зимнее солнце
28 июня 2022 г. в 12:58
Примечания:
незаконченная история, написанная мною около года назад. пусть будет тут
Когда землю припорошил легкий снег, мое тело отозвалось тупой болью в костях, а подсознание — застарелым страхом. По ночам я часто просыпался от того, что мои ноги и руки скручивало грубой агонией, и укутывался потеплее в одеяло, хотя почти не чувствовал отдаваемого им тепла. Зима для меня была воплощением ужаса, снег — вестником смерти, и именно в это время года я совершенно несвойственно мечтал оказаться в Плано, под ясным небом Калифорнии.
Холод, сковывающий мое тело и душу, напоминал о днях, когда я медленно и томно умирал: с каждым часом — тик-так — отмораживались мои косточки, леденели внутренности, отказывали конечности. Снег, светлой нитью тянущийся через дыру в потолке, накрывал теплый труп Банни льдистой корочкой, забивался в приоткрытый рот, остужал белесый пар уходящей жизни.
Эти дни выдались особенно промозглыми, хрустящими, как засоленные суставы, ветреными. Более того, весь крохотный город занесло снежной бурей, что привело к весьма печальным последствиям: автомобили застревали в сугробах, в магазины не доставлялась провизия, студенты сидели по своим комнатам и воевали за коллежские переносные обогреватели. Многие пары отменялись по причине неспособности здраво мыслить в ледяных, как отрезвители, помещениях.
Я не выходил из кампуса более недели, страдая от убивающих меня воспоминаний о прошлой зиме и стараясь всячески абстрагироваться от общества. Мы с Джуди делили один обогреватель на двоих: узнав, что я страдаю появившейся с недавних пор холодовой аллергией, Джуди, добрая душа, позволила пользоваться ее собственным обогревателем.
С моими однокурсниками я не общался. Несколько дней назад мне звонила Камилла, чтобы спросить, как мои дела, и рассказать, что ночью Фрэнсис застрял на своей машине на проселочной дороге, а эвакуатор, который пришлось вызывать на помощь и ждать четыре часа, так и не доехал, потому что слетел с трассы по причине гололедицы. В конечном итоге, и эвакуатор, и кукольную машину Фрэнсиса пришлось бросить на произвол судьбы до первой оттепили. Я выразил свои глубочайшие соболезнования Фрэнсису, — которому, на удивление, было не дозвониться, — и больше не слышал ни от близнецов, ни от кого-либо других новостей.
Не сказать, что мне было грустно от этого. После всего того, что мне — нам — пришлось пережить (а кто-то не пережил), мне не хотелось регулярно пересекаться с однокурсниками. А может быть дело было лишь в одном однокурснике, чье присутствие доставляло мне моральный дискомфорт.
Его имя я часто повторял во сне, иногда я даже просыпался от того, что ощущал на губах горький привкус этих двух дробленных слогов: Ген-ри. Сначала мои сны были наполнены ужасом, — я не мог заснуть без снотворного, — но потом ужасы плавно сменились чем-то туманным, мутным, я был слеп и не помнил, что представляло мое больное подсознание, но просыпался с учащенным сердцебиением, томным дыханием и тяжестью в паху.
Генри пугал меня. Генри восхищал меня. Я доверял Генри. Я подозревал его во всех страшных преступлениях. Я тянулся к нему, но бежал от него. Его лицо было красивым, тело — восхитительно выточенным, как античная статуя, движения полны грации и спокойствия, но я испытывал дрожащие отвращение к нему. Я ненавидел его за то, как явственно он превосходил нас всех вместе взятых. Я возносил его на небеса за то, как явственно он превосходил всех остальных.
Почему-то мне хотелось увидеть все его грехи, все его слабости, а затем написать о них книгу, высмеять, уничтожить его, но вспоминал Стесихора, который, оклеветав Елену Премудрую, лишился зрения, и тогда все мои жестокие, грязные желания сменялись раскаянием перед самим же собой. Я был отвратителен в своих же мыслях, мне казалось, что не существует никого, кто был нравственно ниже меня.
В дни, когда я наслаждался своим заточением в комнате, я боялся и одновременно надеялся увидеть пробирающуюся через черную фигуру Генри, но тут же одергивал себя: с чего бы Великому и Ужасному отрываться от изучения античной лирики и через смертоносный мороз добираться до моего общежития?
Его следы на нетронутой тропинке моего кампуса могли появиться лишь в том случае, если бы он задумал совершить еще одно убийство. Как вы думаете, чего я тогда пожелал? Чтобы Генри захотел убить еще кого-то из нас, пусть даже меня, и пришел бы сюда, в маленькую, совершенно непримечательную комнатку неважно с чем: с новым гениальным планом или с приготовленным для удара ножом.
