Шрам.
30 марта 2024 г. в 22:47
Ночь ноне тихой прошла - ни видать, ни слыхать. Опосля полуночи Николай погасил огонь, прислушался к лесной тиши, да не услыхал ничего, окромя воронов да старой совы.
Уснуть не выходило, бестолково шарил он по небу глазами, закинув руки за голову. А тут сообразил, что не помнит и разочка, когда б так запросто вот можно было развалиться да поглазеть на веселые колокольчики звезд. И близко так, будто ладонью достать можно...
А меж тем, отвык он от тишины. И не знал теперь, как с ней жить. Да и с войной жить не получилось. Все как-то не по-людски. Черти как.
Все ж, иным бойцам, проще. Их ведь, поди, дома-то ждут. А ежели ждать больше некому, так местью кормиться можно.
Ивушкина никто не ждал. Письма писать было некому. Друзей своих он почти всех схоронил. Своей же рукой схоронил. И ответа теперь держать не перед кем. Одной только землей русской он жил, она ему и товарищ, и невеста, и начальство. В ней все сердце, вся кровь его была в ней. В реках да озерах, в тонких березах да в малиннике, в горных цветах и долинах, в черничных полянах да в ведерке лисичек.
Большего он не ведал.
А ежели кровь цена тому, так и пущай, не велик спрос.
По другую сторонку от костровища, во сне что-то обрывком проговорил Клаус.
Ивушкин прислушался, но ничего больше не услыхал. Только шелест своей же плащицы - немец стучал зубами от холода.
- "Ишь ты, слабый фриц нынче пошел. И не сиделось-то вам в этой вашей Германии-то", - Ивушкин почесал поросший щетиной подбородок. Перевернулся на бок и как ни странно, уснул. И спал он, спал, как сурок, пушкой не добудишься.
Немца, как стало светать, разбудил восточный ветер, и боль во всем теле. Он долго глядел на солнце, круглое и лучистое - оно собиралось пробудить лес - и не знал, можно ли сейчас подняться.
Чуть пошевелился - энто он выработал еще при своих. Бывалоча, что перепьются все до полусмерти, а утром особливо злые становятся. Вот Ягер и начинал - то одной рукой дернет, то другой, авось, что рядом никого и можно ползком шмыгнуть в кусты по нужде. За это били особенно крепко. По первости, Ягер скалился, огрызался. Били его они - а он улыбался. Сквозь кровавые губы улыбался. А лупили чем придется - кулаками, прикладами. По настроению. Боли Клаус не боялся, пуганый уж.
Тогда за иное они взялись. О чем стыдно было сказать. Вот тогда в нем все кончилось, и немец вдруг вспомнил о том единственном, чего он поровну стеснялся и страшился. О вере он вспомнил.
Вспомнил, как мальчишкой учился божьему слову. У деда своего, стало быть, учился. Ни отца, ни матери он не знал. Слава Богу, что старик его не дожил до этих времен... Ни об чем не узнал. А ежели ангелы ему об том поведают, то Ягер расплачивается сполна. Кровью своей собственной расплачивается. И душой тоже.
Был раз случай, нарвались немецкие диверсанты на деревушку, за рекой. По указателю шли - соседний староста, сукин сын, их туда навел. Подите, говорит, там поживетесь. Ну и пошли. Окромя баб да девок, да детей еще никого в деревне не оказалось. И пошли они по домам да по сараем. Убили хозяйку дома - старуху совсем - Клаус на всю жизнь запомнил ее последний вскрик. Девочку - лет двенадцати - изнасиловали, потом перерезали горло и выбросили в канаву.
Согнали остальных девок в чей-то дом, заставили снять одежку. Плясать заставили. А сами смеются. Клаус в это время бился в углу в ознобе. Одна из девушек - красивая, статная, точеная - несколько раз взглянула на него. Кто-то это заметил, и пошла другая потеха. Бросили они ее на деревянный стол, развели в стороны ноги, и давай трезвонить Ягеру в лицо, брызгая желтоватой от курева слюной:
- Ну? Будешь? Будешь?
И смех снова.
