Горячая работа! 799
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 799 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 49. Аффекты и эффекты

Настройки текста
Примечания:
– Вы не будете его слушать! Эрик раздраженно смотрел на Кристину, которая никак не могла оторваться от нового зрелища. Над их головами высились сосны парка Боргезе, перед их глазами простирался вечный город – крыши дворцов, колокольни, прозрачные мансарды, кривые линии улочек, муравьиные точки людей на мостовых и громадный купол святого Петра, парящий в ясной синеве по ту сторону извилистого Тибра. А совсем рядом, у балюстрады бельведера, играл скрипач – старый, нелепый, полноватый человечек в потертой широкополой шляпе, засаленном полосатом жилете и острыми, темными глазами на добродушно-насмешливом лице. Решительно ничего общего низенький итальянский скрипач со статным шведом Густавом Дайе не имел. Твердые черты Густава Дайе были словно выточены из дерева – у этого же они были мягки, точно его шляпа. Движения Густава Дайе были решительными и резкими – этот же боялся шевельнуть рукой излишне быстро, будто не желая никого задеть. И самое главное: Густав Дайе, серьезно относясь к своему делу, никогда не отводил смычка от скрипки надолго, пока играл, и не отвлекался на посторонние предметы, в то время как итальянец постоянно притоптывал, наклонялся, нелепо покачивался из стороны в сторону и то и дело прерывал свою игру, чтобы спеть несколько дурацких, бессмысленных строк: «Вспыхнет черное пламя в белом огне, Если ночью заплачешь при мне. Вспыхнет белый огонь посреди черноты, Если честен с утра будешь ты. Вспыхнет черное пламя в белом огне, Точно звон колокольный по мне. Вспыхнет белый огонь посреди черноты, Точно воск, тают наши цветы. Точно воск, тают наши цветы». Словом, никаких оснований нравиться Кристине у него не было и быть не могло. Поэтому Эрик больно сжал ее пальцы – ему было крайне неприятно видеть, как Кристина завороженно внимает этой пародии на достойное исполнение. И чем голодранец мог так привлечь его девочку? Особенно злила манера скрипача тем, что играл он необычайно хорошо. Но хорошая игра подавалась им в таком неприглядном свете, что Эрик не мог этого вытерпеть. – Пошел, старик! – рявкнул бывший Призрак на несчастного музыканта, единственными слушателями которого в саду Боргезе, как ни странно, оказались в этот утренний час только они с Кристиной, но тот лишь забавно подмигнул Эрику и продолжил свое бестолковое дело. Эрик уже напрягся, приготовившись поступить так, как он обычно поступал в случае неповиновения со стороны окружающих – например, много лет назад в Персии – но Кристина вдруг вырвала руку из его хватки, подбежала к скрипачу и, сложив ладони, быстро и, очевидно, волнуясь, заговорила со стариком на ломаном итальянском: – Прошу, месье… Уходите… Прошу вас… Мой… учитель… – она испуганно оглянулась на Эрика и продолжила, используя знакомую ей музыкальную терминологию: – Быстро, быстро! Прошу! Услышав эти бессвязные, но чрезвычайно выразительные речи Кристины, скрипач медленно, с достоинством отвел смычок в сторону, отсалютовал своей неблагодарной публике, все с той же нагловато-добродушной усмешкой поглядел на Эрика и спокойно удалился, как бы уступая настойчивой просьбе дамы, а не угрожающему жесту ее спутника. Тогда Эрик в два больших шага очутился возле девушки (даже в мыслях он продолжал называть ее «мадемуазель», а не «мадам») и, вновь взяв за руку, вкрадчиво произнес: – Не следует слушать фигляров, дитя мое. Вы испортите себе вкус. Столь нелепое кривляние лишь позорит высокое искусство. Кристина резко подняла голову и посмотрела на него с таким возмущением, что он почти опешил. – Откуда вы знаете, что скрипач кривлялся? – тихо, но решительно спросила она. – Помилуйте, – возразил Эрик, – разве сами вы не видели этих нелепых ужимок, которыми он прерывал свое исполнение? Разве ваше внимание не отвлекалось на его смешные выходки? – Почему