Когда я осознал свои мысли, то понял, что схожу с ума. Мое желанное одиночество действовало на меня отвратительно, моя истерзанная в пух и прах психика бессовестно допускала подобные мысли, озвучив которые можно было бы преспокойно сесть за решетку. Я был сломлен, как мы все, и понимал это, и ненавидел это, и любил это, как коллекционер любит фарфоровую куколку с израненным трещинками милым личиком.
Но кто мог полюбить меня, кроме меня самого? Кто мог полюбить и понять мою израненную, преступную душу, если я даже не мог сказать о своих переживаниях под страхом собственной свободы и свободы друзей? Я был поломан навеки вечные: убийство Банни стало убийством моей личности, убийством тех росточков счастья, которые родились в моем сердце после поступления в Хэмпден. Убийство Банни — это вечная зима в моем разуме, в моем теле, в моих мыслях.
Все мои размышления сводились к одному единственному выводу: это все Генри. Это все Генри — пленивший меня, привязавший меня, нацепивший на мою шею именной ошейник, придушив меня им. Я был той псиной, на которой Генри испытывал всё яды мира, пока в моем организме не выработался к ним иммунитет, пока я не стану испытывать от этого извращенное удовольствие. Пока я сам не стану умолять своего хозяина об очередной дозе и смутно видеть в его глазах презрительные, но самодовольные огоньки.
Если бы не Генри, я бы не стал соучастником содеянного преступления. Если бы не Генри, то я тут же побежал бы в полицию. Если бы не Генри, то я был бы несчастлив, но чувствовал бы себя живым.
Если бы не Генри, то я смог бы пережить зиму, как ее переживают неперелетные, зябкие птицы, но Генри облагородил меня, наградил экзотической породой, которая требует особого ухода и определенного климата. Я стал на голову выше себя самого, но было ли мне это на руку?
Я закрыл глаза и уронил на грудь томик Гомера. Тот день, когда Генри смерил меня ледяным взглядом, — «я люблю Гомера», сказал он с напором, — был таким далеким, был таким волнительным и уже почти забытым. Может быть именно тогда я осознал, что последую за Генри хоть на край света? Но он в любой момент был готов покинуть меня, обосноваться где-то в Антарктиде, не сказав ни слова, а я в этот момент мог лишь обидеться на него, хотя следовало бы навсегда закрыть душу и не поддаваться влиянию. Но, повинуясь своей врожденной наивности, я продолжил идти за ним по пятам, пока он вел меня, лишь изредка поглядывая назад. Ведь все равно все его улыбки, все его взгляды и ночные, наполненные интимностью телефонные звонки принадлежали Камилле. Я должен был ненавидеть ее за это, наверное, но мог лишь восхищенно завидовать: она покорила сердце Великого и Ужасного, потому что была под стать ему, Великой и Прекрасной. А я был Просто Ричардом, калифорнийским мальчишкой, терпящим побои отца и упреки матери; я был с ног до головы пропитан бензином, а Генри небрежно потушил об меня окурок своей сигареты, — ослепительная вспышка! — и вот я уже много месяцев горел, но никак не мог сгореть.
Прошла еще неделя. Время как будто тоже замерзло, как и вся живая природа. Черные стволы деревьев покрылись ледовой коркой, а березы сливались со светящейся, резавшей глаза белизной. Я плотно закрывал окно шторами, потому что сквозь неплотную раму просачивался кусачий ветер. Наверное, следовало это заметить до того, как я начну чихать больше пяти раз за минуту. Я стал еще больше времени проводить в постели. Серые простыни пропитались моим потом, как и волосы, а над губой и на лбу выступила холодная испарина. Обогреватель Джуди не спасал меня от слова совсем, поэтому, казалось, в нем не было совершенно никакого смысла. Лишь изредка я выныривал из алой, тягучей, как патока, противной истомы, вдыхал полной грудью воздух, а затем вновь погружался в липкое небытие, наполненное бредовыми снами и сумасшедшими иллюзиями.
Иногда, в моменты прозрения, я видел Джуди. Она казалась немного взволнованной: «Эй-эй, Ричард, ты как, живой?», спрашивала она, и я совершенно не помнил, что тогда говорил ей. Скорее всего это было что-то вроде «Со мной все отлично», хотя не отрицаю, что мог внезапно, как ни в чем ни бывало озвучить ей правду, например, равнодушное «Это я убил Банни». Именно из-за тотального отключения самообладания я ненавидел напиваться и болеть, ведь теперь у меня были настоящие секреты, которые ни в коем случае нельзя было озвучить.
