ID работы: 1796626

Пигмалион и Галатея

Гет
R
Завершён
100
автор
Размер:
603 страницы, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
100 Нравится 335 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 25

Настройки текста

I

Аннетт не спалось, и она, совсем как в детстве, неслышно и мягко ступала по деревянным половицам. Остановившись у кабинета, в котором обыкновенно допоздна задерживался ее муж, Аннетт прислушалась — сквозняк прохладой оглаживал щиколотки; поздней осенью не следовало отказываться от теплых шерстяных чулок. Джозеф возвратился не так давно — и, казалось, вовсе не к ней. Аннетт поправила шаль на плече и на мгновение перестала дышать, в последний раз вслушалась в ночную тишину дома и осторожно приоткрыла дверь: Джозеф мог отдыхать в своем кресле, тогда она предпочла бы остаться незамеченной, но он не спал — входил в дела компании и земельного ведомства, вглядывался в ровные столбцы гроссбухов почти несмыслящим от усталости взглядом, запоминал сводки приходно-расходных операций, поставщиков и партнеров. Роль состоявшегося человека давалась ему нелегко, и все в доме это понимали, как и то, что все оказалось не так, как он когда-то обещал: до его изумительной английской жены никому не было никакого дела, ничто не разрешилось одними связями и знакомствами, его пожрала путаная бухгалтерия и рутина — и в этом, Аннетт чувствовала, крылась подлинная причина этого тяжелого, неизменного недовольства. — Джозеф… — тихо и ласково позвала Аннетт, несмотря на то что иногда он так враждебно взглядывал на нее, точно и ее причислял к ним, тем, другим, не желавших знать его правил, не считавшихся с ним и в конечном счете предвкушающим его поражение. — Джозеф, уже поздно, — аккуратно повторила она, и все в ней говорило о том, что она страшится помешать или отвлечь, что, если нужно, она даже спустится вниз и сварит кофе. Сделавшись излишне подозрительным, Джозеф никому не доверял. Он пребывал в неизменном убеждении, что она всякий раз нарочно тревожит его, и Аннетт с осторожным сочувствием во взгляде ждала любого ответа, потому что завтрашним вечером должна была состояться встреча земельных собственников — тех из них, что приняли их приглашение, хотя и сомневались в состоятельности «Юнион Пасифик», переживавший в этот год не лучшие времена. По крайней мере, такие разъяснения сделал ей дядя Бернар еще за вечерним чаем: «Полагаю, он хочет изучить дело с тем, чтобы свободно владеть сведениями, находящимися в его распоряжении, и не справляться с книгами всякий раз, когда придется к ним прибегнуть. Впрочем, его дед назвал бы вам другую причину, дорогая: в настоящую минуту вы можете видеть, как сказывается в человеке нечистая кровь. Будь он не сын торгаша, а дворянин крови — пребывал бы теперь в самом беспечном расположении духа, потому как успех положен ему по праву рождения, а в умении держаться в свете ему никогда не приходилось сомневаться. Он же — сын чистоплотного торгаша (его покойный дед был расточителен на такого рода комплименты), а я более аристократ, чем мой племянник и брат», — конфиденциально и со значением резюмировал Бернар, взглянув на подошедшую к столу чернокожую горничную. — «Мармелад, — продолжал он, когда девушка отошла; «мармелад» выходило то же, что и «соловей», только переводилось иначе и значило «хорошенькая, пикантная горничная». — Сделает он мне выволочку, когда заметит, а? — паясничал Бернар, на слове «он» подняв глаза вверх, где, надо полагать, находился Джозеф. — Иногда, милая, мне кажется, что здесь Индия, а я — молодой колониальный офицер, с той только разницей, что я, признаться, уж и забыл, каково это, курить опий на циновках». Аннетт помнила, что ей не понравилась смущенная, польщенная улыбка горничной, с которой та отошла от их стола: дядя Бернар был весел, ласков, добр и свеж для мужчины сорока девяти лет — и через это ложное очарование легко сходился с туземками что в Ост, что в Вест-Индии, покупая их расположение маленькими подарками, но Джозеф, разумеется, окажется взбешен и этой девушки при доме не останется, а значит, она должна поговорить с ней еще раз, постараться вразумить и сделать предупреждение. Напрасное, Аннетт это вполне понимала, ведь новые правила плохо приживались на почве определившихся и устроившихся связей, и девушке не объяснить, что если она хочет сохранить место, то не должна полагаться на протекцию дяди Бернара, потому что не он платит ей жалование, потому что ему, в сущности, решительно все равно, потому что она «мармелад», потому что увольнение с дурной рекомендацией из хорошего дома и сломанная жизнь — для него «история», вдвое более забавная оттого, что вместо брата Уоррена его возьмется отчитывать племянник. Она с каждым днем все лучше понимала миссис Джейн. Порой Аннетт даже казалось, что во всем этом есть доля ее вины и дядя Бернар так свободно держится в ее обществе оттого, что когда-то она танцевала и перед ним, а Джозеф никак не сможет высказать ему за его маленькие вольности, потому что сам женат на танцовщице. Последнее ее страшило и заставляло молчать, откладывать разговор и думать о том, как избежать открытого столкновения: реши Бернар в шутку поставить племянника на место и напомнить ему эти подробности в присутствии прислуги — она пропала. Однако что-то подсказывало ей, что эта измышленная трудность положения есть порождение ума, устроенного по образу и подобию ума ее мужа, тогда как не в характере дяди Бернара нарочно пользоваться своим положением и их обстоятельствами: он подлинно сочувствовал ей тогда и искренне счастлив за них теперь. Аннетт устало вздохнула, почувствовав, что слишком запуталась и не хочет, но должна отдать пешку, которую не может защитить. — Я собирался прийти… — несколько неопределенно отозвался Джозеф, вовсе не сразу отложив листы и с трудом поднявшись на ноги; взгляд его, все еще пристальный, равнодушно коснулся ее, после чего возвратился к столу-бюро: — Почему вы не могли дождаться меня? Или вам совсем не страшно простудиться? — Я боялась, что вы предпочли кровать своему креслу, а сны росчеркам пера, — прислонившись плечом к притолоке и невольно улыбнувшись этому одними уголками губ, просто и тепло ответила Аннетт. — Я уберу документы в стол и приду к вам. Я обещаю, что это не займет много времени, — на этих словах Джозеф оглянулся, задержал на ней взгляд и отступился снова — вернулся к письменному столу, не дождавшись ее ухода, на что Аннетт, успокоенная тем, что он не сердит, что он согласен последовать за нею и побыть с нею ночью, отвела глаза и, убрав выбившуюся из косы прядь, согласно прошептала: «Хорошо». Аннетт отошла, осторожно притворив дверь и послушно вернувшись в постель, наполненную ожиданием, когда все в доме спало. Джозеф вошел через смежную со спальней дверь, в последний раз просмотрев приведенные в порядок бумаги и закрыв их в ящике стола, после чего, не спросив, но угадав причину, произнес: — Здесь, должно быть, бывает очень скучно?.. — Здесь бывает очень пусто… — Джозеф не знал и не мог представить чувств