же смешное не может сочетаться с хорошим? – возразила Кристина, нахмурившись. – Смешное предполагает глумление над тем, что ставить под сомнение нельзя, – строго ответил Эрик, желая прекратить эту странную дискуссию. Но Кристина, к его удивлению, и не думала сдаваться: – Но не может ли оно оттенять серьезные вещи? Разве контраст – не лучший способ подчеркнуть главное? – Очевидно, вы тоже пытались подчеркнуть свою преданность высоким классическим образцам, когда пели опереточные арии? – ядовито осведомился Эрик, но, хотя он не впервые поминал ей этот грех, реакция Кристины на этот раз его поразила. Прищурившись, она также ответила вопросом на вопрос: – Зачем же вы так увлеклись барокко, если высокие классические образцы не могут пробуждать сомнений? – Барокко – это истоки высокой классики, – прошипел Эрик, – оно и привело к ее возникновению. Откуда, как вы полагаете, взялся Иоганн Себастьян Бах? – Но если это так – почему вы отвергаете смех? Разве в игре барочной лепнины мало улыбок и подмигиваний? – повысила голос Кристина. Эрик был настолько ошеломлен и ее выводом, и ее тоном, что не сразу нашел, что ответить. – Улыбки и подмигивания не столько воплощают смех, сколько маскируют бездну, – наконец сухо откликнулся он. – И мы еще поговорим об этом. – А не могут ли они быть ценны сами по себе, а не как кусочек шелка на вашем лице? – Я, кажется, упоминал вам о печальном конце архитектора той церкви. ----------------------------------------------------- В чарующем голосе ее учителя и мужа звенел такой лед, что Кристина сочла нужным ответить: – Да, Эрик. Собственно, она давно уже привыкла отвечать ему именно так, чтобы только не будить спящего дракона; но только теперь это осознала. И ее «да» вовсе не было радостным «да» земли – небу; ее «да» было фальшивой, вымученной уступкой тому, чье мнение об искусстве впервые расходилось с ее собственным. Как странно – ведь именно Эрик наполнял ее легкие светом своих нот, заставлял ее ощущать их не слухом – всем существом, зрением, осязанием, даже обонянием. Но его-то презрения к старому скрипачу она сейчас и не могла вынести – оно казалось ей неправильным еще и из-за странного чувства, которое говорило ей, что, позоря скрипача, Эрик как будто предает самого себя – или же ее представление о нем?.. Кристине хотелось продолжить разговор, но она прекрасно понимала, какую цену придется за это заплатить, и тупо молчала, в то время как Эрик, очевидно, довольный ее послушанием, уже гораздо мягче заметил: – Дитя мое, вы напрасно считаете, что в улыбке и всякого рода беспорядке и есть предельный смысл творчества мастеров позднего Чинквеченто и раннего Сейченто. Напротив, смысл этот заложен в страшной темной утрене Кавальери, которая представляет собою развенчание иллюзии. 9 свечей горят во время исполнения такой утрени, после каждого чтения свеча гаснет, и храм погружается во тьму. При этом, однако, тьма вовсе не означает разгул хаоса – напротив, структура стихов уже приводит в гармоничный строй выпеваемые звуки. И главное здесь – отнюдь не дисгармония элементов, а тот парадокс, который воплощается в самом названии и функции темной утрени: на фоне кажущегося света – погружение во мрак. Кристина разлепила губы. – Но, – тихо произнесла она, – отчего вы не допускаете мысли, что это название следует трактовать наоборот, и что смысл Темной утрени – именно в пробуждении света посреди мрака? -------------------------------------------------- Навязчивая идея, которая преследовала Рауля, состояла в том, чтобы усмирить обрушивающиеся на него краски. На самом деле, иначе он просто не смог бы выжить. Навещавший его доктор клал пухлую, мягкую ладонь на его горячий лоб, то и дело повторяя бессмысленные слова: «Нервическая лихорадка. Нужно ожидать кризиса. Более сделать ничего нельзя». Однако Рауль прекрасно понимал, что никакой “кризис” его не спасет. Разве "кризис" поможет ему примирить между собой эти безумные всплески? Нет, ничто