В одно из пробуждений мне показалось, что увидел светлое, как у Афродиты, лицо Камиллы. Но мои ржавые шестеренки в голове со стенанием сделали пару оборотов, и я понял, что Камилла просто физически не смогла бы очутиться в моей комнате. Она, тонкая как тростинка, ни за что бы не преодолела снежную преграду.
Но я знал, кто осилил бы это испытание. Я знал, чье сильное, крепкое тело прошло бы и через огонь, и через воду, даже не дрогнув. Но то, что Генри пришел ко мне, было бы таким же бредом, как и присутствие Камиллы.
Я проснулся, не открывая глаз. Я понял, что пробудился потому, что мой разум приобрел прежнюю свежесть, перестал казаться просроченным. На лоб давило что-то неестественно холодное, и я напрягся, машинально прикоснувшись к этому рукой. Это был прохладный компресс.
Я тихо простонал, приподнимаясь на кровати. Мое тело закоченело, и я чувствовал себя восставшим из могилы мертвецом с переломанными конечностями и давно сгнившими органами. Хуже я мог себя почувствовать только при одном условии, и его Фортуна все-таки решила воплотить в жизнь. На меня смотрели синие, глубокие, непроницаемые глаза, цвет которых становился насыщеннее и гуще вокруг черных, неблестящих зрачков. Желтый, слегка раздражающий свет от настольной лампы падал на одну часть лица, а вторая была захвачена в плен сумеречной тенью. Мне казалось, что я задохнулся. А Генри даже не сменил позы: он смотрел на меня, чуть повернув голову; его руки были сложены на поверхности моего рабочего стола, перед ними лежала какая-то — точно не моя — книга. Он сидел на самом краю скрипучего стула, согнув ноги и скрестив лодыжки.
— Здравствуй.
Его голос. Я не слышал его целую вечность. Я не слышал его даже в искаженном виде по телефонной связи. Он не позвонил мне ни разу за всю зимнюю аномалию, я не позвонил ему в ответ, потому что раз ему было плевать на меня — значит и мне плевать на него. Я попытался что-то сказать. Но мне стало стыдно за тот беспомощный хрип, издаваемый моим першащим, воспаленным горлом.
— Твоя соседка переселила себя и позвонила близнецам, чтобы сказать, что ты на смертном одре. Если бы ты знал, как напугал их, — в его последней фразе не прозвучали ни капли упрека. Он говорил спокойным, монотонным голосом. Я прикусил губу.
— Камилла была здесь? — спросил я тихо. Я не знаю, почему решил вдруг поговорить о Камилле… Наверное, потому, что как-то раз мне предвиделось ее лицо, и я решил зацепиться именно за это воспоминание, лишь бы поддержать разговор.
И без того непроницаемое лицо Генри стало еще жестче. Возможно, мне показалось. Возможно, мне просто хотелось верить в это.
— Разумеется, нет, — отрезал он, как будто я спросил какую-то чушь. Так оно и было. — Хотя она хотела. Но если заболеет еще Камилла, то, следовательно, заболеет и Чарльз. Еще нам эпидемии не хватало.
Я удовлетворенно кивнул. Дальше разговор не клеился. Генри читал книгу на иностранном языке: это был не греческий и не французский. Возможно, русский, но я не думал, что Генри его знает.
Я вытянул шею и выглянул в окно. За все мое «отсутствие» сугробы стали еще выше. Дороги в кампус попросту не существовало, весь двор выглядел как нежилая равнина.
— Эм… Генри? — позвал я неуверенно.
— Да? — он вздохнул, вновь поднимая на меня взгляд.
— Как… Как ты вообще добрался до Хэмпдена?
Генри неопределенно хмыкнул.
— Пешком, — просто сказал он, непринужденно закидывая ногу на ногу. Его бедра плотно прижались друг к другу, ткань дорогих брюк натянулась, подчеркивая изгибы ног, щиколотка выглянула из-под штанины.
Я сначала не понял значение его слов, задержав внимание на хорошо сложенном теле, а затем запоздало вздрогнул:
— Пешком?
— Я не мог даже со двора выехать на машине, она непременно застряла бы на первом же повороте, — терпеливо объяснил он, как маленькому ребенку. — Поэтому пойти пешком было самым разумным решением.
