ID работы: 1796626

Пигмалион и Галатея

Гет
R
Завершён
100
автор
Размер:
603 страницы, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
100 Нравится 335 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 24

Настройки текста

«Ты описал, как был потерян Рай, но что ты можешь сказать о том, как Рай нашли?» (Томас Эллвуд)

Аннетт подолгу задумчиво гуляла по палубе, шла тихим, неспешным шагом, придерживая на груди свою теплую шаль и иногда останавливаясь с тем, чтобы внимательно и долго смотреть на гипнотически мерно поднимающиеся валы, так что рано или поздно другие пассажиры — джентльмены — забывали или предпочитали забыть о том, что она поднялась сюда в сопровождении, и подходили к ней с разговором, с одним и тем же неизменно, изо дня в день почти в точности повторяющимся разговором: — Вы путешествуете одна? Вам не страшно путешествовать одной? — Нет, вовсе нет… — Верно, с отцом?.. — с участливой, располагающей к знакомству улыбкой осведомлялись мужчины, отчего Аннетт вдруг делалось неловко и остаток разговора она с принужденной улыбкой выдерживала как экзамен: — С мужем… Я замужем. — Ваш муж?.. — с тонкой иронией интересовались подошедшие и принимались оглядываться, на что Аннетт поспешно отвечала: — Он здесь… — и иногда находила Джозефа взглядом, но чаще, много чаще оказывалась вынуждена в смущении признать, что отошла слишком далеко, и предлагать вернуться, на что мужчины хотя и усмехались, но соглашались редко, однако нынешний разговор длился еще несколько времени: — Зачем же вы гуляете одна? — Мне позволяют: он плохо переносит качку… — И куда… вы направляетесь, мисс? — В Новый Орлеан, затем — в Оклахому, — не исправляя, но с улыбкой принимая руку, отвечала Аннетт, соглашаясь пройтись в компании. — Чем же можно заняться в Оклахоме? — Я не знаю, действительно не знаю — я прежде никогда не покидала дома, — милой и непринужденной, а оттого и неопределенной шуткой отговорилась Аннетт, предоставляя знакомцам самим, переговариваясь уже друг с другом, делать предположения: — Пшеница? — Скот? — Фермерство как основной доход? — дойдя наконец до парадокса, возразил один из ее спутников, не веря в то, что эта очаровательная, хорошо одетая англичанка, шедшая с ним под руку, действительно имела какие-то резоны выходить за американского фермера и, по-видимому, не находя возможным приравнять эту деятельность и предпринимательство. — Железные дороги, — с неожиданным достоинством ответила Аннетт и тем одним пресекла спор, после чего, извинившись, оставила мужчин наедине с их недоумением относительно железных дорог или ее самой и возвратилась к мужу. Испитая усталостью, Аннетт после этого, пожалуй, вызывающего и зашедшего слишком далеко разговора почти с наслаждением опустилась в кресло напротив, и Джозеф, не открывая глаз, совершенно невыразительно, с какой-то удивительно шедшей ему скучающей медлительностью спросил ее: — Почему вы никогда не хотите позволить им развлечь себя?.. — Аннетт в молчании подняла на него свои внимательные глаза и, подумав, с неподдельной серьезностью ответила: — У меня достаточно оригинальный муж, — с этими словами она отклонилась и устроила на коленях книжку, зная наверняка, что могла торжествовать вяло толкнувшуюся в уголок его рта, но оттого ничуть не менее удовлетворенную усмешку. Джозеф не поднимал головы и лежал в кресле, на подлокотниках которого стояли его локти, тогда как руки в перчатках лежали поверх набалдашника трости; его мутило, от его выцветшего лица в провалы скул отходила кровь, и оттого, запахнувшись в плед, Джозеф старался держать голову ровнее и из-под полуприкрытых век в дремотном полусне следить за тем, как медленно текут страницы, ненадолго придерживаемые ее указательным пальчиком. Аннетт изредка взглядывала на него, и ей казалось, Джозеф знает, что в действительности она не читает, а только старается сделать вид, что у нее есть занятие, что она не скучает им; знает и думает о том же, о чем и она — о днях их отъезда и о том, что это в сущности последние дни, когда они принадлежат только друг другу, когда они счастливы одним тем, что есть друг у друга. Никогда прежде она не чувствовала, что ее тревоги не просто успокаиваются, но вполне разрешаются и оставляют ее, а то, что некогда мучило, пугало и лишало сил, заживало с каждой минутой ее новой жизни, в которой все… все вышло иначе, так что Аннетт и в самом деле думалось, что Джозеф прав и хорошо, что не вышло скандала: вернись она к отцу тогда — ее теперешнее, признанное и умеренное в своей спокойной полноте чувство, верно, не ушло бы насмешки; она и не призналась бы в нем до тех пор, пока с годами все не забылось, а Джозеф оказался бы принужден смотреть на детей, рожденных точно по причине его виновностей и настояний или в упрек ему… Аннетт подняла глаза и, перелистнув страницу, мягко улыбнулась своим мыслям: она, казалось, в полной мере понимала женщин, к которым любовь к своим мужьям приходила после венчания, — такой признательностью преисполнялась она при воспоминании о том, что ни Джозеф, ни отец ничем не омрачили день ее отъезда. Джозеф приехал очень рано, точно не желая своим появлением предвещать расставание, и ничто, ничто в нем не говорило о том, что он приехал забрать свое — это и так оставалось неоспоримо, — оттого и отец встретил его с радушием, даже с радостью и для чего-то сказал, что она скучала. Аннетт же совершенно по-детски чувствовала, что ей можно все, что ей позволят, а ей так хотелось… принимать поцелуи в висок, приглашать к столу, спохватываться, что до позднего завтрака еще нужно подождать, усаживать всех в гостиной — и наконец быть спрошенной о том, не хочет ли она сыграть им?.. Джозеф помнил: ей с самого первого дня их помолвки хотелось сыграть, сесть за фортепиано, от волнения ошибиться и нечаянно рассмеяться от неловкости, а после, извинившись, начать снова… не по-осеннему легко и ясно — и слышать комплименты не от отца и не для него, а оттого, что ее маленькие, домашние таланты тоже заслуживают неподдельного восхищения. Хотелось отвлечься на дворецкого и пройти в столовую, сесть подле, принадлежать и позволять повторять ее отцу давно знакомую ей историю о том, чем они займутся по прибытии в Штаты, — у Джозефа удивительно хорошо выходило рассказывать, а ей, признаться, нравилось слушать. Даже садясь в экипаж, Аннетт не плакала: знала, что станет приезжать, и отец отпускал ее с легким сердцем, тревожась разве что за поклажу, только в поезде она сделалась печальна и задумчива — Джозеф не спрашивал и не мешал, но это прошло, стоило им прибыть в порт, где чужая суета совершенно захватила ее, где Джозеф делал распоряжения носильщикам, а она так растерялась, что взошла на корабль единственно потому, что опиралась на предложенный им локоть. Вносили чемоданы, показывали каюту — подарок мистера Брауна — и, Аннетт видела, не позволяли ни единого двусмысленного или пачкающего ее взгляда, а говорили только с состоятельным и, по-видимому, уважаемым человеком, которому она со всей определенностью приходилась женой. Она впервые видела Джозефа со стороны, обычным — при посторонних, и от отсутствия привычки ей хотелось объяснить всем этим людям, кто перед ними и чья она жена, но Аннетт понимала: даже если она заговорит, ее никто не услышит, и потому она молчала. Аннетт вспоминала, как шла по комнате и, в задумчивости прикасаясь к предметам, знакомилась с нею, с хорошо декорированной, но глухой комнатой, в которой, казалось, слишком много дерева, тогда как Джозеф, стоило двери закрыться, опустившись на оттоманку, иронически наблюдал за тем, как она прикасается к настенным светильникам, подходит к зеркалу и маленькому туалетному столику в углу, выдвигает ящики узкого комода напротив и тут же аккуратно затворяет их, подходит к центру комнаты, где стоит убранный цветами стол и несколько мягких стульев, затем дотрагивается до крутящейся подставки для книг, толкает ее, коротко взглядывает на него и в видимом волнении отходит к постели, казавшейся точно вделанной в стенные деревянные панели и оттого тесной. Аннетт перелистнула страницу: Джозеф предложил подняться на палубу и посмотреть, как отходит корабль, а после — поужинать в обеденном зале, на что она согласилась, потому что все ее чувства теснил наступающий вечер, волновавший и почти пугавший ее. Однако к вечеру Джозеф сделался несносно почтителен, почтителен до равнодушия, точно ему, помогавшему ей раздеться, и вовсе ничего не стоило держаться ее приличий — Аннетт знала, что это не так, что всему причиной его усталость или невозможная убедительность, ведь могла же она думать, что что-то знает о нем?.. — Вам нравится здесь? — скучающе осведомился Джозеф, когда она, сидя перед зеркалом и склонив голову, в свете настенных ламп переплетала волосы в ночную косу. Аннетт не оглянулась на него; на него, должно быть, еще тогда… в поезде до Ливерпуля допустившего до своего сердца какую-то не ей принадлежащую и не для нее предназначенную мысль. Она старалась объяснить или по крайней мере внушить себе, что теперь должна находить опору не в тайном сродстве их душ, а в имени — в этом последнем доказательстве того, что Джозеф рядом, с нею, но от этой своей мысли или одного только чувства он сделался так отделен, отвлеченен и точно освобожден даже от имени, что ей делалось плохо в его присутствии. Подле нее не было человека, за которого она выходила замуж и который нашел силы сыграть для нее с отцом этот очаровательно тихий отъезд… или, напротив, смыв грим, он был?.. — Как в шкатулке, — отнюдь не сразу ответила Аннетт, взглянув на него; ей казалось, что на судне время точно остановило свое течение, а темы представлялись пугающе исчерпаемыми лишь потому, что прошлое навсегда оставлено в Англии, а грядущее