Печь в той избе была. А по ней, на заслонке, крючковатая кочерга. Ягер сам не понял, откуда ж сил у него хватилось. Бросился он с этой кочергой и как даст бывшему штурману по кособокой, бритой голове. Тот заикнулся, покачался, да и рухнул к чертовой матери. Эх... Не привел тогда Бог убить. Рука подвела - сломана у него была рука.
Долго потом немец за эту свою выходку рассчитывался. А девчушка жива осталась. Пока немцы раскатывали Ягера по полу, в конце деревни, то бишь, где церковь, зазвонил колокол. Энто их спугнуло - мало ли. Партизанов в лесу как грибов по осени. Бежали они с этой деревушке. Пока Клауса волокли по земле, та девка - голубоглазая, заплаканная, красивая - перекрестила его напоследок. И долго смотрела вслед.
- Давно не спишь? - Ивушкин тер глаза кулаками. С лица его не сошел еще сонный румянец, солнце играло в чуть помутненных глазах, и кропало лучи ему в волосы.
- Нет, - сиплым голосом ответил немец. Осторожно поднялся. Сел. И теребя просыревшую за ночь плащицу, попросил:
- Мне бы отойти. Я рядом...Я...
Ивушкин утер рукавом нос, помрачнел ни с чего. Достал с карманца кисет, зашелестел бумагой, закуривая, чиркнул спичкой.
- Да иди ж ты, не мамка я тебе какая, держать ничего не буду, - пробурчал Николай, поднимаясь.
Пока справлял свои дела Клаус, пока выполаскал исподнее - надел прямо мокрым - углядел, как пятнами пошла правая нога. Противными такими, синюшными. Ткнул он пальце за коленом - образовался белесый кружочек. Ноги припухли, и по бедрам, обходя, угловатые шрамы, виднелись прожилки. Голод, знамо дело, не тетка. А тело молодое, и требования у него тоже дай Бог.
Делать нечего. Повздыхал, плеснул студеной водой в лицо, отпился досыта и побрел, шатаясь, обратно.
А все ж таки, оно легче. Пусть с кулаками да с непотребствами разного рода, но хоть дыхнуть можно - за то не спросят.
Ивушкин сушил над костром плащ и кое-где стоял запах пожеваного огнем волокна. Рядом - походный котелок. В нем разведенная солдатская тушёнка и крошеный хлеб. На том и все дело.
Немец ощутил, как ёкнуло все в кишках, и рот наполнился, вязкой слюной. Подойти побоялся, спустился наземь в сторонке только, водя ноздрями по воздуху.
Ивушкин обвесил плащ на березке, оправил карманы, принялся крутить самокруточку, и вдруг гаркнул на Ягера:
- Ты жрать собираешься сегодня или кой черт?
Немец вздрогнул, поглядел недоверчиво. У него тут же потянуло затылок. Старая рана, зато наука ему была большая.
По осени той, отряд диверсантов повадился таскать у деревенских остатки скудного урожая. И Клаус, хромающий позади всех, увидал, как с одного жестяных ведер на землю упала одна единственная картофелина. Крупная, землистая. Бросился он к ней, давай хватать покалеченными, грязными пальцами. Поздно спохватился. Увидали. С того дня он чуть не до заморозков ел картофельные очистки и грыз по ночам смолистую кору. Ноги у него стало сводить судорогой, а наступающие вьюги мотали его из стороны в сторону. Зубы во рту шатались и плясали. Опосля, стали подгнивать ребра от голода, раны не затягивались ни по чем. Уверенный он был, что зиму не переживет. Да видно теплилась в нем еще кое-какая жизнь.
Несмело пошел немец к котелку, дрожащей рукой брал солдатскую ложку, и принялся хлебать. Ел быстро и жадно, правда, кое-какую часть терял в путях - у него подрагивали от натуги вены на запястьях.
Ивушкин поморщился. Сам знал, что голод не тетка.
- "Видно, доселе не ел толково. От товарищей, поди, гнилого яблочка не дождешься".
А вдруг как кинулся к нему, выдрал из пальцев котелок. И глядя в растерянные, испуганные глаза проговорил:
- Я тебе не сволочь абы какая... Мне не жалко...Только облопаешься ежели - подохнешь. Нельзя так сразу. Обождать надо, - тихо говорит Николай. И, пряча взгляд, спросил:
- Что, фриц, у своих не забалуешь, а?
