***
— Твою мать, Луис, я чуть не снёс тебе голову! — Разве я настолько бесполезен? — распевает тот, разводя руки, встречая Леона в двери лачуги. Он ведёт глазами в сторону койки, и Леон замечает, что Ким свесила с кровати ноги. — Подкинул тут действенное средство, пока ты прохлаждался. Для тебя нёс и никак не ожидал увидеть такой красоты. Tienes buen gusto para las mujeres! — Помолчи немного, ладно? — сердится Леон и двигается к кровати. — Как ты? — обращается он уже к девушке, легко трогая за плечо, проверяет рану — всё затянулось. — Кажется, лучше. — Хорошо. Ещё ночь, и завтра можно выдвигаться. Луис становится невольным свидетелем бросаемых в Леона взглядов, когда Кеннеди прорубает собой пространство, словно только и умеет рубить направо-налево — без лишних улыбок, мягких кивков. Леону теперь ещё сложнее быть любезным, потому что Ким в сознании, а не мечется в бреду. А ещё, глядя в прояснившиеся глаза, в которых прямым текстом читались всякие откровенности, он замечает, что невидимая строчка так и не стёрлась. И похоже, замечает не только он. У Луиса чешется язык, он не брезгует в открытую ляпнуть: — С сеньоритой нужно быть мягче! — он томно приподнимает брови. — Могу преподать пару уроков! — Не слишком много шума для гостя? — досадует Леон, перезаряжая весь арсенал. Ему кажется, что в этой маленькой комнатке они оба испепеляют его глазами, словно сговорились. И странный налёт надежды в её взгляде, заставляет Леона запереться на замок снова.***
Ещё один закат. Леон считает дни, как годы. Тягучие, длинные. Иногда они превращаются в миг, и тут уже берёт страх, что миг пройдёт, а Леон так ничего и не успеет. Он стоит на крыльце у дома. Смотрит на печальную фигуру на поваленном дереве у воды. На языке горчит привкус досады, разрастается сумрачная печаль — странно. Должно быть, он в чём-то просчитался. Иначе почему рационально выверенная формула дала осечку? Ещё ничего не совершил, а уже пустота в груди, словно вынули искру жизни. Разве стремление выжить — не единственный смысл, движущий горы? Луис дружественно хлопает по спине. Леон поворачивает голову. — Не стой столбом, амиго! Дай себе волю. — Будь твоя воля, ты бы всё развлекался, — глухо комментирует Леон, вскидывая бровь. — Не думаешь о себе, подумай о девушке. — Только о ней и думаю, — Леон укоряет взглядом. День и ночь. Как защитить, обезопасить, вывести, спасти. — Тогда — вперёд? — Луис долго не сводит взгляда, игриво щурясь, и указывает головой и глазами направление, куда, по его мнению, Леон должен отправиться прямо сейчас. И когда Леон не делает шаг, Луис качает головой. — Один раз живём. Сам знаешь, — Луис достаёт сигарету, подносит огонь и уходит в ночь искушать судьбу, добавляет тише сам себе: — Упрямство — достоинство ослов! А перед Леоном остаётся стоять этот ироничный взгляд, как на больного. Как на упрямого осла. Зачем ты пытаешься сделать других людей Леонами Кеннеди? Разве не достаточно тебя одного? Не слишком ты счастлив, чтобы быть эталоном и продвигать свою хмурую рациональность. Зачем бить по руками, когда другие желают, пытаются жить так, как ты не умеешь? Это зависть, Леон? Это самая обычная человеческая зависть. А ещё злость и обида — если нет у тебя, то ни у кого не должно быть. Думать-то ты думаешь о ней, но на свой закостенелый лад. Не губишь ли этим только больше? Леон выдыхает с толикой обречения — всё-таки переламывается что-то внутри, когда смотрит в спину неунывающему Луису. Может, это единственный толковый совет, который он дал, за всё время. Все намёки проигнорированы, обрублены резкими: не стоит, не время, сомневаюсь, что… Все комментарии пропущены мимо ушей, но не мимо сердца. Кеннеди проверяет у груди сокровище, которое пихнул под броню, и неслышно двигается. По крайней мере, есть повод. Однако Ким не знает, поэтому говорит: — Если хочешь утешить — не стоит. Будет только хуже. Леон мысленно отмахивается от фразы и подсаживается на дерево рядом. В ней слишком много девичьего — наивно-возвышенного, идеализированного. Она не роется в причинах и следствиях, не ждёт удобного момента — дышит жизнью, в отличие от Леона, который — странно, но с богатым опытом попадания в передряги сам должен подавать пример. Видимо, несмотря на закалку, он хранит в себе слишком много страхов. — Вот, — протягивает Леон. Ким машинально выставляет ладонь, чтобы принять вещь, но замирает на полпути. — Где ты это взял? — Там уже нет, — хмыкает он и окончательно оттаивает. Чтобы видеть такое сияние во взгляде, кажется, можно поступиться любыми принципами. Леон не рыцарь — король. Столько сокровищ запредельной стоимости ещё ни разу не проходило через руки. Он давно перестал считать — продаёт без зазрения совести, потому что благополучие жизни исчисляется исправностью оружия, крепостью боевого ножа и целостностью брони. Но даже несмотря на это, хватило бы, чтобы обвесить Ким драгоценностями с ног до головы: браслет с жёлтыми бриллиантами — на запястье, ожерелье с красными бериллами — на шею. В ладонь золотой кубок, с каким-нибудь александритом, а в другую руку лампу с бабочками в изумрудах. Корону на голову. Но это полная чушь. А вот зеркало с рубинами и жемчугом приглянулось. Продать не решился. Подумал, что кое-кому оно приглянется. Чтобы не искать в глади воды своё отражение.***