едва представимо и есть только ленивое, неизменное настоящее, которое в дальнейшем ждет только салон, карты и новые знакомства, сведенные за зелеными столами, расчерченными мелом — Джозеф упомянул о том вскользь, желая, по-видимому, удостовериться в том, что она не станет возражать. Ответа не последовало, и Аннетт, подняв глаза на постель, подумала, что это глупо… молиться, стоя на коленях, и что она не сможет при нем, а потому она в молчании поставила локти на столик и закрыла глаза. Она выспрашивала для него отдохновения, но шорох газетных листов неприятно отвлек ее, сама молитва ее прервалась — и Аннетт едва не расплакалась оттого, что на единое мгновение ей подумалось, что вместе с ним она везет разрушение, не скорое, нет, но неизбежное и такое же невольное, как этот чуждый всему шорох. Аннетт поднялась, запахнула пеньюар, заново перевязав его тонким пояском, устало посмотрела на неразложенные чемоданы — на те из них, которые они решили не сдавать, — и прошла к кровати, после чего, выскользнув из своих домашних туфель, откинула верхнее покрывало и тяжелое одеяло, забравшись в самую глубь постели, холодной и оттого казавшейся неприятно сырой, почти влажной. Джозеф не заметил ее замешательства, не разыскал коридорного и не пришел к ней, опустившейся на подушки у самой стены, и Аннетт помнила, как, лежа в постели и смяв одеяло под грудью, долго смотрела на него, читавшего в несколько раз сложенную газету на своей оттоманке; смотрела и думала, что позой он похож на юношу-натурщика, взгляд же ее занимался сначала крупными печатными заголовками, затем — драпировками ниспадающего халата, пока наконец она не соскучилась и не отвернулась к стене. После этого Джозеф, конечно, пересел к ней, но Аннетт не встретила его, и они молчали. — Я думал о янтаре и апатичных англичанах, вязнущих в медленно твердеющей смоле своей повседневности. Мы поступили правильно, когда впервые взглянули на Штаты, — зачем-то вывел он и с этими словами легко оставил ее и потушил свет, но все в Джозефе говорило о том, что он рад, что ей не нравится в этом камерном уединении, и знает наверняка — Америка дышит иным, задыхается жизнью и заставляет дышать до головокружения полно. В своем воодушевленном убеждении он возвратился к ней в постель, лег на подушки и привлек ее, но она только переступила через него рукой и в долгом молчании, привыкая к темноте, всматривалась в черты его лица и мягкий крой турецкого платья, пока локоть ее не подогнулся — Аннетт сиротливо опустилась щекой на темный лацкан пестреющего халата, так что колени ее касались плеча Джозефа. Аннетт никогда не засыпала с ним, но страшилась лечь отдельно, а потому откликнулась и пришла, теперь же чувствовала: ее успокаивала едва ощутимая качка и тепло его рук — у талии и предплечья. Когда же Джозеф повернулся, она послушно скользнула на подушки и принявшую ее руку, плечо которой обнимала. — Когда вы говорите со мной так, мне кажется, что, если я умру родами, для вас ничего не изменится и уже на следующее утро вы будете преспокойно завтракать один. Я чувствую так со станции, — помолчав немного, поделилась Аннетт, на что Джозеф ответил отвлеченным и в сущности пустым уверением: — Вы знаете, что это не так. Аннетт вздохнула так судорожно-печально, что ему пришлось взяться за этот предложенный к ночи разговор со всей возможной основательностью: — Думаю, вас тяготят ваши собственные обеты. На станции вы впервые по-настоящему, не на словах поняли, что мы остались одни друг у друга, и впервые усомнились… Вы до сих пор мучитесь сомнением, легко разрешимым, ведь в ласке отказал вам не я, вы сами отвергли ее, но в вас есть достоинство, есть гордость, которые никогда не позволят вам этого признать. — Я хочу, чтобы мои сомнения, хотя отчасти, разрешались иначе, потому что совсем не понимаю вас… — шепотом проговорила Аннетт. — Не понимаю и не могу не думать о том, что для отца вы играли свое семейное счастье, а как только отделались от него — сошли со сцены, сочтя, по-видимому, довольно обременительным скрывать свое равнодушие, когда я и так вполне принадлежу вам. О том, какую историю вы нашли правильным рассказать окружающим одним тем, как держались со мной, мне страшно даже помыслить, потому что это та же история, которая оказалась сочинена вами еще в начале лета: вы говорили о выгодной партии и о том, что не поймете и не примете отказа, а еще — о своем комфорте, своих свободах и моей покорности вам. С тех пор… мне казалось, что многое изменилось, во мне и в вас тоже, но то, на что вы заставили меня смотреть весь этот день, — это страшная трагедия одного и того же, которой я ничем не заслужила… — Вас станет очень стеснять присутствие в доме моего дяди?.. — приподнявшись над ней так, что правая его ладонь ребром врезалась в стену, а левая — тонула в провалившейся под ней перине, спрашивал Джозеф, не отвечая Аннетт, печальной и вздрагивающей от холода своих мыслей, но наклоняясь к ней и целуя выступ плеча, провал шеи, висок; все эти поцелуи ни о чем не просили, а только — Аннетт сознавала — разъясняли для нее смысл этого странного вопроса, ведь Джозеф ничего от нее не ждал. — Первое время — возможно, — приглушенно отозвалась Аннетт, видевшая только стену и напряженную, скульптурно поставленную кисть, но постепенно привыкающая к памятной ей тяжести его тела, мягко вжимавшего ее в согревшиеся простыни, к теплу дыхания и, несмотря на незадернутый полог, отнюдь не ложному сознанию своей защищенности. — Его сон делается крепок, когда он выпьет, а в день нашего возвращения он непременно выпьет. — Аннетт пусто и горько усмехнулась тому, с какой циничной расчетливостью Джозеф играл свою страсть, но все же повернулась под ним, чтобы, устроившись лучше, видеть глаза человека, который, не надеясь испросить желаемое прежде означенного срока, в своем видимом нетерпении уславливался о том, чтобы в первый же день получить все. — Вы желали своим прежним любовницам доброй ночи?.. — по-осеннему тускло спросила Аннетт, уступив тому, что он не станет отвечать на ее вопрос, и в очередной раз вынужденно примирившись с ним. — Я предпочитал спать днем, — как всякий совершенно порядочный человек, Джозеф оставался совершенно неисправим в том, что с юношеской дерзостью гордился своими прошлыми прегрешениями, и под вскинутую для пощечины руку он подпал с таким изяществом, что Аннетт оставалось только, взявшись за полу халата, притянуть к себе и не отпускать, и длить поцелуй, и верить в то, что из-за нее одной ему пришлось переменить все свои привычки. — Я убеждена в вашей верности, — мягко держа его в лицо в своих ладонях, прошептала Аннетт, и Джозеф принял ее слова за маятник, вновь качнувшийся под влиянием чувства, владевшего ею в эту минуту, потому что тогда, после венчания, она говорила другое. — Ни с какой другой женщиной вас не свяжет то, что связывает вас со мной; вы слишком хорошо сознаете, что любая другая связь покажется вам лишенной своего содержания, смысла, и оттого мелкой, пустой… Вы знаете, что не останетесь удовлетворены, а только обнаружите свой дурной вкус, — касаясь подушечками пальцев его губ, вминая в них свою и его правду, тихо продолжала Аннетт, отнюдь не напоминавшая о том, что давно прощено, но, Джозеф чувствовал, возбуждавшая своим понятием о нем, о том, как извращенно он привязан к своей вине, как жаждет, чтобы, в руку взяв стилет, она навсегда пригвоздила к своей груди — и он припал, как от удара в спину, и, провалившись сквозь ладони, принялся целовать сохнущими губами грудь, и шею, и ткань ее пеньюара. Но Аннетт не занесла руки, не сделала удара, а только ждала ответа, потому что все это время они говорили не о том, а он в свою очередь не захотел отвечать на то, другое, мучительно медленно шевелящееся в нем, и оставил ее, отошел, хромая, к высокому комоду, не глядя оперся рукой, отвернулся. — Я помню ваше лицо нашим последним утром, это не даст вам отдохновения, — серьезно, спокойно и честно объяснила Аннетт, но Джозеф не слушал: — Однако же я уповал на ваше снисхождение, — непримиримо возразил он, едва воздержавшись от саркастической улыбки, которую злая ирония влекла за собой с той же силой, что и женщина, ждавшая его в постели и вместе с тем предпочетшая остаться непреклонной: — Сознание того, что акт творения неповторим, должно оказывать вспоможение вашему терпению. Галатея ожила и вольна сама распоряжаться своим телом, даже оставшись наедине с человеком, сотворившим ее всю. — Вкус. Вкус, вы правы, вкусу я не мог изменить, а значит, вы можете быть покойны, — язвительно выговорил Джозеф, взвившись от этого припоминания, которое его же слова обращало против него самого. — Я знаю, есть другое... — с принужденным спокойствием продолжила Аннетт. — Для меня все определилось, но вы не человек одного чувства. — Я не дал вам никакой новой жизни, ничто не определено ни для меня, ни для вас, а вы отказываете мне даже в забытьи! — Вы несправедливы ко мне, — поднявшись и сев в подушках, возразила Аннетт. — Весь этот долгий день я думала только о том, как мне хочется приласкать вас, потому что вы… заставили меня смотреть со стороны. Мне казалось, я за что-то наказана, потому что в такие минуты, когда я смотрю на вас точно со стороны, мне страшного оттого, что вашего таланта и вашей выдержки достанет для того, чтобы никогда не вернуться ко мне… — Аннетт старалась описать свое едва оформившееся впечатление, но Джозеф понимал: она говорила о четвертой стене, невидимой и неотменимой, которой не заслуживала его маленькая чувствительная жена и которая так искренне пугала ее, что она почти плакала в своей постели, потому что ни слова, ни поступки не могли ее успокоить — Аннетт нуждалась в том, чтобы сердцем знать, что он с нею откровенен, и