женщины, одиноко живущей в этом относительном уединении, никуда не выезжающей и не имеющей знакомств, и потому Аннетт не отвечала, а дополняла его слова, взглядом указывая на место рядом с собой. Он спросил ее впервые и тем дал надежду, что придет и возвратит покойное сознание уюта и защищенности, которых она не знала в одиночестве и не могла ощутить, потому что в последнее время испытывала только неотступно следующую за нею тревогу. Аннетт никогда не просила не уходить, не уговаривала остаться, но все в ней говорило, что она станет ждать, если он уйдет, и будет очень счастлива, если он предпочтет остаться, остаться по-настоящему, потому что их пустые связи случались чаще разговоров, а ей всякий раз приходилось соглашаться на это малое подаяние — на крохи внимания, на равнодушную и отстраненную, а порой и в чем-то виноватую ласку, потому что она почти не помнила, как говорить с ним, и не знала, как его вернуть. — Нам не приходило никаких писем? — спросил Джозеф, отстранившись от нее этим, в сущности, безразличным вопросом; Аннетт не противилась, она давно ничему не противилась и довольствовалась тем, что иногда он говорил ей, что любит ее. — Нет, нам ничего не приходило: мы не ведем переписку. Письма, адресованные вам, приносят в ваш кабинет, — тихо отозвалась Аннетт; голоса тех, кто остался далеко за океаном, доходили до нее все реже, даже от отца письма стали приходить тише и не так часто, из-за чего Аннетт волновалась, хоть и не решалась сказать этого Джозефу: она, конечно, и сама понимает, что отец привыкает и с каждым днем меньше беспокоится о ней, ведь она исправно пишет ему, что все хорошо, что Джозеф нашел дело и что они вполне счастливы. На его имя писем также не приходило… ни за сегодня, ни за последние два дня, ни за минувшие несколько недель, а он все ходил, ходил по комнате, приготовляясь ко сну. — Болит?.. — отклонившись на подушки, спросила Аннетт, знающая о этой все омрачающей, неприятно тянущей, но вместе с тем почти привычной боли в ноге. — От перемены погоды, — последовал ответ, но эту перемену можно было угадать еще прошлым вечером, когда впервые похолодало так, что сделалось понятно: наступает зима, а с ней и понижение температур, и изменение давления, от которого Джозеф мучился — она замечала по внутренней сосредоточенности в его лице, свидетельствующей о том, что он терпит, сносит что-то, о чем у них в доме не принято говорить. — Я думал, есть ли смысл в том, чтобы вынуждать их подписывать эти бумаги. Он определенно есть, но ему я не доверяю. Держит меня за своего коммивояжера, — опустившись на стул, вдруг зло выговорил Джозеф. — Я не помню, говорил ли вам… «Labor omnia vincit» — вот что прибито над его дверью, вот что он заставил меня прочесть, когда я сказал, что это смешно и что во всем мире он не найдет второго разъездного посредника, окончившего Кембридж, — с какой-то нервически язвительной насмешкой над собой в изумлении окончил Джозеф, вскинув голову, потому что тот человек, о котором он говорил, кормился каждой минутой, проведенной в обществе предпринимателей и дельцов, в которое ему пришлось влиться и которому внутренне он оказался чужд. — У вас еще есть время подумать. Он может не торопить вас хотя бы до утра, — после долгого молчания произнесла Аннетт. Он — это паук, удушивший их счастье; паук, поручивший Джозефу заполучить согласие всех заинтересованных лиц, чьи земли лежат на пути следования железной дороги, но не удостоивший их дом своим посещением. Аннетт, хотя и не входила во все дела супруга, но интересовалась ими и понимала, что это дело оказалось не из тех, что ненадолго занимают мысли и в скором времени могут наскучить или отступить, — вместо этого оно поглощало, требовало самоотдачи, ковало под себя или отбраковывало. Последнее ее пугало, сильнее всего она страшилась, что однажды взгляд его потухнет, а потому радовалась даже этой бессильной злобе, которой Джозеф исходил, говоря о мистере Харримане. Имя этого человека, загадочного монополиста мистера Харримана, нашедшего управу на самого Мефистофеля и подчинившего его интересам своего предприятия, опускалось Джозефом так же, как и имя любого другого влиятельного лица, потому как могло объяснить слишком многое в этом доме и фигурировало бы излишне часто — не выходя из головы и не сходя с языка. Аннетт мистер Харриман был описан как пожилой, рано поседевший человек лет шестидесяти или около того, носивший очки и густые усы и на вид — исключительно на вид — имевший слабое здоровье. Именно он должен был занять пост директора «Юнион Пасифик Рейлроад», однако же присутствовать на вечере отказался — с этим Джозеф не мог примириться: мистер Харриман одним своим появлением и именем мог избавить его от тех трудностей, которые теперь отягчали его; мистер Харриман своим вежливым отказом нанес ему одно из тех оскорблений, которых невозможно забыть или стерпеть, и Аннетт оставалось только молиться о том, чтобы Джозеф в своем исступлении не вздумал пытаться переиграть этого всевластного человека или же мстить ему. Джозеф сам не раз говорил ей, что мистеру Харриману ничего не стоило лично выкупить надлежащие участки, несмотря на то что — она знала — в здравом уме никто участка не продаст, а если и продаст, то это будет стоит фирме таких денег, которых она пока что не имеет, по крайней мере в свободном обращении. — Мистер Норвуд ваш друг. Он говорит не то, что вам приятно слышать, поэтому он редкий друг. — Эти люди мне не друзья. — Союзник, если хотите, преследующий, разумеется, свои цели. — Аннетт пользовалась правами жены и повторяла слова поддержки непозволительно осторожно, так, чтобы он не мог на них возразить, но Джозеф всякий раз возражал с поистине юношеским упрямством, и оттого их утомительные и поверхностные — всей правды он давно не говорил — разговоры походили один на другой. — Я не желаю находиться под чьим-либо покровительством, но я не знаю, как, каким еще образом поправить наше положение, — с какой-то издевательской усмешкой заключил Джозеф, поднявшись и остановившись посреди комнаты, и это Аннетт тоже знала, помнила, потому что видела не раз: он принимался объясняться или оправдываться перед нею, находя, что она должна знать и видеть все последствия своей ошибки. Однако у нее тоже была своего рода религия — она верила в Джозефа и его ум и не хотела ничего признавать. — Вам никто не покровительствует, иначе вам не предоставили бы столько работы. Постарайтесь отдохнуть: меня пугает... это взвинченное, разлаженное состояние, — скучая этим разговором, из которого следовало только то, что в действительности Джозеф считает, что она не в состоянии понять всего, но и не выговариваться ей вовсе не может, устало отвечала Аннетт, пусть даже порой ей казалось, что отвечать и не нужно, ведь ей предоставляют только выслушивать и, сколько достанет женской проницательности, догадываться. — Не хочу ни о чем их просить, ни Хьюза с его бычьеголовыми сыновьями, ни неизвестно откуда взявшегося на этой сцене Аддерли. Ни просить, ни идти на уступки — не