внешнее, приходящее не способно вывести его из цветовой тюрьмы. Он жаждал уже не света, а черноты, которая бы окутала его своим милосердным покровом, избавляя от ежесекундного напряжения чувственного восприятия. Иногда между вспышками действительно случались провалы, в которых Рауль оказывался в длинном черном коридоре, откуда не было выхода. Коридор был отлично ему знаком – этот сон преследовал юношу с детских лет. Коридор вел в подземную пещеру, в которой – Рауль точно это знал – жил Минотавр; этого чудовища виконт боялся всегда, сколько себя помнил, но именно сейчас почему-то перестал. Более того, в юноше вдруг загорелось желание добраться до чудовища, поговорить с ним, узнать, чем оно живет и дышит и что может предложить ему, Раулю. Виконт отчего-то был твердо уверен, что встреча эта поможет ему расставить все точки над «i», упорядочить цвета и наконец, наконец-то избавиться от мучительной боли, разрывающей его голову на части. Но вот беда: как ни мечталось юноше дойти до заветной пещеры, коридор, петляя, не позволял приблизиться к ней, и до него доносились лишь отголоски, только слабые отзвуки милого женского голоса, выпевающего неведомые слова… Рауль злился, ругался сквозь зубы; мог ли он вообразить, что некогда самый главный страх его детства станет наиболее привлекательной и недостижимой целью? Он откуда-то знал, что уже встречался с Минотавром; что тот даже проводил его по этому коридору; но когда же? Возможно, в прошлой жизни, если верить мадам Блаватской, чье эксцентричное учение о реинкарнациях и прочем вздоре пользовалось необычайной популярностью в светских салонах Парижа. Увы, брань не помогала; чудовище не являлось, и Рауль бестолково бродил по коридору в одиночку, испытывая смутное чувство сожаления. Когда он нехотя поднимал тяжелые веки, позволяя миру вновь ворваться в его зрачки, то немедленно оказывался в окружении людей. Люди находились, как правило, не подле него, а где-то на заднем фоне, поодаль; они бессмысленно суетились, выдавая эту суету за заботу о его состоянии, а он, между тем, ни разу не чувствовал себя настолько подавленным, как в окружении этих заботящихся. Впрочем, он отлично отдавал себе отчет в том, что заботятся-то они ради собственного интереса – речь шла о слугах и домочадцах – а потому и не удивлялся, что их действия не приносят ему ни спокойствия, ни утешения. И за всем этим мельтешением ему виделось иное: облик девушки… самой красивой девушки на свете, прижимавшей ладони к своей груди, к шее… задыхавшейся в его доме, несмотря на уход. Теперь Рауль понимал необычайно ясно, какой ошибкой были хлопоты вокруг человека, который ощущал себя в этой жизни точно опустевший каменный дом посреди бескрайнего зеленого поля. Хуже всех был мужчина восточной наружности, то и дело склонявшийся над его изголовьем; мужчина этот был назойливее прочих, точно жирная июльская муха, и прогнать его нельзя было никакими силами. В ответ на каждую гримасу Рауля лицо его всегда расплывалось в приторнейшей улыбке, и виконт знал, что улыбка вызвана почти неприличным наслаждением, который посетитель испытывает от его страданий. Однако Рауль, хоть убей, не мог вспомнить, какое зло ему причинил – что именно могло заставить этого мужчину так его ненавидеть. ---------------------------------------------------- – Проходите, – повел рукой Эрик, приглашая ее поближе к пюпитру. Разумеется, они не остались в гостинице; хлипкие перегородки между номерами были не рассчитаны на полноценные музыкальные занятия. Для этого имелся куда лучший вариант – дом на берегу моря, который Эрик снял за сравнительно небольшую сумму и куда привез диковинный, никогда прежде не виданный Кристиной инструмент, похожий одновременно и на лютню, и на аполлонову кифару – теорбу. Дом, где они оказались, представлял собою полную противоположность первому – то была совершенно эфемерная на вид лачуга, лишенная крепкой основательности альпийского деревянного острога. Окна