ID работы: 12617120

Пустоцвет

Гет
NC-17
В процессе
40
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 120 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 24 Отзывы 4 В сборник Скачать

8. Если ты жертва, то кто палач?

Настройки текста
             Лопухова как всегда восседает в своём кабинете по-королевски — за её спиной на тумбах стоят какие-то банки с рассолами, возле руки, скользящей по тетради красной пастой, дымится чашка малинового чая, соседствуя с тарелкой яблок. Худшее, что может произойти с тобой в школе — это когда живот уже полдня скручивает от голода, а ты попадаешь в кабинет литературы, где навязчивый запах еды насильно забивается в ноздри. Кабинет человека, который обустроил его как погреб, полностью готовый к концу света. Даже освещение здесь какого-то противного жёлто-серного оттенка, как дешёвые лампочки в подвалах. Я в сомнениях замираю в проходе, чуть выглядывая из-за двери, и женщина, заметив длительную паузу после стука, резво поворачивает голову. Кидает на меня внимательный прищур.     —А, Цветаева, —деловито поддевает пальцем листок чьей-то тетради, снова погружаясь в неё, —чего хотела?     По правде сказать, она всегда меня недолюбливала. Сколько бы я ни читала наперёд все произведения з программы и ни слушала, ни учила, ни пыталась поддержать с ней беседу в классе, Лопухова относилась ко мне максимально придирчиво и надменно. Стоило только гадать, из-за чего, ведь поводов не давала не я сама, ни её коллеги, все до единого хвалившие за безупречный аттестат и примерное поведение. Для литераторши я же была извечной мишенью для насмешек и игнорирования, подкреплённого вечным напоминанием: «Ты же, Цветаева, отличница, будь добра соответствовать». В разговорах со мной женщина распылялась, повышала и без того отнюдь не низкий голос, так и норовила перебить или заткнуть насовсем и выводила свою речь на тот уровень, где ты уже оскорбляешь человека, но пока не переходишь черту дозволенного. Аккуратно фланируешь вдоль неё и стреляешь вслепую. Наверное, поэтому женщина никогда и не попадала в мои чувства настолько, чтобы обидеть или унизить.     Кто знает, быть может, ей не нравилась Марина Цветаева, а я как производный продукт попала под раздачу. Честно, меня это ни капли не волновало.     Просто сейчас я до последнего удивляюсь тому, что хватило мозгов после допа по физике свернуть в противоположную сторону от выхода, чтобы прийти к этой самой на всю голову больной литераторше и… и что-то сделать. По пути в голову не пришло ни единой годной фразы, с которой стоило бы начать. Девятый урок закончился около четырёх минут назад, но недавним присутствием людей тут даже не пахнет, хотя в расписании и значился урок по подготовке к экзаменам. К стерве ходили только зубрилы и конченные. То есть очень малое количество людей из всей гимназии.     —Здравствуйте, у меня был один вопрос.     С заминкой пересекаю порог и прикрываю за собой дверь почти по привычке.     Она мычит нечто похожее на призыв к продолжению, не оставляя мне шансов к отступлению.     Нужно было решиться на это всего один раз в жизни. Просто сказать: «я не хочу работать в команде». Если до этого года я терпела все мучения в рамках долбачей из класса, то терпеть в очередной раз позорные четвёрки и её оры возле доски, да ещё и перед всей параллелью я была явно не намерена. У всего должен быть предел. У Лопуховой и так каблуки зашли далеко за границу, пора было тормозить. По крайней мере просить приостановиться.     Уверена, каждый ненавидел разговаривать с Лопуховой. Она обладала тем неприятным качеством пожилого человека, который тебя почти не слышит и вечно болтает о чём-то своём, не забывая при том ткнуть тебя носом в любое дерьмо. Говорить с ней наедине было тем более ужасно. Стоило подбирать нужные слова и следить за каждой интонацией и паузой вместе с ней, потому что старуха была приебчивой до маразма. Я наплевала на все эти традиции, прочистив горло и прозвучав удивительно твёрдо и чисто:     —Могу я выполнить задание не в команде, а самостоятельно?     Без запинок — начало неплохое.     Скрежетавшая по мягкой бумаге ручка остановилась, словно я нажала на красную кнопку. Через секунду в меня упёрся враждебный и непонимающий взгляд. До этого сгорбленная над столом учительница выпрямила спину, чуть не обмокнув прядь тонких волос в чай.     —В каком смысле?     Ответить «в прямом», вероятно, было бы верхом наглости, если, конечно, я ещё не достигла его.     —Я не хочу работать с другими людьми. Просто… возьму на себя все темы и отвечу самостоятельно, без деления объема презентации на каждого. Так ведь можно?     Звучит более чем логично. Объём моей работы и ответственности за неё возрастает в пять раз, в то время как я даже не прошу дополнительной оценки за неравный труд по сравнению с остальными. Если отвечать буду одна я, литераторша может быть уверена в достойном уровне презентации. Выгода бьёт через край.     На самом деле это более чем прекрасное предложение для любого преподавателя, но не для Лопуховой. У неё сдвиг на групповые работы, занижение оценок и втаптывание в грязь учеников. Поход в погребной кабинет изначально кажется бессмысленным и глупым. С другой стороны, я не теряю ни единого балла в глазах учительницы, потому что в минус никак не уйти. С другой стороны, во мне живет дурацкая надежда повернуть хоть раз окончательное решение женщины в своё русло.     Женские губы противно стягиваются в одну яркую точку, тут же привлекая внимание, когда она с резко-надменным видом откидывается на спинку потёртого кресла. Дважды моргает, ударяясь густо накрашенными ресницами о линзы очков и усмехается почти нервно:     —Нет.     Кто бы сомневался.     —М… Почему?     От стен отбивается намеренно громкий смешок.     —Послушай, дорогуша, а ты не много о себе возомнила? Если я задаю вам работать в команде, то ты обязана это выполнять, —о чём я и говорила, тошнить начинает со второй минуты диалога. Неотрывно отвечаю ей взглядом, пока Лопухова так вдохновенно повышает голос, что подаётся вперёд. —Если ты хорошо учишься, девочка, это не значит, что у тебя тут больше прав. Или мне что, каждому из вас теперь угождать, а? Свои условия родителям дома подиктуй, уж никак не мне.     Звонкий голос бьёт по перепонкам, заставляя зажмуриться и отвернуть голову. Поджимаю губы, уставившись в светлую местами вздутую стенку.     Молчи. Молчи, молчи, мол…     —Почему Вы всё время орёте? Я не замечала у Вас проблем со слухом. За собой тоже.     Поворачивая голову с наглым взглядом поверх обратно к литераторше, я уже жалею. Нужно было извиниться. Даже если человек тварь, нужно было извиниться.     