Ягер вытер рот рукой, прикрыл глаза на минутку, не ответил.
Ивушкин, подбочинясь, уселся рядом. Вопрос ему один никакого покоя не давал, а спросить прямо стыдно. Мялся он минут с пятнадцать, потом тихо спросил:
- Я у тебя там вчера... Там, где... Тьфу! На бедрах, то бишь, у тебя там синь заборная. Чего ж, тоже свои? Ты что же у них как...На вроде как если бы баба какая, что ли...
Клаус крупно вздрогнул, и принялся растирать ладони. Горько передернул плечами - стыдно об том подумать даже. Опустил голову, тяжко, с потугом вздохнул.
Ивушкин прикусил губу и своим догадкам не обрадовался. Тряхнул упрямой головой, потоптался на месте, и стал молча собираться дальше, украдкой только одной поймал бегущие по лицу немца горькие стыдобные слезы.
Опосля больше не говорили.
Голому одеться - только подпоясаться. Шли недолго, и к полудню Ивушкин поменял курс. Никуда этот немец не дойдет - только ветер подует и нет его. Дорогой он раза три шлепался на землю. Поднимался. Шел снова. Сквозь зубовный скрежет шел, пятляя, как заяц по лесной глуши. Бывалоча, останавливался, тяжело дышал, скручивался весь в три погибели, опираясь руками на дрожавшие коленки. Постоит чуть по чуть, снова тащится.
Через час Николай сбавил шаг, и стал выслеживать глазом выход к Кривому ручью. Близ него лежала деревня, и там он рассчитывал укрыться на время. Форма при нем, ордена в кармане, билет - на, пожалуйста. А мало ли куда солдат идет. Благо, что администрации здесь покамест никакой нет, жители сами себе хозяева. Бумажки строчить будет некому. Там уж разберутся как-нибудь.
- Стой раз-два, - скомандовал Николай, оборачиваясь на Клауса. Спустил с плеча узелок, развернул. Нащупал льняную, грубую рубаху, а под нею - гимнастёрку одного из своих красноармейцев. Да-а, не пригодилась она хозяину - боец еще до вручения концы отдал. С тех пор она у Николаю и была.
- Одевай вот, а это выбрось к чертям. Не то тебя в этой же деревне и положат. Рубаха твоя, хоть и дрянь, да видно, что не нашенская.
Клаус послушно сбросил всю свою худую одежку, через голову неуклюже нацепил чистую рубашку. Потянулся было за гимнастеркой, а тут тупая, хрустящая боль сдавила ему плечо. Он загнанно ахнул, в лицо бросилось беляное молоко, его повело в сторону.
Николай едва только успел его подхватить. Постоял чуть, дав фрицу чуть дыхнуть.
- Ну? Отпустило чуть? - рукой Николай наткнулся на острую лопатку, другой ощупал старый, широкий шрам на затылке. Волосы у Ягера были сырыми от пота, его бил крупный жар.
- Отпустило, - выдохнул Клаус, и видно, сообразил, что Коля крепко держит его в своих руках - даже в обход лихорадки ощутил чужие, горячие ладони. Слабо дернулся, съежился. И проговорил:
- Я дойду, пойдем дальше.
- Дальше? Ты хоть знаешь, куда я тебя? - усмехнулся Николай. И невольно прижал немца ближе, ладонь сползла на поясницу. Он ярко чувствовал тепло чужого тела, зачем-то погладил угловатый, какой-то беззащитный затылок. Снова повился вокруг его запах - свежий, лесной, трепещущий.
И снова вопросы без ответа. Догадайся сам. Ивушкин выпустил фрица из рук, в путях напомнил себе, что перед ним не дите какое желторотое, а враг. Опасный и жестокий. Недочеловек. Фашист, топчущий русскую землю.
Повел плечами, пошел дальше.
До Лазоньки немцы не дошли, покуда держалась она ближе к дороге. А там пес его знает, кто по ей, по этой дороженьке, путь держать станет. Уцелела Лазонька, мать сирот. Всю детвору туда гналаи - кого из Ленинграда, кого из Тихвина - и всех она, матушка, грела. Как легче стало, повезли детишек по домам. Если, конечно, было куда увозить.
