ID работы: 13164897

No one ever

Слэш
NC-17
Завершён
285
автор
Размер:
129 страниц, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
285 Нравится 149 Отзывы 46 В сборник Скачать

Madonna

Настройки текста
Примечания:
      Эйгон говорит, что он совсем съехал с катушек, а Эймонд ведь действительно съехал — с катушек, с ума, с колёс, с шариков-роликов, со здорового и трезвого, со способности думать о чём-то другом.       Помешался. Сбрендил. Помутился рассудком.       Он и не отрицает вовсе, кивает — да-да, брат, ты прав, брат, ты всё верно говоришь: съехал прямиком в сумасшествие, на самое дно карамельно-карих глаз, увяз в них, как кроненпробка в растопленном солнцем асфальте.       Намертво застрял. Без возможности — и попыток — и даже мысли о попытках! — выбраться.       — Он тебя околдовал, — Эйгон выдыхает сигаретный дым и смотрит пристально, пытливо, словно ищет в Эймонде ответ на вопрос о том, как его, бедолагу, расколдовать. — Приручил, будто дворовую псину. Это что-то ненормальное.       Эйгон упрекает в бездействии, вынуждая оправдываться и возражать, но Эймонд не возражает, качает головой, с любыми упрёками молчаливо соглашается: всё именно так, брат, именно так и никак иначе — околдовал, приручил, приструнил, посадил на цепь, кормит с рук и великодушно позволяет тыкать холодным мокрым носом в острые колени.       Подчинил себе целиком и полностью.       Эймонд только рад, если честно — с братом он всегда честен, — и плещется во влюблённости, которую Эйгон обозвал безумием, с неуёмным восторгом ребёнка: он чертовски счастлив и хочет кричать о своём счастье, и о любви, и об острых коленях, но имя их обладателя Эймонд всегда произносит едва ли не шёпотом:       — Люцерис ждёт, мне пора, — он улыбается виновато, наблюдая, как закатываются глаза, как сигарета тонет в пепельнице, как Эйгон небрежно отмахивается от него, безнадёжного идиота.       — Иди-иди к своей принцессе, безнадёжный идиот, — Эйгон злится, а Эймонд знает, что никакая это не злость.       Он оставляет деньги за кофе, оставляет брата наедине с пепельницей и торопится домой так, как мечтал всю жизнь.       Эйгон завидует — немного совсем, по-доброму — и ревнует: Эймонд нашёл свою гавань, а он пока дрейфует в открытом море, но и Эйгон однажды причалит к берегу, и Эйгон будет так же влюблён и счастлив — нет никаких в том сомнений, потому Эймонд всегда терпеливо улыбается на неубедительные старания Эйгона охладить его пыл. Когда-нибудь он сам полюбит и сам всё поймёт.       Когда-нибудь и Эйгона будут встречать дома жаркие объятья.       Обычно Люцерис сдержанно-ласков: обнимает тёплыми ладонями лицо, встаёт на носочки и целует, приветствуя. У Эймонда загораются щёки и сердце глухо бьёт по рёбрам, он трепетно ведёт пальцами по изгибу талии, дышит глубоко, уткнувшись в основание шеи, пропитывается запахом горького миндаля и сладкого тела и понимает, что здесь, на пороге их квартиры, в плену рук, в тепле кожи под тонкой футболкой, заключается кульминация дня и всей жизни. Эймонд уходит на работу лишь для того, чтобы вернуться к Люцерису, Эймонд живёт лишь для того, чтобы его пылающие щёки грели мягкие ладони, пахнущие миндалём.       Иногда Люцерис бывает не в настроении для ласки: он злится, запирается в своей комнате, не показывает носа до утра, и каждый такой вечер — пустой, как порог их квартиры, лишённый единственной сути — превращается для Эймонда в каторгу. Он не знает причин, и проклинает себя, и готов натурально как пёс скулить под дверью. Люцерис раздражается его виноватым видом, потому Эймонд вида не подаёт: посыпает голову пеплом в тишине и одиночестве, и утром подкрадывается опасливо, выверяя каждый шаг, обнимает со спины, зарывается лицом в волосы, ждёт реакции, и когда Люцерис расслабленно опускает плечи, разрешая касаться, Эймонд касается — целует целомудренно в нежное место за ухом и прижимается крепче, предвкушая томительное ожидание возвращения домой.       