хочу, ни Дэвисонам, ни Томпсонам, ни Батлерам, ни самому дьяволу, — ярясь от негодования, чеканил он, припадая на правую ногу. — Вам нужно отдохнуть, — мягко повторила Аннетт. — Я еще днем сделала все необходимые распоряжения, касающиеся завтрашнего ужина. Остановившись на минуту, Джозеф взглянул на нее так, точно не помнил, что ему было нужно и почему она здесь, а только вдруг осознал, что все это было не то — так терпеливо и спокойно Аннетт выслушивала его и говорила с ним, сидя в постели, точно погруженная в раздумье. Где те люди, для которых он кроил ее? Джозеф оглядывался вкруг себя и не находил их… в числе фермеров и скотоводов, зато впервые со всей отчетливостью видел ее, почти совершенно лишенную внимания, покинутую, порой удрученную, но настоящую и с чем-то своим, сокровенным зашедшую за ним. — Я надеюсь, что в скором времени все изменится, Аннетт, так или иначе… — негромко проговорил Джозеф, садясь на край кровати, на что Аннетт улыбнулась легко и устало: любит, просто все время занят. Босая, в сорочке и шали — такой он не помнил даже свою мать, — она цвела вдали от посторонних глаз, а он только напрасно расточал себя и как никогда ясно сознавал это. — Аннетт… — от ее внимательного и задумчивого взгляда голос Джозефа сделался приглушенным и тихим — так сказывалось в нем отсутствие привычки, в то время как Аннетт заново узнавала в нем нежного, ласкового мужа, находившего подле нее отдохновение и покой. — Да?.. — так же тихо отозвалась она на свое имя, мягко поощряя его досказать то, что показалось незначительным, неважным и только напрасно потревожившим сознание. — Что вы хотели мне сообщить? — Нечто важное, — шепотом призналась Аннетт, улыбнувшись доверчиво и так тихо, словно отвечала Джозефу одним взглядом, словно он давно знал сам, а ей оставалось только подтвердить его осторожные догадки, но он отступился, и она испуганно отпустила. — Почему?.. Почему вы говорите мне это теперь? — неверяще, как раненый, спрашивал он, точно она вдруг нечаянно предала его, оступилась и все, все разрушила, а ведь еще мгновение назад она вся была тепло и ласка, еще мгновение назад Аннетт казалось, что Джозеф не был сердит на нее, что он… расположен выслушать — от этого ей впервые стало страшно, и она испуганно и растерянно, едва не плача выговорила робкое: «Чтобы завтра вы были осторожны…» — Знали бы вы, как я осторожен… Я не был так осторожен, даже когда до рези в глазах запоминал рубашки карт своей второй колоды! — Джозеф отмахнулся от нее, рычал и решительно ничего не понимал, только инстинктивно знал одно — жестоко с ее стороны связывать ему руки накануне важного приема, Аннетт же успела понять лишь то, что оказалось не вовремя и что нужно, пока не проснулась прислуга, как-нибудь успокоить его, примириться с ним… Аннетт помнила, он говорил, что не может быть не вовремя, что будет лучше, если она не станет скрывать или откладывать свое признание, но чувствовала, что напомнить ему о том сейчас нельзя: напоминать — значит винить, тогда как он и без того взвинчен, напряжен и — что-то подсказывало ей — опасен. Аннетт не двигалась, вжавшись в подушки, но долгое, тяжелое молчание позволило ей дышать и мыслить: если принятия не произойдет, если она попросит прощения, она никогда не будет в безопасности. — Ваш сын — наследник ваших нынешних решений. Вас злит не он, но чувство ответственности за него. Вы это хорошо знаете. — Джозеф молчал непроницаемо, но Аннетт нашла силы говорить с ним спокойно и твердо, с сознанием своей правоты, а после… когда прошло еще несколько времени, спросить: — Вы не хотите даже прикоснуться?.. Джозеф не взглянул на нее, однако же Аннетт ясно почувствовала, что и в нем шевельнулось что-то свое, давнее, неприкаянное и невыношенное: он кивнул, он хотел, но не думал, что теперь ему позволят, и Аннетт, тронутая этим, смогла дышать легче и, придержав шаль, протянула Джозефу руку, приняла вложенную ладонь... Она не торопила и не притягивала его руки, ждала, когда он примет, освоится с этой мыслью и привыкнет к ней. Джозеф осторожно и виновато опустился на кровать подле нее, и Аннетт, успокоенная, села в постели, чувствуя, как его руки уходят под ее ладони, в темную теплоту шали, мягко, трепетно драпируют ткань сорочки, признавая, что есть еще одно, что никогда не свяжет его ни с какой другой женщиной, что искупит и заменит собой то страшное и непроизнесенное, от чего он не мог отрешиться и что никогда не оставляло его вполне. — …сидел Всех выше — Сатана; он вознесен На пагубную эту высоту Заслугами своими; вновь обрел Величие, воспрянув из глубин Отчаянья, — шепотом прочла Аннетт в его лице, и Джозеф понял значение ее слов, свершающего в настоящую минуту священнодейства, заставившего его стать на колена и нетвердо, но с затаенным сознанием смысла давно затверженных строк продолжить их: — …но ненасытный Дух, Достигнутым гнушаясь, жаждет вновь Сразиться с Небом; опыт позабыв Печальный, дерзновенные мечты Так возвещает: «Пусть мы побеждены, Низвергнуты, и все же Небеса Утраченными почитать не должно, И силы вековечные, восстав Из этой бездны, явятся вдвойне Увенчанными славой и грозней, Чем до паденья, твердость обретут, Повторного разгрома не страшась». Удерживая ее запястья, Джозеф исступленно приносил клятвы ее телу, и Аннетт хотела считать каждую из этих строк своим пророчеством, потому чувствовала: он не в отчаянии, он вдохновлен, он стерпит и со всею возможной обходительностью встретит завтрашним вечером и скотовода, и плантатора, а после заставит заложить и землю, и душу, потому что единственное, для чего он здесь, — это мнение человека, вычеркнувшего его из семейной Библии, тогда как сын… Джозеф видел его Адамом грядущего столетия и презирал в нем Каина-земледельца, и оттого говорил с тем выражением, что Аннетт не могла усомниться: он вырвет у них признание и сделает так, что не пройдет и года, как мистер Харриман почтет за честь посещать их дом. Когда же все окончилось и Джозеф замолчал, врезавшись переносицей в ее ладони, Аннетт польщенно усмехнулась, вспомнив о том, как несколькими днями ранее дядя Бернар, войдя в комнату со своим терьером, застал ее за чтением и, по-видимому, заинтригованный сделанным ею выбором, произнес: «Слепец Мильтон — старая подслащенная страстями пилюля. Я страшусь даже предположить, какую новость вы вздумали скормить моему племяннику вместе с нею», — азартно и громко завернул Бернар, на что она коротко, почти невольно, но так искренне и просто улыбнулась, что он, пав в кресло, хлопнул себя по коленям и, рассмеявшись, счастливо воскликнул: «Праматерь Ева!..» Дядя смешил и тем незаметно поддерживал ее, а потому Аннетт много легче Джозефа переносила его пристальное внимание и интерес; она понимала, что первое время Бернара просто слишком многое удивляло в Джозефе, тогда как он, напротив, не желал, чтобы за ним подглядывали, замечали каждую хоть сколько-нибудь значительную перемену и за кулисами находили другим, нежели на сцене. — Скажите, что у меня еще достаточно времени, — по-животному