* * *
В хижине Эйи тесновато — славилась сушёными травами, пучки которых тянулись с самого потолка. Парочку берегла паутина. Аромат Джей вдохнул — ничего, кроме мелиссы да одуванчика, не разобрал. Там же — иссохшие птичьи лапы. Чего она таила в кувшинах на полке — Джей вопрошать не стал. Кабы все его девять хвостов в компании с птичьими лапами не оказались. Над входной дверью — Джей обернулся, разглядев в полутьме, — висел олений череп. Эйя чего-то молвила, махнув на него рукой, — а не расслышал. Вот ведь, на своих двоих в ведьмин дом зашёл. Чего б ему лисы с родины сказали? Упрекнули бы фырканьем — вот дурачьё, в следующий раз возрастом истинным не хвастайся. Лисята и те бывают мудрее. Эйя — ну, зверёныш, — подозвала его к инструменту возле скамьи. Станок с неведомым колесом — будто от телеги отстало. Джей склонил голову к плечу — такой видал у северных мастериц, что косились на него, будто на голодную моль. Прятали нити да шерстяные мотки, переглядываясь, — видно, страшились, что коснётся. Государя их, значит, дотрагиваться можно. Али тоже поэтому губы поджимали, что ревнивые кисэн? — Вот тебе прялка. Вот веретено, — молвила Эйя, кивнув на станок. — Мужи-то у нас ей не товарищи, пальцы больно грубы. Сладишь ли? — Подружусь. — Ну гляди ж, — ухмыльнулась она — в полумраке только глаза рысьи мигнули. Джею попятиться бы — не подруги они лисам, — а замер. Или птичьи лапы с потолка в него вцепились? — Шерсть нас нитями одарит. А уж из нитей будем ткать Вильгельмов фалдон. Ни словечка только не срони, чем промышляешь. — Отчего? — Нити лопнут. Даже мои. С той поры и проводили они с Эйей свои деньки. Вставая поутру да умываясь, сбегал к ней, не отведав завтрака, приготовленного трэллами. Журила государыня частенько — голос повышать, как Донсу-ачжосси, ей не требовалось, только взглянуть разок — и тут же пальцы в нитях едва не путались. Гляди ж, вот так вот надобно — показывала. Терпению её и матери-волчицы позавидовали бы — и того чаще хватали за шкирки молодняк. Джей это ощущение запамятовал. А то и не испытывал никогда — не угадаешь. Сказки в его разуме добрые соседи былин, которым сам перевидал тьму-тьмущую. И как Бюль-Гай сжирает целиком солнце, выплёвывая его к рассвету — не съедобное, и как лисы ласкаться умеют без гона. У них выучился — Вильгельму показывал. Тот, воротившись из плавания своего, всё вопрошал — куда спешишь на заутре? Облака да туман едва набрасывались лизать солнце — Джея уж след простывал из дома. Единожды, правда, Вильгельма провести не удалось — руки у него крепче силков. Попался вот — не выпущу. И впору бы остаться Джею было — до того в его ложе да дланях пригрелся. Уж и запамятовал на миг — на что веретено ему катать под стать северным девицам? Опомнился, на Вильгельмовы плечи глянув — море искусало, Джею поцелуями завещало исцелить. — Обращу-усь, коль не выпустишь, — пригрозил он, приставив пальцы к макушке на манер лисьих ушей. Зарычал — Вильгельм в ответ, по-медвежьи, ко лбу его припав своим. Теперь противиться мне, дескать, возьмёшься? Расхохотался Джей — и мучить его более не стали. В звере вон что важно — сколько навидался, сколько натерпелся. Вильгельмов уступал кумихо тропу — и готов был следом шествовать, на лесной трон возвести. А потом — поклоняться, как личному божеству. И об этом Джей разведал — у Вильгельма их хоть отбавляй. Знакомо вроде, да не всё — и заговаривать об этом пока не стоило. Слышал, храмы повсюду их жгут — а более и не вопрошал, стоило морщинкам