Подошли они к деревушке уже к сумеркам, и Ивушкин ощутил, как дрогнуло его сердце, когда услыхал коровий выгул – в сарае молодилась скотинка. Домики – не абы какие, конечно – но целые, устоявшиеся. Маленький огонечек тлел у одного из плетенных дворов – на лавочку вышел покурить перед сном дед почтенного вида, накинув на плечи гильку. А спину держал прямо, точено, как положено.
И точно старый филин услыхав чужую поступь, вдруг весь распушился, вскочил:
- Стой! Кто идет?!
Ивушкин шагнул в свет свалянной лампы, подтянулся:
- Свои.
Дед сощурил глаза, обваливая в густой слюне цигарку:
- Свои нынче дома. С разъезда, никак?
- С разъезда.
- И что ж, разъезд твой?
- Не уцелел, дедунь. Диверсанты, мать их суку. По лесам вашенским разгуливают. Отчего ж не доложили старосте, а?
- А нет нашего старосты. Окрестные во-о-о-н на том столбце вздернули за то, что зерно от детяток прятал.
- Вот оно как.
- А ты думал. Ну-ка выйди сюды, к свету, я на тебя погляжу.
Ивушкин послушно ступил ближе, и сощурился – кривая желтизна ударила ему по глазам. Меж тем, дедушка, обсмотрев его всего как на боевом строю, потеплел:
- Ишь ты, ишь ты…Такой молодой, а уж…с орденами. Ишь ты…герой, стало быть?
- Стало быть, - Ивушкин отвел глаза.
- Ну, нынче всяк не всяк…а все с орденами…Время нынче такое…Да уж…Ну, куда тебе, сынок? Садись. На-ка вот, донской табак…Такого, поди, не пробовал.
Николай невольно улыбнулся:
- Не пробовал, дедунь.
Закурили. Немец, пытавшийся отдышаться, неуклюже повелся стороной, и невольно привлек к себе внимание. Дед прищурился:
- О, это еще что за статуй? С тобой?
- Со мной. От самой Чехии со мной.
- Ну...За Чехию мы с фрицов то еще спросим. Что, милок, в штаб идешь?
- Чего об нем слыхать, дедунь?
- Опоздал ты, сынок. Штаб твой еще в прошлом месяце обратно, под Муромские ворота перевели.
Вот оно что. Ивушкин почесал в затылке - идти, стало быть, некуда. Хорошо это али плохо, он не знал. Дюжей только вороха сенцевого в голове прибавилось. А дед, меж тем, продолжал:
- Я-то тоже опоздал. А зараз шел себе по болоту, по стахолинскую сторонку. Видать-то не видал, глаз у меня дурной, а слыхивал. Речь ихнюю поганую слыхивал. Да вот. А кому теперь докладывать? Тебе, может быть?
Николай не ответил.
Деда звали Прокофием. И ордена у него тоже имелись - при Красной армии, еще в революцию, сам товарищ Ленин его орденом наградил. А вот в прифронтовую не взяли - стар ты, говорят, дедунь. Ну какой из тебя тепереча минометчик. Сыновей у него было трое - и все трое нынче в землице почевают. Жененка его померла в том году, как младшего схоронили. При Прокофие теперь трое внучат-мальчишек - двое круглые сироты, у самого маленького мать санитаркой при фронте служила - жива ли еще?
В хате Прокофий зажег керасиновую лампу, и махнул Николаю рукой:
- Что, сильно раненый твой хлопец?
- Прилично, дедунь. За неделю, глядишь, разберемся.
Дед кивнул, покапался в пыльном, деревянном сундуке. Борода его подрагивала, а украдкой он жмурился на печку. На лежанке, полог соломенный, по нему холщовая накидка. Две пуховые подушки, на них - трое мальчишек, схожих меж собой. Глаза яркие, зеленые, любопытные. Шикнул на них дед, двое крякнулись обратно, а третий высунул голову, раскрыв рот, глядел на Ивушкина. Сполз босыми лапками и спрашивает:
- А вы, дяденька, офицерствуете?
- На вроде того.
- А батянька мой тоже офицер был. Коммунистом, дяденька, был. А потом, дяденька, его немцы повесили. Героем у меня батянька был.
