* * *
Подтянув коленки к груди и обхватив их, Джей нашёл приют на скамейке. В доме Эйи, мерещилось, шептались стены — насмехались над ним, суженого своего покинувшим. Ответить бы впору — не хотел, не дали. А прикусывал язык — если б желание было горячее, всех от Вильгельма бы отвадил. Да так, что и его б чуть им не спалил. На руки он не глядел — запеклась на них кровь, будто в вареве из красной фасоли изгваздал. О воина замарал, о дверь расколотил. А если б Вильгельма коснулся? Не отмылся бы тогда. В доме Эйи гостил вместе с ним сероватый свет — белил всё, чего бы ни касался. Прыгал с кувшинов на полках к волосам государыни — будто поседевшие. И таких, от неё же слыхал, в поселении полно. Разок вот на Вильгельма такого взглянули — и не вынесли, словно узрели саму Хель. Воины Одина потому что, говорили, боле ничего с собой и не приносят. Эйя поставила на стол плошку с водой да присела рядом, сминая в руке плат. Расцепив Джеевы ладони поверх коленок — словно замок сорвала, — принялась вытирать. Облекла во влажную прохладу — горячую кожу студила. Вздохнёт Вильгельм — замучил на северной земле ты свои рученьки. В вину ему Джей не ткнёт. Сам такой, сам бойкий — чуть что лисом взвивался да дыбил шерсть. У-у, не пощажу. — Покамест у меня побудешь, — молвила Эйя, не поднимая головы. — Нечего тебе туда соваться. — А Вильгельм как же? — Справится, не впервой. Может, и на землю северную соваться ему не стоило — со стылым ветром в салки не играть, за рябью на воде не следить, будто чудище под нею ворочалось — чуяло приближение зимы. Чудище ворочалось и в ложе — а ни зима, ни лето ему не страшны. А чего ж боится? У Эйи ответа не сыскать — тайны свои берсерки хранят, словно фамильное сокровище. Услышать звон их никому не дозволено, взглянуть — и подавно. — Возьму и сбегу. Не удержишь. А всё ж хотелось. — Не испытывай, — помотала головой Эйя, протирая другую его ладонь. — На добро добром отвечают, малютка. Уберечь тебя хочу, не то… И умолкла. — Ну? Что? — допытывался Джей, развернув перед ней ладони, будто попрошайничало дитя. Эйя не ответила, смочив плат в плошке да отжав его. Вода окрасилась в аловатый — словно настоявшаяся на ягодах ирги. — Эйя? Она вновь стала протирать Джеевы руки — будто мать вылизывала ершистое дитя. Давно утопшее воспоминание — вместе с первыми кораблями вокоу, которые сотни лет назад повстречались Джею. — Вильгельм одной рукой зашибить может, ты уж на слово поверь, — отвечала она со вздохом. — Был у нас такой смельчак из трэллов — воды всё совался ему подать, как захрипит с ложа. Да и хлопнуло — напрямик по маковке. Кто видал, не соврёт — остов у него пополам переломился да из глотки кость вылезла. Джей притих — ладони совсем похолодели. — Ужель Вильгельм на такое способен? — спросил вполголоса. Стены ведь услышат — кошмарами его ночными одарят. — Ещё и не на то. Поднявшись, Эйя прихватила плошку и направилась к развеселившемуся очагу. Чего-то молвила — Джей не вслушивался, оглядывая свои руки. О Вильгельмовых думал — са-а-амый центр ладони лобзать любил. Горячо там, словно суженый его целый мир в руках держит. Уверял, точно ведь, — и Джея всё в них спрятать хотел. Вот мой мир — и солнце, и луна, и звёзды. Одного коснёшься, на другое взглянешь — и будто целиком обошёл. — Почему так? Эйя? — спросил Джей, когда государыня вернулась от очага. В руках — дымящаяся чаша. Отпрянул, едва протянула. Опоить решила, коль сам оставаться не желал? — Молоко это, малютка, — молвила она, улыбаясь. — Молоко