здесь были необычайно большими. Вообще, казалось, дом состоит из окон – не весь, а лишь небольшая гостиная, обставленная необычайно скудно. Но, выглянув в окно, Кристина сразу же поняла, что этот дом богат не мебелью и утварью, а небом и морем. Всю дорогу (не столько долгую, сколько неудобную), что они тряслись по выступавшим из-под земли корням через приветливую рощу, Кристина шестым чувством ощущала Его – присутствие моря. Оно дышало совсем рядом, за деревьями, глухо и ласково, и это было совсем не похоже на холодное дыхание волн Перрос-Гирека. В пути они молчали: Эрик сосредоточенно думал о чем-то своем, не глядя на нее и мрачно хмурясь, а Кристина, разумеется, не осмеливалась прерывать напряженную тишину, угадывая его возможную реакцию на несвоевременный вопрос. Только раз она не выдержала – уж очень хотелось поделиться своим наблюдением и услышать отклик: – Знаете, Эрик, в этих соснах как будто заключен сам дух Рима. Я никогда прежде таких не видела. Эти пышные круглые шапки, эти гнущиеся стволы… Когда на них смотришь, сразу представляешь себе императора Августа и Юлия Цезаря… – А также Вергилия, Овидия, Тита Ливия… Вы удивитесь, Кристина, но этот вид сосен – pinus pinea, или, по-местному, pino marittimo, сиречь “морская сосна”, был завезен в Рим совсем не так давно, как вам кажется – только в XVIII веке. Так что и Август, и Вергилий вряд ли смогли бы насладиться этим зрелищем, – язвительно ответил он. Услышав его интонацию, она снова замолчала, раскаявшись в том, что вообще открыла рот. Беда в том, что Эрик являлся ее единственным собеседником, а кроме того – альфой и омегой любой ее рефлексии. Его слова были подземными источниками, питавшими ее мысли, и прежде, когда он вот так закрывался от нее, то ей казалось, что она совершила остановку в безводной пустыне. Не говорить с ним означало не рассуждать, не существовать как наделенный разумом человек. Его отказ слушать и воспринимать слова Кристины обычно повергал ее в дорациональное, бессмысленное, почти животное состояние. Однако сейчас зеленая действительность заполоняла голову девушки, и ей было не до холодности Эрика. Как и тогда в горах, игра солнца и птиц в листве, запах разогретой смолы (а здесь – и лавра, и розмарина), теплый и нежный воздух врывались в ее душу многоголосым хором, не спрашивая разрешения, и своим бормотанием, шорохами и лепетом опять призывали ее выстроить новые звуки в единое целое. В городе, разглядывая фасады и своды, она не ощущала всей той полноты, которая открывалась ей на природе. И она решительно не понимала, как мог Эрик сидеть с таким каменным лицом посреди буйного разгула сосново-солнечной стихии. Если у музыки и архитектуры барокко и был некий общий принцип, то он был именно таков, внезапно поняла она: радостное взаимодействие самых разнообразных, непривычных, неправильных элементов, отражающих этой своей неправильностью неканоничную и вместе с тем восхитительно животворную силу бытия. Лабиринты не уводили от истины – они сами были истиной, которая дышала в каждом их изгибе, так же, как море дышало в каждом просвете между римскими соснами. – Если у барочной музыки и архитектуры и есть объединяющая их идея, – заметил Эрик, дождавшись, пока Кристина подойдет поближе, – то она, конечно, заключается в том, чтобы соткать иллюзию над безобразной бездной. Иллюзию настолько прозрачную, чтобы сквозь нее проглядывали темные оскалы преисподней, лежащей в основе мироздания, и в то же время настолько убедительную, чтобы она манила человеческое око своей прелестью, состоящей в гармоничном расположении частей. Кристина тряхнула головой: – Вы, Эрик, даже в соборе св. Петра разглядите только маску, скрывающую уродство. – Это, драгоценная моя ученица, вполне объяснимо, – ядовито усмехнувшись, ответил он. – Но я сейчас ничем не отличаюсь от вас, однако же вовсе не замечаю в барочных зданиях того, о чем вы говорите. – Мы уже обсуждали с вами, – крайне сердито отрезал Эрик, – что