— Не стоило… — смущенно пробормотал я, представляя, как Генри, делая высокие шаги, с трудом вышагивает по глубоким сугробам. Наверняка он провел в пути не меньше трех часов: он жил не так далеко от колледжа, но, добираясь не на машине, так еще и по таким погодным условиям, было вполне логично, что дорога заняла намного больше времени, чем обычно.
— Твоя соседка убила бы тебя передозировкой тех лекарств, которыми поила тебя все это время, — резко ответил Генри. — Возможно, было бы лучше, если бы она вообще в это не лезла.
Я заступился за Джуди:
— Она хотела помочь. Наверняка у нее попросту не было нужных таблеток.
— Конечно же. Ведь лучше держать в аптечке никотиновые леденцы и заначку кокса, чем парочку противовирусных средств, — его язвительный сарказм показался мне гораздо ощутимее, чем раньше, словно Генри был по-настоящему раздражен.
Я промолчал, понуро прикусив губу. Мне не хотелось спорить с Генри, а ругаться — тем более. Я был ему благодарен за то, что он в очередной раз помог мне, хотя делал он это, скорее всего, просто потому, что никто другой не мог. Генри, наверное, ощущал ответственность за меня, как и за остальных: за Чарльза, Камиллу и Фрэнсиса.
— В прошлую зиму ты тоже спас мне жизнь, — озвучил я свои мысли, бросив в сторону Генри быстрый взгляд. Зачем я это сказал?
Генри ничего не ответил, я знал, что он не любил, когда его благодарят. Какое-то время мы сидели в напряженном молчании. Мне казалось, он злится на меня.
— Тебе ведь лучше? — через какое-то время спросил он, не отрывая взгляд от книги.
— Да, — я ему не соврал, ведь действительно ощущал себя намного живее, чем раньше. По крайней мере, я уже мог испытывать какие-то эмоции, мой мозг не был ватным и тяжелым, как пушечное ядро.
— На ночном столике все лекарства, которые тебе прописал врач. Я выписал время принятия и точную дозировку, — он кивнул на тумбочку, где действительно стояли пузырьки и коробочки с таблетками. Рядом лежал аккуратно сложенный лист бумаги, где красивым, но строгим почерком был написан рецепт. — Впрочем, если тебе правда лучше, то я пойду.
— Стой, — мгновенно отозвался я, чуть ли не подпрыгнув. Нет-нет, если Генри покинет меня, то я снова заболею. Я был уверен в этом, как в своем имени. — Нет, Генри, на улице метель. Останься на ночь здесь.
— На улице не метель, Ричард. И где ты предлагаешь мне спать? На коврике? — он скептично оценил меня недоверчивым взглядом. Я сжал зубы, метнув скорый взгляд к окну: действительно, погода стояла спокойная, но уже стемнело.
— Давай не будем спать! — тут же предложил я компромисс, сразу не поняв, как глупо и по-детски звучу.
В глазах Генри промелькнула насмешка, но губы так и не дрогнули. Он редко улыбался мне. Он мог улыбнуться шутке Фрэнсиса, словам Камиллы, изредка — Чарльзу, а мне — никогда. Это оскорбляло меня.
— Учитывая то, что тебе прописан постельный режим и сон, это просто невообразимая глупость, — теперь его слова действительно стали упреком. — Не глупи, Ричард, и ложись спать.
Кто бессмертным покорен, тому бессмертные и внемлют.
— Ладно, — к удивлению Генри я быстро согласился. — Но, погоди, расскажи мне: как дела у всех остальных?
— Фрэнсис осел за городом, насколько нам известно. Странно, что он не отвечает на звонки, но я уверен, что у него все нормально. По крайней мере, лучше, чем у нас всех: в его доме хотя бы ноги размять можно.
Я фыркнул.
— Я уже перечитал все свои книги, — поделился я. — А у него целая библиотека!
Генри качнул головой, соглашаясь со мной.
— Чарльз и Камилла в порядке, — продолжил он, и я ждал каких-то подробностей, но их не последовало. Это означал одно: Чарльз и Камилла далеко не в порядке. Я напрягся, выпрямился, пристально посмотрел в глаза Генри.
Он помолчал, а затем протянул:
— Правда… у Чарльза закончились все запасы алкоголя. Он немного расстроен.
Он не расстроен. Он в бешенстве.
— Ты был у них?
— Нет.
Я уставился на него. Меня ошеломило то, что ко мне он примчался мгновенно, наплевав на все преграды. А Камилла, у которой ситуация была намного хуже моей, оставалась с невменяемым Чарльзом. Что это могло значить?