Лопухова широко распахивает глаза, которые из-за очков кажутся в полтора раза крупнее, мнёт напомаженные губы в отвратительной гримасе недовольства, сильно краснея и разевая рот. Поздно шагать назад, дура, иди до конца. Запихни ей в глотку эту командную херню, давай.     —Да кто ты такая?     —Человек, —чётким ровным голосом, с которым отвечаю на докладах перед классом или экзаменационной комиссией. Хоть какой-то навык из школы помогает в жизни. —Раз уж Вы не можете здраво оценивать обстановку среди учеников и учитывать нормы, просто общечеловеческие, так не идите преподавать. У Вас не получается.     —Ты меня, Цветаева, преподавать будешь учить? —она вскакивает из-за стола, едва не опрокидывая чашку — оттуда выплёскивается несколько капель, пачкая близлежащие тетрадки мокрыми малиновыми пятнами. —Да ты совсем границы видеть перестала, —женщина возвышается надо мной на считаные сантиметры, однако вздутая грудная клетка и напирающий жар словно дают ей шагнуть на ступеньку вверх. Кабинет сужается тут же. —Думай, с кем говоришь. Я человек с высшим образованием. Я ещё ваших папаш с матерями учила, я заслуженный педагог в этой гимназии. Ты ничего не добилась, девочка, а уже смеешь со мной общаться в таком тоне? Да тебе ещё пахать и пахать. Увидела пятерки в аттестате, и сразу мания величия проснулась, «отличница»? Да ты ещё не знаешь, как все твои пятерки я могу перестать вырисовывать, посмотрим, как ты заговоришь тогда. Срамота. Ни гроша не стоит твоя зубрежка, ни-че-го.     Впитываю в себя её плевки, которыми она совсем не попадает в душу. Но в лёгких сужается до необходимости ответить настолько же колко, однако спокойнее. Убедительнее.     —Так раз Вы заслуженный педагог, научите нас хоть чему-то, —леденеющие руки приходится сцепить в замок за спиной, чтобы почувствовать хоть немного, что я контролирую своё тело. —Не видела ни одного человека, что…     —Замолчи! —Лопухова визжит так оглушительно, что в ушах начинает слышаться писк. Её грубые некрасивые руки хватают что-то со стола, замахиваясь и с грохотом бросая обратно на рабочее место. Остаётся сосредоточенно следить за красными щеками и раздувающимися ноздрями женщины, под которыми начинают дрожать стопки бумажек. —Выметайся, Цветаева!     —В…     —Пошла вон!     На мысль о том, что сейчас все остатки учителей и учеников, ещё не разошедшихся по домам, наверняка прекрасно слышат нас, только устало закатываются глаза. И на этот жест Лопухову просто-напросто разносит.     —Не смей больше даже открывать свой поганый рот на меня! Я уведомлю твоего классного руководителя о том, как ты смеешь общаться с учителем, уж погоди! Пускай она стучится до родителей, что воспитали такую мерзкую девку.     Сука.     Старая сука.     Не то чтобы я была уверена в успехе. Но я надеялась.     Непроизвольная усмешка падает под ноги, когда я разворачиваюсь, делая несколько широких шагов в сторону двери и дергаю ручку на себя. Уже пересекая порог, вскидываю подбородок настолько высоко, насколько позволяет позвоночник, подвисаю меж косяков, мрачно улыбаясь и оборачиваясь. В литературном погребке теперь царит хаос и спёртый воздух, который жадно глотает разъярённая учительница. Даже не проявляю попыток сдержать язвительность, обращаясь к ней прямо прощальной фразой.     —А знаете, Вы правы, Вы очень долго работаете. Надеюсь, вскоре школа избавится от такой чести.     На пару секунд повисает тишина, ласкающая слух. Лопухова делает ровно два вдоха прежде, чем поперхнуться в истеричном:     —Цветаева!     Ноги уносят меня от кабинета механически быстро, пока в голове горном бьется: дура, дура, дура. Но на душе становится так легко, что щёки сводит от смеха.         —Ну, чё уставились?     Девчонки и впрямь, сконфуженно переглянувшись, о чём-то тихо шепнулись, немного неловко удаляясь вдоль тротуара.     Смотреть правда было на что — свежие наливающиеся гематомы, парочка ссадин на лице, запёкшаяся кровь под губой. Парень недовольно поморщился, сплёвывая на газон с ромашками, где, собственно, и сидел, широко расставив ноги. У кого-то вечер начинается академом, а у кого-то отбитыми почками. И всё ужасно в примерно одинаковой степени. Скучающе перелистываю страницы нот вслепую, заметно шурша на фоне почти абсолютной тишины улицы, привлекая острый взгляд к себе. Оборванец слишком долго задерживается им на мне, и приходится неосознанно отвечать. Скалится, обнажая багровые зубы.     —Нагляделась?     От неожиданного обращения замираю, произнося первое, что приходит на ум просто из-за того, что молчать в разы стыдливее.     —А ты пошире ноги раздвинь, я ещё погляжу, —зачем я это говорю, сама не знаю. Никогда не знаю. И каждый раз яд выходит сам.     У каждого свои традиции. Мои сыграли дважды за день.     Ответом служит взметнувшийся вверх средний палец с содранными до мяса костяшками и проступами кровавых трещин у ногтевых пластин — с моим зрением нужно не в ноты лупиться, а стрелять. Невольно губы растягиваются лишь шире. Пытаюсь снова отвлечься на скреплённые скотчем листки, после — выглядеть никак не собирающийся приехать трамвай, но взгляд всё равно цепляется за хмурую синюю рожу на фоне салатовой травы. Похож на цветочек (сидя среди ромашек, парень выглядит до безумия забавно). Или на блохастую псину — расчесывает шею рваными движениями, оглядывая окровавленный порванный ворот собственной футболки. Интересно, после таких ударов появляются белые пятна в глазах? Никогда не задумывалась над тем, каково это — получить от какого-нибудь незнакомого ублюдка по щам. И как такое может быть в кайф. Его расквашенное лицо так и стынет в голове.     Симпатичное расквашенное лицо. Если бы не было ран и враждебного выражения, он сошёл бы за любого ученичка в белой накрахмаленной рубашке, который всегда рад подежурить вместо кого-то или проторчать лишний часок в библиотеке. Этим смазливо-приятным чертам не подходит ни острый взгляд исподлобья, ни стёсанные скулы. Потому что никакого слабоумия или тупиковости в парне не видно. Самый странный контраст, который я видела.     Этот придурок в одной футболке. Вечереет, да и морской ветер доносится неслабый. Поколение идиотов, не иначе. Он почки не только в мясорубку кладет, но и в морозилку.     Из-за холма в томных лучах оранжевого солнца что-то медленно ползёт по дороге, позвякивая об рельсы. Дорога пустая, и только пыль на обочине мешает обзору, ослепляя апельсиновым светом. С ума сойти, очередной тёплый октябрь. У нас в городе вообще бывает холодно?     —Что ты здесь делаешь так поздно? —хриплый голос за спиной неожиданно не такой агрессивный, как минуту назад. Короткие переглядки, и снова мой затылок на обозрение. Только сейчас задумываюсь о том, что, наверное, впервые разговариваю с кем-то из парней дольше двадцати секунд. И не на тему того, сдаём ли мы тетради и на какую парту. И это, на удивление, ни капли не смущает и не сковывает. Признаться, вообще никак не ощущается.     —Какое тебе дело?     —Такое же, как тебе до моих ног.     Вспрыскиваю неконтролируемо заметно, в мирном жесте взмывая руками.     —Помогала преподавателю. Забыла в классе ноты, —зачем-то аж два напрочь лживых аргумента, второй с показательным сопровождением мягкого шелеста страниц папки в воздухе. О да, помощница из меня была та ещё. Скорее подсобила всей школе, ляпнув эту ересь в лицо Лопуховой. Моя финальная реплика снова всплывает в мозгу, и я по-настоящему ей горжусь. После такого не грешно послушать и лепет классного руководителя завтра по утру. —Утолил любопытство?     На оборванце явно штаны нашей формы, кажется, физкультурная футболка тоже школьная, только вместо эмблемы возле правого рукава видны вылезшие белые нитки, будто значок кто-то отпорол. Надеюсь, завтра мы услышим про очередную интересную потасовку на первом уроке, а я радостно посмеюсь над идиотами, принявшими в ней участие. В том числе и над этим чуваком.     Внимательные глаза долго вглядываются в меня, начинающую немного нервно мысленно подгонять транспорт. Тот тащится настолько медленно, что одолевает чувство, будто трамвай отдаляется, но уж никак не подъезжает ближе.     —Ты пианистка?     Напряжённо оборачиваюсь. Он теперь даже не смотрит сюда. Пустыми глазами задумчиво глядит вперёд — туда, где простилается спальный квартал из новоделок противно-жёлтого цвета. Отвратительная яркость режет глаза с тех самых пор, как двадцатиэтажки повадились покрасить. Как будто ульи. Зачем нам вообще нужны двадцатиэтажки? Кто в них живёт?     Быстро нахожусь:     —Нет.     —А кто тогда?     С усмешкой глядит на ноты в моих руках, щурясь то ли от солнца, то ли в попытке разглядеть количество станов.     Чего ему нужно?     —На треугольнике играю.     Парень смотрит поначалу, как на умалишённую, а затем заливается громким хохотом. Приятным хриплым хохотом.     —Правда что ли?     Молчу, напрягая щёки, чтобы не выпустить на волю гуляющую улыбку. Параллельно ловлю себя на мысли о том, что вряд ли все могут понять инструмент по нотам произведения, пускай даже фортепиано — самый популярный из них. Неожиданная любовь к классике? Не похоже. Хотя, чем чёрт не шутит.     Пара фраз заставляет даже посмотреть на него другими глазами. На секунду. А потом очнуться и подумать: какого хера, Аля? Закрой пасть и в обществе таких людей не раскрывай.     Однако он раскрывается самостоятельно:     —Кто тебя так?     Явно передразнивает:     —Тебе есть дело?     —Из вежливости.     Фырканье сзади. Снова кровяное отхаркивание.     —Пришибленная.     Я бы ещё поспорила, кто из нас пришибленный. Хотя и спрашивала действительно из вежливости.   Очередное недолгое молчание и подозрительные шорохи сзади. Настороженно скашиваюсь, замечая, как парень с газона подполз намного ближе, усевшись на бордюр. Подпирает подбородок ладонью, выдавая безумно забавное выражение лица. Приходится стиснуть губы, дабы не засмеяться. При желании его нога дотянется до моей с необычайной лёгкостью. Ничуть не расслабляет.     Становится слышен глухой звон штанг о провода и скрип рельсов. Ну, скорее.     —Эй, помощница.     Нехотя опускаю занесённую в сторону края тротуара ногу, полуоборотом давая понять, что слушаю.     —Крики Лопуховой были слышны даже во дворе, —поднимаю брови в неконтролируемом удивлении, оглядываясь на окна кабинета литературы, выходящие как раз на эту сторону. Открытые настежь окна. Ха-ха, блять. —Если этой скандалисткой была ты, моё почтение.     Красно-белые железные двери протяжно разъезжаются перед носом, когда я делаю потерянный шаг на ступеньку, не зная, что ответить.     Киваю, в последний раз обводя глазами кровавые и синие разводы на скулах и подбородке. Монеты в карманах заношенной джинсовки звучно перекатываются в унисон со вздохами ожидающего водителя.     —Польщена.     Оборванец продолжает с полуоскалом сидеть на бордюре и наблюдать, как закрываются двери, я высыпаю горстку из тридцати рублей в плошку у водительского стекла, и транспорт медленно трогается с места. Только когда школа полностью скрывается из вида, замечаю, как пристально на меня пялится бабка из дальнего угла салона. Падаю на одно из свободных промятых сидений, затылком ударяясь о спинку и отворачиваясь к пыльной пустынной улочке. В руках мнутся нотные листки, в кармане жужжит телефон, уведомляя о входящем сообщении. Академ через тридцать семь минут.     Самый стрёмный день из всех.   * * *   Паша живёт, очевидно, по какому-то сценарию. А горе-продюсер из раза в раз пичкает его сценами встреч со мной.     —Чёрт-блять… Опять ты здесь.     Из рук чуть не вылетает огромный вазон, когда взгляд спотыкается о друга, усевшегося за стойку и листающего какую-то маленькую книжку. Услышав меня, он тут же поднимает глаза и откладывает её обложкой вверх, золотистый корешок блестит на солнце длинным названием. Улыбается. Шкурник как обычно простой и расслабленный, и меня преследует ощущение, что эта семья состоит из самых странных людей в мире. Возможно, потому что я лично нахожу странным хорошее настроение вечером в субботу.     —А где бы мне ещё быть?     На нём нет чистой полумятой рубашки и фартука — значит, смена в кафе окончена. Без понятия, где в округе он нашёл магазин с приличной одеждой, но сейчас Паша в том холёном виде, в котором готов покорять девиц одним своим взглядом. Даже странно, что у него никогда не было к этому тяги. Будь Паша более приветливым, более открытым, менее внимательным в направлении бессовестной меня, давно выдрал бы сердце любой с корнями одним томным вздохом или заискивающим комментарием. Мимо таких не проходят. Но он закрытый, мягко-грубый, и ты никогда не прошибешь его лицо никаким калибром. Паша обычный. Такой, какой есть. На этом его стремления прерываются, и он всё равно нравится каждому, кому хочет. Кому удобно. Шкурнику было удобно понравиться владелице кафе, чтобы наняться с гибким графиком, выгодным и подходящим ему одному — у него получилось. Удобно было понравиться да хотя бы моему деду (ни пойми зачем) — снова тот же результат в виде распростёртых объятий и широких улыбок. Парень, которого каждый похлопает по плечу. Кажется ровно таким, каким хочет казаться — это всё равно что держать целый мир в ладонях и жонглировать им.     Таким людям, наверное, живётся легче некуда.     