал вопросов о масках посетителей, он, точно верная ищейка, принялся за поиски существа, которому девушка была обязана своим несчастьем, а в конечном итоге – гибелью карьеры, дома и театра. Мучения, которым Эрик подвергнет этого подлеца, принимали в его голове какие-то уже совсем феерические, чудовищные формы. Эрик никогда не был садистом – пытки преступников в шахском дворце были ему отвратительны, удовольствие от мучений он считал худшим свойством человеческого рода. Однако он прекрасно знал наслаждение яростью и упоение мщением. А сейчас, по мере приближения к цели, первобытный азиатский гнев все громче грохотал в его висках, заглушая любые доводы рассудка. Он ясно представлял себе эту белокурую бестию, возомнившую себя вершителем людских судеб. Этого недомужчину и недопевца, посягнувшего не просто на единственную ценность в жизни Эрика – кому есть дело до жизни Эрика! – но на высшую красоту, живой синтез музыкальной и скульптурной гармонии, который являла собой его северная королева. В тот раз он не смог помочь – он стоял за прутьями клетки. Но в этот раз… В этот раз он отомстит за все, и кастрирование покажется Альберто Боронселли актом милосердия в сравнении с той болью, которую причинит ему Ангел Рока. Отыскать кастрата, однако, оказалось нелегко. Эрик воображал, что мальчишка поет в Папской капелле, но к своему изумлению не нашел его в списке певцов синьора Мустафы. Однако он не растерялся: если Альберто в Ватикане сейчас нет, это не значит, что он не поддерживает связи с теми, кто там находится. В слежке бывшему Призраку Оперы не было равных, и очень скоро он вышел на след Доменико Сальватори, который, как выяснилось, был ближайшим приятелем окаянного протеже Призрака. Пробравшись в дом Сальватори, располагавшийся в богатом районе Рима недалеко от площади Испании, Эрик рассчитывал подслушать или подсмотреть что-то, касающееся интересующего его человека, а то и увидеть самого Альберто (в этом случае разговор оказался бы весьма коротким). План его был прост: разведать, где живет Боронселли, и добраться до него, а потом сделать так, чтобы смерть стала для кастрата самым мягким исходом. Но, против ожиданий, обнаружил он нечто гораздо более любопытное, чем то, к чему изначально стремился. В спальне прямо на туалетном столике Доменико лежало письмо, адресованное его высокопреосвященству кардиналу Лудовико Якобини, которое Эрик немедленно вскрыл, припомнив, как кастрат разглагольствовал в его театре о своем высокопоставленном ватиканском покровителе. В письме вполне могла идти речь об Альберто, и подозрение не обмануло Эрика: после многословных изъявлений почтения, которые бывший Призрак пренебрежительно пропустил, его внимание привлекли следующие строки: «…Как вы, ваше высокопреосященство, без сомнения, знаете, 15 апреля сего года в соборе Иоанна Латеранского будет исполняться оратория синьора Людвига ван Бетховена «Христос на Масличной горе» в итальянской аранжировке. Синьор Борончелли и я полагали, что в этой оратории синьору Борончелли будет отведена партия Серафима для сопрано, в которой он мог бы достойно проявить все грани своего блестящего таланта. Однако низкий выскочка Алессандро Морески всеми правдами и неправдами добился того, чтобы партию Серафима отдали ему, а на долю синьора Борончелли выпала партия Христа. Понимая, что просить вас о содействии в перераспределении партий уже поздно, я, однако, дерзаю обратиться к вам, ваше высокопреосвященство, чтобы умолять вас вспомнить о благоволении, которое вы оказывали несчастному синьору Борончелли, и по возможности употребить свое влияние для помощи ему. Памятуя о вашем благосклонном снисхождении к синьору Борончелли, не скрою от вас, что я весьма обеспокоен его нынешним состоянием, в коем он находится с момента своего возвращения в Рим. Очевидно, что пребывание в Париже, на которое он в свое время имел несчастье согласиться, не пошло ему на пользу, а совсем напротив, повергло его в глубокое уныние, несомненно, вызванное пренебрежением к сыну истинного итальянского бельканто со стороны кичащихся своей национальной традицией чванливых французов. Мне с большим трудом удалось уговорить синьора Борончелли принять участие в оратории, ибо в последние месяцы он утратил всякий интерес к жизни, заживо похоронил себя и прозябает как жалкий учителишка в школе Сан Сальваторе, зарывая в землю свой великий и столь ценимый вами талант. И вот теперь из-за коварных происков Алессандро Морески синьор Борончелли может вовсе лишиться надежды на свое возвращение в ряды хористов Папской капеллы, а ведь он и без того почти утратил веру в себя и впал в черную меланхолию. Ваше высокопреосвященство, синьор Борончелли – почти конченый человек. Единственное, что может спасти его от полной духовной, а, возможно, и телесной деградации – восстановление в хоре Сикстины, где он вновь сумеет воплотить в жизнь свое истинное призвание. Но это восстановление в настоящее время зависит исключительно от его успеха в Латеранском соборе и от неудачи его соперника Морески. Синьор Борончелли, безусловно, покажет блестящие успехи в партии Христа, но и Морески может, несмотря на все свое ничтожество, пристойно исполнить партию сопрано, место которого освободилось в Папской капелле. Нижайше прошу ваше высокопреосвященство ходатайствовать о кандидатуре синьора Борончелли при Папском дворе. Как бы хорошо ни справился со своей задачей Морески, он никогда не поднимется на ту ангельскую высоту, которая необходима для истинного успеха певца-кастрата. А если его пение будет достойным, но посредственным, то вам не составит труда добиться поддержки для гения Альберто Борончелли, вашего возлюбленного и преданного сына. Уповая на вашу безграничную милость, остаюсь вашим… И т.д. и т.п.» Дочитав трогательные излияния дружка - или любовника? - Альберто, хлопочущего о его карьере столь низкими средствами, Эрик мрачно усмехнулся. Письмо Доменико кардиналу открывало перед ним перспективы, которые он никогда не мог бы даже вообразить. Муки душевные куда страшнее физических страданий – уж это-то Эрику было известно лучше, чем кому-либо. И дальнейшие его действия представились ему в самом ясном свете. Он взглянул на стоявший на тумбочке большой календарь – сегодня было 1-е апреля. В запасе оставалось две недели. И он знал, что их будет вполне достаточно
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.