да медок, дитятей у нас так утешают. Вот и ты гулить вздумал. Приняв горячую чашу, Джей принюхался. Тянуло сладостью да прелыми сливками. Окунул кончик языка в напиток, распробовав, — впрямь молоко. Ладно-ладно, ворожить над ним не думала. — А оттого так, — продолжала Эйя, присев рядом на скамью, — что разум Вильгельму боле не принадлежит, вот так-то. Не здесь он ещё, не воротился. — А где? Отпил из чаши — нутро согревалось. Дрожь помаленьку стихала — из плена отпускала его. Иди, дескать, да своим передай — кого угодно заковать могу. И даже медведей. — Нам в те буреломы пути нет, — отвечала Эйя. — Найду! — крепче сжал чашу Джей. — И он быстрее дорогу домой сыщет. — Тогда свою потеряешь. Эйе виднее — сама признавалась, что в нездешних мирах тропки ей кажутся знакомыми. Туда ступишь, здесь обогнёшь — и упомнишь чего из летнего видения. А Вильгельм по ним, вестимо, плутал. Знал одну лучше других — и не оборачивался, упрятываясь в чащобе. То не медведи, не духи ревут в темени по ночам — Вильгельм воротиться не может. — А мне здесь делать нечего без Вильгельма, — молвил Джей, прячась за чашей. Молоко потихоньку остывало, покрываясь плёнкой, совсем как Сала — ледяной.* * *
Надолго ль Вильгельм сомкнул очи? Думалось всё — а сон не шёл, будто зверь к пришлому в лес охотнику. Да и приманивать Джей не старался, хоть и скрутился для вида клубком. Пусть думает — свой, свой. На ложе Эйи тепло. Она согревала своим боком рядом, косы раскинув по подушке — будто схватят Джея, если шевельнётся, как силки. Не то от этого подрагивал, не то ещё от чего. От Вильгельмова взгляда, вестимо, встающего в памяти. Зверь, сколько ни крутись — не отпустит. Джея авось и пощадит, признав в нём своего. Всё казалось — безвольный он совсем, на ложе своём покоится, словно воин, ожидающий пути в Вальгаллу чрез сожжение. Пламя тогда хорошо, коль сжигает от страсти. Остальное — враждебное. Ни Вильгельму, ни Джею не укротить. Поднявшись, он обернулся на Эйю — спала, и косы не шевельнулись. Кое-где в темени прятался свет — скакал по бокам кувшинов на полке, играл, как ребёнок пальцем, с резьбой на скамье. Тронул даже Джееву обувку возле постели — указал словно перстом, да вот, вот же, надевай. Это успеется. Подхватив башмаки, Джей направился к двери. Как никогда мерещилось — далече она, не дойти, восточная родина и та ближе. Зажмурился — глаза распахнул. Нет, всё столько же шагать. Под ногами хрустнули осыпавшиеся травы, подвязанные к потолку. Хозяйке выдавали — вот, вот он, хватай. Птичья лапа ни одна не задержала. Может, потому что Джей не обернулся. Может, потому что дом заговорённый ведал — пылающее сердце ни в чём не удержишь. Хоть мертвецов на него насылай, хоть сотню замков на дверь повесь. Коснулся её — выпустила, а скрипнула, словно забрехала разбуженная старуха. Государыню кликала — не дозвалась. Земля холодила стопы — уж давным-давно спала крепким сном, и луна её не добудится. Накинув обувку, Джей побрёл к их с Вильгельмом дому — луна только путь начертить, словно хангыль, подсобила. И здесь, видно, Чикнё Джея не оставляла — вот тебе ниточка лунная, по ней и бреди до суженого. Брёл — хоть и волки далече в лесу взвыли. Не ветер, себя не утешал, как дитятю, — то Вильгельмово ремесло. А отнимать его у других, вестимо, грешно. Спала Уппсала — словно старая собака, не чуявшая вора. Джей к хозяйскому дому крался под стать — да ничего красть не стал бы. Оттого, что всё, всё ему там принадлежит. У двери он постоял, будто