ничему, кроме своего чувства, она не умела верить вполне. Последнее вынуждало или к признанию, или к тяжелому разрыву, и потому представлялось Джозефу едва ли не самым нестерпимым в его нынешнем положении. — Пожалуйста, не возражайте мне о посторонних, — осторожно попросила Аннетт, постаравшись объясниться: — Я думаю, в доме повторится то же, что и здесь. — Почему вы так думаете?.. — оглянувшись на нее, спросил Джозеф, точно опасаясь того, что она сможет досказать. — Там ваш отец, — мягко прикоснулась Аннетт, но Джозеф стерпел, и она аккуратно продолжила. — Вы или снова подпадете под его влияние, или постараетесь его избегнуть; в своем внешнем равнодушии ко мне вы спасетесь от того положения, которое находите не идущим к вам, а потому достойным его насмешки. Вам проще сыграть расчет, решение холодного рассудка, и поэтому я должна буду всякий раз, когда вам захочется вернуться ко мне, наедине прощать вам дневную отстраненность, которую сносила как публичное оскорбление? Джентльмен, глупо женившийся по любви, чуткий юноша из ваших рассказов — это вам претит? От этого вы отворачиваетесь, когда я прошу вас прийти ко мне? — Джозеф в самом деле не смотрел на нее, держась за комод, но не мог не чувствовать, что с каждым словом ее проникновенные интонации крепли, а фраза делалась все выразительнее и точнее, и, опустив веки, он не защищался, потому что эта маленькая женщина во всем оставалась права. — Я знаю, вы считаете, что каждый человек власть предпочтет служению, но сами нечаянно предпочли служение… Вам мешает мысль, что не все найдут ваш предмет достойным поклонения, и потому вы держитесь хозяином положения и моим. Для чего? Для чего так много говорить со мной, если я — ваше унижение? Чувство можно скрыть, но брак скрыть нельзя, как нельзя скрыть вашу хромоту — вы не могли этого не знать, так зачем же вы извращаете наш брак? — Аннетт замолчала, ждала ответа и взглядом молила о нем, но Джозеф не выказал ни малейшего желания говорить с ней, и она опечаленно и тихо прошептала, опустившись в подушки: — Подумайте еще раз, в чем вы себя обманули… — Я смотрел на часы. — О чем вы говорите?.. — недоуменно переспросила Аннетт, с осторожной надеждой взглянув на него, говорившего с нею совершенно неопределимо и пусто, так, что не только слова, но даже лицо его оказалось лишено всякого выражения. — Я смотрел на часы, как мы условились, — глядя в глаза, произнес Джозеф, расписавшись в своем чувстве, и она вспомнила… о той измышленной для нее договоренности, неверяще улыбнулась ему, как мать, узнавшая и принявшая свое дитя, и, поспешно опершись о спинку кровати, поднялась на колени, вскинула руки, но, расчувствовавшись, заплакала прежде, чем он успел прийти в них. — Вы не представляете, как долго вас не было рядом... — со слезами выговорила Аннетт, прижавшись к нему, но отстранилась и нашла его лицо, чтобы не позволить увлечь себя в глубину постели и досказать последнее: — Не нужно держаться со мною так, словно я вовсе не понимаю вас и никогда не смогу понять. Я знаю, вы этого не думали и не спрашивали себя: что постыдного в вашем ко мне чувстве? Мое образование недостаточно? Но оно еще не окончено — в вашей власти разрезать для меня книги… — Джозеф усмехнулся, найдя рукой постель, и Аннетт опустилась вслед за ним, не переставая касаться. — Я не хороша? Вы всегда говорили обратное. Мое происхождение? Мое прошлое? Вы все это знали, знает и ваш отец. От него нельзя скрыть, но, уверяю вас, он отнесся ко мне с не меньшим сочувствием, чем мистер Браун, а напоминать о том, пусть даже в шутку, недостойно порядочного человека. Если же вы опасаетесь за мое поведение… в том случае, если позволите мне неизменно, изо дня в день чувствовать, что я любима, то вам совершенно не о чем беспокоиться… — Аннетт, казалось, впервые говорила так искренне и с такой очаровательной, волнительной поспешностью, что иногда ей приходилось останавливаться, чтобы только перевести дыхание, и тогда она с нежностью дотрагивалась до лица Джозефа, прося подождать, когда она окончит. — Я знаю, что мне нельзя очень ласкать вас или при всех замечать ваши недомогания и справляться о них, — заверила Аннетт, словно страшась, что он раскается за свое признание, и вдруг улыбнулась своему маленькому открытию: — А здесь вы мой, здесь мне дозволены и утренние, и вечерние поцелуи, сколько мне будет угодно, верно? Мне не нужно любви в высшем смысле, меня совсем не нужно любить, как любят безнадежность, мне только важно знать, что вас мучит? Что вы таите в себе? — Свою любовь, — глядя в глаза, произнес Джозеф, оправляя ее пеньюар. — Я люблю вас. Я смирен, и я люблю вас, но никогда не вел никаких дел и в действительности очень мало мог вам пообещать. Я не знаю даже того, должен ли говорить отцу. — Не должны, — мягко отвечала Аннетт, пришедшая под руку и позволившая отвлеченно прикасаться к себе — так в задумчивости гладят дремлющее на коленях животное; она чувствовала, что нашла место, а Джозеф только сделал надрез… и гной шел сам, вместе с застоявшейся темной кровью. — Узнает — захочется вмешаться, войдет во все дела… Я… думал завести свои порядки, но понимаю, что за время моего отсутствия там, в том доме… все уже определилось. Вы называете дом нашим — это не так. Даже прислуга… не обходился же отец вовсе без прислуги?.. — Джозеф усмехнулся, взглянув на нее, и замолчал; она знала достаточно, чтобы понимать. — Джозеф, это… не вами принятое решение, — осторожно подступилась Аннетт, и Джозеф согласился с нею: дядя мог сорваться с места и напрасно потревожить мать, а он этого не хотел и с тихим «возможно» ближе привлек Аннетт. — Не ссорьтесь с ними с порога. Даже если вас что-то возмутит — сдержитесь… Пообещайте, что сдержитесь и не станете выговаривать ни прислуге, ни отцу. — Джозеф не отвечал, но Аннетт видела, прислушивался к ее словам, а потому старалась говорить о их доме основательнее и честнее. — Позвольте им привыкнуть к вам, узнать вас, и постепенно порядки переменятся под ваши вкусы — я стану замечать за вами и устраивать дом для нас. Вы верите, что я научилась читать в вашем лице? — Он кивнул, и она продолжила: — Я сойдусь с домашними и мягко переговорю с ними в отдельности: мне это не составит никакого труда, только не нужно собирать прислугу в гостиной и объявлять ей о смене власти, пусть даже при вашем отце, я уверена, им позволялось многое и к вам поначалу они отнесутся с некоторой настороженностью — это не ваша и не их вина. Вам придется терпеть неудобства только первые несколько дней… вы мне доверяете?.. — Да, — после тяжелого, точно опрокинувшегося вовнутрь молчания выговорил Джозеф, и Аннетт, тайно страшившаяся другого ответа, смогла признаться в том, о чем думала не меньше него: — Я люблю вас, Джозеф, и я хочу, чтобы у вас был дом. Я помню ваш кабинет и отведенную мне комнату — вы там скрывались и не часами — годами выдерживали осаду, но вам не было хорошо и спокойно. Мне страшно оттого, что вам ни минуты не было спокойно, что вам… приходилось спасаться в тяжелом забытьи... в дурных домах. Мы переменим обстановку, штат, если вы найдете это нужным, только не сражайтесь и позвольте мне... Они постараются хорошо нас встретить, станут поздравлять — не отталкивайте их, разрешите этим людям поверить, что у них получилось, хотя отчасти, удовлетворить вам. — Почему вы это знаете?.. — оставив ее моления и глядя прямо перед собой, негромко спросил Джозеф, а она, казалось, счастлива была рассказать: — Я видела вас перед началом каждой новой партии: вы весь подбираетесь, замыкаетесь на своем… с вами нельзя говорить — вы становитесь раздражительны. Перед гонками… вам казалось, что моя нерешительность вам навредит, и вы сделались требовательны до жестокости в той своей отповеди, в первом акте; то же и перед началом второго — я помню, как вы поднимались по лестнице, помню, как стояли у камина, помню часы с похищением Европы… я от страха все-все помню, хотя с тех пор ни разу ни входила в библиотеку вашего отца и читала только то, что было в ваших книжных шкафах. Я помню вас в вечер накануне дуэли, акт третий, кульминация; после вы долго не затворялись от меня совсем, копили силы, решались на свой конечный протест… Далее сцена из четвертого акта: я тогда заплакала от вашей отстраненной ласки и вы пришли ко мне весь, — Аннетт, говорившая почти шепотом, мягко улыбнулась тому, что Джозеф отвечал ей; она чувствовала тепло его ладони под своей грудью — он прикасался в точности так, как она помнила, медленно поднимал кисть так, что становились видны костяшки, а после опускал ее, разводя пальцы, и тогда грудь ее, поднятую отведенным указательным, сминала подушечка его большого пальца. — Я узнала, что я любима… — склонив голову на плечо, продолжила Аннетт, доверчиво отдавшись этой томительной ласке. — Вы немного поговорили со мной, хотя все остальное оставалось неясным, и в экипаже, и все дни у Браунов вы казались далеким и чуждым; теперь пятый акт, развязка, и вы снова стояли, отвернувшись от меня, а потом просили о том, что не может дождаться дома, потому что, как вам кажется, нет для вас никакого дома. — Я хотел вернуться к вам, — остановившись, возразил Джозеф, и она взглянула на него: он казался покоен — в этом Аннетт виделась ее маленькая заслуга, еще одно ее завоевание и доказательство тому, что у такой маленькой мисс, как она, достанет сил устроить для него дом. — …и не были отвергнуты, — призналась Аннетт, приподнявшись и став локтем в подушки под его горячим боком; Джозеф не отвечал, и все же она, держась за полу халата, целовала мягко и безоглядно… — Вы воспитали во мне вкус к медлительности, — задержав свою руку у ее шеи, негромко произнес Джозеф, и по его потемневшему, помутившемуся взгляду Аннетт, прежде