и з з а н е г о
просто из-за него всё опять не так почему просто нельзя было жить спокойно почему это всё происходит почему это всё происходит из-за него почему он просто не мог умереть спокойно но счастливо почему Эйприл должна жертвовать счастьем почему она должна страдать он просто должен был умереть и всё всё никаких больше — — …ДИ! — прорвалось сквозь пелену. Оглушительно звонко, что рвало перепонки; ушло несколько секунд на то, чтобы понять, что обращаются вообще к нему. …к нему же? — ДОННИ, — донеслось чуть менее громко, но Эйприл даже не раскрывала рта, как при крике: она шептала. — МНЕ УЙТИ? Он, кажется, отрицательно мотнул головой, оседая по изголовью вниз. Ему требовалось давление. Давление живого тела на грудную клетку, потому что всего было слишком много. Звуков было слишком много. И они были слишком громкими, визжащими, рвали его плоть, грудь, всё в юноше, выворачивая наизнанку. Эйприл повторила предложение на ломанном языке жестов. «Прости, мне уйти?» Донателло выдохнул, беспомощно смотря на женщину, что сидела в другом конце комнаты и девушку, что практически была в его объятьях — ему просто нужно было протянуть руки, и Эйприл бы все поняла. Донателло правда это было нужно. Потому что требовалось понять, что Эйприл ещё жива, и здесь, рядом с ним. Всё ещё с ним, пока с ним — он просто уткнулся носом в её ключицу, совершая дыхательный такт: три секунды — вдох, нос; восемь секунд выдох, рот. Что они оба целы и живы, что оба в безопасности. Донателло не ощущал себя в безопасности. Эйприл справлялась с его приступами так чётко и ладно, даже его братья не могли толком оказать помощь порой. Но подруга, хоть и не всегда, но чаще всего попадала прямо в яблочко; сама мысль о том, что ему приходилось справляться со своей нервной системой в одиночку ужасала тогда, когда Эйприл готовилась к поступлению в колледж. Но сейчас было страшнее, в разы ужаснее: от мысли, что она погибнет вслед за ним, аннигилировала каждый атом первородным страхом. Собственная смерть не пугала уже давно, но её смерть была слишком ужасной — в груди копошилось что-то холодное, злобно-острое, вспарывающее брюшину. Её смерть — то, из-за чего он бы умирал в адских муках, не в силах ничего изменить или исправить. Её смерть — бесконечный холод, беспросветная, чёрная зима, чума и мор, после которых н и ч е г о н е т. Её смерть — это смерть солнца, без которого весна не наступит. Но сейчас Эйприл была рядом, дарила ему возможность вдохнуть и рвано дышать её запахом, сминая её теснее. Был какой-то образ и шум на периферии: Мамочка, кажется, что-то показала подруге, указав на бутылочку. Дон едва мог различать выражение лица доньи, которое было пропитано чем-то неправильно понятным по отношению к нему, но коснуться — она не коснулась. Просто кивнула и вышла. Но Эйприл была здесь. Живая, дышащая, буквально согревающая его обледеневшее от ужаса нутро. Мягкие прикосновения её ладоней по телу — трионикс даже не до конца понимал, где именно его касаются, ощущения были притупленные, поблекшие, будто передавались сквозь отмеревшую, колкую вату. Тремор рук от кровавого озноба внутри: Донателло мало чего понимал в этой тишине, что давила на своды черепа, создавая звон в ушах. Не понимал, почему Эйприл так спокойна — почему она не отстраняется, а проводит остатки своей жизни рядом с ним, прикованным к постели. С ним, обречённым на смерть. Горло адски чесалось от напряжения мышц, но даже скрипа не удавалось произнести. Эйприл уткнулась лбом и, прикрыв глаза, ждала, по всей видимости, пока Дон вновь сможет реагировать и говорить. Её пальцы подняли его ладонь на уровень карамельных глаз — подруга рассматривала его, словно он был ценен. Затем мягкие кудри коснулись плеч: голова упала в ямку между шеей и ключицей, а пальцы аккуратно переплелись. От чувств гудела кровь, она буквально тряслась в сосудах, когда в глубине лёгких оседало холодное, пыльное осознание. Мысли, перегоревшие от паники в пепел, сожаление и вина — Почему. П о ч е м у. П о ч е м у. Его мозг тщетно пытался найти ответ среди воспоминаний, что мелькали перед глазами. Солнечные и лучистые, они грели до боли в глазах и сердце. Маленькие цветные пятнышки калейдоскопа, солнечные блики и зайчики. Если смотреть на солнце, не ослепнешь. Но слёзы будут течь по лицу — это защитная