Мое сердце пропустило удар. Я должен был почувствовать себя одаренным божественным благословением, прельщённым, счастливым. Я должен был потешить свое эго тем, что Генри сейчас со мной, а не со своей любимой Камиллой, должен был чувствовать благодарность и восторг, но вместо этого я вскочил со своей постели, скинув с колен одеяло, и оторопело воззрился на Генри.
— Ты оставил Камиллу одну?
Генри нахмурился.
— Она позвонила ТЕБЕ, объяснила ситуацию с Чарльзом… Как ты мог вообще прийти ко мне, вместо нее?
Я боялся за Камиллу. Я боялся за нее намного больше, чем за себя. Я выздоровел бы в любом случае, Генри не стоило ко мне приходить, а с Камиллой сейчас может происходить все, что угодно. Я был зол, до отчаяния зол… Если бы Камилла позвонила мне и хотя бы полусловом намекнула, что оказалась в опасности, то я бы кинулся к ней, несмотря ни на что. А Генри… Предпочел ей меня?
— Ричард, с ней все нормально, успокойся, — Генри тоже встал. Он значительно возвышался надо мной и превосходил в ширине плеч. Я вел себя гораздо увереннее, пока он сидел. Я поборол желание толкнуть его обратно на стул.
— Откуда ты знаешь?
— У нас есть кодовое слово. Если ей нужна моя помощь, то я всегда об этом пойму.
Мгновенно с души словно камень свалился. Генри и Камилла всегда отличались продуманностью.
Я постепенно остывал. А Генри оставался таким же равнодушным. Как он мог быть настолько идеальным, настолько холодным, как каменная статуя Аполлона, в любой ситуации? Рядом с ним все мои мысли испарялись из головы, и я чувствовал себя последним идиотом, как грешник перед священником, стыдившийся исповедоваться.
Я прикрыл глаза, втянул воздух через нос. Генри направился к двери. Я хотел схватить его за руку и снова попросить остаться. Но раз он не пожелал изначально — то я не посмею настаивать.
— Позвони мне, когда доберешься до дома, пожалуйста, — попросил я, провожая Генри взглядом. Наверное, я выглядел жалко, хотя, скорее всего, выглядел просто больным.
Тот кивнул:
— Αντίο, φίλε.
Когда Генри ушел, то я отправился в душ. Вымывшись после долгих дней лежбища, я почувствовал себя переродившимся и как будто непорочным. В коридоре общежития гулял промозглый ветер, поэтому я поторопился вернуться к себе. За дверью комнаты Джуди звучала музыка и слышался смех.
Сменив постельное белье, я прибрался на столе, а затем несколько раз перечитал записи Генри.
Потом я решил позвонить близнецам. Мы привыкли к поздним звонкам друг друга, поэтому я не чувствовал никаких угрызений совести и с уверенностью знал, что они еще не спят.
После нескольких гудков на звонок, к счастью, ответила Камилла. Я не очень хотел говорить с Чарльзом. Мне было немного неприятно, несмотря на то, что почти не винил его в алкоголизме. Это была болезнь, зависимость, и он ненавидел себя за это, но ничего не мог поделать.
— Ты как? — спросила Камилла, хотя именно я должен был задать ей этот вопрос.
— Ко мне приходил Генри, — рассказал я ей, прислонившись боком к стене. — Он принес мне лекарства.
— А еще доставил к тебе врача.
— Что? — не понял я. Генри и словом не обмолвился об этом.
Камилла ненадолго замолчала, словно не хотела говорить дальше.
— Он позвонил в больницу, но из-за погодных условий никто не хотел выезжать на дом. Тогда Генри предложил кругленькую сумму, ну и…
Я молчал. Я не был удивлен. Генри всегда был щедр к каждому из нас. Но почему я чувствовал себя так, словно он должен быть щедр лишь ко мне?
— Очень благородно с его стороны, — заметил я сухо и пожелал сменить тему. Я спросил Камиллу о том, чем она занята, и пока она рассказывала мне, я посмотрел в окно.
Белая вьюга билась в стекло, как мотыль на свет. Изредка, в прорезях белого урагана чернело мрачное небо, и больше не было видно ни зги.
— Ого, видел, что на улице творится? — Камилла словно бы почувствовала мое настроение и поняла причину моего затянувшегося ответа. — Завтра, наверное, мы даже дверь на улицу открыть не сможем…
— Камилла… — пробормотал я. — Генри ушел около часа назад.
Камилла замолкла.
— Он попал в бурю, — испуганно констатировала она.
— Да.
— Ричард… — прошептала Камилла. Я чувствовал ее ужас, как свой.