дожидался, когда сама отворится. Ну, как бывает во всех сказках — сами двери приглашали героев, а они, бесстрашные, шагали вперёд. Джей стоял, хоть и озябнув в тонком киртле. А если зверь в берлоге его чуял? Притаился, ждал, схватить готовый. Толкнул скрипучую дверь — никого. Вошёл — приветил запах палёного китового жира. Пламя в медных чашах тлело — таращилось звериными глазами из тьмы. Почудилось поначалу — Вильгельмовы, силушки набравшиеся. — Вильгельм? — шепнул Джей. Тишина. Потёр шею — если воды приспичит ему подать, едва услышит хрип. Под шагами скрипнули половицы — свою ритуальную песнь для зверя завели. А он, навострившись, мог бы и слушать. Против него оружия у Джея с собой не было — кроме когтей-зубов. Кроме имени. Арочный проём, ведущий в их опочивальню, приглашал — под строгими гляделками пламени в чашах. Ослушаешься — ожгут. Зверю навредишь — спалят. Джей заглянул — зверь дремал на ложе, будто впавший в спячку. Не тронь, иди себе с миром. Не ушёл — половица под ногой скрипнула. Заворочавшись было, Вильгельм вновь притих. Целиком его объяла шкура — не видать ни лица, ни рук. Морду да лапы. Точно ведь обратился. — Это я, родимый мой, я, — вполголоса ему молвил, замерев в изножье. — Ужель не узнаёшь? Покрытая медвежьей шерстью лопатка вздыбилась — подняться хотел. Шибануть как следует, не признав? Обласкать, на голос выходя из своей чащобы? Джей не у самой кромки леса поджидал уж — в бурелом по его следам совался. Там у медведя берлога. Вильгельм вздохнул, как зверь, бросивший бороться с силками, — и притих вновь. — Тебе больно? Тебе плохо? — шагнул к нему Джей. Коленки покалывало — того гляди трястись начнут, будто у угодившего в прорубь лиса. И в неё бы за Вильгельмом окунулся — что-о там чащобы. Он рыкнул в ответ. Медвежьи так, словно распробовал горький мёд. В Джеевых руках да на устах вся сладость — попотчевать готов бы, дай только приблизиться. Коленки кольнуло сильнее — дрожь вышивала на них свои узоры. Наклонился — под медвежьей шкурой наконец узрел Вильгельмовы руки. С сукровицей — в цвет бронзовых перстней. Не мёд Вильгельм пробовал в чащобе. В нос долбанул ядрёный запах мужского пота. От шкуры — гнилой листвы и мяса. Чего сгнило раньше, Джей выспрашивать не желал. Разве за сечь его боги могут так вознаграждать? — Вильгельм мой, — зашептал Джей, коснувшись меха на загривке. Не рубцованный — никому такую зверюгу за шкирку не потрепать. И богам его не смочь — не покорится. Вскрикнув, рыпнуться прочь Джей не успел — уж рука Вильгельмова опрокинула прямиком в ложе. Растворяться в простынях-шкурах — под касаниями жгучими? Не нежными ничуть — под себя подминая. Будто прелую листву в чащобе — мягче, мягче чтоб зверю дремать было. Рычал — не заглушить. Лицо багровое, как налитой лингам. И глаза не яшмовые — дикие. Может, пламя так в них играло — Вильгельма искрой наградило, как дитятей. А с папашей он давно общий язык отыскал — и руки друг другу пожимали. Язык Джеев будто к нёбу прилип — стоило ему наклониться. Вот сейчас раскусит, вот сейчас загрызёт, вот сейчас вдохнул глубоко, по-звериному, ведя носом. Ноздри распахивались, как у загнанных лошадей. С лица капало — пот вычерчивал на обагренной кровью коже полосы. Будто зверя прятал в клеть — ш-ш, там и сиди. Там и сидел — иначе б Джею давно перепало. Вены на шее — что река, взбухшая по весне. Коснёшься — уберегись, уберегись! — лопнут. А рискнул — припав ко лбу Вильгельма своим вплотную, не разнять. На макушку, чуял, упала медвежья