упоенная, но теперь испуганная или только заинтригованная, догадалась: он понял ее согласие, но и своего откровения не уступит, не получив желаемого сполна, даже если она вновь начнет просить и целовать его самым исправным образом. — Доброй ночи, Аннетт, — в ответ на досаду поднявшейся с него женщины предупредительно произнес Джозеф, со своей извечно несносной, совершенно невозможной почтительностью исполнявший для нее роль внимательного супруга, а после вкрался — змием вполз — в сгусток ее сна и долго, томно, темно точил его, пока она не очнулась, днем же держался так, точно не знал внушенного ей сна и оставался к нему непричастен, и тем не позволял ей переступить своего стеснения и спросить. Другой ночью Джозеф не дразнил и не тревожил ее, только тепло ладони, широко скользнувшей от холодного живота к груди, заставило ее вздрогнуть, измученную этим неустанным и всякий раз недостаточным вниманием, точно он не замечал, что она отдавалась, позволяла, жалела о неосторожно сказанных словах. После — тот же томительный жар, но много позже: Джозеф пришел к ней, когда она уже спала — толкнулся поцелуем в шею, а пальцами — меж сведенных под поднятой сорочкой бедер, прижался тяжело и тесно и перестал, а она только вздернула плечо, спросила «Что?..» и, сонная, шевельнулась под ним, но, не сумев освободиться от пальцев его руки, только сильнее стиснула их, привыкнув к новому положению, о котором вспомнила следующей ночью, когда все повторилось, а приятное давление сменилось медлительной лаской сквозь ткань, поначалу жесткую и раздражающую, но питаемую ее влагой, тяжелеющую от нее и вскоре почти скользящую. Все дни ею владела томительная незавершенность этого смутного, неоконченного сна, сна, что сходил и отступал под умягчающими ее горячечный жар поцелуями, если Джозеф находил, что она слишком неосторожна. От одного его «тише» Аннетт так пугалась, что весь ее чувственный трепет оставлял ее, хотя она помнила, что только дышала, а значит, их не могли слышать и Джозеф запрещал ей потому, что с первым высказанным словом должен отступить сон. Днем Аннетт взглядывала на него с аккуратным вопросом, но он молчал, нарочно ничего не замечал и с вопиющей учтивостью то выдвигал перед нею стулья, то придерживал для нее двери, и оттого она не могла признаться, что не спала, что все чувствовала, только последующей ночью на первое же прикосновение откликнулась с такой поспешностью, что он должен был догадаться — и отступиться, но Джозеф не оставил своей ласки. Мучительно страшась не столько нарушить своих запретов, сколько его насмешки над своими компромиссами, Аннетт не решалась просить, но, не в силах освободиться от бередящей все существо ее мысли о том, как Джозеф отпустит ее и продолжит правой рукой, а той, другой — подхватит под тяжелое колено, Аннетт судорожно вытянулась и отвела ногу, открылась, сжалась от напряжения — и скоро начала мелко дрожать, а после, истомленная, опала. Он поднял ее и опустил на свое отведенное колено, Аннетт почувствовала его между своих ног — Джозеф, охватив ее правой рукой, позволил ей отклониться и принял ее на свою грудь. Аннетт давно не чувствовала себя такой открытой, и он мог слышать, как шумно она дышала, запрокинув голову и в бессилии оглаживая поддерживавшую ее руку; силясь ответить на его прикосновения, когда Джозеф впервые не через ткань скучающе очерчивал вполне оформившиеся складки ее лона, Аннетт спиной вжималась в его плечо и подушки, глухим, тяжелым шепотом повторяя: «Так… здесь…» — Вы так медоточивы… — в наказание оставив ее, философически заметил Джозеф, рассматривая кисть своей изогнутой руки, которую, держа навесу, медленно поворачивал перед глазами, разводя указательный и средний пальцы, но Аннетт старалась прийти в чувства и не смотрела, а потому, скоро потеряв интерес, он отер руку о ее панталоны. Длимый им сон прервался, и прошлым вечером, еще при свете, Джозеф подсел к ней и, проведя рукой по линии талии, дал понять, чего от нее хочет; когда же Аннетт легла, став на локоть, остался доволен тем, что испытал при этом, поднял пеньюар и сорочку и, мягко задержав руки у поясницы, расстегнул пуговицы, отвел ткань и прижался к округлому бедру — Аннетт выдохнула, уронила голову и осторожно легла на живот; томясь в каком-то чувственном, дремотном забытьи, она не скрывала, что подвигается ближе и с наслаждением вытягивает ногу, ведь все равно ничего не произойдет, а она вполне поняла смысл их игры и почти с предвкушением ждет окончания еще не успевшего начаться дня. Накануне Аннетт действительно ждала, ждала найденных под подолом ее сорочки пуговиц и руки, с неторопливой нежностью оглаживающей ее бедро и иногда поднимающейся выше, к талии, а от нее к груди, пока не произошло то, чего она не поняла, несмотря на то что училась слушать и понимать этот язык: Джозеф вел рукой от поясницы до нежной кожи копчика и ниже, там выгнул кисть и задержал руку, она ответила, согласившись принять его, прогнулась, почувствовав под собой всю ладонь, но Джозеф только снова провел рукой по ее бедру, прося внимательнее слушать его: — Тот червь, что точит вас, выглодал и меня, — с какой-то надсадной выразительностью признался он, и Аннетт, последние ночи сознававшая только то, что не должна мешать, не должна замечать его пальцев, не должна просить перестать касаться или, напротив, молить о проникновении, отчего-то испугалась, вздрогнула всем телом и, дождавшись, когда он застегнет пуговицы, медленно повернулась к нему лицом — Джозеф взглядом спрашивал о том же. — Хорошо… — все еще напуганная неестественностью своего желания, тоже взглядом отвечала Аннетт и поспешно шла в руки, прося о поцелуе и стараясь внушить или только объяснить себе, что ничего страшного не произошло, ничего не успело произойти, тогда как они всего лишь и, казалось, впервые испытывают друг друга. — Не оставляйте меня, не уходите… — шепотом просила Аннетт; прижимаясь к нему и целуя излишне сосредоточенное лицо, она повела ногу ниже и, занявшись этой ленивой игрой, принялась тереться, ощущая между их телами его руку, позволяя ей искать прорезь панталон, но даже, приподнимаясь и стараясь энергически седлать ее, поцелуями и лаской продолжала говорить с ним: — Будьте мне доступны, покажите мне… — с тяжелым придыханием выговаривала Аннетт в такт его движениям в ней и вдруг ощутила, что все прекратилось, а они лежат друг напротив друга в мягкой постели, почти не двигаясь в тягучей смоле желания. Пахло спокойствием и солью, Джозеф судорожно вздохнул и вздрогнул — ему позволено удовлетворить себя при ней, она соглашалась смотреть. Мысли доходили до него толчками, и все же Джозеф опустился спиной на подушки и, уперевшись стопой в постель, устроился так, чтобы запрокинуть голову, Аннетт же, привстав, села рядом и смотрела как завороженная. Она видела, как под его пальцами собирается и — Джозеф расстегнул для нее пуговицы — подается, расходится ткань кальсон, и не испытывала отвращения, только жалость — оттого, что он спешил закончить и не слишком долго смущать ее, а потому Аннетт не выдержала первой, задержала его руку у запястья, попросила не спешить и, отнимая руку, точно случайно, тронула плоть — взгляды их встретились. Джозеф послушно отвел ладонь, и она скользнула под нее, охватила неловко и, осторожно вторя ему, медленно повела вверх, а затем вниз своей мягкой, горячей и сухой ладонью. Джозеф убрал свою руку и, тяжело дыша носом, стал на локти — предался весь… Аннетт, согревая в своих ладонях, повторила… так нескладно и стыдно, и потому, верно, неприятно, что она тут же отняла руку и испуганно отпрянула, вжавшись пошедшей потом спиной в холодную стену каюты и едва не расплакавшись от волнения или оттого, что все в ней говорило о том, что она плохая любовница, неумелая и неловкая. Однако Джозеф не уходил; тронутый ее почтительностью к своему телу, в которой одно не слишком правильное прикосновение превращалось в трагедию и перечеркивало все предыдущие, он опустился на лопатки и мягко возвратил Аннетт за запястье — избегая дотрагиваться до лица, она нашла плечи и переступила, оперевшись на них, когда Джозеф сел выше и, поспешно целуя ее, поднял, смял ее подолы у живота и бедер. Джозеф торопил ее, мешал ей и успокоился только тогда, когда понял, что Аннетт, опустив руку, едва нашла и пальцами старалась развести для него ткань панталон и что он должен помочь и осторожно направить ее. Поддержанная его руками, Аннетт с жалким стоном выдохнула и забыла не касаться лица — она нуждалась в поцелуях, утешительных, осторожных и нежных, но он то прятал лицо и, шумно дыша, вжимался в плечо, то силился освободиться из кольца ее рук… Аннетт отпустила; тихо, плавно покачиваясь, она видела закушенную губу и поднимающуюся грудь, чувствовала вминающиеся в тело пальцы и свое таяние, а потому просительно и гипнотически-ласково шептала: — Позвольте себе… Аннетт помнила, чем все окончилось прошлой ночью — Джозеф уступил, она, утомленная, пришла к нему на грудь, и он гладил над чулками, пока она вслушивалась в его дыхание. День начался для них поздним утром и ее признанием, после которого они долго не вставали с постели, смутно сознавая, что вместе им лучше, чем в чьем-то присутствии; признание же состояло в том, что в одежде… важна не столько нагота, сколько их чувство. Аннетт поспешила первой сказать эту глупость, на что Джозеф, поставивший ее стопу на внутреннюю сторону своего бедра, только усмехнулся, поцеловав колено; ничто не помешает ему считать это ее компромиссом и, отняв ее ножку, неспешно и щекотно проводить по ней пальцами, целовать щиколотку, подъем и, отклонившись, пятку, поставленную на щеку, затем опущенную на грудь у шеи, так что, разведя пальцы, Аннетт могла чувствовать его кадык и