И очень редко — правда, в последнее время всё чаще — Люцерис становится игривым. Эймонд теряется в такие моменты. Он не может их предугадать и распознать в Люцерисе преступное намерение, как не может ручаться за себя — соблазн, горящий в карамельно-карих глазах, слишком велик, а Эймонд — всего лишь слабый человек. Ловкость пальцев, выпутывающих пуговицы рубашки из мелких петель, сводит живот жарким напряжением.       — Люцерис, не надо, — он умоляет, но Люцерис глух к его мольбам и беспощаден в стремлении сломить его волю.       Воля, и выдержка, и принципы прогибаются под помутневшим от похоти взглядом, под разрядными искрами, рождёнными контактом бесстыжих рук и взмокшей кожи. Каждый раз Эймонд подходит всё ближе к грани, с каждым разом отрываться от настойчивых губ всё сложнее, но тем не менее каждый раз он находит силы стряхнуть с себя обжигающие ладони.       — Я не могу, Люцерис, — он звучит разбито и жалко, будто жаждет продолжения, и наверное так оно и есть, но эти две половины его души никак не примирятся друг с другом, однако Люцерису плевать совершенно — он тянется к Эймонду снова и снова, и Эймонд снова и снова повторяет: — Нет, нет, прекрати, я не могу. Нельзя, остановись, как же ты не понимаешь?..       Люцерис не понимает. Не хочет понимать и даже слушать не хочет.       Он падает на постель — такой хрупкий на белой простыни, такой нежный, разрушительно обнажённый — и разводит ноги, заставляя Эймонда зажмуриться.       Кровь кипит и рвёт вены, а Люцерис просит:       — Пожалуйста, Эймонд, я так хочу... Ты ведь мой муж, почему же нельзя?       Его голос — мёд и яд, слившиеся в песню морской сирены.       Эймонд смотрит на то, как Люцерис ласкает себя, возведённого в пик возбуждения, как он открывается перед ним, как отчаянно кусает заалевшие губы. Эймонд мечтает поддаться и познать тесноту его тела, но цена низменного порыва чересчур высока, и он, вернув рассудку ясность, кутает Люцериса в одеяло, целует в лоб, шепчет:       — Ты — моя святыня. Я не запятнаю тебя.       И уходит в спешке, оставляет его одного в спальне, сбегает — от себя в первую очередь.       Сбегает в объятья чужих холодных рук, не способных заменить рук горячих и родных, но всё же утоляющих голод в степени, необходимой для того, чтобы не замарать в приступе похоти самое ценное, чистое, невинное, что у него есть.       Люцерис неприкосновенен. Он непорочен, как дитя — и как дитя не знает, о чём просит.       Эймонд поклялся оберегать Люцериса от грязи. Эймонд не имеет права стать тем, кто развратит его, кто осквернит его тело, кто оставит на нём следы.       Эймонд не выдержит, если это случится.       Эйгон говорит, что он совсем съехал с катушек, раз меняет мужа, которого желает до дрожи, на дешёвых шлюх. Эйгон обычно прав, но не в этом случае: он никогда не любил и не способен понять, что это значит — любить. Что это значит — защищать кого-то от мира и от самого себя.       Эйгону невдомёк, что есть те, кого нужно беречь, и есть те, кого нужно вминать лицом в подушку. Брат привык мешать всех в кучу — глупый старший брат, не отличающий белое от чёрного, — он гадит там, где ест, тащит в постель любого, кто хоть сколько-нибудь ему приглянулся, и пачкает всё, до чего может дотянуться, неукротимой похотью.       Глупый-глупый старший брат. Грязь, которую Эймонд опрометчиво впустил в их жизнь.       