различие между вашим заболеванием и тем, что под маской прячу я, просто неизмеримо. Почему я должен повторять уже, казалось бы, усвоенный тезис? – Вы видите это различие лишь благодаря вашей… доброте, – нерешительно сказала она, всем сердцем желая произнести – и ощутить – совсем иное слово. И неосознанно, неосмысленно, точно младенец, всем существом потянулась к нему и коснулась мизинцем его шелковой перчатки. Он застыл на мгновенье, а она, воспользовавшись этим, уже с большей смелостью погладила тыльную сторону его ладони. По-прежнему не встречая сопротивления, пальцы ее зажили отдельной жизнью: обвили его кисть, а затем медленно, осторожно начали восхождение наверх, танцуя по неподвижной руке Эрика. Она не чувствовала его под манжетой, под белоснежным рукавом рубашки и черным рукавом сюртука, и все теснее прижимала пальцы к ткани, стремясь ощутить неощутимое. Ее переполняло нечто, чему она не могла дать названия, но это нечто разливалось в воздухе этого места – разливалось блаженно-сладостным ароматом жасмина и шумом волн. Разве можно было оставаться здесь и после всего произошедшего в горах – в прежнем положении? О нет, она познала себя и должна была теперь познать его, она хотела дотронуться до его кожи, хотела… Ее пальцы поднялись уже к его шее, они пробежались по пульсирующей жилке, а она лишь оторопело смотрела на их действия; но, когда указательный палец оказался в той ямке за его ухом, где располагался шнурок от маски – в теплой, мягкой ямке, где палец ощутил себя дома – Эрик резко дернулся, больно ухватил Кристину за кисть и с силой сбросил ее руку, а затем посмотрел на нее с такой яростью, что она невольно отступила, жалея, что не может больше его бояться. Страх был бы предпочтительнее разочарования. Увы, Эрик быстро справился со своим порывом и, сделав вид, что ничего не произошло, произнес со столь холодной язвительностью, что мог бы заморозить весь Аппенинский полуостров: – Вам, очевидно, представляется, дорогая моя, что, раз мы оказались на море, то наступило время отдыха? Эрик огорчит вас: пока вы находитесь с ним, об отдыхе не может быть и речи. Тем более, что вы и так слишком долго предавались безделью. Мы с вами сейчас займемся распевкой, а потом разучим одну новую вещь. Это старый мадригал, который я вставил в свою оперу об Эроте и Психее, несколько адаптировав его к новому контексту. Кристина слушала его, склонив голову, и в груди ее холод смешивался с обретенным в роще теплом – смешивался, но не мог затопить его до конца. – Полагаю, вам любопытно узнать, что это за мадригал, – все тем же тоном продолжал Эрик. – Я откопал его много лет назад в одной старой венецианской библиотеке, в книге XVII века, где были собраны воинские и любовные мадригалы композитора, что имел честь вернуть вам музыку несколько дней назад. Она встрепенулась и хотела что-то сказать, но он поднял руку, облитую черным шелком, призывая ученицу к молчанию: – Клаудио Монтеверди, нарушитель правил контрапункта, камень преткновения для консерваторов, зачинатель единства музыки и слова. Монтеверди, обнаживший темные стороны человека, взыскующий «истины выражения» аффектов. Именно он разработал целый музыкальный язык для того, чтобы внутреннее состояние жило в звуке. И как же вы думаете, Кристина, какие именно аффекты считал Монтеверди достойными выражения в музыке? – Не может ли это быть любовь? – тихо произнесла она. Эрик резко, неприятно рассмеялся. – Любовь? О нет, милая. Это гнев, умеренность и смирение, оно же мольба. Но никак не любовь. – Почему он ограничивался столь малым? – прошептала Кристина. – Малым? Поверьте, эти три аффекта включают в себя разнообразнейшую палитру переживаний, дорогая ученица. – Разве аффект – не чувство? Чувств намного больше, чем три, – возразила она упрямо. – Чувство? Временный наплыв страсти, столь же эфемерный, сколь морская пена? – Столь же настойчивый, как пена, вновь и вновь ложащаяся на камни прибрежных скал. Эрик