Часы показывают уже шесть вечера.  Дед давно ушёл в свою коморку, затихнув и оставив кассу на меня, но за полтора часа промелькнула только одна бабулька, остановившаяся на пыльной улице и долго всматривающаяся в витрины. Однако внутрь так никто и не зашёл. Возможно, имело смысл оставлять свою позицию и уебывать.     Когда вазон начинает заметно растягивать болящие мышцы предплечий, я вспоминаю о нём, продолжая свой путь из второй залы в первую. Очередная перестановка товаров после трехчасовой спевки — самое то, дед. Спасибо за прекрасную работу и не менее прекрасные поручения. Ноги подкашиваются и заплетаются на каждом шаге. Честно говоря, трудно даже представить, как я буду добираться до жилища в таком состоянии.     —Дома у себя будь.     Лицо напротив расцветает в дурацкой улыбке. Сейчас он наверняка скажет какой-нибудь выебистый бред.     —Рядом с тобой я, считай, как дома.     Как я и говорила.     —Паш, —показательный вздох в ладонь. Слава богу, я давно остановила проигрывательную иголку в другой части магазина. Иначе под «Восьмиклассницу» это звучало бы ещё ужаснее, —прекрати паясничать, и так тошно.      —Как скажешь.     Снова странный внимающий взгляд и приподнятые уголки губ. В явном напряжении сдвинутые лопатки — об этом свидетельствует слегка натянувшаяся ткань одежды. Шкурник вообще как будто готовится к тому, чтобы ему вот-вот пробили в пресс.     Да и короткие ответы и долгие молчания — что-то за пределами понятия общения с ним.     —У тебя какие-то новости? Что происходит?     Поднимает брови.     —Ты о чём?     —О том, что ты в пиджаке. Я в первый и последний раз видела тебя так на выпускном.     —У Яны сегодня концерт.     В голове всплывает подтверждение в виде её недавнего упоминания о том, что она устала искать в своём шкафу черные платья, чтобы туда пойти.     Извечные проблемы музыкантов.     —М, да, я в курсе. Почему ты не на нём, кстати?     —Так я и никогда не хожу на её концерты и конкурсы. Это мой ментальный посыл к ней, —пальцами цепляет лацкан, другой рукой махнув куда-то в сторону. Шкурник и вправду не может нормально высидеть ни одного полноценного концерта классической музыки. Его уши начинают вянуть сразу после второго выступления, поэтому, сколько я его помню, Паша, если и являлся на чьё-то из наших прослушиваний, то исключительно на короткий промежуток времени. Тут не за что судить, с учётом, что и сама я с недавних пор не могу спокойно слышать классику ни в каком виде. От неё раскалывается голова и противно клокочет сердце. А ещё каждый раз чувствуется тяжёлый и неотрывный взгляд в затылок, пробирающий до костей.     Внимательно окидываю его очередным невольным взором, мотая головой.     —Блин, ну ты конечно почти закосплеил литератора. Не делай так больше, чувак, у меня уже несколько недель как тревожность от костюмов.     Он безобидно улыбается, автоматически проводя подушечками пальцев по обложке. «Теория литературы. Учебник для бакалавров». День становится на оттенок чернее.      Спустя некоторое время мысли о Кравцове приобретают роль постоянных гостей в голове. Заставляя себя не думать о том, как он бесит меня, я становлюсь только более нервной. Такое чувство, что скоро это точёное лицо будет являться мне в кошмарах.     И нахрена ему учебник по литературе на лингвистическом?     Нормальные люди обсуждают за чашкой чая свой день и планы, у нас же со Шкурником вечно получается какая-то моя недоистерика на приёме у психотерапевта. Не долго придётся гадать, кто в какой роли выступает. Но в жизни всегда нужно что-то менять. Поэтому Павел неожиданно не задаёт никаких наводящих вопросов, зная, что сама я не заговорю, что мне нужен очень элементарный тычок в спину в любом направлении. Парень молча прикрывает веки, откидываясь спиной на угол стойки. От одного взгляда на его рассечённую острым деревом лопатку сводит всё тело.     Ничьё молчание, кроме Пашиного, не вызывает внутри столько волнения, потому что именно в его случае это достаточно дурной знак.     Напряжённо подвисаю под его пристальными зрачками, устремлёнными куда-то в направлении, где должна покоиться моя душа. Она пискляво вякает из своего гнилого уголка в попытке снова спрятаться. От следопыта с прожектором вместо фонарика скрыться трудновато. Глаза Шкурника искусственно светлеют, когда мимо окон проползает машина, блеснув солнечным светом о фары. На его лице меркнут признаки жизни. По ленивому морганию становится явственно видна усталость — страшное выражение до боли знакомого человека. Слишком родного для сердца человека.     Непривычно и неловко видеть, что ему тяжело. Парню, у которого всё вроде как сложно и многогранно, но в то же время с лёгкой руки. Грусть на этом лице — полная дикость.     Я хочу спросить что-то, что обычно вертится на языке у лучшего друга, хотя мы никогда не были лучшими друзьями. Тебе плохо? Что-то произошло? Херовый денёк, да? Сигареты попались с гашишем?     Что люди обычно говорят?     Когда я осознаю, что последняя идея оказалась бы самым выигрышным вариантом, рот уже мямлит какую-то ересь:     —Я не мастер утешать, но у деда есть боярышник.     Пиздец пообщались.     От стен отражается низкий смешок, через секунду он повторяется, щекоча мои леденеющие уши.     Тёмные зрачки сияют огоньком. Шкурник опять вылезает из убежища и упорно подставляется под вражеский огонь. Почти каждая наша встреча заканчивается сражением. И я честно без понятия, почему он всегда на это согласен.     —А говоришь, не мастер, —рукой рвано трёт подбородок, подбирая потерянность во взгляде и сменяя её чем-то похожим на нежность. То странное проявление нежности, которое подвластно одному лишь Шкурнику — он умеет высказать её одним взглядом или жестом. И необычно, что сейчас парень сидит за стойкой, не пытаясь никак сократить расстояние между нами. В любой другой день он непременно бы сделал хоть один лишний шаг в мою сторону, закинул руку на плечо или толкнул в бок. Иногда в нём бушует та ужасающая тактильность, противная мне и заставляющая убегать и отталкивать, однако сейчас от неё как будто не осталось и следа. Это жутко радует и выбивает из колеи одновременно. —Ты до семи?     Глаза в последний раз скашиваются на часы, будто это поможет убедиться, правильное ли решение я принимаю. В конце концов внуков не судят.     —Нет, сейчас пойду, наверное. Надо будет деду сказать.     —Я провожу, если тебе домой.     У этого «домой» в контексте со мной избыточно много значений. И ему словно по боку, какое именно фигурирует здесь и сейчас, Шкурник с некой готовностью наклоняет голову. В мозгу щёлкает раздражением от такой его… уверенности. Что мне можно так сказать. Даже если это он — просто поставить перед фактом. Можно подумать, мне необходима его помощь в том, чтобы дойти до подъезда.     