наконец любовно заключить, взглянув на него сквозь ресницы: «Вы сумасшедший…» Джозеф отпустил ее ножку, и та скользнула вниз по груди, вновь плененная теплыми пальцами, когда он вернул ее на постель, прежде чем возвратиться в руки Аннетт, которая, не имея никакого понятия о том, что он станет рассказывать ей этой ночью, о чем они станут говорить наедине, только друг с другом, время от времени переворачивала страницы, занимаясь воспоминаниями минувшей ночи и предшествующих ей. Понятие «оригинальный муж» охватывало их все, и Аннетт почти невольно представляла, что сама расстегнет пуговицы, разведет и опустит ткань кальсон, ни за что не отведет глаз, а после станет целовать — от низа живота до груди — и наконец сможет возлюбить все его тело. Аннетт подняла глаза, чтобы, не сказав ни единого слова, одним взглядом поделиться с Джозефом тем, как она счастлива оттого, что он позволил ей чувствовать себя нужной ему, а еще… оттого, что между ними все так скоро успокаивалось и заживало, само их настоящее сделалось ясным, простым и исполненным любви, тогда как неопределенным оставалось только ее прошлое и их грядущее, но ведь последнего никому не дано знать?.. Однако, отвлекшись от книги, Аннетт заметила двух джентльменов, сведших с нею знакомство около получаса назад и вновь приведенных к ней своим любопытством. — К вам сейчас подойдут… те двое джентльменов. К сожалению, я замужем и совершенно для них не интересна, поэтому занимать их придется вам, — аккуратно и вместе с тем несколько в его манере предупредила Аннетт, ласково улыбнувшись Джозефу так, точно сказала что-то другое, после чего возвратилась к книге, не желая мешать. Джозеф, питая страсть к импровизации, разумеется, не стал наводить справок и, тяжело поднявшись из шерстяного пледа, в следующую минуту предстал перед подошедшими господами — ничто не выдавало его недомогания и даже трость, стоило ему выйти из-за стола, послушно легла на сгиб локтя, придержанная мизинцем; поза, одна из тех заранее измышленных поз, назначение которых — внушать почтение к достойнейшим сынам Британии и производить эффект равно на женщин и мужчин. — С кем имею честь?.. — с учтивостью осведомился Джозеф, вполне понимая, что именно в нем составляло предмет их интереса, и Аннетт помнила: ей не понравилось, что он заговорил с ними первым и тем обнаружил свою ответную заинтересованность в этом знакомстве. — Джей Гулд. Вам знакомо это имя? — опуская прелюдии, спросил представительного вида мужчина — в котелке, с открытым лицом и зелеными глазами, смотревшими на собеседника не столько с вызовом, сколько с извечным намерением говорить о деле; коротко остриженный, с темно-русыми, почти каштановыми волосами и ухоженными усами, мистер Норвуд производил впечатление человека, рожденного единственно для того, чтобы представлять чьи-либо интересы и в совершенстве справляться со своими обязанностями — подтверждением тому служила основательно выбритая и оттого казавшаяся излишне массивной, даже тяжелой нижняя часть его лица. — Разумеется, — еще один нетвердый шаг, напугавший Аннетт оттого, что Джозеф никогда не упоминал при ней этого человека, и взгляд на компаньона, мистера Флэтчера, примечательнейшей чертой которого оказались едва заметно заостренные уши и холодные глаза фанатика, плохо сочетавшиеся с его в целом невыразительным лицом. Недолгая, но исполненная своего значения минута, по истечении которой на жилете мистера Флэтчера проступает цепочка часов, а его сомкнутые губы трогает флегматичная улыбка оправдавшихся сомнений — и тогда Джозеф вдруг вызывающе оканчивает начатую фразу: — Джейсон Гулд два года как мертв, в отличие от призрака разорванной кредиторами «Юнион Пасифик». — Что еще вы имеете сказать? — переглянувшись со своим компаньоном, интересуется мистер Норвуд, видимо заинтригованный этой встречей, и Аннетт невольно приходится признать, что она не вполне понимает те законы, по которым разыгрывается эта партия, но во всяком случае напрасно опасается за Джозефа — не прошло и часа с момента их знакомства, как он понял, с кем имеет дело, и, завладев инициативой, самого себя продавал с торгов: — Я тот, кого вы напрасно искали в Старом свете. Я — азартный человек, готовый играть с большими ставками. — Вы глупец или сумасшедший — утверждать это, не зная даже имен? — вступил мистер Флэтчер, почему-то отказавший Джозефу в любезности, последнее, впрочем, Джозефа ни в малой степени не смущало… до тех пор, пока ему не отказывали в главном — во внимании и праве аукциониста, сколько возможно, завышать цену: — Ни то, ни другое в отдельности, — почти интимно разъяснял он, изящным движением руки ставя трость на пол и опираясь на нее. — Я — игрок, а предпринимательство, коммерция — не что иное, как игра, в игре же важны роли, но никак не имена. Ваши роли мне ясны, я же, повторяю, могу позволить себе купить акции «Юнион Пасифик Рэйлроад» и помочь удержать часть компании, в конечном торжестве которой не имею оснований сомневаться. — Ваше условие? — совершенно серьезно спросил мистер Норвуд, не имевший никаких оснований сомневаться в том, что у стоявшего напротив человека действительно есть те деньги, о которых он говорит, и Аннетт догадалась — дело не в одежде, пошитой личным портным Джозефа, а в вовремя сделанном жесте; в понятиях этих людей одежда могла лгать, посадка головы и взгляд — никогда. — Дорога должна пройти через мою землю в Оклахоме. — Аннетт перестала дышать: Джозеф выдвинул категорическое условие своего участия, но мистер Флэтчер не ответил на этот ход и позволил неприятное в своей проницательности замечание: — Вы надеетесь содержать жену на процент в том случае, если компания, в число совладельцев которой вы собираетесь войти посредством покупки внушительного пакета акций, обанкротится. — Как земельному собственнику мне довольно безразлично, чьи поезда будут ходить по моей земле, как игроку — мне интересно выиграть это дело. Я готов поставить все на «Юнион Пасифик». — Какая же чушь — все то, что вы говорите. Вы ничего не знаете о том, во что хотите вмешаться. В лучшем случае вы теоретик, не видевший ничего, кроме отцовских конторских книг, — я прав? По вашему лицу я понимаю, что прав, впрочем, могу поверить, что займы и кредитные операции вам достало ума вносить в статьи дохода, так вот… учитесь слушать и говорить по существу, а перед сном вместо молитвы повторяйте: «Техас, Оклахома, Канзас», и тогда вам, возможно, еще придется вспомнить, как вести отчетность. По крайней мере, на первых порах. — Мой друг хочет сказать, что вас вспорят, как денежный мешок, если вы не замолчите, — примирительно произнес мистер Норвуд. — Мой вам дружеский совет, сэр, немедленно замолчите, независимо оттого, сколько средств на ваших банковских счетах. При таком условии мы, полагаю, сможем сойтись короче — в вас что-то есть, вы наблюдательны, инициативны, азартны… Я могу наставить вас. — Я в самом деле вел довольно обширную бухгалтерию в фирме отца. — Омаха, штат Небраска, — поставленным жестом достав визитку, коротко проговорил Норвуд вместо ответа на это признание. — Рассел Норвуд и Эдвард Флэтчер, держитесь нас и мистера Харримана: он кое-что понимает в восстановлении обанкротившихся железных дорог и, по-видимому, в скором времени станет руководителем «Юнион Пасифик». — До скорой встречи, и не падайте духом: чутье вам не изменило, в действительности эта визитная карточка — ваш успех. Обдумайте как следует слова мистера Норвуда. Мужчины откланялись, Джозеф же остался недоволен исходом этого разговора, а потому Аннетт осторожно подошла под руку, взволнованная и настороженная от всего того, что ей довелось выслушать, несмотря на то что она знала его манеру устраивать свои дела с едва знакомыми людьми; и если Джозеф не понимал только одного — когда оступился и позволил этим людям, завладев положением, прочесть историю своей неосведомленности, то Аннетт не понимала всего и только чувствовала, что не должна позволить поставить все имеющиеся у них средства на это сомнительное предприятие. — Для чего вносить кредиты в статьи дохода? — аккуратно осведомилась Аннетт, ласково прильнув к руке повыше локтя, но Джозеф остался нечувствителен к ее тихим прикосновениям и отвечал, не скрывая своей досады относительно того, чем окончился этот разговор: — Предполагается, что данная ссуда будет возвращена и, возможно, с процентами. — Вы поедете? — прижавшись щекой к плечу, спросила Аннетт, задумчиво глядя на визитную карточку в его руке; после минувшей ночи она впервые чувствовала его вполне своим, а потому надеялась смирить, умягчить своими прикосновениями и удержать подле. — Очевидно. Ничего другого мне не остается. — Мне кажется, мистер Норвуд и мистер Флэтчер производят впечатление порядочных джентльменов… — осторожно переступив через его ощерившееся раздражение, несмело продолжила Аннетт, постаравшись предложить ему иначе взглянуть на их новые обстоятельства. Аннетт казалось, он не только не потерпел никакой неудачи, но даже преуспел, Джозеф, однако же, видел свое положение в ином свете и, не сдержавшись, до слез изрезал ее нежность своим ожесточением: — А я произвожу впечатление шута, смешно повторяющего одну и ту же историю — так вам кажется? — негромко, но с затаенным озлоблением энергически выговаривал он Аннетт, которая, виновато поникнув, хотела ответить свое детски доверчивое «нет», но молчала и только опасливо дышала вместе с ним, пока гнев не оставил его и Джозеф не произнес устало и пусто, что хочет остаться один. — Конечно… — согласно прошептала Аннетт и отпустила его, под тяжелым пристальным взглядом возвратившись в свое кресло к оставленной на нем книге. Она спустилась в каюту только спустя несколько часов: вошла тихо, словно за чем-то своим и