пряча свое лицо в ее потеплевших ладонях, а руками упираясь в край кровати, Джозеф не поднимался, не отходил и глухо просил отсрочки. Дядя догадался первым и, верно, в тот же день написал миссис Джейн, тем одним толкнув ее на это признание, которого она не смогла отложить, несмотря на то что надеялась: миссис Джейн поймет, что Джозеф не должен узнать от нее, и не станет отвечать, пока ей не напишет сын, но, право, она не нарочно, Джозеф сам подсказал ей… еще тогда, когда говорил о своем Пандемониуме и тем вовсе не в шутку старался определить себя для нее здесь, в Штатах. — Все успеет разрешиться. — Бережно, как на заклание, укладывая его горячую, тяжелую голову на своих коленях, Аннетт успокаивающе и ласково забирала волосы от виска, пропуская пряди сквозь пальцы, и Джозеф медленно кивал ее словам: припав к груди земли, их сын однажды услышит не сердце, но отдаленный, гулкий и властный перестук колес, разгоняющих токи жизни по этим мертвенным пустошам, и тогда ветхий Адам девятнадцатого столетия впервые вздохнет свободно и полно. — У него будет состояние, клянусь вам, не хуже, чем было у меня. — Я верю, — склонившись к нему и тихонько обняв плечи, шепотом ответила Аннетт, тронутая тем, как долго он находился в волнении от ее слов и как сильно в действительности любил. — Я не всегда буду в разъездах, — с убеждением выговорил Джозеф. — Знаю, — доверчиво вздохнула Аннетт, смяв рубашку у широкой полосы подтяжек… точно в подтверждение своих слов или только стараясь удержать, уберечь от пока что напрасных тревог. Джозеф всего себя обещал употребить на то, чтобы жить для них, а она аккуратно укачивала все его дневные заботы и свое невесомое счастье, чтобы завтра он смог подняться и под руку с нею встретить гостей, препровожденных в гостиную залу… Действие началось в четвертом часу дня — с открытых дверей принимающего дома и приезда мистера Стэнли Хьюза с сыновьями, которых им надлежало встретить лично, в знак искренней признательности и особенного уважения, а потому Аннетт очень не нравилось то, в каком умонастроении находился Джозеф. Мистер Хьюз из дружеского расположения помог им в начале этого месяца, точнее, помогал он племяннику своего соседа Бернара, и теперь их стойла не пустовали — она никогда прежде не видела, как перегоняли коров, и первую неделю находилась под впечатлением от этих флегматичных, спокойных животных, внушающих сознание своей силы и довольства; за последнее Хьюз ручался — животные здоровы, однако же, Аннетт чувствовала, он не мог быть прощен Джозефом за то только, что приехал к их дому верхом и не в сопровождении жены, вместо этого он взял сыновей; приехал на их вечер с тем, чтобы обделывать свои дела, и не нашел обязательным это скрывать. — Ад пуст… все демоны сюда слетелись, — презрительно выговорил Джозеф, не переменившись в лице. — …и приветствуют вас, — стараясь его смягчить и вместе с тем скрыть свое волнение, аккуратно заметила Аннетт. — С провинциальным тактом. — Будьте к ним терпимы: они не знали Неба и не умеют иначе, — попросила Аннетт, приветливо улыбнувшаяся мужчинам, когда те поднялись на веранду и сняли кепи; теперь их разделяло всего несколько метров, и все же Джозеф нашел возможным, наклонившись к ней, негромко, но со снисходительной иронией над ее маленькой просьбой конфиденциально произнести свое последнее предупреждение: — Сейчас вами начнут восхищаться, как выставочной лошадью… — эти слова привели ее в беспокойство, а Джозеф в следующую минуту сделался радушен и весел, даже в хромоте его появилась какая-то легкость, когда с видимой поспешностью он оставил ее и через весь холл двинулся навстречу старику Хьюзу, а после горячо жал руку ему и старшему его сыну и сопровождал их в гостиную — на попечение дяди. Аннетт осталась у лестницы и двустворчатых дверей натопленной гостиной совершенно одна в обществе молодых людей, которых видела лишь однажды, когда они помогали отцу перегонять стадо, лишь малая часть которого отделилась около их дома. Она взглянула в их простые, открытые лица и не нашла в них ни выражения бычьей тупости и смирения перед отцом, ни жестокости от необразованности, тогда как отсутствие манер их самих приводило в состояние исключительной растерянности перед ней — их стесняло ее платье, на котором она настояла, из черного шелкового атласа с вышитым стеклом растительным орнаментом и дутыми рукавами. Они не знали, как подступиться к ней, но вместе с тем что-то подсказывало им, что пройти мимо нее вслед за отцом и братом Томасом невежливо, неправильно, и оттого эта нездешняя женщина делалась для них непреодолимым препятствием, задерживала их в холле и заставляла теряться. Молча переглядываясь, они видимо нуждались в подсказке, и Аннетт не отказала в помощи, демократично протянув им руку, стянутую перчаткой выше локтя, и сумев скрыть, что ждала вовсе не пожатия, но к ней прикасались почти с испугом — в округе не водилось столь туго утянутых женщин с тонкими браслетками на запястьях и скульптурно открытой грудью, на которой недвижно лежало тяжелое колье, — и Аннетт ободряюще улыбалась им. — Джеймс и Оливер Хьюзы, верно? — просто спросила она, тем самым ободрив юношей и подтолкнув их к тому, чтобы они представились поочередно. — Мы с мужем очень рады приветствовать вас и вашего отца на нашем первом вечере, идемте… — Как вам здесь нравится, в нашем штате? — перепутав все слова, с живостью спросил Оливер, гордясь одним тем, что нашелся и в присутствии старших поддержал разговор с самой хозяйкой дома. — Ни за что не поверю, что вам не скучно, ваш муж — он везде, а вы нигде. — Здесь замечательно, — под взглядом Джозефа ответила Аннетт: Оливер говорил достаточно громко и много, ей следовало этим воспользоваться, но она поняла этот взгляд иначе… как запрещение обнаруживать истинное положение их дел. — Мы только недавно приехали, долго искали мне горничную, которая могла бы впоследствии учить детей дома, помещали объявления сначала в местную газету, затем в более многотиражные нью-йоркские, а новый дом — новый штат, так что за всеми этими заботами я и не заметила, как привыкла. Мы подобрали даму почтенных лет — я ревнива, и знаете, что произошло после, Оливер? — Аннетт обратилась именно к нему, полагая, что Джеймсу ее маленькая выдумка не могла понравиться. — После затворили двери спальни для всей прислуги, потому что ревнив также и мой муж. — Но у вас есть молодая прислуга, миссис МакКуновал, — подкупленный ее смелостью, ее аккуратной и вместе с тем раззадоривающей манерой делиться столь деликатными подробностями своей жизни, хитро возразил Оливер Хьюз. — Негритянка? — довольная тем, что этот остроумный мальчик помог ей, переспросила Аннетт, помнившая все, что говорил о Хьюзах дядя Бернар, и нашедшая удобным дать им понять, что они с Джозефом никогда, ни при каких обстоятельствах не поддержат политики аболиционизма, не в Южных штатах. Аннетт не глядя чувствовала: Джеймс внимательно слушал ее — так и следовало. — Вы почитаете ее за человека? Даже наша домашняя библиотека много интереснее