прищурился. – И вы так же настойчивы, как и эта пена, не правда ли, моя маленькая ученица? Но порой настойчивость приводит лишь к разочарованиям. – Я научилась этому, как никто иной, – пробормотала она. – Не смейте преувеличивать значение своих надуманных горестей, – раздраженно отчитал он ее. И уточнил: – Аффекты означают не сиюминутные капризы, а состояния души, нечто гораздо более серьезное и глубокое, вызываемое в ней музыкой. Любовь, по всей видимости, к ним не относится. Не только Монтеверди, но и, скажем, Афанасий Кирхер в 1650 году, перечисляя основные аффекты, назвал желание, печаль, отвагу, восторг, умеренность, гнев, величие и святость. Как видите, любви среди них нет. Зато есть ее последствия… – Восторг? – И беспросветная печаль… В следующий момент Кристина обнаружила, что он трогает струны теорбы, а сама она начинает распеваться, как всегда, с самых азов – хотя над дыханием они уже успели поработать в гостинице, начальных упражнений Эрик никогда не пропускал. И вскоре он указал ей на заветные ноты, которых она не держала в руках с того самого дня, как отдала свое сокровище ему в больнице. Папка за это время стала куда толще, и Кристина с изумлением увидела новый музыкальный текст. – Когда вы написали это, Эрик? – Не написал, а обработал, – поправил ее Эрик. Он на мгновенье замялся, но тут же твердо добавил: – Пока наблюдал за вашим выздоровлением в горах. – Моим выздоровлением… – медленно протянула она, и глаза ее наполнились новым, непонятным ей самой, почти болезненным интересом к нотам и словам, возросшим на ее страдании. – Прежде чем мы начнем, я хотел бы указать вам на некоторые технические особенности этого текста, – заявил Эрик как ни в чем ни бывало. – «Жалоба нимфы» – мадригал, изначально предназначавшийся для сопрано, двух теноров, баса и бассо континуо. Мадригал состоял из трех частей, но первую я выкинул за ненадобностью. Главная героиня Монтеверди – юная нимфа, покинутая своим возлюбленным. Певица здесь необычайно свободна в плане ритмическом; она следует своему аффекту, а не предписанию автора. Однако, – Эрик поднял палец, – ритмические вольности вполне уравновешиваются нисходящими аккордами, гармонично организующими все пространство мадригала. Сопрано чередуется с мужскими голосами, которые сострадают нимфе. Как вы можете видеть, Кристина, я изменил многое и в нотах, и в сюжете. Тут остался лишь один тенор и бассо континуо – в нашем случае это будет теорба; кроме того, ведущую партию исполняет не сопрано, а меццо-сопрано, хотя оно и должно будет подниматься довольно высоко, – он пристально поглядел на нее, и ей почудилось, что янтарные искры переливаются в ее глаза, загораясь в ее зрачках ярким пламенем. – А что вы изменили в сюжете? – дрогнувшим голосом проговорила она, уже зная ответ. – Вместо нимфы героиней стала покинутая Психея, – невозмутимо отозвался он, вновь прикасаясь к струнам. И их голоса зазвучали в закатном пространстве комнаты, впустившей в себя алое небо и море – комнаты, казалось бы, предназначенной для любви и радости, а никак не для мучений брошенной души: Кристина: Эрот… Эрик: Твердила… Кристина: Эрот… Эрик: На небо глядя неподвижно… Кристина: Эрот, Эрот, Где, где же верность мне, В которой клялся, клялся ты? Эрик: Несчастная… Кристина: Да будет снова Эрот, как был, со мной – или убей, убей меня, чтобы не мучилась я. Эрик: Несчастная, нет, такой холод не вынесешь ты! Кристина: Не хочу, чтоб дышал ты, Разве что вдали, вдали от меня, Не хочу, чтоб эти мученья продлились, душу раня. Эрик: О, несчастная! Кристина: Ах, не знаю, как быть мне: О тебе я терзаюсь, Гордость твоя велика, Но, если бежать осмелюсь, Удержит твоя рука. Эрик: Несчастная, нет, такой холод не вынесешь ты. Кристина: Если взор у нее яснее, Чем взор потускневший мой, Не бывает сердца вернее, Чем мое под твоею рукой. Эрик: Несчастная, нет, такой холод не вынесешь ты! Кристина: И поцелуев нежнее Не получишь от этих уст. Или слаще. Молчи, скорее: Слишком ведом тебе их вкус. Эрик: Несчастная! Эрик, Кристина: Так, в слезах возмущенных, Небеса она кротко зовет. Так, в сердцах всех влюбленных, Лед с огнем мешает Эрот. Допев последнюю ноту, Кристина содрогнулась; ей казалось, что ее выкупали в ледяном подземном озере, еще более черном, чем озеро Аверне. – Ваш голос взял новые вершины, – заметил Эрик сухо, – но вы ошиблись в главном: у вас получился не аффект страдания, а эфемерная сиюминутная боль – как раз то, против чего я вас предостерегал. Что же, мы еще будем работать над вашим выражением… и над его воздействием на слушателя. И желтые янтари многообещающе и недобро блеснули в свете заходящего солнца. _____________________________________ – Я человек конченый. Жизни для меня больше нет, – прошептал Альберто, обращаясь к сосне, так как, по-видимому, никто больше не стал бы его слушать. Он легонько ударил кулаками по испещренному таинственными письменами древесному стволу и отошел в сторону, запрокинув голову. Крона сосны кружилась над ним, как целый космос, сочетающий в себе и крохотные частицы, и большие миры, пребывающие в непрестанном вращении и издающие гармонический звук. В отличие от него, Альберто. Он запомнил урок: молиться некому – это и бессмысленно, и бесполезно. Если и есть на свете некая высшая сила, то она играет с бедами людей, как шахматист с фигурками из слоновой кости; или же просто действует по неумолимому плану, не принимая в расчет мелкие людские стремления. Надейся – не надейся, верь – не верь, проси – не проси, а все так или иначе пойдет согласно единому замыслу, которому бытие следует так же строго, как сгоревший месье Дестлер следовал своему графику в сгоревшей Опере. Некогда, в раннем детстве, Альберто нравилось прижиматься к деревьям и обнимать их, когда никто его не видел. Но очень скоро он оставил эту глупую привычку, отказавшись от земных привязанностей. Главной стала привязанность к абстрактной величине. И кто же знал, что в один прекрасный миг обе тяги сольются воедино? Но обнимать деревья было уже бесполезно. Он сам был бесплодной смоковницей, замершей в столбняке посреди серого недобытия. Перед глазами Альберто простирались чудесные виды. Римские дюны весной – что может быть прекраснее? Запах жасмина, мешающийся с горечью степных трав, и маки, алые маки, сверкающие то тут, то там, и апрельское аквамариновое море… И пинии, прорастающие прямо в небо… Среди всего этого великолепия он был один, и он был одинок, и никакая дружеская поддержка не могла этого изменить. Здесь и не было никого, и не могло быть – непонятно, зачем только Доменико предложил ему пожить в этом пустынном месте, насыщенном яркими красками. Но Альберто был здесь, и боль утраты по контрасту ощущалась еще острее, чем прежде, в Риме. Камешек весело стукнулся о ствол сосны и отлетел в сторону. Альберто вздрогнул и отступил. – Вам следует быть осторожнее, месье, – упрекнул его сзади женский голос по-французски. Обернувшись, он увидел тоненькую фигурку девушки, чье лицо было скрыто плотной темной вуалью. Откуда тут могла появиться девушка без сопровождающего? Кем она была? И почему, santo cielo, она говорила на его языке? – Виноват, синьорина, – медленно, настороженно отозвался он также по-французски. – Я не думал, что в этом месте мне может грозить какая-либо опасность. – Зверь приходит на живца, – туманно ответила незнакомка. – Прошу прощения, синьорина? Мадемуазель? – Я мадам, – поправила его она. И, помолчав, продолжила: – На ваш вопрос я пока что ответить не могу. Но не желаете ли прогуляться со мной вдоль линии прибоя? Солнце зайдет еще нескоро, и мы будем в безопасности… – Здесь нет диких зверей, синьора, – растерянно пробормотал Альберто. – Поверьте, вам лучше будет вернуться в дом до наступления темноты, – покачала головой она и протянула руку ему навстречу. После некоторого колебания он принял ее и последовал за незнакомкой.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.