У Николая в груди что-то грохнуло, как снарядом. Он посилился, криво дернул уголками губ:
- А звать-то тебя как?
- Мишатка.
- А батю как звали?
- Александр.
Николай присел, обнял худенькие ручокни:
- Ну, Михаил Саныч, батьку-то не забывай, а будет время, своим детям об нем расскажешь. А я тебе за то орден покажу.
- Настоящий, дяденька?
- Настоящий, малыш.
Собирая пайку, в углу тихо и горько всхлипнул Прокофий, стариковой рукой смахнул слезу, а тут же сконфузился, заворчал на мальца:
- Мишатка, а ну ляг давай. Братьев побудишь, мать их черт, не уложишь! Отстань от человека, устал он!
Ивушкин подхватил мальчонку за подмышке, посадил обратно:
- Спи давай. Дедуня сердится.
- А на завтра придешь, дяденька, орден показать?
- Приду.
Прокофий, хромая, погрозил внучку кулаком, сунул Николаю в руки туго затянутый узелок, да пузырь водки в придачу.
- Энто все бабы наши меня обхаживают. Жалеют меня. У тебя говорят, дядя Прокофий, малых ртов в три погибели…На вот, бери. Лучшей и не сыщешь. Мишатка! Ну я тебя, паршивец! А ну спи давай, глазюки твои бесстыжие! – Дед стукнул тростицей по полу, и гордо улыбнулся себе в усы:
- Энтот особенно на меня схожий. Мое отродье! Ступай до конца деревни, у колодца сынов дом стоит, пустует. Мне и задарма не надобно. Крыша там, правда, подтекает...Иди, не заперто, мы нычне не хоронимся. Карточки-то у тебя имеются? Я по средам и пятницам в город за провизией езжу. Ты приходи завтра утром. А ежели хлопцу твоёму ишо что надобно будет, так и ночью приходи, покумекаем.
Дом оказался добрым - из сруба, сразу угадалась хорошая, точеная рука хозяина. Прихожка прибрана, заставлена аккуратно - стол покрыт резной, кружевной скатертью, перемазанной мухами и другими маленькими тварями, кое-где потрепали ее мыши. В красном уголке иконы, вперед кровати пыльное зеркало, витое паучьей лапой.
А у подножия - хорошенький резной сундучок хозяйкин, захлопнутый только на половину - из под него торчала льняная кофточка. Видно, собиралась в попыхах. Зря ты, хозяюшка, спешила...Напрасно минуты коротала...
Николай сбросил все пожитки на печную лежанку - в лицо ему хлопнул пучок пыли. Оборотился к Ягеру лицом - глаза у того сводило черной истомой. Того и гляди, что рухнет.
- Сядь где-нибудь, я дров принесу, - гаркнул Ивушкин, подозрительно проследил, как немец рухнул на сколоченную лавку, и унесся во двор. У дровняка нынче не густо - никто ж не заготавливал. Да, двор без хозяина как козы без пастуха. Пришлось рубать те, что есть.
Опосля пошел по весенней грязи до колодца, ощущая, как булькает чача в рваном, отжитом сапоге. Дождь норовил забраться ему за шиворот, и Ивушкин невольно втягивал голову в плечи, как большой воробей. Где-то залаяла чья-то собака, а по небу лет взяли гуси, перекрякиваясь меж собою.
Так-то...Нет тут штаба тепереча. И куда он, Ивушкин, теперь потащит этого языка? Кому он там нужен? Ох, дрянь дело...А сам куда? В канцелярию щи хлебать? Али бумажонки какие перебирать...Дрянь дело...
По крыльцу его качнуло, и вода наскоро облизала порог, звякнув в воздухе. В сенцах он скинул обмокшую обувку, и в дом пришел в одних портянках, оставляя собою сырые шлепки. Поставил ведра, а в полумраке не разобрал сразу, что Клауса на лавке и след простыл.
Опосля, первое, что взгляду бросилось - открытое настежь окошко в горнице, дождь бил через него, и Ягер, неуклюже высунувшийся дурной башкой наружу. Одни только ноги его нелепо болтались на подоконнике.