нее. Господь в предмет вложил души и смысла более, чем в это едва ли разумное существо. — Не переношу чтение, — Оливер отряхнулся от ее слов с юношеской непосредственностью и тут же накинулся на то, что представляло для него интерес: — А вы знаете, почему ваш муж не приобрел на ярмарке быка? — Нет, этого я не знаю, но могу предположить, что бык стоит дороже. — Верно, но дело совсем не в том, что бык стоит дороже… — Оставь, это никому не интересно, — сдержанно и спокойно произнес Джеймс, говоривший мало, но веско, так, что к нему прислушивались, хотели этого или нет. — Напротив, Джеймс, мне очень интересно, — серьезно возразила Аннетт, вдумчиво посмотрев в его глаза и постаравшись объясниться: — Мне кажется, что здешний мир слишком изменчив, и я хотела бы узнать его лучше. Продолжайте, Оливер, прошу вас… — Они сговорились с отцом. Для такого маленького поголовья, как ваше, не нужен бык, а у отца есть отличный племенной бык, черный, лоснящийся, на солнце видно, как под шкурой ходят и перекатываются мускулы, просто огромный — вы испугаетесь, когда увидите. Отец им гордится. — А чем вашему отцу не нравятся железные дороги? Запад развивается так стремительно… на лошади не угнаться за временем, — со своей едва заметной, но располагающей улыбкой заметила Аннетт, взглянув на Джеймса и тем одним побуждая его заговорить с нею; глядя на этого молодого человека лет двадцати-двадцати пяти, она неясной, не оформляющейся в слова интуицией доходила до ясного понимания того, что Джозефу как человеку, отрезанному от корня, не хватало силы, сознания своей значимости, сдержанности, даже респектабельности — он действовал иначе, и представлялся этим людям мошенником, нечистым на руку дельцом и в конечном счете игроком или аферистом, с которым в их понятиях плохо сочеталась столь добропорядочная и разумная женщина, какой казалась им она. — Не отцу — животным, от них слишком много шума, — отвечал Оливер, а она взглядывала на Джозефа и уже сомневалась в исключительности верности своей первой мысли: приятен и занимателен… когда нужно, подчеркнуто корректен и элегантен, он еще мог добиться веса и успеть «укорениться» здесь, пока же Норвуд и Флэтчер ждали от него не этого, они желали употребить в дело этот подвижный казуистический ум и весьма в том преуспели, дядя Бернар же источал приветливое радушие и тем тоже успокаивал гостей. Аннетт полагала, что Хьюзы колебались в своих подозрениях, ведь выходило так, что в Джозефе ошиблись или они, или она, а такая редкая женщина не могла допустить ошибки, но голос степенно взявшегося за разъяснения Джеймса отвлек ее от этих размышлений: — Север всегда был промышленным, а Юг аграрным, миссис МакКуновал, это правило, принцип. Ваш муж имеет целью спутать нам все карты. Поймите, мы приехали сюда ради земли; железная дорога существенно сократит площади для выпаса скота и привлечет людей, промышленников, и однажды вы проснетесь не в своем тихом коттедже, а в самом центре делового квартала. Мы потеряем больше, чем приобретем от процентов за аренду земли, тогда как наша семья регулярно делает крупные поставки мяса и молока нескольким деловым партнерам отца. — И мы не индейцы, чтобы правительство вот так просто согнало нас с нашей земли! Отец говорит, крупные города — все равно что человеческие резервации, — все, что говорил восемнадцатилетний Оливер Хьюз, было задорным и самоуверенным отголоском того, что произносилось дома за общим столом, Аннетт понимала это и все же невольно улыбалась его словам; ей нравился пригород и сельское уединение, она никогда не имела привычки к городу, однако в дверях появился дворецкий, и она так и не успела ничего противопоставить юношам — Джозеф одним взглядом дал ей понять, что нужно, извинившись, оставить их и выйти в холл вместе с ним. — Почему вам не сказать им, что… — Железная дорога оживит товарооборот? Я говорил, неоднократно. Впрочем, перспектива порядка семисот долларов дохода в день — и это за одну милю железнодорожных путей — заставляют Хьюза сомневаться. Он ничего не понимает и не хочет выкупать пакеты акций разоряющейся «Юнион Пасифик», — Джозеф говорил торопливо и шепотом и так же торопливо поцеловал ее в висок, отчего Аннетт, смутившись, впервые за долгое время почувствовала, что тоже довольна собой и тем, как начинался этот вечер. — Прибыл мистер Аддерли, с супругой. Без компаньонов, — коротко предупредил их дворецкий, по-видимому, заранее получивший от Джозефа определенные распоряжения. Аннетт почувствовала, как Джозеф подобрался после этого сообщения, и опасливо прильнула к его локтю: мистер Реджинальд Аддерли почел своим долгом явиться в числе первых в сопровождении своей жены — миссис Молли Аддерли, и если последнюю она знала хорошо, то относительно самого мужчины, переступившего порог их дома так раскованно, точно он считал себя хозяином всего этого штата, сомневалась. Аннетт казалось, она помнила его лицо, помнила до странности отчетливо, и он тоже видел ее лишь однажды — в поле, но Джозеф хромал, и мистер Аддерли не имел оснований сомневаться. Ее сожженная жизнь все еще существовала в памяти этого человека, а несчастная Молли, узнавшая ее, так тревожилась, идя им навстречу, что ее беспокойства не могла покрыть даже показная непринужденность мистера Аддерли. О чем она думала в эту минуту? О том, что Аннетт знает о ее прошлом, что это повредит мужу, что она пропала — Аннетт понимала это, поскольку не могла не думать того же, а потому нашла блуждающий взгляд Молли, завладела им и удержала его, после чего отрицательно покачала головой, точно пожав ей руку и заверив ее: «Пожалуйста, молчи, и я ничего не скажу». Молли, нашедшая в ней свое спасение, кивнула, как в начале минувшего лета она сама еще недавно кивала своему мужу, когда тот говорил с нею, предпочитая, впрочем, много менее определенные выражения. Однако вместо того, чтобы поприветствовать их, мистер Аддерли направился в гостиную залу и увлек супругу за собой, так что Аннетт имела честь на себе ощутить тяжесть нанесенного дому оскорбления и с несвойственным ей хладнокровием тихо произнесла, отпустив поводок: «Он… с нею», — этого подтверждения, для которого она и была вызвана в холл, оказалось достаточно. Джозеф не видел, кто в него стрелял, но со временем утвердился в мысли, что это во всяком случае не были Хьюзы, и только ждал знака — теперь же все открылось, и он торжествовал: карты розданы, а в его рукаве — покойная за свою будущность дама треф. — Мистер Аддерли! — со всем видимым радушием произнес Джозеф, оставив ее и пройдя в гостиную, где нашел мистера Аддерли рассматривающим гипсовый слепок изящных рук его жены, взятых от локтя до кисти и едва не соприкасающихся кончиками пальцев. — Вы не отличаете копию от оригинала! Молли Аддерли, весьма рад… — наклонившись к несмело поданной ручке, произнес Джозеф, видимо приободрившийся оттого, что ему стало известно истинное положение дел, из которого со всей определенностью следовало одно — ему дьявольски везло, и все через Аннетт: и мистер Норвуд с мистером Флэтчером, и