ID работы: 11660795

Острые грани

Слэш
NC-17
В процессе
47
Tinanaiok бета
Размер:
планируется Макси, написано 249 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 94 Отзывы 18 В сборник Скачать

Глава 15

Настройки текста
Примечания:

Это так прекрасно, но мне нужно побороть В телефонной книге психиатр и Господь И мне некуда бежать, я не играю роль Хочу тебя желать пока живой

      — Больше никуда сходить не хочется? Время потянуть? — беззлобно ворчит Яник над ухом, разматывая пропитавшийся кровью бинт.       — А надо? — Лёва запрокидывает голову, сетчатку режет холодный электрический свет лампы, и он устало прикрывает глаза, чувствуя, как подступает вязкое марево, поджидавшее своего часа с того момента, как дурная пуля проскочила по касательной.       — Поговори мне еще, — возможно, беззлобность Яна ему почудилась — пальцы, тянущие бинт, дергаются, болезненно цепляя запекшиеся края.       Лёва не открывает глаза, уплывая на волнах сознания из опостылевших декораций собственной комнаты. Ему чудится, как под закрытыми веками скачут огоньки зажженных свечей, теплые, благодатные. Ноздри щекочет стойкий запах церковного ладана.Из далекой темноты слышится цоканье, что-то горячее и мокрое больно хлопает по щекам, и Лёва выныривает в реальность, глотнув воздуха, словно утопающий.       — Вот так, маркиз, не расслабляемся, — в нос ударяет мерзкий запах нашатыря, от которого в Лёве просыпается острое желание проблеваться. — А ты как хотел, мой хороший? Проебался — терпи и не выебывайся! — Лёва снова пытается отъехать, но Ян проворно сует в лицо нашатырную ватку, и Бортник вынужденно продолжает его слушать. — Я жду объяснений, пояснений, разъяснений, донесений, кларификаций, признаний…       — Я понял, — тянет Лёва, прерывая настойчивый поток синонимов, и лаконично вводит Яна в курс дела.       Во время рассказа он порывается отключиться еще несколько раз, но Ян жестоко прерывает эти попытки отказаться от общения, надавливая на рану чуть сильнее, чем следовало бы. Пока Лёва описывает свои дневные похождения, Николенко успевает промыть рану, продезинфицировать и, положив теплые руки рядом с её краями, приступить к лечению.       — Шить не будешь? — спрашивает Лёва, прерываясь.       — Неглубоко, — сосредоточенно роняет Ян, не отводя взгляда от медленно затягивающихся тканей.       Лёва молча соглашается с эти утверждением и продолжает рассказ, изредка косясь на постепенно украшающийся бисеринками пота Яников лоб, напряженный до предела. Но отвлекать его очередным уточняющим вопросом не решается, полагая, что Ян в состоянии оценить собственные силы и рассчитать расход энергии. Лёва рассказывает ему всё, но, как и в случае с Виторганом, умалчивает о найденном в сейфе послании.       Фотокарточка, оставшаяся в скинутом до пояса комбинезоне, всё еще фантомно жжет кожу. Васильев, возможно, даже не подозревает, насколько болезненную точку он выбрал — может быть не в жизни Шуры, но в Лёвиной жизни точно. Разыграй он эту карту однажды правильно, неизвестно, как бы поломался привычный мир.Лёва не оставит ему такой возможности.       — Хуета, — резюмирует Ян, когда рассказ заканчивается. — Ещё немного, и будешь совсем красивый, маркиз.       — Что за замашки? — фырчит Лёва, напрягающийся всякий раз при таком обращении.       — Это ты у нас киногерой боевика, а я крыса тыловая. И в этом тылу каждая собака норовит упомянуть маркиза Бортника. Будто им там в Кабмине мало целого графа с такой фамилией, — Яник снова сжимает пальцы на руке, но боли это уже не приносит.       В отличии от информации, которую он выдает таким спокойным медицинским тоном. Лёва сдерживает дернувшиеся было уголки губ от досадной гримасы. Суки, какие же все всё-таки суки.       — Что ты думаешь обо всём этом? — спрашивает Лёва.Ян задумчиво жмет плечами, снова пристально вглядывается в ослепительно-белый бинт на смуглой руке.       — Думаю, что твоей шалунье-ящерице очень повезло — подставь ты под пулю другую руку, хвост ей я бы не собрал.       — Ян, — Бортник улыбается, но просит всё равно жестковато.       — Ещё я думаю, что ты в ужасном состоянии, которое волнует меня гораздо сильнее, чем эти шпионские игры. Если ты прав, и Васильев замешан хотя бы в части того, что ты ему приписал, у нас проблемы. А если он видел тебя — то ты в полной заднице, Лёва. В такой, блять, глубокой заднице, что я даже шутку о её вместимости придумать не могу, понимаешь? — Ян ловит его взгляд, и серьезность его глубоких, уставших глаз буквально умоляет Лёву быть искренним.       Лёва понимает, что всё это — придуманное им расследование, бесконечное напряжение и темные заговоры — нужны только ему. Только его кровь вскипает в этом городе, в этом доме, в здании Правительства и в паршивых темных переулках. На мгновение к горлу подкатывает вина за то, что он против воли втянул в эту историю огромное количество людей, которые вовсе не обязаны были принимать участие в их с Шурой своеобразной войне друг за друга и против в то же время.       — Я прекрасно себя чувствую, Яник, — он не знает, правильно ли поступает, делая выбор в пользу этой темы для разговора, но переливать их пустого в порожнее с каждым — абсолютно каждым — человеком в своей жизни он уже устал.       — Именно поэтому ты стремительно худеешь, — охотно верит ему Ян. — Именно поэтому ты бледный, словно смерть, а синяки под глазами делают лицо похожим на череп со всеми положенными ему дырками. Я ничего не упустил? Ах да, — Николенко картинно бьет себя по лбу. — как я мог забыть про отсутствие сна? Наверное, так же, как ты забыл обратиться за помощью!       — Ян, — Лёва примирительно поднимает руки, кривит лицо от дискомфорта в осчастливленной сегодня руке и тут же ловит недовольный взгляд. — Не буду же я бегать к тебе каждую ночь, чтобы ты спел мне колыбельную, ну. Я не ожидал другого — я ехал сюда готовый к тому, что не смогу найти себе места ни днем, ни ночью.       — Лёва, — Бортник видит, что Ян в корне не согласен с его видением ситуации, но отчего-то тянет, не решаясь озвучить свою версию. — Так не пойдет. Мы никогда так не работали. Мы — команда, еб твою мать, Бортник. Твое желание подставиться просто не укладывается у меня в голове. Мало того, что ты нарушаешь устав, Лёва, ты нарушаешь законы здравого смысла. На черта, скажи мне, тебе такой штат охраны и мы, если ты действуешь один, как мелкий прыщавый максималист, не нюхавший пороха и пересмотревший фильмов про Человека-паука? Что с тобой происходит?       Лёве нечего ему ответить.       Шура — с ним происходит Шура. Но каким бы понимающим и проницательным не был Николенко, даже он вряд ли поймет всю эту мешанину чувств и мыслей, затаившихся в одном лишь имени. Он и сам знает, что ведет себя как прыщавый максималист, которого бросила первая любовь и разрушила ему всю сраную никчемную жизнь, забрав последний смысл жить.       Поиски смысла длиной в восемь лет так и не увенчались успехом.       — Молчишь, — качает головой Ян, даже не пытаясь отыскать его взгляд, замерший где-то в углу чертовой картины с двумя счастливыми мальчиками. — Скажи мне хотя бы, всё это как-то повлияло на твой дар?       Лёва закатывает глаза и пренебрежительно фыркает. Если Лёва — фанат супергероев-одиночек, то Ян, очевидно, бабка-язычница из средневековой глуши.Во всех официальных документах эти отклонения обозначены мутациями, каждая из которых имеет свой код в соответствии с характером изменений в ДНК. Звон называет это «маленькой особенностью», Боря «суперспособностью», Максим и Лёва придерживаются официального названия и только Яник — единственный из всех, кого Лёва знает — зовет это «даром». С такими дарами и проклятия не нужны — Лёва говорил ему это тысячу раз, но Николенко придерживается какой-то своей пуленепробиваемой логики, словно живет в каком-то другом мире, где мутанты — что-то типа посланников Божьих.       — Мутацией, Ян. Мутацией, — проговаривает он по слогам. — Не могут быть даром галлюцинации, сопровождаемые нефтяными подтеками из глаз.       — То, что никто не установил природу твоего дара, еще не делает его бесполезным и «плохим», Лёва.       — Именно таким это его и делает.       — Я другой вопрос задал.       Тишина скрипела на зубах вечно сопротивляющегося своей природе Бортника.       — Понятно, — Ян как-то обречено садится на край кровати, тяжело выдыхая. — Вернулись видения?       — Вернулись, — кривится Лёва. — Вернулись не то слово. Раньше я видел только… аварию. Теперь я вижу всякую хуйню, и в каждом таком «сне» кто-то обязательно умирает.       — Это воспоминания?       — Не припомню, чтобы Лакмус когда-то сгорал со мной в одной машине.       Ян заметно напрягается, густые светлые брови сходятся на переносице:       — Что ты об этом думаешь?       Ян был в исследовательской группе, которая когда-то занималась Лёвой в Центре — микроскопически сканировал все результаты его анализов, дежурил по ночам, чтобы отследить динамику сна, периодичность приступов и интенсивность «выделения густой темной жидкости неопределенного характера». Если никто из них так и не понял, что происходит с Лёвой, то как это мог понять сам Лёва?       — Думаю, что это просто кошмары. На фоне истощение, которое ты сам мне сейчас диагностировал. Всё, Ян. Это всегда было просто кошмаром.       — Я так не думаю. Дар — это продолжение каждого из нас. У Бори невероятный музыкальный слух, он способен улавливать малейшие изменения ритма. Лакмус эмпатичен до жути, даже если заткнуть ему нос, он всё равно почувствует переживания человека. Звон с детства играет на музыкальных инструментах, звуковые волны — это его стихия. Всё взаимосвязано, Лёва. Твой дар проявился у тебя не просто так.       — Это не важно, — все эти ебанутые теории порядком его заебали.       Он никогда не просил себе никакого «дара», никакой супер-способности и прочей хуйни. Он хотел писать музыку, петь свои песни и делить с Шуриком один Олимп на двоих — это всё, из чего состояла его жизнь, и ничего из этого никак не может быть связано с жуткими кошмарами, в каждом из которых за углом его приветливо встречает смерть. Он никогда не был её фанатом — даже в самые жуткие периоды своей жизнь он не хотел умирать и уж тем более не горел желанием водить дружбу со старой косильщицей.       До всей этой истории.       — Хочешь ты этого или нет, но мы все по-прежнему здесь, на расстоянии вытянутой руки. И мы все готовы встать рядом с тобой перед любым испытанием.       Лёва прикрывает глаза, не желая видеть, как Ян выходит из его комнаты, разочарованный этим разговором.       Часы двумя этажами ниже бьют четыре раза.