Тяжело вздыхаю в потолок, беря секунду на размышления, и таки решаюсь сказать:     —Серьёзно, сегодня вообще не тот день, я не в настроении. Иди домой, к друзьям с курса, куда угодно. Уж извини, что заставила ждать, но сейчас явно не…     —Цветаева, чё за привычка меня выгонять? Ты же всё время не в настроении, когда нам общаться тогда? —никогда не думала, что меня будет тошнить от своей фамилии так сильно. После важного голоса Кравцова слышать её уже попросту невозможно. Целый день в ушах звенит не то от беспрерывного пения, не то от напряжения, которое висло в воздухе каждый раз, что литератор смотрел поверх голов, пытаясь выцепить мою. Мало придирался и обращался, но заставил быть на иголках как никогда. Потому что терпеть это придётся ещё много раз. Как минимум Кравцов смешной. Я совсем его не понимаю с этой манией взять (запихнуть) меня в свой кружок надрывания связок, чтобы в итоге с недовольной рожей сидеть по полдня, ища ушами каждую фальшь и неточность. И вот снова Цветаева. Эта дурацкая ярлычная фамилия вцепляется в глотку удивительно скоро и наточено.     —Ну вот тебе и очень тонкий намёк на пересмотр своего круга общения.    —Размечталась. Это называется дружба.     Не сдерживаю опрометчивого смешка. Внимательный к словам Шкурник нести полную ахинею может исключительно осмысленно. Мы зовём друг друга друзьями только для того, чтобы звать хоть как-то, но оба прекрасно знаем, насколько бессовестное это враньё с самого начала. Вслух это в разы смехотворнее проговоренного в мыслях.     Потому сейчас всё похоже на провокацию, очередную за этот бесконечный день.     —Это называется «преследование», чувак, —усмехаюсь в тон со звоном опустившейся на пол вазы. Теперь она стоит на указанном моим боссом месте — в закутке между сервантом, зеркалом и тумбой с различными брошами. И этого дизайнерского решения стоила моя грыжа? —У меня мега хреновый настрой, я не хочу никому портить этот день. Тем более тебе, —замечаю, как парень заметно меняется в лице. От прежней расслабленности и лукавства там не остаётся ничего, нижняя челюсть резко обостряется. Убитые шрамами костяшки привлекают внимание, вытравливаясь наружу.     Я всю жизнь ненавидела руки Паши, потому что не понимала, насколько можно их не ценить, чтобы из раза в раз сбивать вдребезги ради ничего. На них давно нет ни крови, ни проглядывающего мяса, ни пластырей. Остались только светлые колотые точки и полоски, испещрившие гребни костей. Когда он сжимает кулаки, они почти сливаются с натянувшейся кожей рук. Приходится прокрутить в голове свои последние реплики ещё раз, чтобы понять, в чём дело.     —Нет, —самые ненавистные моменты, когда меня захлёстывает паническое отрицание ни пойми чего. —Паш, это шутка, окей? Хреновая шутка, я не думала перед тем, как сказать.     Шкурник всегда способен учувствовать моё волнение, является оно очевидным или нет. Паша молчит, молчит, молчит, и по спине пробегается табун мурашек от его подавленного и раздражённого взгляда. Иногда кажется, что в такие моменты где-то раскрывается ящик Пандоры. Взгляд за секунду до Апокалипсиса.     —Я ничего не сказал.     Теперь он и вовсе замирает, двигая только нижней челюстью.     Кто-то однажды сказал, что совершенно выпадает из разговора, когда между мной и Пашей завязывается эта атмосфера. Проникающая только в нас двоих, которую не описать человеческой речью. За длительный период общения с человеком накапливается много личностей, и вы начинаете понимать друг друга с полуслова и полувзгляда. Это немного страшно, потому что дать кому-то доступ в свой разум — тупой и неблагодарный поступок.     Я, признаться, и сама выпадаю. Не понимаю, что это, почему это. Просто в какой-то момент становится настолько некомфортно и холодно, что на это нельзя не обратить внимание. Повисает напряжение, которое рвётся так же быстро и больно, как леска. И постоянно прилетает в еблет.     На тридцатой секунде до меня доходит: он следит. Это ужасное их качество с сестрой — следить. Тварски пугающее и неоднозначное.     —Знаешь что, пизди тогда побольше. Не надо молчать с таким лицом.     Изо рта вылетают грубости чуть ли не с идеально ровными интервалами, будто всю жизнь я тренировалась относиться к людям по-ублюдски.     За все годы существования мною выучен один закон — ощетинившись и встав в штыки, можно избежать боли. Её легче причинить кому-то другому, ради того, чтоб сохранить себя. В Пашу всегда нацелено мое главное оружие, потому что он слишком много знает и помнит из того, что мне хочется выжечь со свету.  Я ненавижу весь прошлый год целиком, и снова, снова, снова, снова-блять вспоминаю, потому что это не получится выкинуть из жизни, особенно из жизни окружающих. Не получается. Я ненавижу каждую вещь, связанную с десятым классом, оборвавшим мне... всё, по сути. И ненавижу людей, которые об этом знают.     Паша знает. Наверное, лучше и нагляднее, чем кто-либо другой.     И он только всеми руками за то, чтобы стоять на острие штыка.     Когда человек приручает дикое животное, не может не чувствовать своё превосходство над ним и полную зависимость этого зверя от одной его воли. Доверием и преданностью манипулировать проще всего. Но во мне почему-то всегда живёт чувство, что прирученный зверь однажды загрызёт меня. Стоит только ослабить бдительность или поверить в то, что он на твоей стороне. Зная остроту его клыков, приходится опасаться лишь сильнее.     Шкурник начинает грубым ненастроенным голосом:     —Я знаю, что тебе тяжело говорить об этом, так что…     —Мне не тяжело, —руки дёргано выпутывают завязки за спиной из хвалёного дедовского банта. Парень затыкается, облокачиваясь спиной о край стола. Смотреть людям в глаза не тяжело. Предавать людей не тяжело. Для Шкурника кулак в лицо сродни разговорам со мной — ко всему этому он уже привык. Слать нахуй легко. Отворачивать тоже. —Скорее уж тебе.     Показательно веду подбородком на его так и не разжавшиеся кулаки.     —А я об этом предпочитаю вообще молчать, чтобы было лучше всем. Поэтому, Павел, во имя блага общества, извольте.     Получил? Доволен?     Нихера он не доволен.     Возможно, ему хватило бы один раз замахнуться, чтобы вправить мне мозги раз и навсегда. Порой мне просто надо, необходимо, чтобы Паша заткнул меня сам. Из-за полной неограниченности слов и действий меня прорывает на всё это дерьмо, которое он выслушивает, принимает, и этим только заставляет жалеть. Отвратительнейшее чувство в мире.     —Когда ты начинаешь говорить официозно, ты меня пугаешь, —Шкурник вынужденно скашивает рот в подобие улыбки, следя, как я выбираюсь из фартука и закидываю его на одну из полок комода, перекинувшись через стойку.     Не найдясь с ответом, невротически тянусь за тряпкой, одним движением проходясь по столу и снова откидывая неприятную желтую материю под ящик кассы. С этого ракурса скулы и челюсти парня кажутся ещё более выраженными. Он отворачивается от меня к окну и тихо дышит, не говоря ни слова. Впадая в размышления, он кажется очень похожим на вечно задумчивую сестру. Их семейку в принципе будто стругали на принтере. Однажды встретив приятную женатую пару, увлечённо говорящую о чём-то с непомерным спокойствием и нежностью, внимательно заглянув в их лица, навсегда запоминаешь эти черты — самые неприметные и отличительные в то же самое время. Быть похожими на обоих родителей кажется чудом. С учётом, что я выгляжу в точности как мать и не переняла ни капли от отца, это нечто за пределами понимания. Существование полных семей само по себе является таким.     Некогда знакомого человека можно узнать из тысячи. Пашу можно узнать по грубым и одновременно утонченным чертам лица, ровным от природы, но вечно сдвинутым к переносице бровям и созвездиям шрамов на щеках. Некоторых людей красит самая классическая на Земле внешность. Если застать, как его полупрофиль ласкают мягкие световые полосы из-за окна, искрами венчая концы ресниц, можно на несколько мгновений выпасть из реальности. Выпасть очень неудачно и неловко. Если сильно сощуриться, их силуэты с Виктором Николаевичем что-то объединяет. Наверное, эти драные острые своды плеч, виной которым крой пиджака.                                  Опять у тебя в голове Кравцов.     —Меня это бесит, —в упёршиеся в подбородок пальцы негромко бормочет Шкурник. Серьёзность тона заставляет сморгнуть странные мысли, захватившие голову на секунду, и понять, что я в действительности терпеть не могу его в таком состоянии. —Так нельзя, Аль.     А ещё — не могу отвести от Шкурника взгляда.     Усталость не прибавляет тону красок, а я, честно говоря, и не знаю, какую эмоциональную окраску вложить в разговор. Получается резко и тихо:     —Что нельзя?     —Постоянно делать вид, что всё нормально, и забывать.     Глаза закатываются автоматически. Может, это нервный тик, а не привычка?     Эта самая атмосфера выходит из-за кулис.     —Кто сказал, что я забываю?     —Ты пытаешься.     —Да блять. Вот откуда тебе знать, —упираюсь ладонями в дерево стола, чувствую, как матовая поверхность тихо скрежещет и отдаёт ритмом моего пульса. Вдвое быстрее, чем обычно. —Или ты предлагаешь мне каждый день вспоминать о том случае? Я просто толкаюсь от этого момента дальше, а не кручусь вокруг него. Это не значит, что я пытаюсь забыть.     —Я предлагаю не избегать этой темы хотя бы со мной.     Моя невнятная брань снова вылетает в многострадальный потолок. Если бы стены могли говорить, я бы разосралась даже с ними. Стоит ли тогда подавать надежды на взаимодействие с людьми?     Паша перестаёт осторожничать. Ножки стула возле кассы неприятно скрипят, когда по полу раздаётся заметный шаг, ударяющийся о самую подошву моих кед.     —Слушай, —снова шаг. Глаза закрываются сами, когда до ушей доносится очередной скрип. Между нами должно оставаться ещё около пяти-шести шагов, но голос парня звучит, кажется, слишком близко.     Вдох, выдох.     —Мы друг другу не никто. Я хочу, чтобы ты могла обратиться ко мне, если тебя что-то беспокоит или если тебе нужно выговориться, самым спокойным и проницательным голосом во Вселенной. На который я купилась бы года полтора назад. Возможно, не закрывай я глаза, это не пробирало бы до озноба, больно сжимающего внутренности в кулак.     Я представляю, как отвечаю: да, конечно.     Извини, давай поговорим.     Как в мультфильмах, где оказывается, что двадцатиминутный эпизод не состоялся бы, поговори нарисованные герои с самого начала и пойми они друг друга. Просто в реальности проблемы не решаются разговорами. Такие — не решаются.     —А мне не нужно выговариваться. Я не одержима этой темой, я это пережила. И не хочу свихнуться, постоянно думая об этом, ясно? Не надо учить меня, блять, жить, и не надо оправдывать свою помешанность на том событии какими-то моими проблемами. У меня нет проблем, —голос срывается сам, мгновенно уходя в сиплый кашель. Чтобы не хрипеть в хоре, нужно поменьше кричать — пролетает в голове мысль, обрывающаяся звонким цокотом штор из ракушек.     Чтобы не хрипеть в хоре.     Просто охуеть…     —Опять ты орёшь, Ася, —кряхтение деда из-за угла, а следом — высовывающееся из дверной щели лицо. Снова стрёмное имя на букву «а», но лишь бы не моё. Из горла вырывается унылый смешок.     Вовремя, дедуль. Как всегда у тебя бывает     Друг даже не оборачивается в сторону вошедшего старика. Он смотрит на меня очень отстранённо и сурово, как батя, отчитывающий за поздний приход домой и неровную походку. Какая-то карикатура на жизнь. Как будто вообще существует этот батя, наделённый правом меня отчитывать.     В магазине повисает мерзкая тишина, давящая на лопатки вполне ощутимо. Один толчок — и ты срываешься со своей скалы вниз. Шкурник неотрывно сверлит меня взглядом, и каждое его моргание странно перекликается с гудками автомобилей далеко по улице. Вот примерно таким выражением лица можно запустить пулю кому-нибудь в висок. У нас с Пашей есть бесчисленное множество безумно неприятных тем, однако, что странно, Шкурник никогда не пытается ограничиться в их обсуждении — напротив, он из раза в раз вспоминает это, будто пытается выбить из меня что-то. Какую-то реакцию, слово, действие. Не тут-то было, парниша. Нужного ты не дождёшься уж точно.     Мутно прохожусь по нему глазами, считаю до пяти, как последняя идиотка, в надежде успокоиться, и только после этого сраного ритуала встречаюсь с выражением лица деда. Абсолютно спокойным, каменным и пустым. Такое выражение характерно только очень старым или очень больным людям, когда одним глазом они уже видят свой личный туннель с белым лучом света. У него такое лицо уже много лет. Поэтому во мне мысль о его белеющих глазах давно не отдаётся болью. Не отдаётся вообще ничем. Для меня дед никогда не был членом семьи — она состояла только из меня и матери. Дедушка шёл добавочным пунктом, записанным карандашом, запасным вариантом на ковчег. Я и сама не уверена, как он воспринимал меня и маму. Последние годы и вовсе перестав осознавать, что происходит, седой улыбчивый мужчина, рассказывающий странные истории, показывающий разные антикварные вещицы, провонявшие старостью и железом, сажающий меня на коленку, когда в комнате было ещё много кресел, навсегда остался в детстве. За той дверью, которая уже закрылась на замок.     