оставила сложенный клетчатый плед на постели — маленькие находки осторожного ума тонкой и неприметной женщины, вышедшей за человека, чей нрав тяжел, а характер — капризен и переменчив. Джозеф ничего не сказал ей, и она пришла к нему на тахту, решившись озвучить свои соображения: — Я понимаю, вас по какой-то причине унижает дело, которое они предложили вам, но это честный труд… — Джозеф не желал слушать и не позволил ей договорить, поднялся на ноги и в сопровождении неотлучно-тревожного взгляда с карточкой в руках перешел к ее туалетному столику. — Вы не знаете, как часто я оказывалась в вашем нынешнем положении и как глубоко разделяю ваши чувства. Нет ничего постыдного в том, что вы не сразу поняли их язык — вы тоже человек и, к сожалению, не имеете возможности диктовать им свои условия. Вам достанет дальновидности, здравого смысла и личного обаяния, чтобы свести короткое знакомство с этими людьми и преуспеть. Нам предстоит еще столько дней пути, что вы непременно встретитесь в ресторации или в салоне. За разговором, я уверена, вы сможете расположить их… — Аннетт говорила с тем терпеливым спокойствием, которое помнила в миссис Джейн и которому, пусть и не сразу, покорялся и он, и его отец, потому что сознавала, что не должна молчать, когда еще ничего не решено, если, конечно, не хочет оказаться уведомленной о принятом, а потому неотменимом решении. Джозеф действительно уступал — она понимала это по тому, что он выслушивал ее и не ходил по комнате. — Где лежат карты? — наконец спросил он, на что Аннетт, с готовностью поднявшись, ответила: «Сейчас…» — Джозеф понял, что она не знает в точности и примется искать, перекладывать вещи; он не мог этого терпеть, а потому, достав из внутреннего кармана свою записную книжку, поспешно произнес: — Не нужно, подойдите ко мне… — Аннетт подошла, и Джозеф, став рукою на стол, в ее присутствии перечертил простой контур их штата, затем, придерживая пальцами разворот распадающейся книжки, на две трети отчеркнул верхнюю границу, повел линию вниз, к западу, снова вниз и наискось вверх, а после опять вниз, к южной границе штата, задержав карандаш почти посередине. — Они хотят, чтобы я дал им этим земли — они важнее акций. Территории Оклахомы, — торопливо подписал он слева, в западной части штата, точно стараясь нагнать свои мысли. — Индейские территории, — с восточной. — Река Арканзас протекает здесь, — неровная линия прорезала верхние границы штата и ушла в индейские территории. — Полоса чероки, — Джозеф ровным прямоугольником отчеркнул полосу общественной земли слева и довел линию почти до восточной границы с индейскими территориями. — Железная дорога должна соединить Даллас, — он поставил точку южнее штата, почти посередине, — и Топику, — еще одна точка, к северо-востоку от верхней границы штата, после чего соединил их. — Неосвоенные территории, река, центры пересечения крупных железнодорожных маршрутов, которые должны соединиться, дорога пройдет перпендикулярно. Наша земля здесь, — Джозеф коснулся карандашом места пересечения двух экономических артерий и обвел круг посередине полосы чероки, ближе к восточной окраине. — Здесь. Нам не может не повезти. Техас—Оклахома—Канзас, — Джозеф проследил эту линию карандашом и, почти смеясь, поднял на Аннетт чем-то осчастливленный взгляд. — В своих святых молитвах, о нимфа, помяни… Оклахому, Техас и Канзас и все мои грехи. — Вот почему мы так сильно отклонились в сторону тем утром… не из-за шума палаточного городка и смотровых вышек, стреляли в вас тоже поэтому, — польщенная, прошептала Аннетт, наклонившись через его плечо. — Покажите им это сегодня вечером, они взглянут на вас иначе… — Мне нужно узнать владельцев окрестных земель и, если возможно, вовремя перекупить их. Дорога должна пройти… Когда ее начнут строить — никто в здравом уме не откажется от своего надела, — в своем воодушевлении Джозеф не договаривал слов, и Аннетт почти сочувственно коснулась его плеч: — У нас нет стольких средств, нет акций, о которых вы говорили с этими джентльменами, нет штата, нет устроенного хозяйства, которое обеспечило бы нас всем необходимым и позволило бы вам распорядиться оставшимися деньгами вашей матери по своему усмотрению. От чего-то вам придется отказаться… Я знаю, вы не видите меня женой фермера, и все же… если мы успеем вернуться к осенней ярмарке, купите скот и зерно, на первых порах… играйте осторожнее. Прошу вас… возьмите от своей земли все, что она сможет вам дать. — Аннетт почувствовала, как под неумолимой тяжестью ее слов Джозеф опустился на локти и уронил голову на сцепленные в замок руки: ему впервые недоставало средств на то, что он желал иметь в своем распоряжении; он не мог дать ей больше, чем нужно и чем следовало иметь, а потому искал рукой подлокотник кресла. — Я понимаю, или акции, или земельные участки… Первое, членство в возрожденной компании, а поначалу — постоянный процент за аренду и разрешение проложить по моей земле железнодорожную линию, даже лучше земель, которые я так или иначе перекуплю, но позже. Мы поступим так… Прежде всего, сразу по прибытии сделка с мистером Сандерсом, после — устройство дома, ярмарка и закупка скота, затем — мой отъезд в Омаху для переговоров с мистером Норвудом и мистером Флэтчером, которые к тому моменту, надо полагать, уже будут убеждены, что строить нужно здесь, — с нажимом проведенная линия и голова, запрокинутая к ее плечу, а после — небрежно записанные пункты на перевернутой странице книги — Аннетт видела, Джозеф писал не глядя и так же не глядя пропускал меж пальцев тонкую закладку, прежде чем закрыть свою записную книжку. — Что вы сказали им? — не открывая глаз, спросил Джозеф, отклоняясь под ее умягчающими, разминающими плечи прикосновениями, на что Аннетт, удовлетворенная заключенным соглашением и выспрошенными гарантиями, отвечала со своим всегдашним очарованием, пугливым в девичестве, но теперь успокоившимся и точно вновь расцветшем вместе с пришедшим к ней пониманием того, как нужно, сминая в ладонях, касаться этого ломкого и неподатливого тела: — Что путешествую не одна, что я замужем, что вы дурно переносите качку и направляемся мы в Оклахому, где вы собираетесь заняться железными дорогами. Должно быть, последнее заставило их подойти к нам после того, как они прошлись по палубе и обсудили все между собой… — …или моя маленькая прелестная жена, — с мягким провалом произнес Джозеф, вскинув брови и тем одним поставив под сомнение названные ею причины, потому как, не заинтересуй его или Уильяма женщина, им и в голову бы не пришло сводить знакомство с ее мужем, своим простоватым соперником или даже равнодушным союзником. — Вы действительно так влюблены?.. — польщенная, спрашивала Аннетт, глядя в зеркало на самодовольно-расслабленное выражение его лица, в котором все говорило о том, что он счастлив, покоен и горд ею — от его отца никогда прежде не исходило покойного сознания своих прав, Джозеф точно силой удерживал их в своих руках и потому оставался неизменно суров и замкнут, но, стоило ей начать просить о чем-то, он предпочитал возвращаться и отвечать ей в своей несносной манере: — Я говорил вам утром. — Еще вы говорили, что не станете ссориться с дядей и доверитесь мне в отношении дома, что не станете запираться от меня и играть на деньги, — нарочно оставив свою ласку, напомнила Аннетт. — Слишком много обещаний для первых дней супружества, вы не находите? — иронически взглянув на нее, осведомился Джозеф, по-прежнему ощущавший на плечах тепло, не ему принадлежавших ладоней. — Не думаю. Нет, — с этими словами Аннетт отошла к комоду, не сумев скрыть своей улыбки, но Джозеф, перегнувшись через подлокотник кресла, продолжал шутливо возражать ей: — Вы восстали против карт, после того как узнали, что я играю не вполне честно. — Я восстала против карт, после того как поняла, что они могут оказаться единственным источником вашего дохода, — оставшись непреклонной, Аннетт продолжила просматривать лифы своих платьев, пусть даже ей стоило определенного труда не оглянуться на Джозефа в эту минуту: ей едва ли не впервые открывалась вся прелесть такого рода разговоров с ним, которые поначалу так страшили и стесняли ее и так впечатляли Грид. — Вы запрещаете мне все, в чем я достиг мыслимого совершенства. — Не моя вина, что вы развились в столь предосудительном направлении, — не стараясь скрыть того, что, говоря это, она улыбалась, потому что в действительности пиковый валет очень редко старался ранить всерьез, а ей не стоило никакого труда принимать эти шутливые выпады и любить в муже его утонченную язвительность, Аннетт остановилась на эклектичном верхе, вышитом на груди черным кружевом, по которому вились виноградные гроздья из крупного бисера. — Нам следовало взять с собой горничную, — обратившись к Джозефу, заметила она, укладывая составленный комплект из верхней юбки и лифа на постель, ведь в конце концов измышленным ею предлогом оставался именно ужин в ресторации, к которому следовало переодеться в вечернее платье. — Не терплю ваших горничных, — последовал ответ, по которому Аннетт поняла, что Джозеф все еще смотрит на нее и только и ждет позволения помочь; одевать, переодевать и в особенности раздевать ее — все это сделалось новым его пристрастием только оттого, что в каждую перемену платья ему удавалось выспросить у нее разрешение на некоторые вольности. — Не могу сказать, что этим не счастлива. Будьте так добры… — застегнув несколько тронутых ею пуговиц жакета, попросила Аннетт, с уступчивой улыбкой повернувшись к нему: Джозеф весьма ревниво относился к тому, что находил исключительно своей привилегией, даже если лиф застегивался спереди и в действительности она могла справиться с ним самостоятельно, как и привыкла за время