Я должен был пойти на поиски Генри, но посчитал, что сделаю этим лишь хуже. Я не смогу найти его, потому что все следы наверняка замело, и я даже представить не мог по какому пути он идет. Все, что мне оставалось, это метаться по общежитию и каждые десять минут звонить на телефон Генри в надежде, что он ответит и скажет, что находится в безопасности.
Я ненавидел себя за то, что все-таки не настоял на том, чтобы он остался. Я ненавидел себя за то, что Генри вообще вышел из дома из-за меня.
Я опустился на пол возле телефона и уставился в окно, где тускнело отражение моего взволнованного лица.
Завывание вьюги тревожило меня и одновременно наталкивало на меланхоличные размышления. Я совсем отчаялся из-за своей беспомощности, поэтому по-настоящему взмолился богу. Ах, как будет иронично, если Генри не вернется к себе домой! Если через пару недель его труп, продрогший и посеревший, найдут на дне ущелья, где когда-то нашли Банни?
От этой мысли меня пробрало непомерным ужасом, а кожа покрылась мурашками, словно крошечными пузырьками игристого вина. Меня вновь кинуло в дрожь, — болезнь не отступила до конца — но я даже не подумал о том, чтобы вернуться в постель. Я просижу у телефона всю ночь и весь день, пока не дождусь звонка от Генри.
Я молился богу и верил, что Генри оправдает свое имя, что снежная стихия будет для него так же преодолима, как и все жизненные трудности, с которыми он столкнулся.
Было около двух часов ночи, когда дверь общежития распахнулась. Ветер завыл, как раненый зверь, в холл внесся шквал снежных лоскутов, мгновенно превращаясь в грязные водяные потеки. Я вскочил с пола; всю сонливость, захватившую меня в мягкие объятья за пару часов ожидания, как рукой сняло.
На пороге стоял Генри. Как скала, без каких-либо эмоций, неколебимо, хладнокровно. Единственное, что выдавало его состояние — это раскрасневшееся лицо и тяжелое, глубокое дыхание. Снег мокрыми комьями лежал на промокших, прилипших к широкому лбу волосах; я краем глаза увидел шрам, который Генри всегда прятал за идеальной укладкой: на посиневшей от холода коже он выделялся белесой полосой. Плечи-атланты, засыпанные снегом, как порошком, тяжело приподнимались, словно Генри было физически больно сделать хотя бы пару вздохов. Его пальто вымокло до нитки.
Я кинулся к Генри. В более-менее теплом помещении его очки мгновенно запотели, и стекла сделались совершенно белыми, словно их закрасили белилами. Я потянулся, аккуратно спустил очки с его лица и, не скрывая волнения, всмотрелся в синие, ничуть не напуганные глаза.
Я хотел очень многое сказать, а сделать — еще больше. Но я стоял и молчал, как последний придурок, и мое тело почти прикасалось к его — окоченевшему, холодному.
Я очень аккуратно держал его очки обеими руками. Губы Генри были бледными, влажными, а на скулах краснел совершенно неестественный лихорадочный румянец, который, как неуместный мазок на однотонном полотне, тут же бросался в глаза.
Генри перехватил мои запястья.
— Мне нужно полотенце. И какая-нибудь одежда.
Я оторопел. Даже в таком состоянии Генри превосходил меня трезвостью ума и рассудительностью. Мне стало стыдно за свою нерасторопность, ведь я первым делом должен был подумать о том, что ему нужно. Я быстро кивнул и помчался в свою комнату. Достав чистое полотенце и свою самую большую футболку, я вышел в коридор. Генри скрылся в общей душевой, и я последовал за ним. Когда я зашел, то он уже стягивал с себя мокрую, окоченелую одежду и бросал ее прямо на пол.
— Ну и погодка, — пробормотал он так, словно просто по случайности оказался без зонта в грибной дождик. — Будь добр, оставь это на раковине. Мне нужно раздеться.
Я вновь молча кивнул — все слова застряли в горле — и положил чистое белье туда, куда он сказал. — И да, я буду благодарен, если ты посторожишь в коридоре на случай, если кому-то потребуется в душевую. Предпочитаю, когда мое личное пространство не нарушают.
Его слова не требовали объяснений. Ничего другого я не ожидал. Неужели я предполагал, что Генри понадобится моя помощь, что я смогу стать к нему немного ближе, оказав заботу, которую он всегда оказывал мне? Я, как и все, кто жил в этом общежитии, не должны нарушать личное пространство Генри, даже если бы в его груди застрял осколок стекла.