распахнутая пасть — проглотить вздумала. Вильгельму своё что-то нашёптывала. Рви, рви, кусай. Думаешь, подчиняться тебе пришёл? — Врнсь-ко-мне… Вернись ко мне, — твёрже. Твёрже — касание в лоб. В чащобе дикой его отыскал наконец, в глаза заглядывал — на меня, на меня в ответ смотри. Едва губы облизнул, Вильгельм припал к ним носом. Щека-ухо-шея — вспоминал словно вдох за вдохом, уходя за Джеем прочь по тропе. Со зверем его делил — зверь, заревев, не отпускал. А он по запаху прочь крался, цепляясь за простыни, — словно в ладонях сберечь его хотел. — Джей. И за тем, что под киртлом, прокрасться, своровать — вдохнув возле ворота, хапнув ртом. Опробовав. Не пастью. — Дже-ей. — Горемычный ты мой. Попробовал он прикоснуться к шкуре — уколола пальцы, будто мох. На пробу с Вильгельмовой головы стащил — поддалась. Ни крови, ни ран на макушке не явила. Знал Джей, как выглядел человечий да звериный скальп, — пронесло, у-ух. Шевельнулся было — рыкнули. Хорошенько так, с предупреждением. Ещё попробуешь — прикушу. Раскушу. Загрызу. Цап-цап. — Нет-нет, я… Тише. Я рядом, — заверил шёпотом Джей. — Я здесь. А боле быть ему и негде. Вильгельм вновь под себя подгрёб, словно ещё тёплую тушу — никому не дам. И себе не дозволю. Пахло потом и палёной кожей. Пламя, стало быть, Вильгельма кое-где и пожурило, как непокорного дитятю. Слушаться, дескать, не станешь — совсем-совсем спалю. Ни горсточки, ни песчинки твоей судьбинушке не останется. Пасынки его ютились в своих колыбелях под потолком — жгли китовый жир. Джей не морщился, как бы Вильгельмовой тяжестью ни давило, — ну-у, впервой разве. Вытерпит, коли так его суженому покойнее. В сон валился вслед за Вильгельмом — будто тот утаскивал его за собой, вырыв лапами берлогу. Снилось, как сдирает с него медвежью шкуру. А под ней пузырится тьма. Глаза распахнул — мерещилось, что почти спустя мгновение. Да нет — вот и пасынки дикого пламени уснули в медных люльках, и в опочивальню прокрался сероватый осенний рассвет — словно пухом отцветших одуванчиков обнесло. Где-то тревожилась птица — уж не Джеев ли свиристель, дожидающийся теперь весны? Тот глас и за девять ли бы признал. Главное, вороны не каркали. Коль услышишь — готовь молитвы загодя. Глядишь, средь них Хугин аль Мунин — один-то из них точно Одину весточки доставит. Шкура не душила — понял Джей, вдохнув поглубже. Стащилась, сползла во сне, как драконова чешуя. Али Джей содрал? Уткнувшись в Вильгельмово плечо, он вдохнул глубже — пока ноздри мускусом не ожгло. Был бы в истинном своём воплощении — давно хвосты по очереди вскинулись. Раскрывал-доверял — на вот, на, сверху карабкайся. Уж не от этого ль поясница будто отнялась. Ногой не брыкнуть — придавило Вильгельмовыми чреслами. — Ты пахнешь, — шепнул ему Джей в самое ухо. — Странно, но… так хорошо. Я… Прямо живот дерёт. Изнутри… Думаешь, таким тебя не желаю? Тоже пламени глотнул — ютилась внизу где-то искорка, ладонь приложишь — не поймаешь. Припал кончиком языка к крепкому плечу — опалило, будто тлеющее поленце лизнул. Соль — сцеловывал мокро-мокро. Будто лакомился чем подброшенным людьми — глупенький, наивный. Отравится — вместе с Вильгельмом почиет. Коснувшись ладонью его рёбер, Джей тут же отпрянул. В липкую сырость пальцы макнул — словно тина на поверхности трясины. Утопить его грозилась — тьма пузырящаяся. Верно, верно Эйя говорила — не стаскивай с Одинова воина медвежью шкуру. Не то и человека под ней погубишь. Выглянув из-за Вильгельмова плеча, в рот вжал ладонь. Рваная