покоренные ею Хьюзы, и самонадеянный мистер Аддерли, удушенный еще не выдвинутыми ему условиями, но не догадывающийся о том. Он изнемогал от предвкушения, тогда как мистер Аддерли оглянулся на него и Аннетт, от волнения одолжившую у дяди Бернара еще и Томаса, после чего саркастически осведомился: — Поставили этот замечательный памятник рукам, вытащившим вас из-под издохшего коня? Аннетт, окружившая себя этими спокойными, взвешенными и положительными молодыми людьми, невольно вздрогнула в своем кресле, однако же она знала за Джозефом его манеру сходиться с людьми так, точно они не знали друг друга прежде, а потому в ней еще жила осторожная надежда на то, что мистер Аддерли опомнится и никакого скандала не произойдет. — Верно, мистер Аддерли, эта скульптура есть памятник заботливым рукам женщины, выходившей меня тогда и по сей день унимающей не оставляющие меня боли, — Джозеф так услужливо и вместе с тем многозначительно толковал его слова в метафорическом ключе, что Аннетт, застывшая в кресле, вновь смогла дышать, видя недоумение на лице Реджинальда, полагавшего, что хромоты и миниатюрной жены-блондинки достаточно для этого открытого выпада и для того только принявшего это приглашение, чтобы уничтожить ненавистного ему человека. Однако Джозеф не выглядел ошеломленным или даже смешавшимся от его слов, несмотря на то что все присутствующие были старательно уверены им в том, что его жена никогда прежде не бывала в Америке, и это в свою очередь настораживало Реджа. — Я большой поклонник талантов вашей жены, мистер Аддерли, — глядя в глаза, предостерегающе выговорил Джозеф, не переменившись в лице, но Аннетт видела, как тяжело давалось Молли, не умевшей выдерживать такого рода сцен, одно присутствие при этом разговоре. — Неужели вы думаете, что она не узнала ее?.. — потеряв всякое самообладание, прошипел Аддерли, ужаленный чужой осведомленностью на свой счет, неверием в которую подернулось его правильное загорелое лицо с аккуратно и даже с претензией на респектабельность коротко подстриженными усами и бородой. — Помилуйте, я нисколько не сомневаюсь, что со временем мы с вами сойдемся ближе и наши жены станут дружны, но нельзя узнать человека, которого видишь впервые, — с утонченной, почти извращенной насмешливостью произнес Джозеф, оставшийся, казалось, совершенно нечувствительным к тому, что давно перестало оставаться одним намеком; он даже не был оскорблен, и потому, Аннетт видела ясно, ни Хьюзы, ни даже Бернар не понимали ровным счетом ничего из того, что старался доказать этот джентльмен, только Молли, силясь его унять, так тревожно и так раздражающе ласково прикасалась к нему, что Аннетт понимала: хорошо это не окончится, у ее Реджа не тот темперамент, на который следует действовать лаской. — Скажи ему!.. Давай же!.. — грубо подтащив жену под локоть и удержав силой, затравленно требовал Аддерли, с самого начала державшийся излишне самоуверенно, и потому едва ли готовый стерпеть предательство этого всецело преданного ему существа, но Аннетт осталась почти бесстрастна, принуждая себя смотреть, как сильный по природному праву пожирает слабого, и все же неслышно, как молитву, повторяя одно: «Мистер Аддерли ничего не сможет доказать, даже если захочет. У Джозефа в ящике стола заперта вся ее жизнь. Они пойманы». — Я не знаю миссис МакКуновал… — едва не плача от испуга, вдруг призналась Молли, инстинктивно не доверявшая мужчинам в целом, но помнившая маленький доверительный знак, который сделала ей Аннетт еще в холле, и страшившаяся силы, исходившей от этого человека, ее нынешнего мужа, неизвестно откуда черпавшего уверенность и сознание своей правоты и отчего-то говорившего с ними так, что она, легко внушаемая, соглашалась верить — сидевшая в креслах женщина никогда не выходила с нею на одну сцену и впервые приехала в Штаты меньше двух месяцев назад. — Тварь! — жестокая и тяжелая пощечина, заставившая Молли в рыданиях опасть в руки Джозефа под сдержанно-конфиденциальное замечание Стенли Хьюза, приведенного в недоумение этим поступком соседа: «Очень неумно наказывать жену в присутствии посторонних». — Аннетт, помогите ей, пусть в кухне приложат лед, — держа платок у кровящей губы, проговорил Джозеф, — а вам, мистер Аддерли, я из самых дружественных чувств советую прислушаться к супруге и принять ее веру, потому что только в этом случае вам удастся спасти свое имя, — Джозеф говорил негромко, но выразительно, пока Аннетт перенимала у него платок, а саму Молли заключала в утешающие объятия; такого рода сцены никого из присутствующих в гостиной не повергали в шок — Молли была простовата; все только находили это проявление досады и гнева неумным со стороны Реджинальда Аддерли, а потому за горничной вышел дядя. Джозеф же, оправившись, продолжал: — Дело в том, что интересующие вас документы миссис Аддерли отправлены в Англию и хранятся у моего надежного друга; как только вы перестанете быть мне удобны, я скормлю ее историю прессе и протащу вас и ваше имя во прахе, как меня в свое время тащила та издыхающая лошадь. Но я, поверьте мне, не успокоюсь до тех пор, пока на вас не останется покровов. Найдутся ли у вас доказательства? Сомневаюсь, хотя и не думаю, что чист — это было бы слишком неосторожно с моей стороны, а я, как вы могли убедиться, исключительно осторожен. — Джозеф замолчал, тяжело переводя дыхание, но ни на мгновение не отводя взгляда от своей живой и потому все еще опасной жертвы, и вдруг Аннетт вздрогнула — он усмехнулся, спросив: — Развод? Это пришло вам в голову?.. — Ему не дадут развод, если она не бездетна и честна, — мрачно проговорил старик Хьюз, свидетельствуя некоторое общее успокоение ввиду отступления от опасной темы и нежелания мешаться в личные дела четы Аддерли, но Молли, вся дрожа от негодования, то оправдываясь, то умоляя, то настаивая на справедливости, не умолкала в руках Аннетт, твердя одно и то же и тем действуя на своего Реджи самым раздражающим образом: — Я честная… Я верная, ты знаешь, что это так, Редж, что я не разболтала ни одной твоей комбинации. Ты, помнится, сам говорил, что я редкая женщина, ты не можешь, не посмеешь… Потому что я знаю, что ты стрелял в этого господина, ты сам хвастался мне, что лошадь под ним сдохла и тебе не пришлось марать руки, а ни о какой мисс ты в тот день не говорил! — со все возрастающим убеждением сыпала Молли, которой открылось, что Редж по возвращении действительно ничего не сказал о том, что видел в поле какую-то мисс, и так продолжалось до тех пор, пока Бернар не возвратился со своей негритянской горничной и Молли Аддерли не оказалась отведена в кухню к общему облегчению всех присутствующих, тогда как сам Аддерли, имевший привычку стоически сносить ее недовольство, нашел возможным взять слово в новом акте и видимо принять навязанные ему условия: — Похвально, что вам удалось заполучить клочок этой поганой земли, из которой вы теперь зубами стараетесь выгрызть прибыль, но, признаться, я не ждал увидеть здесь вас, потому что полагал, что участок перепродан вот тому