на Вильгельмовом лбу углубиться. Ночью — пальцами разглаживал. Теми же, что ласкали складки на новом алом полотне — одна к другой чтоб ложились. Может, фалдон и от пламени Вильгельма убережёт? Не Джеева — точно. Северные мастерицы, видно, передавали чего-то своим мужикам — Джей их всё сторонился, будто бойцов ссирым. А приближаться они не отваживались — и вместо оружия у них взгляды, бившие не хуже кулаков. Да словечки — одно уж слишком въедалось, как ртуть в самое нутро. Джей сглатывал, а отраву до сих пор чуял на языке. Словно сам им вторил — эрги, эрги. С Эйей они сидели на резной скамье в её хижине. Узоры на спинке красовались в свете свечей — угловатые, как горы вдалеке. Так глянешь — и померещится волчище. Так — и медведь пасть свою размыкает. Государыня, помогая с полотном, напевала себе под нос неведомые Джееву слуху песни. Верно, вэттэ её обучили. Единственную во всей Уппсале песнями своими не закружат. Пальцы у неё мастеровитые, плотные — такими женщины из пэкчжон на родимой земле хватаются за коровье вымя. Эйя цедила нитку из иглы — и ткала полу будущего фалдона. Джей держался за другую. В доме пахло травами, гретыми пламенем — блестело на косе государыни. Хулиганило на Джеевом колечке — Вильгельм указательный палец им опоясал. Знак какой, родимый? Мой — токмо и всего. Об услышанном от других Джей ему не вымолил. Слова, бывает, исцеляют. А бывает — рубят, что северные мечи. Джей раны не чуял. Но и сладости на языке — тоже. — Государыня-а, — нараспев позвал он Эйю. Темень за окном сгущалась, наступая из-за леса, как дикая орда. Недалече и волки — али собаки? — подвывали. К Вильгельму ему захотелось — с ним и звериный вой притихает. То ветер седой, говорил, сокрушается — молодку-речку всё добудиться хочет, да в дремоте она теперича до весны. — Молви-молви, зверёныш, — отвечала Эйя, кивнув. — А эрги — чего значит? Пальцами полотно помял — румяное, что плод налитой. Таких Джей ни у кого ещё в Уппсале не видал — а Вильгельмовым плечам впору. — Больно Вильгельму дорог ты, — молвила она. Голос смягчился — песнь недопетая в нём ещё таилась. Будто у матери — сказка для непоседы. — Завидуют, от него милости не дождёшься. А тебя приласкать его и упрашивать, видно, не надобно. Вот то и значит. — Злое слово, — помотал Джей головой, — не слышу в нём любви. — А в речах Вильгельмовых? — О-о… Там и слух вострить не надо, государыня, — отвечал ей Джей, не отрывая взора от полотна. Попробуешь — ошпаришься, будто лапу сунул по глупости в ончхон. Эйя довела песню до конца — а о чём она, Джей не спросил. Хотел было, а свеча зашипела — пламя кинулось в талый воск. Дескать, особенно языком не мели — не со своим суженым вечеруешь. — Потешь-ка сказами меня, зверёныш, — попросила Эйя, протаскивая нить через полотно. — Говоришь, братец мой тебе во снах привиделся? И давно ль? — Уж не помню, сколько так томился, — отвечал ей Джей, подшивая подкладку фалдона. — У нас сны проводниками величают, вот так, — да путь к Вильгельму не близок был, и лика не видать. Думал, заплутаю. Расскажи кому — тряханут в неверии головой. Вот где точно, мол, сказ — ещё, ещё молви, засну крепче. А Эйя слушала. — Как же ты его узнал? — Едва увидел. Ни у кого таких зелёных глаз, государыня, за тысячу лет не сыскать, — признался Джей, помяв край фалдона. Пламя вновь поигралось с кольцом — облюбовало бликом. — Тысячу? А ликом-то прямо дитя. — Обманка. Ку-ми-хо-о, — воздев кончик носа, постучал по нему пальцем Джей. И нюх острый, и