Ивушкин помчался на него, за шкирку отволок, швырнул в пол:
- Ах ты гадюка какая, а! Глазки свои оленьи, а сам бежать?! Ну я тебе!
И замахнулся брызжущим кулачиной, потянулся шагом, а тут запнулся. Под ногой лязгнула Бог знает откуда взявшаяся кружка. Под нею лужицей растекалась дождевая вода. А догадка пришла сама.
Не бежал немец. Просто пить хотел, губы на смерть иссохлись, вот он за водой и полез. Перевел взгляд на дрожащее тело - попрыгав на четвереньках, Клаус закрывал руками голову. Как падал, в аккурат на раненое плечо, всковырнул трошки - на рубаху алые прожилки полезли.
Николай зло смахнул со лба падавшие волосы, чувствуя себя ни много, ни мало, дурнем. Сердито захлопнул ставенку, жалко крякнувшую под напором. И повел щетиной.
Пусть и не дитё, а все равно - как ребенка.
- А ну туды ложись, и чтоб тихо мне, - гаркнул Ивушкин, махнув в сторону кровати, и убрался в кухню. Там принялся чем-то греметь, ругаться по-солдатски затейливо, в жестяном тазу принес горячую воду и банку спирта.
Клаус, всхлипывая от боли, кое-как забрался на кровать, уткнулся в худой угол, затравленно сверкая глазами.
- Рубаху скидовай... Девка ты красная, что ли...Загноится чего, опосля не разберешь!
А плечо-то у фрица тощее, прозрачное, и с мелкими тонкими узорами вен, и пятен. Косточки ходуном ходят, как приплясывают. Цветут у него всюду ссадины - какие новые, от ремешка, иные - затянувшиеся, кривые. Следки ожоговые тоже имеются - папиросу тушили, гниды. У Коли невольно дрожат руки - всякого он наелся за последние годы, а тут отчего-то было особенно дурно. То, как штык кишки наматывает - полбеды. Тут издевались-то потому что могли. Веселили их, нехристей, чужие страдания - стоны да слезы, крик гортанный. Ивушкин тоже не без греха, тоже по локти в кровь уработался, а все ж стрелял в голову, чтобы сразу. Чтобы не мучались. И по чужим, а бывалоча, что и по своим приходилось.
Тут же... Нет, тут уж зверьё веселилось, чтоб им, чертям, провалиться.
- Ты это... Ко мне двинься. Там у тебя... Раны у тебя там... тоже не приведи Господь, - Николай зарделся алым полымем, сконфузился, сжимая склянку спирта в кулаке, абы не лопнула.
Клаус непонимающе повел бровями, а сообразив, чего ж от него хотят, вдруг закрыл лицо руками и заплакал. Ивушкин оторопело моргнул глазами - фриц не плакал почти, когда он силой, грубо взял его там, в холодном мартовском лесу. Ни разу не вскрикнул, когда спиртом крепким жгли алые прорези. А тут...
- "От стыда это он. Стыдно ему..."
- Да прекрати ты сырость разводить! Мужик ты али как? А ну если... Если что не так... Чего ж тоды? Перестань, говорю, глядеть погано! Ты меня это...за руку хватай, если совсем невтерпеж будет.
Обрабатывал почти как вслепую, стараясь не глядеть. Ягер сдавленно всхлипывал, уронив голову на подушку, кусая себе до крови ладонь.
- Ну все. Не прошло и полгода, - Николай скривился, насупился, разглядев в пушистой вате розоватые разводы. Поднялся, поглядел на тощее, измученное, изодранное тело. Накрыл тяжелым, ватным одеялом. Принес в ковше ключевой воды.
- У тебя губы пересохли. Пей.
Клаус с жадностью припал к ржавой посудине - вцепились в нее разбитые губы. И тихонько улегся обратно, повозился с малость, уснул.
Ивушкин еще топил печь, пропустил пару глотков крепленной, покурил и спать улегся на печной лавчонке. Глаза дремой слипались, а день был непростой. Засыпая, он слушал спертое, тяжелое дыхание из спальни, а сам все думал - откуда у фрица шрам этот...Тот, что на затылке...Спросить бы, что ли.
Поутру снова залаял соседский кобелек - ему рассвет был по душе.