реакция. »… не понимаю,» — слабые руки дрожали, делая знаки стёртыми и почти нечитаемыми. Гланды болели, а связки стягивало — Дон с трудом мог выразить мысль сквозь поток аберрации на поверхности кожи и зудящего шума в голове. «Почему.» «Почему что?» — должно быть, сказала она. Тишина выдавливала все мысли из черепной коробки, выдавливала его самого, будто из тюбика, когда там скопилась паста в уголках. Зрение подводило, но трионикс мог выцепить: девушка в его руках обнадеживающе улыбалась. Не вымученно, не по привычке, искренне. Дон с трудом сглотнул, отрицательно мотнув головой. Мягкотелый вертел головой, пытаясь сложить всё отрицание в этот жест, чтобы коснуться пальцами гортани, а затем — поднять голову, всматриваясь в лицо подруги. Надеясь, что по взгляду и его дёрганным жестам она поймет, что ему требуется заземление. — Что ты не понимаешь? — уточнила подруга тихо, немного боязно, судя по лицу. Но её голосочек проникал в слух, а сознание боролось, карабкалось, цеплялось за тональность и интонацию, как тонущий за соломинку. — Донни? «Почему ты делаешь это с собой», — отозвался мягкотелый с трудом. Пальцы пытались выскоблить слова из тремора. Получилось неуклюже, будто жесты и буквы слипались, превращаясь во что-то уродливое и непонятное, задыхались без воздуха. «Зачем ты жертвуешь собой, Эйприл. Зачем спасать ягнят?» Зачем спасать того, кто уже и так лежит в могиле и ждёт? Эйприл застыла. Застыла с таким болезненным видом; Дон что-то упускал. Упускал в чертах её лица, мимике и позе тела; упускал что-то существенно важное в глазах, в причине, почему она держит его за руку и находится так близко к сердцу с такой ровной, сильной и одновременно спокойной уверенностью. Какой-то самоотверженной, покладистой и даже фаталистической. Ответом была лишь улыбка. Молчаливая, как ночное небо октября, как дуновение ветра, заставившее штору в палате качаться. Тишина рвала голосовые связки. СКАЖИ НУ ЖЕ СКАЖИ УЖЕ ПОЖАЛУЙСТА во рту было так много осколков. мягкотелый утопал в собственной крови, что не было видно, но которую было легко почувствовать в глотке. кровь, сводящая спазмом, куски бетона и арматуры, мусора и стекла, всё, что так обильно гнило в нём, вновь было в глотке. НАЧНИ БЛЯТЬ ГОВОРИТЬ! П О Ж А Л У Й С Т А Л И Ш Ь З В У К Но связки осекались. тчильк. тчильк. тчильк. тчильк. БЕСПОЛЕЗНЫЙ!.. — …сломанный револьвер. сломанная, бесполезная вещь. гений слышал, как его глотка не может высечь звука, как пустой барабан — вложить патрон в дуло. его горло не помнило, как сотворить звук, его мозг отчаянно пытался заполнить тишину звуком, но получались безмолвные, болезненные о с е ч к и. от паники трясло сильнее, от сильного, буквально распирающего твёрдостью желания вновь заговорить и выдохнуть хоть что-нибудь. даже черепашье, чёрт с ним! НУЖЕДАВАЙДАВАЙЧЕРТДЕРИ! НУ! ЖЕ! ЁБ ТВОЮ МАТЬ, НУ! — я… ннне… — хочется плакать, потому что слизистую буквально выскабливает куском стекла. артикулировать получается с трудом, будто при онемении, атрофии или сильном спазме; дон с трудом помнил, как направлять свои мысли в действия в этой мутной тряске. как заставлять мускулатуру двигаться и подчиняться. как не потерять последние силы, напрягаясь — столько труда и натуги ради сиплого, неслышного и дрожащего потока воздуха, который едва-то в голосовую щель попадал. черепаха практически утопал в отчаянии, напрягая мышцы, пытаясь вновь вдохнуть, когда голос всё же соизволил прорезаться. слабый, будто пьяно шатающийся меж связок, в забитом стекловойлочном горле — — … п-понимаю — — Всё хорошо, Ди, — её голос размывал его сознание влажным и мутным на глазах, колким и горьким. — Всё хорошо. Это был мой выбор. Я несу за него ответственность. Твоей вины в моём выборе нет. Её голос непозволительно нежен, он будто обволакивает в безопасную оболочку: мягкое и невесомое, как илистое дно. — ПОЧЕМУ, — прохрипел Дон, чуть не срываясь на истерику и не срывая и без того неустойчивый голос, который был ЧЕРЕСЧУР ГРОМКИМ. — …потому… — Эйприл подняла на него взгляд. — …потому что это всё — моя вина. Ты здесь — моя вина. Я не заметила, Ди, — интонация окрасилась чернильной каплей с полынным привкусом. — Разве так можно после… всего? — ты не обязана, — сжимая кулаки, процедил трионикс, с трудом различая картинку в мутном калейдоскопе солнечных и коричных пятен. — Я обязана, — мягко возразила она. Голос струился тёплыми каплями, солнечной улыбкой, что дёргал каждую клетку сердца и лёгких. — Потому что ты важен для меня. Потому что я ответственна за всё это, и я же должна это всё уладить. Мы… в ответе за тех, кого приручили, Дон. трясутся губы. сердце буквально рассыпается, как догорающий замусоленный бычок, от которого останутся лишь дыры от бумаги да прогорклый пепел. — Я сожалею, что раньше так тупо ставила тебя под удар, — подруга опустила глаза. Шум сглатывания слышен слишком отчетливо в пустой палате; едва голос утихает, слышно лишь полтора сердцебиения. — ….