Все мы знали, как Генри дорожил собственной приватностью, одиночеством и частной жизнью. Я никогда не видел Генри в неподобающем виде: он всегда выглядел идеально, даже в своем длинном махровом халате и в домашних тапочках. Когда Генри хмелел, то это можно было заметить лишь по его слишком затянувшимся тирадам и легкой сбивчивостью слов, впрочем, это выглядело по-своему очаровательно. На моей памяти лишь один раз Генри был вне себя — и то я не видел его тогда (вакханалия, хитоны из простыней, лес, скользкая грязь на ступнях, тягучий сок крови на руках).
Увидеть его душевно или физически обнаженным — как увидеть Гелиоса (читай: ослепнуть). Он защищал нас от своей божественности, закрывшись на миллионы замков, ключ к каждому из которых он зарыл глубоко-глубоко под землю, спрятав в ящик Пандоры. И я был из тех глупцов, которые надеялись, что когда-нибудь, в минуту скрытой уязвимости он подпустит к себе — согреет, приласкает, успокоит, подарит вечный покой. Потому что именно Генри мы поклонялись, как языческому богу: мы все боялись его, мы верили в него, мы положились на его волю, мы спрятались под его покровом. Мы были слепы, мы верили в самого Дьявола — жестокого, самолюбивого, — но лишь один он мог снизойти до наших давно погубленных, исполосованных убийством сердцам.
Я был грешен с головы до пят, я был весь в грязи, как дождевой червь, мое имя заочно записано в адовы постояльцы. Я сотворил себе кумира, я уверовал в идола, я давно умер — и давно продал душу (потому что он, он, он предложил мне эту сделку). И сейчас, прислонившись спиной к стене, за которой с некоторыми перебоями журчала вода, омывающая и согревающая божественные чресла, я почти забыл, что нахожусь в ненасущном мире, а не в своих подернутых мороком больных грезах.
Через четверть часа журчанье прекратилось, послышалось шарканье, дверная ручка дернулась. Генри, чьи плечи плотно обтянула моя одежда, озираясь по сторонам, вышел в коридор. В его руках комком лежала мокрая одежда, которую мы позже положим на батарею, влажные волосы все еще липли ко лбу.
Мы зашли в мою комнату, и я предложил ему чаю — я знал, что он не откажется от чего-то горячего (или горячительного). Когда я ждал пока закипит чайник, то набрал номер близнецов. Накручивая кольцеватый провод себе не запястье, я желал обрадовать и успокоить Камиллу и Чарльза новостью, что Генри в порядке, что он вернулся в мое общежитие и сидит на моей кровати, мокрый, разморенный горячим паром, с еще несошедшими розовыми пятнами на крепкой, но изящной шее; что на нем моя одежда, и она наверняка пропахнет его естественным запахом — не одеколоном, не сигаретами, не виски, а мускусным ароматом его тела, сладким, медовым запахом старых книг и тем лесом, тем ущельем, тем мокрым, снежным вечером, когда мы «собирали папоротники».
Когда мне наконец-то ответили, я решил, что, пожалуй, скажу лишь то, что Генри в норме. Я даже не понял, с кем говорил, — иногда у Чарльза и Камиллы были слишком одинаковые голоса — но, услышав облегченный вздох по ту сторону телефонной трубки, решил, что разговор можно считать оконченным.
Я вернулся в комнату с двумя сбитыми по краям чашками, — самыми приличными, между прочим, — и с сахарницей. Я знал, что Генри кладет сахар в черный чай, если он не соответствовал его изысканному вкусу. А этот чай — точно не соответствовал.
Он ждал меня. Именно ждал, — не читал, не был занят своими мыслями, не рассматривал мои книги — потому что оживился, когда я толкнул плечом дверь.
— Лучше бы ты остался, как я и предлагал, — сказал я, ставя деревянный поднос на письменный стол.
Генри что-то промычал.
— Тяжело признавать свою неправоту? — я ухмыльнулся ему, вскидывая брови, а он недовольно поджал губы — сердился, но совсем не сильно.
— Я возьму твое одеяло? — пусть он и обосновался на моей постели, но сидел смирно, словно солдат, как будто я мог иметь что-то против него, как будто я мог страдать тяжелейшей мизофобией, как будто я мог выгнать его.
— Даже не спрашивай меня, — отозвался я.
— Вроде бы это ты здесь болеешь, — фыркнул Генри, накинув на плечи мое не особо, к сожалению, греющее одеяло.
— Как быстро мы поменялись ролями.
— Да, неловко получилось.
— Ты далеко успел отойти до начала метели?