      ***

Звонки без ответа

Твоё холодное сердце запретно, но так безупречно

И я на коленях

Держу твоё чёрное сердце, что я изувечил

      Простыни под ним сырые и холодные, неприятно прилипшие к такой же мокрой одежде. Он сонно шарит по кровати, то ли пытаясь выпутаться из обманчиво мягкого плена, то ли в поисках кого-то на второй половине кровати.       — Лёёёёва, — возмущенно стонет он, уверенный, что Бортник откатился на край кровати специально, чтобы подразнить его. — Ну Лёёёва!       Уман блаженно улыбается, и, наконец, открывает глаза, чтобы поймать хитреца в свои медевежьи объятия. Но как только взгляд упирается в тяжелый балдахин над головой, реальность падает на него разбившимся самолетом и подкидывает на кровати.Голову разрывают сотни маленьких взрывов, и ему всерьез кажется, что это лопаются нахуй сосуды его перегруженного головного мозга, заливая кровью напряженные извилины.       — Не могу понять, на кой черт тебе сдался этот пацан, — Глеб прикуривает от его сигареты, игнорируя мелькающий огонёк подставленной спички.       — Просто хочется, — пожимает плечами Уман. — Он доверчивый, как собака, догоняешь? У меня башку ведет от власти над ним.       Глеб смеется, а у Шуры темнеет в глазах от одной только мысли о том, что Бортник — его и больше ни чей.        Воспоминания, разрывавшие путы забвения всю ночь, врываются в сознание. То, что его слова тогда звучал отвратительно, Шура из прошлого осознает почти сразу — их с Лёвой переплетает морским узлом, и страшно становится от того, какая это ответственность — быть центром чьего-то мира. Но Шуре тогда не было и восемнадцати, из проблем — похмелье по понедельникам на первом уроке, и Лёва, наращивающий размах крыла, который, казалось, в любой момент выпорхнет из рук.       — Кто это? — Шура кривит губы, рассматривая усевшегося рядом с Бортником пацана. Тот кажется смутно знакомым, но это не мешает ярости закипать в жилах.       — Это Юра, мы с ним готовим номер на…        — Лёва улыбается тошнотворно радостно, его ещё не сломавшийся голос звучит довольно и хвастливо, словно этот Юра — что-то особенное в его жизни, чем он невероятно гордится.       — Пошел вон, Юра, — пренебрежительно фыркает Шура, и огоньки в Лёвиных глазах гаснут.       Горящее в груди чувство собственности, царапающее легкие и воющее где-то между ребрами, накатывает на Шуру ядовитой волной. От отвращения к самому себе хочется блевать. Он вспоминает, как временами его выворачивало со страшной силой, как злость и ревность застилали глаза — Лёве тогда стоило лишь засмеяться с кем-то рядом.       — Я не твоя вещь, Шура! — Лёва почти рычит, отталкивая Умана от себя.       Он больше не тот потерянный мальчик-одуванчик. Под черной кожаной курткой горит беспокойное пламя крепнущего таланта, а в глазах с каждым днём всё больше твердости и вызова, который он бросает Шуре всякий раз, когда речь заходит о каких-то с нихуя придуманных ограничениях.       — Да что ты?! — взрывается Шура, снова хватая Бортника за грудки.       — Убери нахуй руки, пока я их не сломал, — Шуре кажется, что в Лёвиных глазах теперь плещется какая-то безумная ненависть, и он отступает.       — Сначала разберись с тем, куда ты пихаешь свой член, а потом уже открывай свой рот в сторону моих друзей. Мысль ясна? — это будто плевок в лицо, и Шура думает, что Бортник сейчас совершил самую главную ошибку в своей жизни.       Он поставил кого-то выше, чем Шура.       Шура хватается за гудящую голову, не желая больше видеть грязь, с которой они сами смешивали свои отношения год за годом. Он это начал — решил поиграть в кошки-мышки, но роли в какой-то момент перемешались, и он запаниковал. Он из настоящего вполне способен объяснить и свои реакции, и Лёвины ответные удары, но он из прошлого, вырвавшийся на свободу и оставивший Лёву доучиваться в чертовой Академии, едет крышей от вседозволенности и на кураже ломает всё, что они криво-косо настроили.       — А что, твоя принцесса уже не против твоих поебушек на стороне? — задушено выдыхает Глеб между толчками, почти хрипя.       — Закрой рот, — бросает Шура, сжимая пальцы на его горле. — Бортника это не касается.       Конечно, это его касалось. Их безумное противостояние, вызванное Лёвиной гордостью и Шуриным невероятным страхом его потерять, больше похожим на помешательство, в какой-то момент стало важнее, чем их привязанность друг к другу. Он понимал, что делает Лёве больно, будто бьет на опережение — это не ты мне нужен, а я тебе.       Они были нужны друг другу.       — Ты разрываешь мое сердце! Мы никогда не будем вместе! — Лёвин голос срывается только на последнем аккорде, и Шура, вышедший покурить на пару минут, срывается вместе с ним.       Он никогда не слышал эту песню, Лёва никогда не упоминал о том, что пишет ещё что-то новое. Он ждёт, пока Бортник, сидящий на полу в кругу их общих друзей, поймает его взгляд, но когда Лёва смотрит на него, Уман неосознанно отступает назад. Только что Лёва ударил его под дых с особой ненавистью.       — Почему ты не рассказал мне о песне? — он ловит Лёву на очередном перекуре и выдыхает вопрос вместе с сигаретным дымом в зимнюю ночь.       — Потому что это тебя не касается, — Лёва, вложивший в эти слова всю жестокость, на которую способен, смотрит на него с отчаянием. Этот взгляд кричит о другом, но Шура так и не понимает его.       Он спел её тогда с одной лишь целью — чтобы Шура его, наконец, услышал. Чего стоило Шуре раскрыть глаза чуть шире, чем обычно позволял его эгоизм?       — Я была так рада за вас в школе, — Диана помешивает трубочкой свой кислотно-зеленый коктейль, и печальным взглядом встречается с окутанным сигаретным дымом Лёвой.       Шура, уже готовый шагнуть из-за угла, замирает.       — Я тоже когда-то был рад за нас в школе, — он не видит его лица, но чувствует, как кривятся от горечи Лёвкины губы.       — Когда вы остановитесь?       — У меня больше нет сил доказывать ему, что я не его вещь. И уйти от него тоже нет сил, Ди, — в этих словах так много боли, что у Шуры перехватывает дыхание. — Я очень сильно его люблю, и это хуже болезни. Я не знаю, что делать с той пропастью, которая между нами разрастается. В школе я смотрел на его неадекватные реакции на каждого в моем окружении, как на милую ревность. Но это не ревность, Ди, это безумные дерганья повадка, на который я согласился сам. Эта зависимость страшнее наркотической.       Шура прикусывает костяшку, чтобы не заорать.       Он помнит, как решил для себя всё починить и исправить. Как началась новая эры их больных отношений. Как безумно старались они оба, выстраивая свой мир заново, пообещав друг другу никогда больше не предавать, не унижать и не топтать истонченные, измученные чувства.       — Что здесь происходит? — Диана появляется в дверном проеме внезапно, Шура едва успевает оттолкнуть от себя девчонку, имени которой он даже не попытался запомнить.       — Ничего, — Шура смотрит на нее умоляющим взглядом загнанного в угол зверя.       — Так это теперь называется? — Диана усмехается, а потом её голос наливается такой холодной сталью, что девочка на диване рядом сжимается в комок. — Ты расскажешь об этом Бортнику сам. И о природе твоих отношений с Глебом тоже. Иначе я порву тебя голыми руками, Уман. Ебливый ты потаскун.       Дело было даже не в сексе — со случайными партнерами по пьяни он и удовольствия то особого не получал. Шура создавал для себя иллюзию того, что еще контролирует ситуацию, что еще может менять условия игры, а не просто захлебывается любовью к человеку, который уже не так безоговорочно в него влюблен. Он так и не нашел в себе сил признаться Лёве, что не смог покончить со своим беспорядочным образом жизни. Он вообще не нашел в себе сил на честность, искренность и любовь — чистую и настоящую. Вся их история — череда манипуляций, скандалов и редких моментов, когда им друг с другом было без условностей хорошо и не больно. Шура находил тысячу разных способов привязать Бортника к себе. Лёва извивался по-змеиному, находя лазейки в этих путах. Самым ужасным в этом всё было то, что они действительно любили. Читали мысли, понимали друг друга без слов, продолжали идеи, поддерживали все безумные начинания. И не знали, что делать со всей это душевной кутерьмой — не знали, что любовь бывает безболезненной и открытой.       Видевший все свое детство бездушного, безумного в своей ярости отца и безусловно любившую его мазохистку мать Лёва играл по Шуриным правилам, уверенный, что только такими и должны быть чувства.Выросший под дворцовыми сводами, где в каждой нише кишели ложь и жестокость, Шура был уверен, что любовь идентична толстой вольфрамовой цепи, которой любящий приковывает к себе любимого.Прошлое обволакивает душу тонким, дурно пахнущим слоем грязи. Шура задыхается, жадно хватает ртом ускользающий воздух, трясущимися руками сжимая мокрую простынь.Как можно было позволить себе так обращаться с Лёвой?       Как Лёва мог позволять ему относиться к себе так?       Почему не перерезал однажды ночью его бледное горло?       Лёва слишком милосерден по отношению к нему сейчас, всего лишь отделавший его один раз палкой. Шура заслуживает по меньшей мере сожжения заживо.       Вина заполняет каждую клеточку тела, и Шура больше всего на свете мечтает задохнуться ей.       — Чей ты? — Шура грубо, нарочито медленно вбивается в податливое тело, выдыхая в покрасневшее ухо свой вопрос, кажется, в сотый раз.       — Твой, — обессилено отвечает Лёва. — Я твой.       Воспоминание, хранимое им долгие годы как одно из самых счастливых, приобретает совсем другой оттенок — в Лёвиных словах он больше не слышит безграничной радости и любви, не видит в глазах блаженства, в которое так верил. Эта сцена будто становится печальным финальным штрихом в большом полотне новых, возвратившихся к нему воспоминаний, через которые красной нитью тянется болезненная зависимость и тяжелая, невыносимая боль двух людей, не умевших любить, но отчаянно желавших любви.Шура задыхается, сухими губами беззвучно повторяя маленькое, глупое и слабое слово:       — Прости…