если так посудить… Я сделала столько глупостей, — невесёлая ухмылка. — Но хэй. Всё становится как-то понятнее и проще, когда ты на грани, да? Очень своевременно, я знаю. Редкостная тупица, да? Дон не решался даже дышать. Но сжал её ладонь, чтобы она продолжала. Пока он не сможет нормально прийти в себя, коммуницировать на подобающем уровне он не сможет тоже. На то, чтобы вспомнить и разблокировать навык после резкого шатдауна системы требуется время и безопасность. В голосе Эйприл всегда была безопасность. Что-то… Далёкое и понятное. Ясное на уровне, который был ему недоступен. Поэтому он уронил свою голову, что буквально ощущалась мгновенно схватывающимся бетоном. Попытка промычать. Взгляд. Эйприл была слишком…. слишком: аккуратно обхватив его панцирь руками, подруга продолжила тихим голосом. — Я очень испугалась, — исповедь текла с её губ, капала воском прикосновения дыхания и кожи о его висок. — Когда узнала. И всё то время, что ты был без сознания… Я не могла найти себе места. Неделя борьбы за тебя и твою жизнь, будто вечность, и… н е д е л я. …что стало теперь с её учебой. Она ведь так мечтала — — Всё такое… сюрное? Знаешь, будто… выключатель. Тумблер, как хочешь назови, — под пальцами читалось тепло. Умиротворяющее. Позволяющее будто воспалённым глазам закрыться без болезненности и рези. Погрузиться прямо вглубь рёбер, к абсолютной обволакивающей мягкости — биению сердца. Чёткий, нежный ритм, приглушенный и припорошенный. — Ты был… т а м. Такой хрупкий и почти… неживой. И тебя могло не стать в любой момент. Лишь движение — всё… кончено. пауза. Тяжелый вздох, чтобы набраться мужества — голос подруги подрагивал. — И ничего нельзя сделать, — голос тяжелел, становился влажным и прерывистым. Объятья — отчаяннее, но грубость отсутствовала. — Это так страшно. Очень. Я смотрела, как часть меня умирает, там, вместе с тобой, и это было так адски страшно. Звучит, может, очень заезжено, но я клянусь, — она всхлипнула. — Так и было. Выдох. Очень тяжёлый. Тяжкий. Обременённый болью и сжатыми эмоциями, которые проникали и в его грудь тоже. — Мой эгоизм… не имеет предела — я хочу, чтобы ты знал. Потому что кроме тебя я бы никому о таком не смогла бы рассказать. И я не могу молчать — я знаю, что буду сожалеть об этом позже. Но буду сожалеть ещё сильнее, если я не скажу. Но раз нам не осталось ничего, чем мы можем себя занять… Нам ведь немного осталось, — хмыкнула девушка. — Нам надо выпить ту штуку. И тогда — либо пан, либо пропал, — убийственный смешок. — Катализатор, чтобы запустить цветы, что мне пересадили. Ну или что-то вроде того, я почти не слушала, — извиняясь, легкомысленно добавила девушка. — Так что… Наверное, я не хочу торопиться, а запомнить тебя получше. Дон перевёл уставший взгляд на бутылочку. Попытался достать её. …неуспешно, конечно же — Эйприл пришлось помогать, менять ему позу и аккуратно вложить виал в негнущиеся, одеревенелые пальцы. — Можно… мы немного подождём? — мягкотелый замер, не понимая. — Просто… я знаю: каждая секунда на счету. Но если честно — уффф — меня немного потряхивает, — она указала на свои мелко и почти незаметно подрагивающие пальцы. — Немного болтологии для смелости. Немного твоего времени… можно? дон хмыкнул. знать Эйприл о том, что адреналин от перегруза растворялся в его организме, из-за чего сердце и лёгкие тяжелели, было вовсе не обязательно. что что-то пытается просочиться наружу, наверняка болезненное — но приглушенное, в виду шока. это будет тихая снежная буря, которая, к сожалению, сломит его быстрее. по крайней мере ему не будет страшно или тревожно. — Так и вот… о чём ты сожалеешь, Ди? Я вот о том, что не проводила с тобой так много времени, как