На прошлой неделе дед убрал с одной из полок любимую вазу, что «надоела» его художественному взору, которую как зеницу ока берегла бабушка. Белый фарфор с синим орнаментом трепетно оберегался каждым из нас. Если бы мать это увидела, вероятно, у неё бы перехватило сердце. Уже к выходным родственник не вспомнил о её существовании. Это стало самым явным знаком, что этот человек пропадает. Перестали пугать мысли о том, что всё, некогда хранившееся в его мозгу, постепенно смазывается и уходит, он перестаёт замечать мелочи и всё чаще теряется в пространстве и диалогах. Это уже не совсем полноценный человек, и процесс его пропадания запущен достаточно давно. Мне остаётся только терпеть и следить, как дед увядает на глазах. Жаль, длительность этого периода нет возможности рассчитать. Можно просто ждать, как экспериментатор, наблюдающий за подопытными крысами в банке, просто будучи уверенной: однажды в ней так или иначе закончится кислород.     —Смена окончена. Я ухожу, не забудь закрыть магазин.     Стоило бы переживать за резкость и дрожь в тоне, если бы родственник вообще замечал такие вещи и придавал им значение. Для него звучит априори одна Морзянка — чистый набор букв, складывающийся в слова.     —Уже? —желтеющие пальцы в некоторой тряской закатывают рукава хлопковой рубашки, глаза, перетянутые сетью морщин и пелены, обращаются к настенным часам. Он вообще видит стрелки? —Ясно. Пань, ты проводишь что ли?     —Нет, я…     —Да, не волнуйтесь, —переглушая начало моей фразы говорит Шкурник, кивая и наконец отрываясь от меня, чтобы пожать руку деду. Тот с трепетом хлопает Павла по плечу, размахивая кистью. Вот так просто этот парень завладевает вниманием людей и переводит ситуацию в нужное русло. Удобная жизнь, не иначе. —Провожу, —с особо твёрдой интонацией закрепляет улыбкой. Столь бессовестно натянутой и дежурной, что мне приходится успокоить себя: я предупреждала, что испорчу ему настроение. Я предупреждала.     Он сам нарвался.     Когда сердце перестаёт взбалмошно колотиться о виски, вспоминаю, что уходить и правда пора. Прошагиваю к стойке, выуживая из-под тумбы рюкзак и закидывая на плечо. Он больно бьётся о хребет, вынуждая невольно поморщиться, но пройти мимо родственника со спокойным касанием предплечья. Обозначить своё присутствие, чтобы он не забыл, что мы виделись сегодня.     Но в момент, когда ладонь касается ручки стеклянной двери, дед припечатывает меня в полу одной-единственной фразой:     —Анют, а твоя мама что-то давненько не заходила, работает всё?     И мир разлетается на куски.     Что...     Сердце затихает вместе с тиканьем часового механизма, пальцы судорожно срываются с железа ручки. Только глаза бешено летят назад, сначала врезаясь в мертвенно бледное лицо Паши, а потом — незамысловато заинтересованное старика. Ощущается как прыжок в бассейн с жидким азотом.     До последнего мозг отбивается от мысли, что дедушка…     Блять.     Нет. Нет.     Ха-ха. Это же, сука, даже смешно.     Можно забыть что угодно: куда положил ключи от квартиры, что разбил любимую кружку неделю назад, а сейчас настойчиво пытаешься отыскать её на полке, дату оплаты коммуналки, когда у вас с женой годовщина, — да всё можно забыть. Это мелочи, особенно для пожилых людей. Для деда и вовсе нормально даже забывать код от подъезда, который он вводит каждый божий день по нескольку раз.     Но никакой человек не может забыть о смерти своей родной единственной дочери. Ни один грёбаный человек.     Вот так просто взять и забыть. Выбросить из головы, как ненужный и обременяющий груз.     В горле концентрируется ком из настоящей ненависти, потому что именно в эту минуту я ненавижу всё в нём до единой детали: эти морщины, эти доверчивые простые глаза, этот ужасный голос, которым он успокаивал меня в детстве, эту клетчатую рубашку, которую мне пришлось отстирывать и отглаживать, а сейчас на ней всюду виднелись перманентные неопрятные складки. Меж косяков стоял человек, который, кажется, даже не узнавал меня, ту, на кого смотрит. Давно не узнавал и не окликал даже по имени.     На углах губ зависает сумасшедшая улыбка, потому что в разум проникает осознание: я лишилась всех родных ещё год назад, в то время как эта уверенность, что под боком пока есть тот, кто вместе со мной, кто помнит по-настоящему, была мнимой от и до.     Я чувствую в последнем пересечении наших с Пашей взглядов его страшное ожидание. Не зная, чего ждать от себя самой.     Она умерла.     Она умерла.     Она, блять, умерла.     Но этот ком выплёвывается совершенно подавленным и дрожащим:     —Да как ты мог?..     —Аля, пойдём, —чужая рука оказывается на моём плече моментально, как раз когда веки становятся неприятно холодными и мокрыми. Даже чувствуя лопатками чужую грудную клетку и ощущая, как губы вплотную к уху повторяют твёрдое: —Пойдём, —взгляд не отрывается от старческого лица. На котором ничего. Ни единой мысли.     Сволочь…     —Ты же стоял рядом со мной, когда маму хоронили. Прямо вот здесь, —под ногой звучит удар об пол, который повторяется ещё раз уже невротически.     —Аля, я умоляю.     По щеке полоской стекает холод, следом за которым ощущается резкое покалывание.     Хотя колит как будто бы каждый миллиметр тела.     —Ты серьёзно? Серьёзно забыл? Да как… ты мог… Сначала бабушка, потом мать. Всех решил вычеркнуть, кто о тебе пёкся? Эй, а я-то для тебя существую? Или так, прислуга, шастающая туда-сюда, всё равно, лишь бы жизнь твою поганую продлевала? Чего ты смотришь на меня? Ну, говори! —голос проваливается вниз, когда мужская рука вытаскивает меня из магазина на улицу. Никогда не бывшая настолько сильной действительно мужская рука. Рюкзак громко ударяется об асфальт, камнем соскальзывая с плеча в унисон с хлопком и звоном двери, грузно волочится по плиточной битой дорожке ещё восемь шагов — ровно столько требуется, чтобы отойти от витрины антикварного, где остался дед с кромешно полыми глазницами. —Сука!..     Шкурник не даёт мне набрать воздух в лёгкие, рывком притягивая к себе. Нас заносит ровно в обшарпанную стену соседнего здания, на секунду слышится хруст в спине парня.     В ушах обычный белый шум. Оглушительно громкий, с которым вся ноша нашей семьи только что свалилась на меня. Дедушка был моей опорой прошлой весной. Это был человек, тянущий за локоть наверх, когда подкосились колени и когда я была готова падать к матери в погребальную яму. Ради которого стоило оставаться просто потому, что во мне течёт его кровь и без меня он не приготовит себе еду и не оформит договор с закупщиком — не проживёт даже месяц. Выйдет из этой системы, на которую запрограммирована жизнь. А минуту назад от дедушки осталась только оболочка, не обладающая тем единственно важным — воспоминанием о ней.     «Работает всё?».     Работает.     Даже сейчас работает.     —Уроды.     За левым ухом ощущается невесомое касание тёплых пальцев. Контраст холода на лице, обостряемого морским ветром, и тепла, окутавшего замком из рук, не оставляют никаких шансов, чтобы не понять, что я заплакала. Держалась почти год и позорно сдалась.     —Какие же вы, мужики, уроды. И все как один — ничего, сука, не держите в своей голове, ничего за душой, блять, святого. Как? Стоять, блять, смотреть, как твою дочь засовывают в печь крематория, а потом жить, —когда я всхлипываю, вспоминаю, что на улице могут быть люди. Панически толкаюсь назад, но тут же возвращаюсь на место насильно. На теменную кость опускается Пашин лоб. Голос начинает сбиваться отвратительно заметнее, —через двенадцать месяцев сказать вот это.     —Он старый больной человек, —одного ощущения сжимающихся лёгких начинает тошнить. В момент, когда Шкурник захватывает прядь моих волос, отводя её за ухо, и наклоняется к нему, носом касаясь корней волос, мне кажется, что на шее плотно затягивают петлю. По ушам начинает мелко колотить чем-то прохладным. Осознание, что это начинающийся дождь, приходит едва не через минуту, потому что мозг упрямо закручивается только вокруг горячих рук и тихого голоса наверху. —Слышишь меня? Не говори того, о чём станешь жалеть потом.     —А я не пожалею. Он ведь не жалеет, с чего бы мне изворачиваться перед…     —Аля, твой дед болен, его нельзя обвинять в том, что он не может контролировать. Что говорил врач?     Шум моросящей воды за спиной начинает мало-помалу нарастать, по лопаткам пробегается мороз.     —Говори со мной. Что заключал врач?     —Что дед всё забывает… Это не означает, что он может говорить со мной о том, что мама не умерла. Иначе что со мной, а? Вот что со мной случилось, что теперь я такая?     —Он не влияет на это. Твой дедушка не заслужил ни слова, что ты сказала ему, —плотная ткань толстовки проминается под равномерным скольжением ладони, и я окончательно перестаю упираться, опуская голову в плечо Шкурника. Боковым зрением замечаю, что бессовестно испортила ему пиджак — теперь на нём заметно продолговатое мокрое пятно, оставленное моей щекой. Тушь колет сетчатку и кожу. —Как и я, —немного приободряющим голосом добавляет он, чуть встряхивая за плечи. Совсем аккуратно и легко, как хрустальную вазу за секунду до того, как уронить. —Сейчас единственное, что он может делать — это продолжать жизнь обычным ходом столько, сколько дано. Или ты хочешь, чтобы он был в пансионате, правильно? Хочешь, чтобы он сгнил там заживо, а за собой оставил чёрное пятно в твоей памяти и угрызения совести? Хэй, Аль, не молчи.     —Перестань.     И он вправду перестаёт.     В мочку уха прилетает смешок и греющий выдох, который действует лучше всякого успокоительного. Если Паша улыбается, значит, конец света ещё не случился. Всё нормально. Вдох-выдох. От одного виска до другого в пространстве черепной коробки не чувствуется ничего, кроме сплошной пустоты. Ощущается только, как об кожу бьётся дождь и как моё обессиленное тело остаётся в вертикальном положении только благодаря Павлу. От гортани медленно откатывается лезвие злобы. От неё остаётся только хрипота и наверняка безбожно растёкшийся макияж.     Вдох-выдох.     —Если за это время на улице промелькнуло хоть одно живое существо, я прикончу тебя, —невнятно бурчу парню в рукав, пока что не осмеливаясь отстраняться и оборачиваться. Самое страшное, что не слишком-то и хочется. Нос улавливает приятный горький запах мыла, стирального порошка, цитрусовых, а ещё немного отдаёт запахом спичек. Окутывающее тёплое облако. Его тихий смех сливается с шуршанием листвы и жаром раскалённого асфальта.     —Прямо сейчас за нами о-о-очень внимательно следит кое-кто справа от тебя.     Я скидываю с себя чужие руки, рывком разворачиваясь едва не с ужасом, но тут же натыкаюсь на пушистого, примятого каплями серого кота возле мусорного бака на углу дома. Тот, испугавшись моей резкости и приблизившейся ноги, подскакивает на лапы, но тут же опускается обратно, сияя желтыми глазами. Бегло осматриваю по-странному пустынную для Старого города улицу, однако, не обнаружив на ней никого, вздыхаю с облегчением. Шкурник улыбается всё же несколько подавленно, но заметно более привычным выражением. Руки парня ещё пару секунд висят в воздухе так, словно до сих пор обхватывают мои плечи, но вскоре отмерзают и перемещаются в карманы штанов. Он расслабленно осматривает меня, своё пятно на пиджаке и чему-то кивает.     На язык не ложится ни одного нормального слова, не выдавливается из горла даже благодарность или извинение. Паша понимает без слов и это. Вновь кивает, наклоняется к земле за моим рюкзаком и делает шаг от стены. Забираю ношу из его рук молча и сконфуженно, растирая лицо рукавом толстовки. В горле першит и хочется курить.     Я нервно начинаю рыться в карманах, нащупывая металл зажигалки и картон пачки. Мятой и абсолютно пустой. Надо покурить.     Шкурник продолжительно смотрит, как я копаюсь в отделениях рюкзака в полной уверенности найти там некогда отстреленные сигареты, но под пальцами только мнутся листы и гремят ключи от дома. От нескольких «домов».     Вдох-выдох.     —Блять.     —Держи, —примирительно протягивает мне свой Winston blue, опустошённый меньше чем на половину. Богатые запасы Шкурника всегда подобны ящику с сокровищами. На секунду зависаю, вытягивая-таки две штуки под насмешливым взглядом, вторую сигарету сразу же убирая в свою рваную по краям поношенную пачку.     Совесть не грызет, потому что закон курильщиков гласит: «всё отданное возвращается».     Как ни чуждо, но за жизнь я не отдала ни одной сигареты.     После того, как вспыхивает огонь зажигалки и в глотку забивается спасительный терпкий дым, меня окончательно отпускает. За спиной свергает, и через несколько мгновений по земле прокатывается рокот молнии.     —Пойдём? —Паша мягко улыбается, натягивая капюшон мне на голову осторожным, но настойчивым движением. Шкурник заставляет чувствовать себя последней тварью — то есть, пожалуй, никак не отбиваться от реальности. Гляжу на его красивый пиджак, впитавший в себя уже множество капель дождя. Киваю.     Я его предупреждала.     Всю дорогу до станции мы не говорим ни слова.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.