Эймонд не удивляется даже, когда слышит голос Эйгона из спальни Люцериса. Вернулся домой раньше обычного — так банально, что хочется смеяться, но Эймонду не до смеха: он задыхается от боли, сопровождающей каждый тяжёлый удар сердца. Он будто бы с самого начала ждал этого, понимая, что идиллия не продлится долго, что Люцерис — слишком лакомый кусочек для всякого рода мерзавцев, а брат его, образец бесчестия, — слишком близко подобрался к такому лакомому кусочку.       Эймонд наивно надеялся на святость родственных уз, но для Эйгона, очевидно, родственные узы — недостаточное препятствие на пути к заднице Люцериса, к заднице возлюбленного мужа родного брата, которого тот берёг как зеницу ока.       Пока его не коснулись чужие руки.       Всё плывет, всё вязнет в тумане — мысли, образы и голос, вопящий о том, что так нельзя — да, именно, так нельзя: нельзя скакать на члене Эйгона, Люцерис, нельзя выстанывать его имя, запрокинув голову, нельзя цепляться за его плечи, что же ты делаешь, Люцерис, ты ведь никогда не отмоешься от этого, ты никогда не станешь вновь чистым, ты теперь такой же, как он, такой же, как все они — такая же липкая вонючая грязь.       — Блять, Эймонд! — Эйгон вздрагивает — невозможно не усмехнуться, глядя на его перекошенное лицо. — Эймонд, послушай, я всё об... Боже, Эймонд, убери пистолет.       Пистолет?.. Ах, да, он достал его из сейфа, кажется, — и когда успел? — туман прячет мысли от Эймонда, путает, размывает мир по краям, но в любом случае нужно было спохватываться раньше, Эйгон: перед тем, как засунуть свой член в не принадлежащее тебе отверстие.       Люцерис кричит, когда раздаётся выстрел, и кричит громче, когда Эймонд стреляет второй раз. Эйгон валится в бордовое марево, становится отжившим и ничего не значащим — восхитительно просто. Люцерис обнажён, чудовищно напуган и безнадёжно испачкан: кровь Эйгона каплями скользит по груди, на бёдрах остывают его прикосновения, на шее набирают цвет следы его губ. Наверняка и зад заполнен тёплой спермой, и визгливая глотка не единожды познала чужой член.       Эймонд думает, что было бы неплохо трахнуть Люцериса напоследок — он ведь столько раз видел это во снах, а Люцерис столько раз просил, — но сточная канава чище, чем то, во что превратилась его незапятнанная святыня, — и ему противно.       Даже смотреть на него противно. И противно слушать. И противно понимать, что никакой святыни никогда не существовало — всегда была лишь дешёвая шлюха.       Пронзительный крик обрывается третьим выстрелом. Так же просто, как пару секунд назад. На лбу, куда Эймонд в благоговении целовал мужа, распускается последний поцелуй. Люцерис падает, приземлившись на залитую кровью грудь своего любовника. Взгляд карамельно-карих глаз устремляется в потолок и тут же гаснет, подёрнувшись коркой льда.       Эймонду не жаль — он пустой, каким всегда теперь будет порог его квартиры. Есть только разочарование, отдающее горечью миндаля на корне языка, и призрак тепла под пальцами: металл рукояти нагрелся в ладони и ощущается родным и ласковым — его ласка куда более честная, чем та, которую когда-то — так давно, что уже стало небылью — дарил Люцерис.       Эймонду не жаль. Он смотрит на тела, распятые им на постели, и он не знает этих людей: похотливый предатель — не его брат, грязная потаскушка — не его муж.       Эймонд ошибся, но понятия не имеет в чём.       Ему не жаль и, откровенно говоря, плевать. В магазине пистолета два патрона — в два раза больше, чем нужно для того, чтобы забыть обо всём.       Возможно, пуля приведёт его туда, где он найдёт кого-то истинно чистого.       Возможно, пуля — это ответ.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.