порой хотелось. С другой стороны, я сожалею, что вообще примешалась в твою жизнь. трионикс разглядывал в свете палаты розоватую бутыль. чуть больше тары для инъекций; парень будто впервые в жизни знакомился с тем, как выглядит и ощущается мир. насколько стекло гладкое. насколько мягкая и податливая под ногтем силиконовая крышка, сидящая слишком плотно, что он бы не открыл. насколько у Эйприл тёплые руки. насколько запах стерильности отрезвляет, а запах подруги — всё же душистый, но не раздражающий. насколько удобно лежать в её руках, насколько мышцы и лёгкие бесполезны. насколько светло — сквозь шторы просачивался ветер, солнце — и всё… казалось нереальным. сюрреалистичным. выдуманным. будто он и не он одновременно — впитывал все звуки, образы и запахи. будто с ним и не с ним — отдаленно и приглушенно, пудрово, а не как обычно — остро, ослепляюще и сбивающе с толку. настолько далеко, что он не ощущал боли, которая преследовала его каждый день. ночь. во сне. под большим количеством таблеток. боль, напрочь запечатавшаяся в костях, в лёгких — её не было, но она прела, как солнечный ожог на плёнке. а солнце пробиралось в комнату, наполняло её свежестью и обыденностью, нормальностью, всё-как-и-всегда-ностью. будто ничего не происходило особого, день как день — абсолютно такой же, как и многие другие, абсолютно обычный. сердца почти не было слышно. забавно, но ведь мысли в голове и голос Эйприл с её пульсом — единственное, что издавало звук. который, если подумать, мог просто… погаснуть. затеряться. исчезнуть навсегда. умереть. вслед за ним. — о семье. дон не понял сам, как сказал это. как столь важное и целостное, столь трепетно хранимое, пришло из этой обезличенной белой мглы его замерзающего и разморенного разума. — я сожалею. что не сказал им. что… — воздуха не хватало, чтобы выдать полное предложение без осечек. голос всё ещё сипел и был почти не слышен, звуки мазались, как бы донателло не стремился говорить чётко и громко. — …было, пока я… — Все очень сильно переживали. Я знаю мало — тебя почти сразу забрала Мамочка и Драксум, но… Все очень хотели вернуть тебя. донателло смог лишь усмехнуться. с горечью, пронизывающей губы — игла шприца, пронизывающая ненавистные лепестки в дугу — они кривились, ломались, буквально дёргаясь. потому что скажи он семье, может, всё сложилось бы иначе. мутное, липкое, терпкое, как разбавленный спирт на ране — хотелось выть от ледяной пыли, ужасающе медленно угасающей и оседающей, забивающей серным пеплом глаза и нос. — оттолкнул их. будто… — 12 баллов по шкале рихтера, глоток буквально обдирал спазмированное горло, — ненавидел. — Они знают, что ты всё еще любишь их, Ди, — улыбнулась Эйприл обнадеживающе. — Всегда любил. — не говорил. и тебе. тоже. — Ну, в этом плане ты и впрямь засранец. Но ты можешь сказать им сейчас. Они поймут, Ди. Поймут. Как и я. Тоже. сводило основание нижней челюсти, плющило скулы — тисками, не иначе. вновь скоблящее панцирь ощущение — мерзкое, далёкое, не то щекотка, не то острая, осколочная боль, и — нехватка воздуха. конечно же. мёртвый и слабый оскал: нехватка воздуха. и яркая, оглущающе пустотелая царапающая боль на щеках мокрым и быстрым. — я никогда не говорил об этом, — хлюпнув, отозвался дон. хотелось крикнуть от несправедливости, словно на суде, но судьей был он сам, прокурором и палачом — против самого себя же. — я — я не — — Слова важны, Ди, — обхватив щёки в маленькие ладошки, Эйприл пронизывала солнечным взглядом. — Но гораздо важнее, что ты не ненавидел их. Твоя любовь никогда не была в словах, но она была здесь, — она прислонила его ладонь к пластрону — к области сердца. — И ты показывал это, как мог. Это делает тебя — тобой. …от кончиков её пальцев веяло теплом. ещё живым. — стыдное посмещище. — Вовсе нет, — золотистые глаза от слёз были красными, но всё ещё согревали своим чарующим светом. — И вообще, — её голос вновь стал привычным и строгим. — Никакого самобичевания в мою смену! Давай я позову их — Она скривилась, зажмурившись. — …рьмо, — прошипела Эйприл, практически сползая вниз от боли, но продолжая сердцекрошительно улыбаться и дышать. — Я в порядке, Ди. В порядке. Просто… я хотела, чтобы ты хотя бы взбодрился, но — видимо, это всё, что я могу для нас сделать. Лекарство… выпить нужно, — подруга смотрела на него с таким