жизни в штатах, поскольку ввиду стесненных обстоятельств не могла позволить себе ни личную горничную, ни застегивающийся со спины верх. Начавшая свою новую жизнь довольно скромно, в платье опрятном и даже шедшем ей, однако же простом, Аннетт скоро привыкала к этому роду внимания, ей нравилось, что, занимаясь ею, Джозеф снова казался отходчив, весел и жив, несмотря на то что не мог не думать о тех предупредительных словах мистера Норвуда, о которых в преддверии ужина вспомнила и она, но вспомнила странно: в своем чувстве Аннетт не понимала, как… как ему, а значит, и им, таким счастливым в эту саму минуту, можно сделать что-то дурное? Ей думалось, что ему нельзя сделать вреда, что она не позволит и тогда все непременно устроится… Аннетт не помнила и не хотела помнить, что ласкавшийся к ней и целовавший ее человек подчас и сам оказывался жесток к другим и не знал снисхождения, по этой же причине она старалась не думать о том, как именно должна разрешиться ее история с мистером Сандерсом, и соглашалась верить в некую сочиненную Джозефом импровизацию. Джозеф же со своей стороны вполне понимал ее нежелание интересоваться деталями, потому как в противном случае доставленная им свобода остаток дней тяготила бы ее — он помнил ее метания в утро дуэли и знал, что в понимании Аннетт их личное счастье не могло основываться на несчастье в сущности посторонних им людей. Однако издревле заведенный порядок не мог перемениться по воле одной излишне сентиментальной мисс, а на его счету и так имелось достаточно разного рода прегрешений, и потому все новые грехи Джозеф согласно записывал на свое имя. В этом умонастроении они спустились ужинать в изящно меблированную и, несмотря на обилие столов, казавшуюся просторной каюту-ресторан, и по тому, как переменился шаг Джозефа, Аннетт поняла: мистер Норвуд и мистер Флэтчер здесь, но Джозеф не намерен первым приветствовать их, а значит, должна она, найдя их взглядом, осторожно, совсем незаметно кивнуть им как не совсем незнакомым людям — просто в знак вежливости, на который нельзя не ответить учтивостью. Мистер Флэтчер действительно вышел из-за стола и поприветствовал их, следом за ним поднялся мистер Норвуд, затем последовало пожатие рук, ее протянутая рука в тонкой перчатке, взаимные любезности и перемена мест — их не хотели разлучать до того сидевшие напротив компаньоны. — Так… трость не была только аксессуаром сынка английского лендлорда, который решил запустить руки в наши плодородные почвы? — Рассел Норвуд начал разговор в дружественной и непринужденной манере, едва дождавшись, когда все усядутся. — Как вы — в нутро английских банков? Нет. Как видите, нет, — Джозеф отвечал, также смеясь его словам, по чему Аннетт догадалась, что за эти несколько часов в их отношении произошла какая-то, впрочем, не вполне понятная ей перемена, тогда как Джозеф продолжал с иронической учтивостью: — Но… скажите, как плохи должны быть дела «Юнион Пасифик», если ни банк штата, ни Национальный банк не дали вам ссуды? — Ваши дела тоже не слишком хороши, если вы седлаете издыхающую лошадь, — деловито заметил мистер Флэтчер, занявший место напротив Аннетт. — Вы проницательный, Эдвард, здесь у меня нет ни имени, ни связей — я нуждаюсь в друзьях, если не хочу, как клещ, до гробовой доски сосать свою землю. — Участок, о котором вы говорили… хороший? — точно согласившись возвратиться к действительно важным вопросам, спросил Рассел Норвуд, когда человек, получивший заказ, отошел от их стола. — Лучший — вне сомнения. — Где он расположен? — В земном Раю, — погрузив руку во внутренний карман, Джозеф извлек оттуда папку с миниатюрными географическими карточками. — Я нашел его, когда выезжал в поле ночью, чтобы сделать необходимые измерения, и несколько раз после, чтобы запомнить место. — Это было запрещено, — возразил, как показалось Аннетт, менее сговорчивый мистер Флэтчер, говоривший, впрочем, без какого-либо внутреннего негодования, а потому Джозеф продолжал: — Шестнадцатого сентября я самолично загнал коня для того, чтобы заполучить этот участок, и если бы хирург заставил меня выбирать между моей калечной ногой и этим клочком земли — я не задумываясь выбрал бы землю, потому что мне важна цель, а не средства ее достижения. — Аннетт внимательно следила за тем, как его руки с аристократически обманчивым изяществом располагают перед этими джентльменами Техас, Оклахому и Канзас, а затем карандашом соединяют для них Даллас и Топику, после чего косой линией в один штрих отчеркивают Арканзас и наконец ставят точку. — Цель, а не средства. Перед законом я также исключительно чист. — И как же, позвольте спросить, вам удалось возвратиться, если лошадь сдохла, а нога, сколько я могу судить, была сломана? — Меня нашли… только спустя несколько часов. Я не был в сознании, когда это произошло. Дядя, разумеется, знал, где меня искать, но не мог ни участвовать в гонке — он не был зарегистрирован, — ни указывать дорогу обтянутым парусиной повозкам — это вызвало бы ненужные подозрения. Несколько дней тяжелой лихорадки — и я владелец лучшей земли штата, — торжествующе окончил Джозеф, когда Эдвард Флэтчер поднял на него свой оценивающий взгляд. — Вы умеете обделывать свои дела, мистер… — Джозеф МакКуновал. — Рад знакомству, Джозеф, и да не видеть вам тощих коров, пожравших тучных. — Вы набожны, мистер Флэтчер? — невольно спросила Аннетт, встревоженная тем, что эти слова в устах Эдварда Флэтчера с его холодным взглядом напоминали почти угрозу, чем и привлекла к себе внимание мистера Норвуда, любезно взявшегося разъяснить для нее все обстоятельства: — Он молится новым богам на старый лад, — произнес Рассел Норвуд, отчего Аннетт сделалось не по себе, потому что его слова следовало понимать так, что мистера Флэтчера интересуют в первую очередь деньги, тогда как его религиозность и такие связанные с нею черты, как, например, серьезность, строгость характера и прямолинейность нужно считать тем, что идет из семьи и не стоит столь пристального внимания. — А вы… казалось, излишне сосредоточенно слушали рассказ супруга, который давно должен был перейти в семейные предания: с момента земельных гонок прошло больше года. — Я знала не все… — поспешно, а потому не слишком изящно отговорилась Аннетт, вовремя поддержанная Джозефом: — Мы с Аннетт были помолвлены еще до моего отъезда в Штаты — я обещал показать ей совершенно дикие земли, некогда принадлежавшие согнанным в резервации индейцам, но уже к зиме понял, что по приезде она найдет совершенно цивилизованный городок. Было решено венчаться в Англии, в присутствии обеих семей, и вот Аннетт здесь, в своем первом путешествии, тогда как, знай она все, джентльмены, уверяю вас — отказалась бы выйти за такого подлеца. — Вам совершенно не о чем беспокоиться: всякий честный и добропорядочный делец — своего рода подлец, — мистер Норвуд поддержал шутку, обратившись к Аннетт, отчего она видимо смутилась, позволив ему заключить: — Премилое создание. — Джозеф справедливо принял этот комплимент на свой счет, потому как Норвуд и в самом деле не столько хвалил саму Аннетт, сколько одобрял его выбор, вследствие чего разговор продолжился в тех пикантных выражениях, которыми порядочные джентльмены обыкновенно пользовались, в присутствии дам говоря о разного рода деликатных предметах, что выдавало в Джозефе отсутствие привычки делать какие-либо разграничения между нею и своими любовницами и, разумеется, впоследствии не ушло внимания мистера Флэтчера: — Ей дали хорошее воспитание, предоставив мне развить ее согласно своим вкусам. Мы станем давать изумительные английские вечера — в Штатах это редкость. — Не слишком ли вы поторопились перебираться с нею сюда? Я уверен, даже дом еще не достроен, а при условии устроенной помолвки год или два, нужные вам для уточнения ваших нынешних обстоятельств, не такой уж и долгий срок. — Дом не достроен, верно. Однако же безделица, привлекшая ваше внимание, так сильно ее взволновала, что я не мог отказать. — В горе и в радости, мистер Флэтчер. Трудности меня не пугают, — найдя в себе силы посмотреть ему в глаза, тихо, но значительно повторила Аннетт, как когда-то в гостиной перед лицом самого Бога. — Что ж, миссис МакКуновал, даю слово, что мы не причиним вам горя, если ваш супруг не доставит нам трудностей, — со своей всегдашней серьезностью ответил Эдвард Флэтчер, в последний раз обратившись к Джозефу с тем, чтобы окончательно оставить этот предмет и, по окончании ужина перейдя в салон, на протяжении всего оставшегося вечера говорить о другом: — Омаха, штат Небраска. Не задерживайтесь в вашем земном Раю и не заставляйте нас ждать. Джозеф, впрочем, счел их настораживающую заинтересованность излишней, и весь остаток пути они только обменивались учтивыми кивками головы, но не сходились — Аннетт тихой тенью следовала за ним и, часто видя его лежавшим с визиткой на своей оттоманке, не ласкалась, чувствовала: Джозеф не был расположен, губы его были сомкнуты, а взгляд — исполнен внутренней сосредоточенности на том, что занимало все его мысли. День прибытия приближался, и Аннетт, скрывая свое трепетное беспокойство, все чаще заставала Джозефа дурно спящим или пытающимся заснуть и принужденно спрашивала себя: «Играть половиной лица — разве же это возможно?..» — их настоящей истории доподлинно не знал никто, и тем вечером он солгал снова и притом так замечательно, что Аннетт и сама начинала сомневаться в том, что ей довелось участвовать в земельных гонках и ждать его в поле шестнадцатого сентября 1893 года. Ясным оставалось одно: с тех пор, как кто-то перевернул для нее страницу ее прошлой жизни, для нее все определилось, и она была вполне счастлива своей определенностью, которой не знал и глубоко внутри не хотел знать Джозеф.