рана на боку запеклась — будто земля, разверзшаяся под хоми. Засевай, дескать, — иль целебной силой своей, иль ядом, лишь бы добить, как зверьё. Тело Вильгельмово словно отяжелело — как у почившего. Не вывел Джей его, стало быть, из леса. А обратно ему тропинки не найти. — В-вильгельм… — вышептал едва, словно горло хваткой объяло. И ты, мол, оставайся — обоим вам лучше в чащобе время коротать. — Вильгельм! Он подвыл — зверь обиженный. Кое-как выкарабкавшись — эко его, словно горой Амисан придавило, — Джей помчался к Эйе. Птица снаружи притихла — неведомым силам весточку понесла.* * *
Взбеленившееся поселение упокоить, разок рыкнув, теперь и некому. Мужики мотали головами, косматыми, что у кэлэ, — вот, мол, до чего эти-то, с новой верой, кровожадные-то. А клинки у них острее, чем на горе Комсан, — не к греху сказано. Слух бродил, словно они напитаны водицей заговорённой — хлеще, чем та, в которую плюют паксу. Поджимал Джей губы — ну-у, взялись так и эдак обсасывать, словно голодные собаки — брошенную кость. Разгрызть бы самому — да зубки не так крепки. Бабьё выло по вечерам, уж заведомо Вильгельма схоронив. И всё косились на Джея — а он знай себе спину ровно держал. Донсу-ачжосси показывал, как по хребтине может отходить, — если не выпрямишься на радость гостю, уважающему стройный стан. Ни улыбкой их Джей не одаривал, ни слезинку не ронял. Вот за то и кипели их взоры в спины — ни весточки, ни сплетенки. Одна тишина — как входил в хозяев дом и как его покидал. То случалось изредка — когда заглядывал к Эйе чего попросить. То чистой водицы, то кипячёных платов, то пучков целебных трав, верно, ниспосланных зайцем с луны, — уж в этом она толк знала. То, случалось, объятий — словно лисёнком прижимался под материнский бок. Поперву она принудила Вильгельма луковый настой заглотать да наклонилась время спустя к его ране — ох, молвила, и разит, сам испробуй. Глубока, стало быть, — копьё то ли ещё какое орудие мясо самоё проело. Средство-то было — только Вильгельма наказывала накрепко, сколько силёнок хватит, держать. Держал, голову его на коленки возложив, — пальцы продавливали мышцы плеч. Выпустит когти — проколет. Прокалывала Эйя обожжённой иглой да нитями — у них в Уппсале только женщины да девицы сим ремеслом ведали. И выхаживать тонкие да ласковые рученьки должны — Джеевы, говорила, сойдут. Сойдут, и слова обогреют — шептал всё ему Джей, наклонясь, в самое ухо: — Хороший, сильный мой, потерпи. Маленько ещё — и отпустит. Маленько ещё — стежочек — и отпущу. Едва государыня их покинула, рядом Джей прилёг — а ну как Вильгельм наутро не проснётся? Всё мерещилось — и очей яшмовых своих ни Джею, ни солнцу не явит. Вот так на северной земле и тускнеют сокровища. Ночью ему никто, окромя свиристеля неживого в кармашке, не соратник. Пламя в чашах скалилось — облизывалось сыто языками. Собрату своему Вильгельма сжечь обещало. А он заходился шёпотами на незнакомом Джею языке — то не волшебный да не северный. Словно зарывался в берлогу, спроваженный тутошними духами мара. Джей хватался за его ладонь — удержит, не отпустит. Как-то прибрёл к Эйе — в руках не утешения искать. — Полынь мне нужна, — молвил Джей, остановившись подле закрывшейся за ним двери. Над головой взвились рога оленьи, будто когти болотных чудищ. — На что? — вопросила Эйя, переставляя кувшинчики на полке. В один ссыпала землю — собранная, вестимо, с захоронений. В другой переливала тягучую жидкость. Вдохнул — ноздри задразнило, будто в бок