терпким и сладко-горьким сожалением. Её пальцы открыли склянку. Холод стекла на губах и обжигающая глотку жидкость — слова поддержки — и утешающе-гордящийся взгляд. Дон мог лишь зажмуриться — каждая кость плавилась как стекло под кислотой. — Ну, за нас, что ли, за то, чтоб не скопытились, — хмыкнула Эйприл, сморщившись и сделав демонстративный выдох, чтобы залпом осушить жидкость. — Ну и мерзо — кхххе — птьфу! — сть! — любовь на вкус — она такая, — хмыкнул мягкотелый. — Ой, кто бы говорил! О — уф… — отозвалась девушка, смотря на пальцы. — …покалывает. Хах. Так должно быть? — в душе не чаю, — слова отслаивались из равнодушной глотки, когда пальцы аккуратно приблизили девушку к себе. понять с близкого расстояния было гораздо проще. — Боже, кто ты и что ты сделал с Доном, — хохотнула Эйприл, но тут же, вместо бойкого панибратского несильного удара в плечо, она лишь уткнулась в него, будто… усталость. анемия. глы — ть. — …Эйприл…? Панцирь пронзило холодным шокером. Её пальцы цеплялись за него, когда она сама свернулась в клубок, практически не дыша. Сам Дон не видел лица — густые кудряшки спадали вниз, но запах был точнее, прозрачнее и бил больнее; затем — всё внутри схлопнулось. Остался лишь глухой войлок и буханье в грудной клетке. Хлюпающее. …кровь. Кровь, оставшаяся на пальцах вместе с лепестками. Которые тоже драли ему нутро, которые молчали и бездействовали слишком долго – — п… — хриплый смех не дал упасть в бездну, не рухнуть туда сразу, едва он выбрался из неё. — Получилось! — Мир осыпался будто мёртвый цветок, а она — радовалась. — П-полу… — она закашлялась, но была слишком счастлива тому, что чёрт побери, умирает. — …кх-лсь! Кххххрхрхххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххх почти оглушительный крикб о л ь.
Мучительная, перемалывающая, слишком быстро распространяющаяся — лёгкие пронзило. Не иглами — а плотным, шершавым, садистким, слишком знакомым, тело двигалось иррационально. Потому что руки вжимали Эйприл, будто её мягкость способна снять боль, будто от силы, с какой сжимают пальцы, можно было быстрее вдохнуть. о т п у с т и мысли практически не имеют веса, они лишь шум, когда он буквально орал каждой клетке: ОТПУСТИ ОТПУСТИ ЕЁ Потому что даже если хотелось быть рядом, если хотелось закрыть эту долгую болезнь, пропитаться Эйприл и её запахом до изнеможения, Дон сделает хуже. Хуже, потому что он первый на очереди; это будет издёвкой, мучительной и холодной, уйти первым и оставить её прижатой к нему. Он всё ещё мог думать о том, как обезопасить её, как не ранить, даже если это — последний миг. Потому что он не видел. Не мог вдохнуть. Эйприл ЭЙПРил п р О с… т и.***
Лео не мог припомнить в своей жизни ни одного значимого момента, когда он действительно плакал. Надрывно, как ребёнок, до опустошения; когда слёзы настолько горячие, что они обжигают, но легче не становится. Всё резко опустошилось, выцвело, обратилось в н и ч т о. Лео не помнил, что он умел так кричать. Нет, он не знал, что он может о р а т ь, буквально в ы т ь. А ещё слайдер не знал, что собственный вой не имеет звука: он порождает лишь вакуум, пока не оборвётся чем-то сильным, как брызнувшая под напором кровь — не фонтаном, а цунами. Он никогда не думал, что на такое способен — падать на колени от боли, которая сминает всё его существо. Которое рвёт, потрошит — Шреддер был н и ч е м. В с ё казалось н и ч е м, жалким подобием на жизнь, таким издевательски… обычным, что это было хуже пытки. Леонардо держался, он держался, ради Рафа и Майки. Ради отца — красноухий держался. Красноухий сидел в напряжении, будто в ломке, нервно дёргая ногой, мусоля между клыками кофеиновые конфеты, держа в тонусе мышцы — почти до треска. Глаза были сухими от недосыпа, в грудной клетке плыла не боль — скорее отупевшая, пьяная каракатица, мучительно холодная и бездушная, игравшая на сросшихся рёбрах, как на органе. Клыки ныли от давления, нос — от мучительного запаха боли и волнения, помноженного на четыре и в такой же степени. На языке — горечь сглатываемых слёз: красноухий старался не предаваться отчаянью, старался подбадривать семью, даже если он сам трясся как лист от ярости и страха. Братья и отцы были ничуть не лучше. Эйприл сбежала, Дон лежал запертый, даже увидеть его было нельзя, не то, чтобы коснуться. Разрешили лишь один раз, и