      ***

      — Утро, — оно не доброе и добра от него никто не ждёт, и Лёва прислоняется к дверному косяку, замирая в проходе, тяжелый взглядом забитой собаки врезаясь в Лакмуса.       От него невыносимо пасет тревогой и тоской, бесчеловечно разъедающей внутренности на части. Максим, едва потянув носом воздух, с трудом давит подступивший кашель. Воздух рядом с Лёвой прошит током, и даже дышать рядом опасно для жизни. Лакмус не может выдавить из себя ни слова, только с нарастающим ужасом вглядывается в бледной, болезненное лицо человека, который одним своим присутствием в его мыслях разгоняет сердце.       — Что случилось? — он хрипит, вынужденный прочищать горло — Лёва застал его в расплох, еще не одетого, укутанного в одеяло.       — Ничего, — он не меняется в лице, не двигается ни один его мускул, словно кто-то сделал качественную говорящую восковую куклу.       — Что случилось? — повторяет Лакмус взволнованно.       — Мне нужно уехать, — едва качнув головой, выдыхает Лёва. — Присмотри здесь за всем, пока меня не будет.       — Долго? — Максу эта встреча кажется каким-то актом прощания, словно они попали в русскую мелодраму, где герой, уходя, обещает вернуться, и больше никогда не появляется в кадре.       — Нет, — снова качает головой Бортник.       Лакмус ему не верит.       — Береги себя, — просит он и порывается встать ему навстречу, но Лёва медленно поднимает руку, необъяснимой силой приковывая Лакмуса к матрасу.       — До встречи, солнце, — впервые за эту странную утреннюю встречу он улыбается, как улыбался всегда ему одному — с затаенной тоской и последней надеждой. — Звони, если что.       Дверь за Лёвой легко закрывается, и Лакмус остается один, с ноющим от тревоги сердцем в трясущейся груди. Заведенный будильник на тумбочке пищит в третий раз за утро — Лёва вышел из его комнаты в 07:13.

***

      — Где Лёва? — наследник сбегает по лестнице, растрепанный, хоть и переодетый уже в уличную одежду.       Длинные волосы торчат непричесанными прядями с разные стороны, а в глазах лихорадочно скачут шальные огни.       — Так не по чину докладываться, Ваше Высочество, — Федор тормозит его у подножья лестницы, насмешливо похлопывая по плечу.       — В доме он или нет? — Шура, взъерошенная потрепанная птица, едва не хватает Федора за грудки.       — Уехали-с, — всё так же насмешливо улыбается дворецкий. — Велите гонцов пустить трубить во все концы о пропаже?       Шура отмахивается, не найдя в себе силы для саркастичного ответа.       Понял, конечно, Лёва всё понял — его люди, каким бы высокопоставленным и важным не был Шура, всё равно будут верны своему капитану. Паника подступает к горлу, и уже в который раз за это тянущееся резиной утро подкрадывается тошнота. Шура в волнении запускает руку в растрепанные волосы, дернув для надежности пару раз, и заставляет себя собраться.       Первое, о чем он думает — Бортник сбежал. Сбежал быстро и тихо, как в ту чертову ночь, когда по размытой дождем дороге несся ярко-красный мотоцикл, которому суждено было через несколько мгновений стать темнее от пролитой крови. Запутавшиеся в волосах пальцы сковывает страх. Кажется, что с Лёвой обязательно что-то уже случилось, но Шура встряхивает головой, и бредовые путанные мысли отступают.       В ту ночь Лёва плохо соображал из-за пережитого стресса. Сейчас, что бы Шура не делал, это не тряхнет его так сильно, потому что сейчас Шура не сидит в самом центре его сердца, чтобы разорвать изнутри.       — Так лучше, — бормочет он, и снова игнорирует высоко поднявшего брови Федора — желания объяснять ему, что Лёва (вне зависимости от собственного желания) дал ему время всё обдумать, нет.