кабаний всеми клыками впился. — Быстрее Вильгельм воротится. Уж мне это дело доверить лучше. — Эйя прищурилась, вздев голову, — а Джей продолжал: — То древний метод. Таким у вас, поглядел, не отпаивают. — Другим отпаивают, — рубанула она. Показалось, и кувшинчики её грохнули — кровь плеснула на стол. — Это мне оставь, зверёныш. Своё дело знай. И ласковости куда-то вдруг задевались из её речей. — Своё знаю, государыня, — упорствовал Джей. Затылок охладило — словно олений череп в него дыхнул. Ну, мол, взялся — вот сейчас лягну рогами. — Вильгельма мне вернуть надо. — Не от того полынь, а от живота хворобы. — И ещё кое от чего, — молвил Джей, замерев. Волоски на затылке вздыбились, словно на лисьем загривке. — Сказывают у нас на земле, как-то медведь с тигром задумали людьми оборотиться. Вот и взялись полыни отвар глотать, глотать, глотать — пока шкуры не сбросили. Вильгельм-то свою скинул, а разумом всё ж ещё следы медвежьи разыскивает, и Будда не ведает где. Молчала государыня — зыркала только исподлобья рысью, словно и сама кровушки налакалась. Джей с ноги на ногу переминулся — череп в затылок уж не дышал. Взирал пустыми глазницами, словно зевом глубоких пещер, куда зверь забивается в поисках берлоги. Обернулся — будто и впрямь. Будто и Вильгельмов разум в пещерах этих сыщет. Вздохнув, государыня вышла из-за стола да потянулась к висящим под потолком травам. Ощупала пальцами каждый пучок — словно травы отвечали прикосновением. Не полынь, не полынь, не полынь. Выискав, отвязала с далёким хрустом — словно утащенным птицей какой под крышу. Той, что свесила окоченевшие лапы. И вручила Джею — без наказов, молча. Глянула — не подведи, зверёныш.* * *
У полыни аромат островатый — поднимался от котелка в доме, вился от чаши. Вдохнёшь — сам потеряешь один из хвостов. Али все девять? На них Вильгельму впору бы глядеть да наглаживать с любованием, словно любой воин — красу волос своей возлюбленной, воротившись с сечи. А нам, говорил, этого не надобно. У нас вот так будет, не по-ихнему. Оттого в дом хозяйский никто и не был вхож, окромя Джея. Уж и поскрипывали по-особому половицы, приветствуя, и вился по-особому огонь в медных чашах — словно щенки чиндо. Возложив Вильгельмову голову себе на колени, он отпаивал его отваром — горчило, видно, коли хмурился. Не то горчила рана, укрытая смоченным в настоях полотном. Не заглядывал — вдруг разрослась? Там, куда Джею нет дороги, звери лютые — когтями Вильгельма и далее могли пропороть. Мокрым платом после Джей обтёр ему лицо. А там и шею-плечи-грудь — покуда дотягивался. Склоня голову, наблюдал — у Вильгельма вздетый острый нос, да ноздри уж не ширились, как давеча. Как звал его — Дже-ей. Боле ни одного имени с уст его не скакнуло. А Джеевым напивался-упивался, как росинками поутру. Губы порой облизывал — словно имя само на них просилось. Во рту не держалось, как водица. Иль глотай, иль сплёвывай. — Глубоко ты бродишь, суженый мой, — прямо не докричаться, — покачал головой Джей. — А если дошепчусь? Сказами моими заслушаешься, обещал ведь. Да какой бы только ушам твоим доверить? Ополоснув и выжав плат, вновь стал Вильгельма обтирать. Пот-грязь сбирал, пальцами касаясь. Уж и не то на лисьем своём веку повидать успел. — Жил-был один юноша — такой бедный, что одёжа залатана вдоль да поперёк, — молвил ему Джей, обтирая ключицы. Грудь приподнималась — ровнее, ровнее. Словно во сне, словно аромат хвои ноздри ему не колет. — Послала его мать на гору, где чу́дные лилии растут — видимо-невидимо. А средь них глядь — и девица невиданной красы. Брови — чернее пера вороньего, уста — сочнее хурмы. Вильгельм дышал тише. Наклонишься — почил, подумаешь. — Уговорила она юношу лилии не рвать — ну, ты гляди ж, до чего хороши! Да одарила вместо того волшебным корнем сансам. Воротился юноша к матери, продал корень, да зажили они богаче Тано. Вновь смочив плат, Джей отёр Вильгельмовы плечи. Запах разгорячённой кожи потягивал — как бы не наесться с лихвой. А говорят, лисы на зиму ничем не запасаются. — Затосковал только юноша — красу девицы вспоминал, — продолжал Джей. — Воротился он на лилейную гору — а нет её. Искал, искал, обошёл от подножья до маковки. Нет, хоть ты убей! Повстречал только старца, а тот молвил — не девица то вовсе, а лилия. Цветок живой, представляешь? Да полюбит только того, кто сестриц её нежных не обидит. Наклонясь, Джей припал носом к его лбу, дошептав: — Сказ мой, Вильгельм, о том, как беречь трепетную красу. Не ответил. Джей и не ждал, притулившись-обернувшись над его головой. Свою преклонил на сырое Вильгельмово плечо. Глядел — свет пламени его ласкал, облекая в рыжий. Словно медведя, бока свои потомившего в меду. — Есть у меня и другая сказка — как беречь дюжих воинов. Однажды…* * *
Потрескивал огонь в чашах — юлил непокорным егозой. Джей разлепил глаза. Тяжести рядом на ложе не чуял — вся скопилась в голове. Не вытряхнуть, как отсыревший рис из ссалханг. Клубочком лежал — да один. Только ноги согревало шкурами — словно стопы окунул в самоё пламя. Никак за Вильгельмом и впрямь куда увился? Али добродился за ним до того, что слезала лоскутами кожа? Вскинул голову — Вильгельма, видно, в свою чащобу звери дозвались, рычали-рычали-ры он сидел на краешке ложа — стоило Джею поозираться, похлопывая по простыням да меху. — Вильгельм! — бросился на него Джей, приподнявшись на коленях. Словно пламя объял — в горсточках не вместится, сожжёт до косточек. Отпрянул тут же, короткому вдоху вняв, и схватился за дюжие его плечи. — А твоя рана? Больше не болит? Не болит? А глас медвежий? Притих? Правда, притих? — Боле не слыхать, краса моя восточная, — заверил Вильгельм, пригладив его щёку. Словно ею окунулся в кипяток. — Славный мой, — приник к его лбу Джей своим. Дыхание отдавало горечью полыни. Той, что вместе с Джеевыми сказами разум ему воротила. Коль слышишь человечью речь, звериная, сколь громко ни рычи, не страшна. Встрепенувшись, Джей вновь поглядел на него. Брови пригладил, ресницами пощекотал кончики больших пальцев. Всматривался — пламя в Вильгельмовых глазах поугасло. Обещало ласковым огоньком — и пробудиться могу, ни одной живой душе не спастись. Окромя тебя. — Тебе больно? — Нет, нет, лисёныш мой. Сойдёт оно, не печалься. — Обняв Джееву ладонь пальцами, Вильгельм поцеловал её нутро. Словно знал — Джей в ней сердце на время спрятал, чтоб не колотилось в груди. — На твой глас я брёл, Джей. До того звонок, что воротил. — А где ж ты был? — Чащобы лютые. Мрачнее, чем в зиму ночами. Джей на миг глаза прикрыл — вот где тьма, казалось, пузырилась. — Как же так вышло, Вильгельм? И рана, и чащоба, и медведь… — Поёрзав, он хохотнул: — Будто сон рассказываю! Али сказку какую. — А ты придумай, дивный мой, — обхватил его лицо дланями Вильгельм. Так, словно ценнее ничего ещё в них не лежало. — Сложится — поведаешь. Ещё и не то. Обняв его за шею, Джей припал к самой груди — хоть и жалясь об объявшее Вильгельма пламя после сна. Далёкого-глубокого — словно у медведей в зиму.