Генри неопределенно пожал плечами.
— В какой-то момент я перестал ориентироваться. Это было так забавно — я шел непонятно куда, непонятно зачем, на мигающий свет фонаря. Впервые в жизни я совсем не думал, потому что думать было не о чем.
— Ты считаешь это забавным? Тебе могло занести снегом.
— Это был интересный опыт. Я очутился словно в песчаной буре. В какой-то момент, когда мое тело полностью потеряло любые ощущения, я испытал невероятную, будто бы наркотическую эйфорию. Было настолько холодно, что мне стало жарко, я весь горел изнутри и шел по лезвию ножа.
— Зима, — протянул я, вложив в это простое слово больше смысла, чем хотел. Генри вскинул на меня глаза: ему, должно быть, показалось, что я позвал его по фамилии. Но я продолжил: — Я знаю это чувство: когда горишь необыкновенно, когда теряешься в счете времени, когда на грани жизни и смерти. Когда вместо огня — синее пламя. Как, помнишь, то, что в гневе низвергают демоны из японской мифологии?
Генри кивнул и задумался.
— Я, надеюсь, ты не захочешь повторить вылазку в метель, чтобы яснее разобраться в своей так называемой «эйфории», — со скепсисом протянул я, сощурив глаза. Я прекрасно знал это выражение лица Генри: сдержанный энтузиазм — не иначе.
— Я бы не хотел простыть из-за какой-то сомнительной махинации.
— Это похоже на ложь, Генри, — я рассмеялся. — Эти слова слишком неправдоподобно звучат из твоих уст. Ты и «сомнительные махинации» — чистой воды синонимы.
Генри мог бы обидеться на это, если бы мыслил исключительно рационально. Но, к счастью, он обладал гибким умом и мог воспринять ироничные шутки на свой счет. Я не видел, как он улыбнулся, потому что он спрятался улыбку за изгибом локтя, пока плотнее укутывался в одеяло. Я слышал его улыбку за короткой, звучной усмешкой, за быстрым выдохом через нос. Его глаза приобрели непривычный, незнакомый прищур.
Я несказанно расстроился, что не смог рассмотреть то, как изогнулись его губы: я уже забыл, как он улыбается. Нежно опускаются ли его уголки губ вниз, как у Фрэнсиса, или заостренно приподнимаются, как маленькие пики?
Мне захотелось снова развеселить его. Но я не желал показаться каким-то шутом или клоуном — это ничуть его не позабавит. Поэтому я просто молчал, как всегда, когда хотел показаться умным и загадочным.
Генри потягивал чай — он положил две полные ложки сахара — и выглядел поглощенным какими-то размышлениями. Когда я случайно стукнул дном чашки о стол, он уязвимо вздрогнул. Его невзрачная, безоружная манера поведения вызывала приятный диссонанс, но я старался казаться равнодушным.
Каждый раз, когда я заставал свой рассудок за размышлениями о Генри, я усиленно старался думать о Камилле. Вот и сейчас я представлял контраст их тел: ее — нежное, как лепестки ландыша, и его — каменное, могучее, крепкое. Ее волосы — золото сквозь пальцы, его — уголь в чистом виде. Ее взгляд — доверительный, умный, внимательный, его — отстраненный, безучастный, безразличный. Небо и земля, огонь и лед, но я надеялся, что между ними происходит что-то безумное. Я надеялся, что Генри принадлежал Камилле, а не какому-то другому незнакомому человеку. Лучше он будет с той, кто близок мне, с той, кому я могу доверять, с той, кому я могу позвонить в три часа ночи и спросить: «Дорогая, как дела у тебя и Генри?». Лучше будет так, чем иначе.
Прошло несколько секунд прежде, чем я понял, что смотрю Генри в глаза, а он — мне. Его глаза, как я и описывал, были безмятежными, но теперь небезучастными. Я лишь на долю секунды видел этот взгляд: искра, промелькнувшая в момент падения Банни с обрыва. Теперь этот взгляд всецело принадлежал мне, потому что он видел: я тоже падаю, падаю, падаю — и все в тот же обрыв, вырытый его собственными руками.
Я хотел отвернуться, заговорить о Гомере, о Греции, о Джулиане, — о том, о чем он мог говорить часами, — но не сделал этого. Пускай вновь возьмет все в свои руки: он ведь так привык вести меня за собой.
Я ждал какой-то искрометной фразы, а может быть — многозначительного продолжительного молчания, но точно не короткого:
— Ты замерз, Ричард?
Я не замерз, я горел. Меня обжигало зимнее холодное солнце.