      ***

      В городе летний зной давит на виски, и голова, взрывающаяся от происходящего, начинает гудеть с новой силой. Тяжелый воздух расплавленного асфальта забивает ноющую грудь, и больше всего на свете Лёве хочется лечь в высокую траву под высоким деревом, чтобы тень ветвистой кроны скрыла его от всего мира.       В салоне его когда-то трепетно любимой машины шумит кондиционер, но всё его ослабленное последними событиями тело всё равно бросает в жар. В венах будто закипает смола, жжется, жалит оголенные нервы. Он то и дело оттягивает ворот темной футболки, но ты всё равно душит его, и хочется скинуть с себя все оковы — и вещи, и тяжелые грубые ботинки, и чувства, накатывающее каждый день с новой силой.       Шура выбил его из равновесия, шатнул устоявшийся мир с такой силой, что фундамент начал сыпаться мелкой противной крошкой, оседающей на коже. Лёва, согласившийся на условия Карася, ехал в столицу, зная, что как раньше не будет. Но был уверен, что Шура больше не сможет запустить руку ему в грудину и вырвать из неё сердце.Он ошибся, как ошибался всякий раз, когда дело касалось Шурика.       В 15 он думал, что Шура никогда не посмотрит на него иначе, сможет увидеть в нём кого-то большего, чем надежного друга.       В 16 он искренне верил, что его стихи останутся в чьем-то — не его — репертуаре, но Шура решил, что лучше него их не споет никто.       В 17 он считал, что у них с Шуриком невероятно счастливое светлое будущее, наполненное до одури чистой любовью. Но когда на бурной вечеринке на Лёвкиной шее оказалась пьяная девица, настойчиво облизывающая его шею, и на виноватый Лёвин взгляд Уман сказал: «Лёва, у нас же с тобой свободные отношения, хочешь — трахни её», Лёвины иллюзии о любви разлетелись с таким звоном, что что мир вокруг затих на долгие-долгие годы.       В 22 он уже точно знал, что хуже не будет, а падать ниже — некуда, не ждал, не верил, не надеялся ни на что. А Шура побитой дворовой псиной притащился с заверениями, что всё у них будет так, как Лёва когда-то мечтал, и Бортник ему поверил.       В 24 он советовался с Шуриком, какую из множества гитар взять с собой на первое время в их большое путешествие в Австралию, разругался с отцом, уверенный, что в другой стране начнется новая жизни. А через несколько месяцев стекал по стене, лишенный абсолютно всего — мечты, веры, любви, надежды и желания жить.       Несколько недель назад он убеждал сам себя, что эта его первая, глупая, больная любовь осталась в прошлом, а потом целовал чужие горячие губы и бастионы внутри плавились, уродливыми огарками падая вниз, чтобы потом перекрыть кислород.Уман загнал его в угол, намерено или случайно — значения не имеет. И как выбираться из этого угла сейчас, когда грязь, которую они оба хотели забыть, уже вылилась Шурику на голову, Лёва не знает.       Он не знает, чего ожидать, и эта неизвестность пугает его с несвойственной силой.Этот животный дикий страх выгнал его сегодня на улицу, в город, и он бежал без оглядки, только бы оказаться как можно дальше от Шура, его взбалмошный решений и от собственной слабой натуры, униженно ожидающей очередной порции фальшивой любви. Он убежал бы дальше, не держи его рядом с наследником чья-то хитро сплетенная интрига.       Куда бы ты не шел, ты всегда берешь с собой себя, Лёва, — чей-то смутно знакомый, по врачебному сухой голос, грозит ему пальцем, обвиняя в том, что ни один урок в своей жизни он так и не усвоил.       — Нихуя, — Лёва качает головой, споря сам с собой. — Нихуя.       Зубы скрепят от злости, но по каким бы уголкам своей души он не шарился, решимость так и не нашлась.       — Ну не ничтожество ли? — покрасневшие, в мелкую сетку лопнувших капилляров глаза смотрят на него из узкого зеркала с таким разочарованием, что хочется его разнести к чертям.       Шура всегда так делал — всегда заставлял его чувствовать себя слабым, ничтожным, не умеющим принимать решения, выбирать друзей, не умеющим любить и принимать всё как должное. Неправильным. Недостойным его великой любви. Шура делает это прямо сейчас опять.       — До метро подбросите? — он вздрагивает, одергивая себя, когда в стекло аккуратно стучит Ася, улыбчивая и солнечная, так противоестественно смотрящаяся рядом с его мрачным миром.       Он едва слышит её, но по красивым алым губам легко читаются все её слова.Он опускает стекло, заставляя себя улыбаться:       — Покатаемся, красотка?       — До двух я вся твоя, милый! — Ася изящно занимается место на пассажирском сидении, впуская к салон легкий цветочный воздух.       — Вся? Это большее, на что я мог бы рассчитывать! — в этот раз его улыбка гораздо искреннее.       Ему нужен кто-то, кто поможет создать иллюзию благополучия, на несколько часов убедит его в том, что он чего-то стоит.       Сейчас ему, как никогда, нужна Ася.

***

      Только ближе к обеду Шура, истязающий себя воспоминаниями, собирается с мыслями. Робко расставляет по полочкам чувства, осторожно расставляет на карте флажочки для предстоящего маршрута. Весь его план выглядит откровенно херово, но лучше в голову не лезет ничего.       От отвращения к самому себе его рвет несколько раз, и сгибаясь от спазмов на кафельном полу, он только желает себе еще большей боли. Это невероятная глупость, но искупить свою вину ему хочется всеми возможными способами, и пусть это не поможет, он все равно готов испытать на себе все виды средневековых пыток. Его штормит, как штормило в Австралии, когда он всё осознавал впервые, мучился от нестерпимой жажды — малодушно жаждал написать, напомнить о себе, снова ворваться в чужую жизнь с предложением начать всё заново, но позволить себе этого не мог.Как не имеет права делать это сейчас.       Но запущенный в их первую после разлуки встречу механизм с упорством вечного двигателя толкает его дальше, не давая остановиться и отойти в сторону.       Он здесь, он рядом, божественно красивый, как прежде, сильный и резкий, повзрослевший, волнующий сердце с новой силой. Шура не готов от него отказаться, не сейчас, когда вернуть его шансов больше, чем восемь лет назад.Может быть, он сам придумал себе эти шансы, но вера в то, что он еще не разучился Лёву чувствовать, пакостно нашептывает с дьявольским оскалом — он тоже этого хочет.       — Максим? — он, кажется, впервые обращается по имени к Лакмусу, которого находит в какой-то коморке, забитой мониторами. Рядом с ним еще двое, но их имен Шура не знает, и не особо хочет знать.       — Ваше Высочество? — светлые густые брови Лакмуса взлетают высоко, а сам он натягивает, словно звенящая тетива готового к выстрелу лука.       — Я не знаю, кто у вас тут остался за главного, но мне нужно уехать, — Шура, в каком бы состоянии не был, всё еще хочет растереть рыжего в пыль из-за одной только мысли, что он когда-то трогал Лёву так, как этого хочется ему самому. — Поэтому будьте добры через полчаса подать машину. Я еду в Крепость.       И выходит, не считая нужным слышать бурчание в ответ.