господину, — Аддерли указал на возвратившегося дядю Бернара, мимическими жестами урезонивающего возмущенно вопрошающего его Хьюза. — Только его здесь и видели последние полгода. Ответьте мне, не слишком ли вы торопитесь? Не оперившись, строиться с такой солидной основательностью, а после впутываться в дело, которого толком не понимаете, а? — Не думаю, — оставшись стоять на своем, Джозеф позволил себе не согласиться. — Сегодня вам придется или удалиться, или свидетельствовать мой успех на глазах у Хьюзов, Томпсонов, Дэвисонов и Батлеров, потому что все происходящее говорит о том, что во внешних сношениях я преуспел. А теперь, если не возражаете, взглянем на эти акварели, — он указал тростью на некогда пустующую стену, сокрытую аллегорически-тревожными пейзажами в духе зрелого Коула, но расположенными иначе — от картин природы, поражающей Аннетт своим незыблемым величием и вместе с тем девственной, божественной чистотой, до аффектации утверждающего себя в цивилизации и культуре человеческого гения. — Дело в том, что строительство дома обошлось мне в три с половиной тысячи долларов, тогда как отделка комнат и та изящная обстановка, которую вы можете видеть, стоила порядка четырех-пяти тысяч. Дом говорит о человеке если не все, то многое, и этой залой я намеревался внушить вам, что нахожу оправданным все эстетичное, а в финансовых операциях, как вы знаете, есть своя эстетика — чего стоит одно сведение приходно-расходных статей… Реджинальд, не нарушайте царящего здесь единодушного настроения взаимного согласия своим отказом: отдайте участок в аренду, а деньги в рост, и семьсот долларов в день сведут на нет все существующие между нами разногласия… Джозеф говорил спокойно и основательно, с присущей ему выразительностью остановившись напротив своих картин, и крупные, тревожащие воображения полотна в массивных деревянных рамах, по которым вились резные строфы, взятые из Беркли, в конечном счете привлекли всеобщее внимание: Westward the course of empire takes its way; The first four Acts already past, A fifth shall close the Drama with the day; Time's noblest offspring is the last. Аннетт никогда не говорила с Джозефом о значении этой экспозиции, которой, казалось, до последней минуты не замечали равнодушные или даже вовсе чуждые искусству Хьюзы, но, подойдя к руке, во всем соглашалась с ним и отчего-то разделяла его веру в то, что новая цивилизация должна возникнуть в Америке, а самое прекрасное и величественное потомство — их потомство — есть последнее.

II

Рождественские вакации — Чарльз ими дышал, и вдруг — у самых дверей — дыхание перехватило; ему сказали: она все дни проводит в детской, она не выходит — затворилась от мира, что так неосторожно отверг ее. Пройти к ней в комнату — что-то нарушить, что-то преступить. «Она не плакала. Она повзрослела», — мягко задержав его в холле, осторожно предупредила миссис Джейн, досказав остальное взглядом. Чарльз помнил, как уезжал. Мисс Лили предложила проститься в детской. Он согласился… случайно. Он не мог ждать, что она, последние несколько лет стеснявшаяся этой своей комнаты, старающаяся развлекать их во взрослой гостиной пением или игрой, захочет пригласить его войти. Она же вводила его в свой мир, как в музейную комнату, в которой он оставался тем новым, что они вдвоем еще страшились открыть. Лили тоже казалась ему новой — не девочкой и не женщиной. Комната — маленький мир в четыре стены и прежняя жизнь — впускала их, вновь открывала им, почти изумленным, что вся мебель здесь немножко меньше, чем в других комнатах, а стены — светлее и чище. Лили провела пальцами по поверхности невысокого чайного столика, повернула ладонь и с недоумением взглянула на него — им казалось, что на всем здесь лежит невидимая пыль времени, но комната содержалась горничными в порядке и чистоте и продолжала удивлять их. Они не говорили — не знали, о чем, — только дышали… едва-едва. Чарльз тихо приоткрыл дверь, Лили не вздрогнула и не оглянулась: она сидела в кресле, неровно поставленном против кукольного домика, сидела не так, как сидят дети, сложив руки на подлокотнике и поставив на них подбородок, а прямо, как получившая хорошее воспитание мисс, только голова ее, странно склоненная, лежала так, что не было понятно, куда она смотрит. — Вот, возьмите. Прочтите. Я принесла, прочтите… — Вы совсем чуть-чуть не дочитали, — присаживаясь на самый край маленького стула, несмело и неуверенно добавила Лили, потому что знала, что в действительности он не дочитал достаточно много, что оставшихся страниц может хватить на несколько часов, если читать с выражением, что за это время о них, возможно, вспомнят и тогда станут искать. Но не здесь, она сюда не приходит. — Вы запомнили страницу? — спросила она. — Да, — коротко ответил он, на мгновение встретившись с ней взглядом, и тут же принялся читать, в то время как Лили долго-долго рассматривала обложку книги, поместившейся в его ладони, пока одна-единственная фраза не привела ее мысли в стремительное движение: «Странное занятие для ребенка — изучать путь к сердцу жестокого отца». Лили, конечно, не думала, что ее отец похож на тщеславного мистера Домби и что ему нужно разориться для того, чтобы сердцем обратиться к своей любящей дочери, у которой даже нет младшего брата, только старший, зато есть цветочное имя, как у Флоренс, и друг такой же надежный, как и у Флоренс. Они не знали отца, никто из них, она, возможно, тоже не вполне изучила этого сурового и замкнутого человека, но ее отец вовсе не был жесток: Джозеф заставил, сам вынудил его — и за то наказан. Чарльз в молчании прошел через, казалось, слишком и даже нарочно просторную комнату, возвратив маленькую деревянную фигурку туда, откуда взял ее полгода назад. — Я и так всегда здесь, — пусто прошептала мисс Лили, точно отвыкшая говорить вслух, и Чарльз понял, что случилось страшное: Алиса выросла и теперь не помещалась в своем игрушечном домике, но ей некуда, совершенно некуда было пойти, а потому она днями тоскливо сидела рядом, не в силах вернуться и не в силах уйти. Невозможно возвратиться в детство, да и она… ни во что не хочет играть. — От всего нельзя уехать в Америку, — сочувственно начал он, но Лили не согласилась и нетерпеливо повела головой, закрыв глаза; она не могла этого слушать, и он покорно замолчал. — Мне его не жаль. Слившаяся с домом, она — Чарльз сознавал — выносила не отца, но свой, по-своему справедливый приговор: Джозеф не вполне понимал, что сделал с ее жизнью, ей не осталось места ни в его письмах, ни среди его новых забот, и Лили сочла это предательством, потому что никто, никто, кроме него, не виноват. Лили остановилась перед кукольным домиком и вскоре почувствовала, что он, оставив чтение и отложив книгу, встал за ее спиной и тоже внимательно рассматривает внутренне убранство крохотных комнат, тоже чувствует, что в кукольном домике спокойней и тише, чем в доме ее отца, потому что о том, что происходит внутри, знает только она — юная хозяйка детской. В отличие от Джозефа, она старалась играть