Делить узкую кровать и прижиматься спинами — привычный комфорт. Ночи холодные. Хоть вокруг домишки теперь зачищено всё на добрый километр — можно не опасаться и спокойно спать, но растапливать печь по-прежнему опасно — даже издалека дым привлечёт внимание, поэтому ютятся так, разделяя одеяло, которое Леон отдаёт, привычно скрещивая руки на груди, чтобы сберечь собственное имеющееся тепло. Но сегодня теплее от другого. В затылке растекается тихий шёпот: «Л-лео-он!» — кровать ли скрипнула или ветер за окнами прошелестел листьями? Но пальцы трогают за плечо по футболке, дрожат, скатываются к локтю — это почти объятья, когда переходят на предплечье, — и Леон чувствует нагретую кожу. И грудь — спиной. Дыхание в волосах осязаемо-горячее, распускает ненужные мурашки, заставляет заржавелые механизмы крутиться — через силу, но хотя бы начать. Он не смыкал глаз, жмурился лишь для того, чтобы не пересыхали, а сейчас распахнул с резкостью и снова выпялился на унылый комод со сломанными дверцами. Так и не починил. — Что? У Леона тело движется по отдельности: сначала голова, потом, с недоверием, плечо, потом корпус, ноги; он тяжело разворачивается. Спрашивает, словно не понимает. Не нужно ни вопросов, ни объяснений — хватает ладони, которая ушла с его руки и порхнула к лицу — по скуле, по волосам, за ухо. Легла на грудь, скатилась до живота и затихла. Ким повторяла это с первого дня. «Ого, мистер совершенство». «Ваш тестостерон сшибает с ног наповал». «Умереть бы на твоих губах», — так и написано сейчас во взгляде. Луна слишком яркая — всё обнажает до самых интимный точек, задвинуть бы занавески, которых нет, чтобы не ослепнуть окончательно. — Спасибо, — этакое слово-прикрытие. — Пожалуйста, — Леон тоже прикрывается, потому что не умеет бить в лоб — разве только ножом да с пистолета, а тут — не выходит, он боится своей закостенелостью испортить момент. Вот Ким умеет прямо, как с обрыва, а он всё придумывает какие-то прелюдии, только теперь и она не спешит кидаться, потому что Леон не поймал. Но, может, она увидит, что он сейчас сильно пытается. Пытается не закрыться, не убежать. Может, даст поблажку. Секунды множатся, наращивают минуты. Медленно движется по полу тень. И разговор глаз для Кеннеди самый красноречивый за всё время, и красноречием блещет именно он. Леон зеркалит жест — по щеке, на волосы, за ухо. Так легче — повторить. Но в конце меняет траекторию, скатывая пальцы по плечу. Притормаживает. Один раз живём. Сам знаешь. Знает, и ещё как. Но даже настроившись, не успевает. Опять. — Ты мне нравишься, — так тихо — одним дыханием. Фраза передаётся по воздуху, и Леон позволяет себе вдохнуть, посмаковать, оценить насколько сладко. Да только ясно ж уже. Ты, Леон, похоже, тот ещё манипулятор — всё тебе мало. По пять раз надо повторять. Чтобы стелились под ноги, умоляли. Всё ждёшь, потому что не время, не место, не та планета, не тот год. — Я знаю, — выходит как-то интересно, без улыбки, почти с обречённостью, потому что затянул с этим. Знает, и не напрямую, но признаётся, что не полный идиот, который не видит того, что происходит под носом. И с задержкой, но отпускает себя, чтобы больше не опоздать. Он нескромен в поцелуях и до жадности не сдержан в касаниях. Вырвался из оков. Сорвал цепь и строгий ошейник, в который сам себя заковал. Который сам на себя навесил. Оказывается, он до дикости мучился, когда не мог трогать так, как бы хотел.***
Сегодня полнолуние. Свет растекается серебряным покрывалом — ярко, как от его фонаря, только площадь покрытия намного больше. И не холодно идти обнажённым по дорожке, нести на руках горячее тело, обвивающее ногами, вцепившееся пальцами в шею. Ким подавляет утробный возглас, при соприкосновении с холодной водой, но только мычит, чтобы ненароком не привлечь недружелюбных гостей, смотрит на Леона полу-истеричным взглядом. И смех в глазах дарит обещание счастья. Если быстро окунуться, то — не страшно. Вода не успела остыть до критичного. Да и нужно же как-то мыться! К тому же, вернувшись обратно, под крышу, Леон не будет довольствоваться касанием спины — этого слишком мало, чтобы согреть. Легче согревать грудью. В крыльях сердца — руках, охватывающих, оберегающих, горячих. И если не думать, что глубоко в деревне всё ещё шныряют ганадо с вилами, вокруг озера разлагаются их трупы и впереди ждёт полная жесть, — то домишко за спиной очень даже уютный, чтобы задержаться подольше. И ночь — прекрасна.