      ***

      — Что случилось? — они бредут по старому городскому парку, направляясь из неоткуда в никуда, когда Ася сжимает пальцы на его плече, вынуждая остановиться.       — Ася, неужели ты думаешь, что я приезжаю только тогда, когда что-то случается? — он врет.       — Бортник… — Ася закатывает глаза и качает головой снисходительно. — Я, конечно, не великая прорицательница, но и ты не гениальный актер.       — Видит Бог, я приехал сюда не для разговора о работе.       Они снова замолкают, и по её встревоженному лицу сквозь тонкую кожу трещинками расходится маска непринужденного веселья. Что-то волнует её, что-то просится наружу, ползет по горлу вверх, но она никак не решится дать этому волю.       — Ася? — если бы у него были силы, он обязательно бы испугался бы за неё, но внутри лишь коротко колет тревога и отступает.       — Мне звонил Ян, — она прикусывает губу, наконец, решаясь. — Ты потребовал свои таблетки назад.       Горькая усмешка трогает его бледные губы, и он отворачивает от неё, мягко высвобождая своё плечо из ставшей тягостной хватки. Заросший неухоженный пруд, превращающийся в болото, попадает в поле зрения, как уродливая метафора к его жизни, и он сжимает крепкие зубы, чтобы не заорать.       — Мы не будем говорить о работе, Ася.       Его напряженной спины касаются маленький ладошки, и он чувствует, как она утыкается лбом ему в лопатку.       — Это не работа, Лёва.       — А что это тогда? — он сплевывает накопившуюся кислую слюну, но привкус остается, и хочется прополоскать с мылом рот, а вместе с ним заветревшиеся, начинающие гнить мозги.       — Это не работа, — медленно, по слогам раскладывает Ася. — Мы переживаем за тебя. Ты дорог нам. И мы хотим помочь.       — Чем помочь, Ася? Чем вы хотите мне помочь? — он не повышает голос, но она прекрасно слышит, как его крик разносится над кронами страдающих от пекла деревьев.       — Восемь лет назад тебе тоже было очень плохо, Лёва. И мы нашли способ справиться с этой болью. Но не учли одного — этот способ лишил тебя возможности её пережить. И сейчас…       — Ася!       — Сейчас эта боль вернулась, но ты больше не можешь заглушить её таблетками. В жизни есть вещи, которые нужно дать себе прочувствовать, Лёва. Дать своей боли возможность заполнить тебя до краев, чтобы, наконец, выплеснуться.       Сведенные плечи вдруг начинают содрогаться, и Ася отстраняется от него, и разворачивает лицом. Вместе ожидаемых сухих рыданий она сталкивается с его тихим, но разрастающимся смехом, и сердце сжимается от одного его безумного вида.       — Я уже наполнен ей до краев, Ася, — сквозь смех говорит он, и вдруг резко успокаивается, стальной хваткой удерживая её взгляд. — Но она не выплескивается. Она даже не пытается этого сделать, Ася. А во мне уже закончилось место.       — Таблетки не смогут…       — Таблетки дадут мне возможность довести его до коронации живым. Я не могу думать, я не могу принимать решения, я не могу быть рядом, в конце концов, я абсолютно собой не владею. Мне нужны эти таблетки, Ася. Жизненно необходимы.       — Лёва…       — Я отвезу тебя домой, — он сжимает её тонкие пальцы, и тянет к машине.       Она больше не порывается сказать что-нибудь, достучаться до него, только безропотно следует за его деревянной спиной, не замечая даже дискомфорта в руке. Его нестабильное состояние вводит её в тревожный транс, и она не знает, как ему помочь. Когда-то они с Яном с трудом отвадили от него психиатров, и, к собственному стыду, она сейчас чувствует на задворках души тихую поступь сожаления.       Возможно ему и впрямь тогда была нужна помощь профильного специалиста.       Машина едва успевает тронуться с места, когда раздается тонкая трель телефонного звонка. Прежде чем ответить на вызов, Лёва цепляется взглядом за электронный циферблат — 13:52.