маску, будто в комагаку, сменить горазд. Хоть юноши, хоть девы. Хоть ребёнком, хоть ёнг-гам прикинуться. Отражение полюбилось это — ну, мальчонка такой и с ума волен свести. И даже в могилу. — Любой, стало быть, лик можешь нацепить? — догадалась Эйя. — Могу, да неохота. — Отчего? И эрги бы не пристало, — рассудила она, отвлёкшись от их ремесла. Джей отвёл взор — доля-то истины в речах государыни, конечно, крылась, что рыбёшки под толщей воды — то сами показывались, то не выследишь, сколько ни таращься в реку. Уловы такие Джей особенно не любил — ершистые. — Никогда прежде за тысячу лет на меня так не взглянули, — ответил он не громче треска пламени свечей. И больше Эйя ничего у него не вопросила. Шили молча всё — и песня на язык ей, видно, не просилась. За оконцем уж совсем расползлась темнота — бухнулась, что крупная собака с густой шерстью — не проглядеть. Всё кидал Джей на государыню взгляды — ждал каких речей. Аль заключения, что не сработали её уловки — ни с лесной опушкой, ни с нитями шальными. В разум ему заглянуть смогла, будто окунула лицо в ручей — не в омут. Чисто, напиться можно. Едва работу они завершили, Джей вопросил — чего ж за песенка такая, что распевала она на неведомом языке? Духи-демоны им не владели, северный глухой люд — и подавно. Молчаливый он — будто сердца снегом остудило. Только у Вильгельма льдом не сковало, уж понял — горячее слишком, в ладонях, как уголь из очага, не удержишь. Потому-то вот не тронул — изнутри сгорит, едва проглотит. А от любви — тоже ведь можно? — Колыбельная это, — отвечала Эйя, — на древнем языке, какой только вёльвам ведом. — А о чём? — О медведе поётся — до того он мёду нализался в лесу, что бока изгваздал, — улыбнулась она. — Ни прилечь, ни присесть — прилипнет к земле. Джей улыбнулся ей в ответ — не прятать теперь можно. В доме её тепло, круглые щёки едва румянились на рыжем пламенном свету. — Хочешь её послушать, малютка? — спросила Эйя. Пальцы её ласкали уставшие иглы — они же и Джею волосы перебрали, одарив лаской. Колыбельных давно ему не пели — как на свете появился, так и слышать перестал. А до этого? Вроде и запомнилось что — да слова в голове путались. То ли Эйя пальцами плела из них узор, стоило склонить ей на колени голову — и ощутить, как она перебирает волосы. Глупые лисы стерегли его от мудан — Джей сам к ней ластился. Взглядом следил за свечным огарком — пританцовывал, будто в лужицу воска ступить побаивался. Слухом ловил незнакомую песню. Снились ему медведи, липнувшие друг к другу медовыми боками — не разъединиться.* * *
Все дни в мыслях метался, что лисица в тесной норе, — чем бы фалдон Вильгельмов украсить, окромя заговорённых Эйей фибул. Ничего на ум не шло, сколько ни приглашал. Северные девицы толк в здешних узорах знали. Думал спросить — да язык будто у самого корня онемел. Отвадило — так судьбу боле испытывать не станет. Порядочно она с Джеем когда-то игралась — тысячу лет завещала суженого ждать. Да и награждать у неё снисхождения хватало — бери, бери вот своего, выпросил. Терпением да смирением, видно. Эйя уговаривала всё — любящее сердце любому подарку возрадуется. Спорить Джей не стал, призадумавшись — а если на Вильгельмовом фалдоне чего близкое восточному его народу вышить? Там, на сырой земле, толк в символах знали — народ больно суеверный. Тут духов не умилостивишь, там — демонов, и уж можно свою душу поминать, вручая её десяти сиван. Вильгельма забрать те духи не могли. А здешние — у-у, замахивались вечно