тут же турнули: будто Мамочка таким образом говорила смириться; мечник злился, но его магия не работала, не работало его убеждение, не работало н и ч е г о. Максимум, кого пускали — Драксума, а их, родных, не подпускали даже на метр. После этого к банке прикрепили датчик жизнедеятельности — этакая компенсация за ожидание и волнение. Раф медленно сходил с ума и почти бился головой о стены. Старший брат держался, глядя на отца и Майки; Сплинтер молился, пытался убедить Мамочку, но она была непреклонна. Майки сидел в обнимку с Рафом и пытался не рыдать, пытался быть оптимистичным, но даже он проникся ненавистью и отчаяньем к этому месту. Коридор был бесконечно мал и не имел конца. Тяжёлые шаги и шмыганье, торопливая и тихо-громкая речь, никакого спокойствия, когда Лео сжался на скамье ожидания с проклятьем, заточенным в стекло. Чёртовой усмешкой, дрейфующей в мутной воде, что теперь согревала почти живым теплом. Но когда в его руках треклятая банка просто треснула, практически разорвавшись, а датчик на ней остановился тонкой, пронзительной волной — Лео взвыл. Даже не от боли осколков, он не смог даже броситься туда, где был его брат, туда, где он умирал; слайдер не мог пошевелиться, не мог — всё сотрясло криком и адской болью, острее, чем собственные катаны, когда… На полу лежали цветы, цветы его брата, и стремительно начали распускаться чем-то пепельным. Леонардо не помнил, как и когда —Двое.
Двое холодных тел на кушетке, в объятьях друг друга, горечь и вой — нечеловеческий, общий, и — обжигающий холод. Мороз, пронзающий насквозь, прямо до глубины костного мозга. Парализующий и медленно, мучительно убивающий. Стерильными шипами нашпигованным в подушечки шершаво-холодных пальцев и сердце. Словно — — Си — Лео, — голос проник в разум. — …Леонардо. Красноухий вздрогнул, просыпаясь от беспокойной дрёмы наяву — когда взгляд фиксируется долго на одном месте, и тело проваливается в сон, в отличие от мозга. Чёрт, опять вывалился из реальности, опять упал в эту сцену, что мозг переживал вновь и вновь, разбирая на малейшие детали. На плечо упало что-то широкое и тяжёлое, полностью приводя в чувство. Из его рук вытащили что-то тёплое, практически родное — суть его брата, что за… почти год, стало с ним одним целым. Красноухий напрягся, почти рыча, сжался; секунду на осознание, чтобы потом всё же позволить Драксуму забрать банку из одеревенелых пальцев. — Идём, — улыбнулся алхимик уставше, с оттенком терпкой, сочувствующей горечи. Леонардо будто забыл, как идти и держать себя в прямоходящем состоянии. От одной, статичной позы всё тело затекло, будто наполнилось телевизионным шумом, без банки даже было… неуютно. Но юноша послушно шёл, пытаясь согреть руки дыханием, щуря глаза, которые были слишком сухими. Снаружи было холодно, всё же стоило надеть хотя бы шарф, но Барри лишь вручил ему лопату. — Вот тут, — он указал на кусок земли, где уже не было дёрна. — Вот тут будет хорошо, — отозвался ёкай, поднимая голову на голые ветки дерева над ними. — Справишься? — …угу, — отозвался Леонардо, копая яму. Штык за штыком, становилось теплее. От взгляда на мутную жидкость в банке губы поджимались механически, по старой привычке. Смотреть было слишком тяжело, юноша поражался силе воли Драксума и его меланхоличному выражению лица. Рыть холодную землю, в потёмках утренних сумерек — то ещё испытание, но Лео практически не чувствовал усталости, когда тихий, низкий голос алхимика всё же остановил его. — …хватит. Такой глубины достаточно. — …Спасибо… — убирая лопату, отозвался красноухий, — …что согласился пойти со мной. Правда. — Так…нужно. Тебе и самому станет легче. — И то правда, — парню передали банку с цветами — до боли хрупкую. Может, звучало глупо — но Леонардо уже как-то привык к ней. Сколько она услышала, сколько она держала его… Она была причиной и противоядием от этого жуткого, липкого отчаянья, настигшего вмиг. Его близнец… умирает. Вот так вот просто. Дон не был ранен. Дон не попал в ловушку. Его не поймали в западню, и это было даже хуже: одновременно ничего из списка и всё вместе было теперь, когда всё вскрылось наружу, с его кровью и лепестками. Брат был ранен чертовой любовью, был в ловушке собственных чувств, что убивали его медленно и мучительно. Почему он всегда был таким? Что он, умер бы, если сказал? Паршивый