осторожно, а Джозефу их дом казался, верно, карточным, потому и рассыпался, разлетелся — в наказание. — Закройте глаза, а когда я скажу, выберите что-то для меня. Я тоже не стану смотреть, — прошептала мисс Лили и, торопливо спрятав в ладони заранее выбранную в ходе разговора фигурку, отвернулась и закрыла глаза: — Теперь вы… Он, не искушенный в такого рода играх, которым в присутствии Лили не мог не придавать серьезного значения, в смятении приблизился к кукольному домику, стараясь заметить в нем какую-то незначительную перемену. Он страшился оступиться, не оправдать выказанного ему доверия, оказаться недостойным собственного к ней чувства, пока наконец не остановил свой взгляд на маленькой деревянной куколке, которую с почтением и трепетом предложил мисс Лили. Она тревожно раскрыла его ладонь и почти пугливо, точно он мог отказать, подменила вырезанного из дерева и выкрашенного краской джентльмена маленькой дамой, на которой шитое не по размеру платье сидело довольно дурно. Он понял правильно. Он все-все чувствовал, и оттого ей снова захотелось плакать: завтрашним утром он уезжает, завтра она простится с ним в присутствии матери и отца, а в следующий раз они встретятся лишь в Рождество… Чарльз в молчании опустился на пустующий подлокотник кресла и перевел взгляд на картонные этажи пустующего дома — в нем никого не осталось. Джозеф считал, что несправедливо лишен отцом всего, однако по прошествии времени открылось, что для сестры он не оставил ничего, пустые комнаты, пустые окна и стены — он все увез на континент, даже мысли негодующего отца… и те всецело принадлежали ему. Вглядываться в этот дом вовсе не было скучно — он неслышно рассказывал историю последних месяцев и поглощал самодовлеющей тишиной, в которой оставленная им девочка выучилась находить ответы на свои одинокие вопросы. — Я любил думать о том, как мы отправимся в путешествие, когда я окончу курс и выдержу экзамен… в Озерный край или Шотландию… Лили не ответила, и, осторожно, но понимающе взглянув на нее, Чарльз оставил подлокотник кресла, стал на колено и несмело выдвинул тонкий ящик приземистого стола, найдя в нем множество миниатюрных предметов интерьера: мягкие стулья и изящные табуреты, детали крошечные чайных сервизов, масляные картины в круглых рамах, даже квадратики книги с настоящими названиями, выполненными тем шрифтом, что можно видеть на ассигнациях, и наконец сами куклы в пестрых и неаккуратно сдвинутых или смятых платьях. — Но прежде… — едва определившись, с чего начать, произнес Чарльз и положил книгу подле посаженной на постель мисс, затем возвратил за обеденный стол недостающие — показавшиеся ей лишними — стулья и приборы из настоящего стекла и фарфора, затем с должной аккуратностью принялся рассаживать кукол в столовой и гостиной, придирчиво оправляя их измявшиеся в ящике стола и потому несколько неопрятные наряды. Лили всхлипнула в печальной глубине своего кресла, он оглянулся — и она, поспешно подобрав платье от колен, опустилась рядом и принялась помогать, потому что лучше него знала, как нужно и как должно. — Она, конечно же, спустится к гостям, когда они соберутся, — поместив свою фигурку в гостиной, Лили смущенно и примирительно улыбнулась, впервые коснувшись руки не нечаянно, не в ходе свершающей перестановки, но приветливо и робко, почти трепетно, и так же впервые взглянув в глаза. — Пожалуйста, знайте, что вы не одна… — осторожно произнес он, когда Лили, часто-часто дыша, медленно повернулась к нему, в изнеможении обвив руками шею и в ответном объятье ощутив под его ладонью подаренную ею фигурку. — Вы не одна, — с настойчивостью возражая ее тревогам, снова повторил Чарльз в ответ на ее взгляд, смеющийся оттого, что на нем еще оставался шерстяной шарф. — И, если только вы позволите, я стану просить вашего отца…. ПРИМЕЧАНИЯ: «Иногда, милая, мне кажется, что здесь Индия»: мем в том, что Америку открыли вместо Индии, как вы помните, и острова Карибского бассейна до сих пор называются Вест-Индией, а Бернар — персонаж, который в начале жизни побывал в одной Индии, а теперь его занесло на противоположный край света в другую Индию, при этом привычки его мало изменились. Он везде как дома. «Labor omnia vincit»: цитата из георгик Вергилия («Omnia vincit labor improbus», т. е. «Упорный труд все побеждает»), место это стало пословичным; вариант, приведенный в тексте, motto штата Оклахома. Просто потому что мне нравятся многоуровневые постироничные шутки. Почему Аннетт называет мистера Харримана пауком? Как владельца крупнейшей сети железных дорог, его так изображали на карикатурах. В группе запилю пост. Пандемониум — столица Ада, ну и цитаты из Мильтона «Потерянный Рай». «Ветхий Адам»: о человеке, который должен духовно обновиться, освободиться от старых привычек, взглядов. Выражение восходит к Посланиям апостола Павла к Римлянам, где оно значит «грешный человек, обременённый грузом взглядов и привычек, накопившихся за долгую жизнь, от которых он должен освободиться». Честно говоря, не встречала это вне контекста масонской литературы или всяких трудов мистиков-спиритуалистов, но пусть. «Ад пуст… все демоны сюда слетелись»: из «Бури» Шекспира, Дж с Ингрид на вечере Ренфилдов это обсуждали, так что тут эпизоды кольцуются. «…я скормлю ее историю прессе и протащу вас и ваше имя во прахе, как меня в свое время тащила та издыхающая лошадь. Но я, поверьте мне, не успокоюсь до тех пор, пока на вас не останется покровов»: референс на эпизод из «Илиады» Гомера, где Ахилл мстит и привязывает Гектора к колеснице. Дж, конешн, уверен, что могет еще жосче. Томас Коул – художник-пейзажист, основатель «Школы реки Гудзон», топил против цивилизации и прогресса, так как был романтиком. Вдохновившись «Паломничеством Чайльд-Гарольда» Коул создал серию картин «Путь империи», с таким вот эпиграфом из Байрона: Так вот каков истории урок: Меняется не сущность, только дата. За Вольностью и Славой — дайте срок! — Черед богатства, роскоши, разврата И варварства… Впрочем, его не все поддержали, многим не хотелось верить, что США ждет упадок. То, что показывает Дж, это, соответственно, триптих, оконченный на этапе «Расцвета». Почему в качестве эпиграфа взят Беркли XVIII в. («Стихи о перспективе насаждения искусств и образования в Америке»)? Дело в том, что у нас «конец века» - это целый культурно-философский концепт, в рамках которого пишутся работы в духе «Закат Европы» О. Шпенглера, наши классики формулируют идею «русского пути», а Европейские с надеждой взглядывают на Америку и свежую кровь. Америка здесь место чистоты и невинности, где нет педантизма судов и школ, где царит добродетель, именно Америку ждет еще один «золотой век», это страна мудрых и благородных людей. Поэтому Дж выбирает строки с примерным переводом таким: «Путь империи пролегает на запад; Первые четыре акта уже сыграны; Пятым актом драма однажды окончится; Благороднейшее потомство времен — последнее». В эпилоге про Лили и Чарльза сноски на «Домби и сына».
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.