***

Таем, больше не полетаем Грустно, но так бывает Ангелы белые крыльями в лопасти

      — Какого черта, Звон? — Лёва тормозит на небольшой площади перед Собором с громким свистом, распугавшим мелких птиц. — Где он?       Молоденький мальчик из числа охраны трясется от грозного рокота, прокатившегося по брусчатке.       — Александр Николаевич настоял… — он мямлит себе под нос, но в этом лаконичном ответе все необходимые Лёве объяснение, и он бросает рваное «где?», а потом бежит на предельной скорости в указанном направлении.       Дурное предчувствие его не подводит — он подбегает к подножью старой деревянной лестницы, когда Шура уже заносит ногу над стеной бастиона.       — Уман! — крик заставляет содрогнуться и Шуру, и застывших на крыше Борю со Звонком. — Слазь немедленно!       — Я не спущусь, пока мы не поговорим! — неслыханно дерзко и бесстрашно выкрикивает в ответ Шура, переполненный уверенностью в своем решении.       — Ты совсем ебанулся? — Лёву не слишком-то волнует, что его оскорбительные заявления слышит по меньшей мере десяток человек, столпившихся внизу.       Шура не отвечает, только долго и пронзительно смотрит, и Лёва, взбешенный его поведением, стремительно взлетает на стену, чтобы собственноручно скинуть его с незащищенной уязвимой позиции.       — Вы охуели тут все? — он буквально рычит на менжующихся парней и самодовольного Шуру.       Он уже хватает его за плечо, подталкивая в сторону лестницы, когда тот, дернувшись, просит совсем другим, призрачно знакомым тихим голосом, окутывающим бархатом.       — Поговори со мной здесь.       — Это не безопасно, — запал спадает быстрее, чем Лёва успевает это осознать.       — Я в бронежилете, Лёва. Поговори со мной.       Он отходит дальше от его людей, и Лёве ничего не остается, кроме безмолвного следования по пятам.       — Бога ради, Шура, мы обязательно поговорим, но внизу, — Лёва не в первый раз за сегодня упоминает Бога, ибо тот единственный, на кого он может уповать, каждый день находясь рядом с подожжённым коротким фитилем динамита.       — Нет, мы поговорим здесь, Лёва, — Шура, прячущий за спокойствием волнение, выдает себя трясущимися руками, которые не успевает спрятать за спину.       — К чему эта принципиальность? — Лёва сдается.       — Здесь нет лишних ушей, — разводит руками Уман, и кончики пальцев дрожат на ветру.       — В городе полно закрытых мест, где нет ушей, Шура.       — Лёва… здесь только я, ты и небо. И я хочу разговаривать здесь, — Лёва с трудом выдерживает его взгляд.       Небо всегда было его особой любовью. И Шура любил открывать для него новые крыши города — чтобы надышаться свободой сполна и кричать глупости с высоты птичьего полета, чтобы теплый ветер уносил их вниз, к глупым приземленным людям, которые понятия не имеют, как можно любить жизнь и наслаждаться её.       Таким, как Лёва и Шура сейчас.       — Помнишь «Одиссею»? — Шура, успокоенный тем, что Лёва остался с ним рядом, бьет его обухом по голове своим внезапным, нелогичным вопросом.       — Но когда, наконец, обращеньем времен приведен был год, в который ему возвратиться назначили боги в дом свой, в Итаку, но где и в объятиях верных друзей он всё не избег от тревог, преисполнились жалостью боги все. Посейдон лишь единый упорствовал гнать Одиссея, Богоподобного мужа, пока не достиг он отчизны, — Лёва, словно вчера только рассказывавший отрывок из поэмы на литературе, не задумывается ни на секунду и даже не отводит напряженного цепкого взгляда от крыш на другом берегу.       Шура, конечно, совсем не это имел ввиду, когда задавал свой комканный вопрос, но перебить его сейчас — всё равно, что ударить по раскрытому в полёте крылу. Голос Лёвчика становится тягучим, глубоким, будто на крышу бастиона по неосторожной случайности занесло гомеровского рапсода, знавшего больше, чем эта крепость, этот город и люди, когда-то его возведшие. Глядя на его обласканный солнцем профиль, Шура в очередной раз убеждается, что сделал правильный выбор.       — Не так буквально, конечно… — Шура улыбается, когда Лёва, закончив, смотрит на него с насмешкой. — Всегда считал Пенелопу дурой. Столько лет безнадежно ждать пропавшего человека, упиваться любовью к нему и верить в его возвращение… В Австралии я впервые взглянул на неё иначе. Сейчас я тоже готов ждать десятки лет ради воссоединения с любимым человеком.       — Шура… — Лёва так же, как поступал с Асей, качает головой, затыкая одним только взглядом.       Но Шура — не Ася, не Лакмус и не один другой человек, который когда-то был ему близок. Шура — пульс, бьющийся под кожей, Шура — часть его самого, и ему ли не знать, что за этими взглядами Лёва только прячется.       — Я всё вспомнил.       Лёва и так это знал, но озвученное Шурой горькое признание, расписка в собственном бессилии, пропитанная виной, бросается солью в глаза.       — Не надо, Шура.       Он готов его умолять.       — Я всё вспомнил. И я готов это исправить. Больше всего на свете я бы хотел изменить наше прошлое, но это никоим образом не возможно. Но мы можем построить новое будущее, Лёва. Будущее, в котором мы будем вместе. Я люблю тебя, Лёва, и я прошу тебя дать мне шанс.       Шура репетировал эту речь перед зеркалом, уверенный, что одно лишнее неверное слово даст Лёве шанс заткнуть его. Сухие короткие слова не передают весь содрогающийся нутро ураган эмоций.       — Иди к черту, Шура, — судорожно выплевывает Лёва.Ему не нужно громких слов, чтобы понять, что сейчас происходит у Умана в душе, он чувствует кожей всё то, что испытывает Шура.       Но вчера он дал себе обещание, которые так отчаянно хочется сегодня нарушить.       — И… что это значит? — голос срывается.       — То и значит. Выражаясь близким тебе сейчас языком — век Астреи закончился, Шура. Можешь считать, что мы дошли до Геркулесовых столпов и разрубили Гордиев узел. Достаточно мифологично? Доступно? Или мне еще какие-то тонкие материи пощупать в поисках понимания? — приходится собирать в кулак всю болтающуюся на волоске волю, чтобы выдавить из себя грубые, злые слова, и запертые чувства до крови разрывают когтями легкие.       — Да уж будь добр тогда, потрудись! Потому что я не понимаю, Лёва, — Шура разводит руками, уголки его губ нервно дергаются, и Бортник буквально чувствует подступившую к её горлу возмущенную волну красноречия. — Я думал, вся проблема в том, что я вел себя слишком… непринужденно? Я прекрасно понимаю твою обиду, но, Лёва, неужели сейчас она выше твоего желания быть со мной? Она сильнее, чем наша любовь? Неужели даже сейчас я не заслуживаю хотя бы объяснения? Последнего шанса?       Лёва видит, как дергаются уголки его глубоких глаз, и поджимаются пухлые губы, чувствует, как разлетаются Шурины карточные домики, больно царапая острыми краями сердце.       — Любовь? — сипит Лёва.       Дыхание перехватывает, и теперь они оба стоят на руинах. Любовь — триггер, запускающий необратимые разрушения. За эту любовь Лёва и сейчас готов отдать всё. Всё, кроме Шуры, на котором это чувство теперь отпечатается опасным огненным клеймом.       Непокорный буйный народ этой страны таких ошибок не прощает. Каждый на этой земле, позволивший себе любить, заплатил за это кровавую цену.       Короткий нервный смешок вырывается из него против его воли. В ответ на это Шурин взгляд тяжелеет, Лёва чувствует, как отскакивает от ребер обида в его груди.       Стой на своем, стой на своем, Бортник, — он сцепляет зубы, приковывая себя чугунными цепями к деревянному помосту с нависшей над головой виселицей. То, что он сделает сейчас, обязательно убьет его в скором будущем.       Мужчины умирают от разбитого сердца чаще, чем женщины — ему рассказывали.       — Послушай, Саша, давай я объясню тебе, что сейчас происходит, хорошо? На правах человека, который неплохо тебя знает, — Лёва поднимает руки, заставляя Шуру закрыть рот, из которого уже чуть было не полилась новая поэма в дань их прошлому.       — Лёва, я сам прекрасно осознаю, что происходит и…       Выносить его разбитый взгляд невыносимо. Внутри поднимается жгучая волна ненависти.Ненависти к собственным принципам и решениям.       — О, нет, — Лёва опять его прерывает, — не понимаешь. Тебе кажется, что это твоё взвешенное решение, что ты сам пришел к этой гениальной мысли. Но всё это — череда выверенных толчков, которые делали люди вокруг тебя, не совсем задумываясь о том, какой ты человек, и как на тебя действуют указания на твои ошибки, — Лёва усмехается, закатывая глаза. — Но иначе и быть не могло. Ты задумался о том, что в чем-то был не прав лишь потому, что Виторган ткнул тебя в это носом, а тебе нечего было ему ответить. У тебя не было твердой почвы под ногами, потому что ты не знал, правдивы ли его слова. Но этого было недостаточно, чтобы собрать в кулак мужество и посмотреть на свое прошлое. Тут, полагаю, нужно сказать спасибо твоей матери, да? Что она сказала? — в его глазах горит какой-то сумасшедший, безумный огонь торжества, и этот огонь завораживает Шура, оставляя ему лишь способность отрицательно качать головой на каждое слово. — Сказала — ай-ай-ай, Александр, в нынешних реалиях водить интрижки с мужчинами, да еще и с таким сомнительным социальным положением, нехорошо? Нужно найти себе партию, достойную будущего императора? Ах, нет, тебе же уже должны были её найти, таков ведь был уговор? — огонь в темнеющих с каждой секундой глазах разрастается, превращая два некогда небесных омута в настоящую Преисподнюю. — Об этом шла речь, я прав? Я прав! Потому что ни что другое не заставило бы тебя нести сейчас весь этот бред, Саша.       — Всё не так, — Шура прикусывает губу изнутри, заставляя себя не сорваться сейчас на ненужный никому крик, но Лёвины слова поднимают в нём негодование, с которым не сравнится его внутренний протест на слова матери о женитьбе.       — Я прав, Саша, и ты это знаешь, — усмехается Лёва, упираясь белыми пальцами в узкие, чудом еще не выделяющиеся под темной тканью тазобедренные кости. — В тебе сейчас говорит противоречие, вызов, который ты бросил этому миру. Хочется доказать, что ты способен любить честно, по-взрослому, быть настоящим с человеком, которому ты клянешься в этой любви? Боже, не смеши меня, блять. Это даже звучит сюрреалистично в твоем случае. Нужно доказать матери, что ты не мальчик, которым она будет руководить, когда ты взойдешь на престол? Показать, что сам в состоянии принимать решения? Так с этим ты запоздал лет на десять, дорогой друг, — Лёва почти смеется, а его зрачки, словно расползающееся пятно нефти на чистом полотне океана, пугающе заполняют радужку. — Ты соглашался на все ради крошек свободы. Ты отказался от меня ради этой свободы. Ты столько обещаний дал своему отцу, и столько нарушил, что как бы ты не лез из кожи вон сейчас — ты не отмоешься. Будь, мать твою, мужиком хоть раз — и сдержи хотя бы одно из них.       Он оказывается неожиданно близко, последние слова буквально выдыхая Шуре в лицо, заставляя впалую бледную щеку пережить нашествие тысячи мурашей, забравшихся под кожу и теребящих нервные окончания.       Шура молча всматривается в его черные глаза, ловит отблески Адского пламени в них, и не верит.       Не может поверить, что всё сказанное Лёвой сейчас — всерьез. Что на его признание Бортник выдал обличительную тираду, будто тонкими лоскутами снимая с него скальп. Шура просто не верит, что в его глазах он когда-то стал таким — и остается до сих пор. Не верит и не принимает.       — Ты это сейчас серьезно?       Нет-нет-нет, не верь мне, пожалуйста, не верь мне сейчас. Борись со мной за нас, борись, — по-волчьи завывает душа, но Лёва затыкает её, и от напряжения начинают дрожать поджилки.       — Я слишком долго довольствовался ролью придворного шута, чтобы не быть сейчас предельно серьезным, — кивает Лёва и снова улыбается — колко, рвано, болезненно.— Поверить, блять, не могу, что ты считаешь меня… таким. Я даже слов подобрать не могу, — Шура вскидывает руки, готовый запустить их в свою густую шевелюру, но останавливается.       Держи себя в руках. Держи, блять, себя в руках!       — Поверить не могу, что ты думал, что я поведусь на эту трогательную речь, Шура, — Лёва поддается вперед, почти касаясь носом его щеки, и тут же отступает, будто ошпарившись.       — Всё, что ты себе придумал, вся твоя идеальная схема со мной в роли главного антигероя — хуйня ебаная, Бортник, — взрывается Шура. — Я сейчас честен с тобой, как никогда, блять. Как никогда в этой ебанной жизни, ты слышишь? Я не ждал, что ты, выражаясь твоим языком, «поведешься на мою трогательную речь». Я надеялся, что ты хотя бы дашь мне шанс показать, что я изменился. Дашь нам шанс…       — Шанс на что? — Лёва в который раз за сегодня перебивается его с ухмылкой. — На то, чтобы снова собирать себя, склеивать и сшивать из ошметков, которые раскидает по всему миру? Ты совсем больной, Шура?       — Я? — Шура поднимает брови так высоко, что они вполне могут затеряться на затылке. — Хочешь сравнить, у кого из нас большие проблемы с головой, Лёва? Это не я препарирую каждое слово для того, чтобы разложить полутона в идеальную картину чужой ублюдошности.       — А ты попробуй, — Лёва закидывает руки за голову и отходит еще дальше. — Попробуй, но начни с себя, блять! — он с такой силой дергает руками вниз, что между пальцами остаются тоненькие ниточки вырванных волос.       Лёва отворачивается от него, вставая лицом к городу, давая себе шанс выдохнуть, и едва не упускает момент, когда в уголках глаз начинают скапливаться слёзы. Голову ведет, темнота опускается на город, и Лёве остаются только мутные очертания, сквозь которые то и дело проступают кровавые разводы, и ему мерещится, будто это брызги его собственной крови. Страшное осознание падает камнем вниз, но Лёва не может совладать с оцепеневшим телом.       — Поверить не могу, что я настолько тебе противен, — Шура подходит со спины, своим правым плечом почти толкая его вперед. — Настолько, что ты даже на секунду не хочешь допустить искренность моих слов, Лёва… Что мне… — Уман смягчает тон, насколько позволяют бурлящие внутри развороченной грудной клетки эмоции, но Лёва обрывает его резко и яростно:       — Вниз!       Шура не успевает среагировать на его крик — Бортник оказывается быстрее и, закрыв его собой, тянет за плечи вниз. Шура сгибает колени больше под натиском его черного взгляда, чем под воздействием чужих рук.       Лёва почти сталкивает его на пол, когда его глаза вдруг становятся еще больше, а брови удивленно взлетают вверх. Он роняет Шуру на деревянный настил, накрывая собой, и только тогда тот слышит громкий, отчетливый хлопок.       Лёвина грудь укладывается ему на ключицы, и кожа, замерзшая под порывами настойчивого северного ветра, покрывается мурашками от внезапного тепла даже сквозь слои ткани.       Шура не слышит, как грохочут ботинки Лёвиных людей по стене бастиона, как кто-то кричит, как рядом завывает ветер — все звуки пропадают, когда Лёва, выдохнув с громким хрипом, перестает дышать.       Он цепляется дрожащими руками за тонкую ткань Лёвиной футболки, и сердце разрывается от ослепительно-ясного понимания — эти несчастные черные лоскутки были единственным, что стояло между Лёвой и смертью.       И Шуре уже всё равно, будут ли стрелять снова.У него в голове набатом, в такт бесконечному гулу встревоженной охраны только одно — хоть бы выжил.       В 15:13 бригада скорой помощи диагностирует клиническую смерть Егора Бортника.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.