цилиндр, хмыкнул слайдер, видя своё отражение на мутном стекле. Этот кусок стекла, призванный хранить в себе то, что жило и расцветало в теле брата, был молчаливым ударом, фактом, что нельзя было игнорировать. Странно, что эта дьявольская штука помогала не сойти с ума: Лео шептал проклятой колбе извинения, молился, чтобы цветы не тронули тело брата, дали ему выжить, чёрт побери! Леонардо жалел о том, что не говорил Дону о чувствах. Не то, чтобы брат сильно оценил поступок, но… Хотя бы не было так горько смотреть на собственное отражение. Пальцы дрожат. Банка медленно опустилась в холодную землю. Скол, заклеенный скотчем, чтобы осколки, собранные воедино, не сыпались, оставались целыми хоть как-нибудь — для Лео это было равно вырвать сердце, вот так… хоронить её. Хотелось сказать так много, но мужества так и не возникло. …как и слов. — Прощай, — прошептал Лео напоследок, прежде чем земля брызнула на стеклянную поверхность и неработающие датчики. Барри помог закопать. Понемногу светало, звуки разбавляли сумерки, тишина была практически священной: наполненная тягучими, зыбучими мыслями и остатками чувств, что опадали, как пепел после извержения Везувия, хороня всё и вся. Они ещё какое-то время стояли, всматриваясь в небольшой клочок серой земли, который был небольшой могилой, чтобы затем молча кивнуть друг другу. Понимание было на феноменальном уровне, потому что получилось синхронно развернуться и уйти. Шаги будто примораживались к холодной почве. Вокруг всё исказилось голубизной, всполохами неонового циана — Леонардо мог проходить сквозь пространство и без катан. Тогда его било и фазировало, каждый его атом раздирало, когда он просто… очутился. Очутился и сейчас, без адской боли в разорванных мышцах и костях. Просто остаточный ток в венах, до мурашек; Барри молча кивнул юноше напоследок, красноухий кивнув в благодарность, чтобы бесшумно рукой оттопырить тёмную штору и беззвучно войти. Он едва сдерживался, чтобы идти спокойно, он едва держал себя в руках, чтобы не рухнуть, чтобы оказаться на кровати как можно скорее. Совсем как в детстве — пахло до безумия родным и спокойным, юноша мог поклясться, что здесь его душа могла выдохнуть и не сдерживаться больше. Жесткий футон, но достаточно просторный, накрытый тёмными, едва различимым оттенком фиолетового, простынями. Футон, занятый панцирями, руками, ногами и головами в хаотичном порядке — во мраке почти не различить, кто где. Леонардо лишь хмыкнул, понимающе; пристраиваясь в свободное место, куда-то ближе к шее, судя по пульсу, чтобы умиротворенно выдохнуть. Боль всё тлела внутри и не могла рассеяться, даже если здесь все братья были в таком странном сборе. Лео старался зарыться и забыться. Уснуть, пока утро милосердно, пока все спят, чтобы ничего никому не объяснять. Запах близнеца, навсегда слившегося с запахом названной сестры, был рядом, что это приносило успокоение, приносило сон, более крепкий и здоровый. Размытым сознанием мечник мог лишь ощутить чьё-то присутствие, почти призрачное, слишком зыбкое и аккуратное. Красноухий мог слышать улыбку сквозь полусон. Будто сцеженное, притворное ворчание — Лео лишь сжался теснее в узел, выдыхая. В этой тьме комнаты близнеца почти вся семья была в сборе. И даже сквозь небольшую, остаточную боль, от тепла тел вокруг дышалось легко и спокойно.***
— И пусть он был засранцем… — Лео держал руку у груди с торжественной манере, сдерживаясь, — и игнорировал нас, и вёл себя как последний говнюк на планете Земля — — Кх-х-м. — А ещё он опаздывал на миссии… — Лео — — Я очень скучаю по нему. — …Лео? — Тише, Майкл — — Не хочется этого признавать, но иногда я ощущаю его присутствие. Будто… он здесь, понимаете? — Леонардо. — Слышу его голос — Смачный удар прилетел прямо по голове красноухого, заставляя Рафа буквально взорваться от смеха и почти рухнуть с футона. Майки вздрогнул, но чуть не упал тоже, вслед за старшим братом. — Я всё ещё здесь, кретин! — прохрипело недовольное. — Слезь с меня, идиота куска! И вообще, проваливайте с моей кровати! — Он всё ещё будто здееесь, — почти рыдая, отозвался красноухий, вцепившись в панцирь крепче. — Уй-мись! Иначе я тебе — — Да скажи ты ему, что ты его любишь, и он тут же отпустит, — хохотнуло слабое у бока. — Доброе ут — экхххм, — сквозь сдавленные рёбра говорить было практически