же. Коль в родной берлоге не сидится, ступай в нашу. К концу месяца собаки фалдон уж был готов — подрагивали под ним, сложенным вчетверо, Джеевы руки. Одаривать с поклоном надо — традицию пред Вильгельмом сдержал, будто поднося дар Тано. Голову не поднимать, глаза — с дощатого пола не сводить. Царапины разглядел — уж не от медвежьих ли когтей, затянувшиеся? Ветрено снаружи было — будто ветер в оконца, как шальная ребятня, взглянуть пожелал. А ну не прячьтесь — покажитесь! — Я, Вильгельм мой, другим вознаградить тебя желал, — проговорил Джей, ветер силясь перебить — да тишину в их доме не перекричать. — Да вот прими от меня другой дар. — Откель ж такое диво? После только Джей поднять взор осмелился — да на суженого своего взглянуть. Не то улыбка на лицо просилась, не то слово тёплое на уста. Нече гадать — всё равно взгляд согрел. — Шерсть нитью одарила, а нить… Без государыни Эйи только ничегошеньки не сладил бы! — затараторил Джей, подступив к нему ближе. — С веретеном она нас сдружила. Взял Вильгельм фалдон, да едва надел — Джей фибулы помог застегнуть, пригладив по самой маковке, как черепашьи панцири. Прятать, прятать пальцы надо было — Вильгельмов взор зацепился за пузыри мозолей. Острый — и лопнуть могут. Да ладони у него не под стать медвежьим пятам — обхватили Джеевы, отерев. Будто огонёк свечной лизнул — и согрел, и пригрозил. — Насажал мозолей-то, ясноокий мой. — Это ничего, Вильгельм, отойдёт, — помотал головой Джей, вновь оглядев его плечи. Фалдон облёк, как облака — солнце в непогоду. — Ты скажи… По нраву тебе? — Ладный, ладный фалдон. Краше не было ещё. — Поднеся Джеевы ладони к лицу, сам склонился — словно голову ему рубить завещал, как палачу. Разума его лишал ночами, признавался, — словно уж давным-давно отсёк топором. Поцеловал запястья, да ладони, да пальцы — жгуче, а Джей не отдёрнул. Закалённый уж. — Руки твои славные приголубить бы теперича. Выпрямился он, взглянув на Джея, — и ветер, показалось, притих. Государя побаивался, как приструнившийся мальчуган, — скрылся к нянькам-тучам. — До чего плетёные письмена, — молвил Вильгельм, вышивку алыми нитями наконец на груди углядев. Иероглиф перетекал один в другой — словно слились на ложе. — То двойное счастье, Вильгельм, — узор китайский. На свадьбах очень он любим да торжествах каких. Обещает… — Облизнув губы, Джей вдохнул поглубже. — Обещает никому, кто его носит, горя не знать. Друг другом, мужу да жене, любоваться целый век. О большем Джей богам не молился. Вильгельм, слышал, бормотал едва слышно своим — подольше, подольше вместе им побыть. Воина умудрился уговорить не торопиться в Вальгаллу. Улыбнувшись, он обнял Джеево лицо ладонями — в таких и луны краюха поместится. Склонившись, поцелуем в лоб наградил — плотно губами прижавшись, замер. Тепло от этой точки по телу цвело — будто семя в нём заронил. Джей распустится к ночи — когда в чашах медных шепчет огонь. От Вильгельмовых рук пахло томлёным пеплом да сталью — Джей, прикрыв глаза, в запахе тонул. Воспоминание за воспоминанием, ему не принадлежащее, восстанавливал, словно склеивал битый мулханг, — сечь дикая, костры одичавшие. Джею туда дороги нет — истоптана зверем. — Дар всегда возврата требует. Упомни только, Джей, — молвил Вильгельм, — никакая сила тебе здесь не страшна. И без нужды за тебя в Хельхейм сойду, ежели призовут. Кутаясь в его тепло, Джей не пущу шептал, не покинешь бормотал в грудь. Прильнув, будто вплавился. Как один иероглиф на его фалдоне — в другой.