невозможно, — …ро, парни. Ай-яй-яй, аккуратней! У меня швы сейчас — Донателло лишь страдальчески выдохнул. — Ну же, — улыбнулась Эйприл, обхватив его руку в своей. — Повторяй за мной, это не сложно — — это унизительно, — буркнул он вполголоса, отводя глаза и пунцевея — так и было, гарантия сто процентов: щёки наливались нестерпимо горячим. — «Я очень вас сильно»… — Я очень… — Умничка, Донни: «вас сильно люблю». — вассильнолюблюноесливынеуйдёте — — Ну вы посмотрите, какой он у меня милый, — хихикнула Эйприл, обнимая трионикса крепче. Волна тепла и слабости — быть в её объятьях. Донателло почти плавился, но смущение было сильнее: не при братьях же! От эмоций и крепких групповых объятий вновь было нечем дышать. Почти скрипящая, похожая на пластиковый пакет отдышка с тихим кашлем — вот как чаще всего начиналось его утро. Кашель, каша-мала из братьев, которые приходили где-то ночью, потому что… Он был жив. Каким-то чудом, но жив. Дон всё еще стеснялся признаваться: он тоже безумно по ним скучал. Было так много слов и эмоций, о которых хотелось поведать, столько всего, чего нельзя было выразить просто словами. Но выразить свою привязанность к семье было трудно, даже побывав одной ногой в реалии предков; как было трудно придаваться обожанию к девушке, что обнималась с ним и держала его рядом со своим сердцем. …это всё ещё смущало, даже если мягкотелый был абсолютно счастлив в её объятьях. Пусть он и разрыдался, когда очнулся вновь, и его семья была рядом. Мягкотелый рыдал, как натуральный ребенок, впиваясь слабыми пальцами в братьев и отцов, даже говорить не мог, лишь рыдал, истекая слезами. — …я думаю, мы все убедились в том, что — — Мой неблагодарный брат! Брут!.. — хныкал Лео вслед, всё ещё впиваясь, как банный лист. — …жив и здоров, — выдохнул лишь Рафаэль, разжимая объятья. — Дону нужно… и в себя прийти, — хмыкнул каймановый, заговорчески подмигнув, вызывая полупьяное пятно благодарности и смущения. — Точно! Эйприл, мы на тебя надеемся, — отвесил приветствие пальцами-пистолетами Анжело, стаскивая прилипшего Леонардо с мягкотелого. — На завтрак ждём! Комната вдруг резко опустела, но в воздухе словно остались остаточные следы этой кипучей энергии, что принесли братья. Их тепло, их забота, словно эхом отдающаяся вибрация от живого звона — Донателло хмыкнул, прикрыв глаза, всё же признаваясь себе в этом — делали жизнь с потресканным телом гораздо… более наполненной. Да, порой семья вела себя так, будто гению было три; каждый старался оберегать его, напоить чаем или просто подержать за руку. Поговорить: Сплинтер особенно к этому тяготел. Каждому требовалось побыть рядом, убедиться в том, что трионикс жив и дышит; коты Шрёдингера, как же это было порой неловко и смущающе. Точно так же, как неловко и смущённо Донателло обнимал — слабо, руки почти не двигались от анемии, — в ответ, хрипел первые слова. Кашель неприятно шевелился в лёгких, когда Эйприл улыбнулась, сжав его руку. — …швы всё еще болят? — спросил Донателло глухо, когда поднял глаза на девушку. Она лишь равнодушно пожала плечами, отчего кудряшки, забавно дёрнувшись, сместились. — Рядом с тобой боль переносить легче. Ты как себя чувствуешь, Ди? Её руки переплелись с его собственными. Он даже мечтать об таком не смел, но вот — они спали на одной кровати, словно были в отношениях годами, держались за руку и стыдливо, но уютно соприкасались телами, чтобы облегчить состояние друг друга. «Это естественный процесс: общие цветы, общие эмоции… вы буквально оказались сплетены друг с другом. Вот и оставайтесь так, пока не поправитесь, сладкие вы мои». Его пальцы аккуратно опустились на трахею Эйприл, скользнув перпендикулярно вниз, до границы с воротом майки — всё ещё боязливо, робко, боясь повредить эту практически священную нежность прикосновением шершавых рук. На теле Эйприл остался белёсый шрам, который причинял боль мягкотелому одним лишь видом; она сидела на витаминах и восстанавливалась от ханахаки: остатки ненавистных цветов и ветвей, что успели развиться в её лёгких, всё ещё выходили наружу. Её тело восстанавливалось легче и быстрее, даже если она не была мутантом. Донателло не верил, что во всем виновата любовь; скорее, поражения лёгких не были столь качественными и количественными, как в его случае. Её тело поддерживали ёкайские лекарства и