***

Экипаж остановился против опустевшего постоялого двора с трактиром, но Аннетт, не могущая высказать своих тревог, еще со станции — с тех пор, как начала узнавать места — находилась в волнении и нервически стискивала его руку, в то время как Джозеф так же незаметно успокаивал ее — проводил пальцем по тыльной стороне ладони и с твердой уверенностью во взгляде смотрел перед собой: она страшилась оставаться одна даже на короткий срок, даже с опущенной вуалью; ей казалось, ее заметят, узнают, разгадают; она думала, что из этого ничего не выйдет, потому что ни одному человеку не дано переписать чье-то прошлое или пересоздать жизнь… Джозеф сделал движение, чтобы подняться, но Аннетт удержала — что, если ее стащат с экипажа и принудят? Что, если подступятся с теми предложениями, от которых она едва могла отговориться и укрыться в своей комнате? Что, если экипаж тронется, как только он скроется за дверью? Что, если… все ее опасения не напрасны?.. — Это не займет много времени, — негромко проговорил Джозеф, наклонившись к ее испуганному лицу, и Аннетт не вполне понимала, что в нем так властно подчиняло ее сознание и умертвляло волю — взгляд, голос или прикосновение к кольцу, найденному под перчаткой? Ей казалось, что только его руки надежны, что она не сможет остаться одна, а он делился с нею спокойным сознанием того, что она принадлежит к сословию сильных этого зарождающегося мира и потому они не посмеют, никто из них; Джозеф говорил с нею так, пока она послушно не кивнула ему, а после — мягко поцеловал ее сквозь вуаль в распавшиеся от волнения губы и их последнее соединение разломилось. — Вы бы не пускали его в это заведение, мисс, — оглянувшись, с усмешкой произнес извозчик, но Аннетт промолчала и не подняла опущенной головы. Джозеф же вошел в непривычно пустую и вместе с тем казавшуюся тесной залу с низкими, точно надвигающимися, потолками, в которой по деревянному настилу подмостков скучающе прохаживалась пестрая женщина, и оглянулся — здешняя публика еще не собралась; трактирного типа дешевый ресторанчик, располагавшийся внизу, пустовал, не считая нескольких столиков, за которыми пили и немножко играли джентльмены — выходило замечательно интересно. Усмехнувшись, Джозеф взял стул и, с тем же скучающе-равнодушным видом поставив его у сцены, сел, став локтем на край площадки и принявшись ждать, когда питомица мистера Сандерса дойдет до края, развернется и заметит его — так и произошло, и, ленностно коснувшись сцены перед собой, Джозеф дал понять, что ей следует подойти. — Сколько?.. — задумчиво постукивая средним пальцем по деревянному настилу, спросил он. — У вас достанет средств, — вызывая на действие, ответила она и села перед ним, разведя колени и позволив вздернуть юбку до укороченных панталон, затем — отвести ткань самих панталон. — Я здорова. Определяйтесь, — столкнув юбку с колен, потребовала она и вдруг встала; Джозеф же, вяло усмехнувшись, продолжал касаться чулка у щиколотки, затянутой в невысокий шнурованный сапожок. Он трогал ее с полным сознанием того, что она — товар, а он имеет власть и право на это унижение, и потому она требовала, но не отходила. — Ваши документы? — У меня нет… — Я так и предполагал: шлюха с разрешением не стала бы показывать при всех. — От этих слов она перестала чувствовать себя в безопасности, зная наверняка, каким окажется его следующий вопрос: — Кто ваш хозяин?.. — Мистер Сандерс, но он не знает, что я… Он запретил, он… — запахнув теплый платок на груди, принялась нетвердо и почти просительно отговариваться она, все еще не решаясь отступить вглубь сцены. — Может и не узнать о том, что произошло, как и полиция штата, если вы сами проводите меня к нему, — держась за ее ножку, Джозеф поднялся и предложил ей руку. — Спускайтесь здесь, осторожнее, мисс, — произнес он, когда девушка опасливо ступила на стул. — Вот так, не волнуйтесь, — повторил Джозеф, вновь оглянувшись на сидящих за столами людей, для которых все выглядело как заключенная после непродолжительных торгов сделка. — Как вас представить? — испуганно спросила она. — Реджинальд Аддерли, предприниматель с Юга, — последовал ответ, после которого они прошли за сцену, затем вышли во внутренний двор и поднялись по черной лестнице, ведущей во второй этаж. Девушка открыла дверь, Джозеф, придержав ее за талию, прошел следом, и не кто иной, как мистер Сандерс, человек с некогда сломанным носом, в опрятной, но поношенной одежде, поднял взгляд на вошедших: — Это ваша девушка?.. — со всей видимой любезностью, осведомился Джозеф, наслаждавшийся тем, что она оказалась так явно напугана происходящим, что страх, которым она сочилась, можно было лакать, как можно было чувствовать ее желание освободиться от его руки. — Салли? Да, верно, а в чем, собственно?.. — Она меня заразила, — не став откладывать этих слов в долгий ящик приличий, Джозеф назвал причину своего визита эпатирующе прямо и едва удержал силящуюся оттолкнуть его руку мисс Салли, которая ничем в сущности не отличалась от мисс Молли или мисс Бетти, а потому подняла много весьма выгодного ему шума: — Я… Нет! Ничего не было, это не правда!.. — в растерянности оправдывалась она под его немилосердно понимающей и даже снисходительной к ее несчастью улыбкой, пока под подбородок не врезался набалдашник трости, заставивший ее замолчать и, скосив глаза, часто-часто дышать; Джозеф не позволял ей опустить головы, платок спал к локтям, и призывно расстегнутая кофточка под корсетом при каждом вздохе открывала полную трепещущую грудь. — Премилое чисто личико, даже вокруг рта — ни единого пятнышка, — произнес Джозеф и, высвободив руку, перехватил ее лицо, после чего, крепко держа под скулами, тростью поднял юбки, — а там язвы, мистер Сандерс. Хотите взглянуть? — Джозеф ударил тростью по внутренним сторонам ляжек, заставив ее поставить ноги шире, хорошо понимая, что мистер Сандерс откажется смотреть, даже если не верит ничему из того, что он говорит, потому что согласиться на это предложение означает поставить под сомнение слова джентльмена и тем нанести ему оскорбление, а через то — нажить равно могущественного и непримиримого врага. — Весьма неприятная история для всех нас, согласитесь. Девушка, разумеется, утверждает, что это не она, что доктор ее осматривал и все документы хранятся у вас, так вот… я желал бы видеть эти документы. Если их не окажется… — Я сказала, что у меня их нет… — Вы путаете бордель и канкан, я не несу ответственности… — пролепетала Салли и почти одновременно с нею напряженно, вразумляющее произнес мистер Сандерс, после чего Джозеф, поставив трость на пол, медленно отпустил девушку, возвратив руку на ее талию. — Повторюсь, если их не окажется, я не ограничусь только требованием компенсации, потому что мы оба понимаем: вы несете ответственность за свой товар. Я хочу удостовериться, что ваши документы в порядке. На случай, если окажется, что вы на протяжении нескольких месяцев не выплачивали Салли жалование, тем самым подтолкнув девушку к поиску возможных в ее положении альтернатив… Полагаю, нам следует обстоятельно во всем разобраться и постараться учесть интересы всех сторон. Это было бы самым разумным решением в сложившейся ситуации, — с этими словами Джозеф прошел к столу, опустился на стоявший возле него стул для посетителей, точнее, посетительниц, на глазах которых в этой комнате обыкновенно отсчитывалась выручка со всеми возможными вычетами и удержаниями, пока другие девушки ждали за дверью или на лестнице; хнычущая же Салли оказалась привлечена им на колено. Сандерс выжидающе молчал, Салли тихо плакала, Джозеф успокаивал ее с искренним, сочувственным участием человека, не по своей воле взявшегося разрушить чужую жизнь — он вполне сознавал: его слов достаточно, чтобы эту хорошенькую мисс выгнали или, еще хуже, вычтя означенную им сумму из полагающихся ей средств, заставили работать ни за что, а значит, выйти в конечном счете на улицу, действительно заразиться и не пережить зиму. Салли чувствовала, что ему было несколько жаль этого ее тела, вводящего во грех, доступного, здорового, полного сил и тепла, но ценой одной жизни он выкупал другую, а она в своем животном отупении принимала от него утешение и приняла бы его, ударь он сильнее, потому что от него зависела вся ее жизнь и по инстинкту она знала, что следует… не помнить вины, не знать гордости, оставаться покладистой и покорной — и тогда этот всевластный человек, устроив свои дела, возможно, вспомнит о ней и вступится за нее перед хозяином. Мистер Сандрес в последний раз испытующе посмотрел на него — породистого джентльмена в дорогом костюме, сшитом на заказ личным портным, одного из тех, кому самим рождением дано право повелевать, — и выдвинул ящик стола, из которого извлек толстую папку, переданную Джозефу. — Мои танцовщицы не занимаются проституцией. Вас ввели в заблуждение. Уверяю вас, мне не было известно — они стараются скрывать. Мне жаль, что вас это коснулось. — Мне тоже, тем паче, что я женат, — совершенно невозмутимо отозвался Джозеф, перенявший папку и развязавший тесемки. — В трудовом соглашении ничего не сказано о том, что они должны… — Я вижу… — коротко пресек его Джозеф, внимательно просматривая бумаги, к которым прилагались фотографии и все необходимые сведения о девушках: имя, возраст, происхождение, рост, характеристика, оклад. — Не помню ее здесь… — Год как ушла. Джозеф, не сказав ни слова и не переменившись в лице, отложил в сторону карточку мисс Портер, за которой почти подряд следовали Грейс, Роуз и Молли, также отложенные в сторону по причине того, что уже не работали, затем мистер Сандерс, услужливо обойдя стол, принялся помогать и отсортировал еще нескольких девушек, сменившихся за время отсутствия Джозефа на континенте. — Вам следует аккуратнее вести свою бухгалтерию. Пересмотрите договора, заключенные до 1892 года. Уверен, там тоже найдется то, что не следует хранить, — согнав с колен Салли, Джозеф, видимо удовлетворенный состоянием проверенных бумаг и оказанным ему содействием, наконец соглашался отпустить и мистера Сандерса, предлагая последнему простую и понятную сделку: — Составим вексель и покончим с этим. — Да-да, разумеется. — Сандерс занялся векселем с поистине трогательною признательностью за то, что все обошлось всего лишь этой маленькой распиской, а Джозеф тем временем поднялся со своего места, взял в руки отложенные договора девушек и, не переставая говорить, занимая Сандерса тем, что он мог осмыслить в нынешнем своем положении, но вместе с тем не позволяя слишком отвлекаться от долгового векселя, на его же глазах складывал листы, прежде чем опустить их во внутренний карман: — На имя Реджинальда Аддерли, — в ответ на поднятый взгляд, предупредительно подсказал Джозеф, не дав другим вопросам зародиться в сознании этого человека, всерьез встревоженного его здесь появлением, но теперь вполне успокоенного примирительно произнесенными словами: — Быть может, я не стану его реализовывать: у меня достаточно средств для того, чтобы выписать себе хорошего врача, в конце концов вы ни в чем не виноваты. — Благодарю вас, — не поднимая головы, поспешно проговорил мистер Сандерс, и Джозеф впервые позволил себе усмехнуться, потому как воспользоваться этим счетом он все равно не мог, после чего достал бумажник и, обратившись к Салли, отсчитал несколько ассигнаций: — Не ждите, когда высыпания появятся и на лице, — с этими словами Джозеф передал ей деньги, которые она приняла и которые, точно вдруг вспомнив о том, что на ней нет никакой дурной болезни, отбросила, медленно осев на пол посреди конторы и зарыдав: — Я не больна!.. Вы знаете, вы видели… что я не больна! — подбирая свои юбки, обиженная этими деньгами, выла она под его равнодушным взглядом, взывая или к совести, или к справедливости, в действительности же разыгрывая в присутствии мистера Сандерса одну из тех эмоциональных сцен, на которые Джозеф рассчитывал, идя на этот жест показного милосердия, поскольку такого рода сцены были ему исключительно выгодны — они отвлекали, мешали, раздражали, нервировали, торопили, так что Джозеф пребывал в совершенной уверенности — Сандерс не хватится бумаг, ценности которых не понимает. — Не слушайте ее, сэр, они все твердят одно и то же. Если вы помните Грейс, так та тоже и в лихорадке была не больна! — беря под руку понимающе и терпимо выслушивающего его Джозефа, твердил мистер Сандерс, заставив последнего перешагнуть через оставшуюся на полу девушку, прежде чем проводить его до лестницы. — Я не для того покупаю для них эти тряпки, чтобы им было проще уловлять клиентов… — суетливо оправдывался мистер Сандрес, не зная, как деликатнее избавиться от нежелательного и опасного гостя. — Желтые чулки с красными клиньями были замечательные, — комплементарно заметил Джозеф, нарочно задержавшись у лестницы, на что Сандерс ответил вынужденной любезностью, не решившись первым протянуть руку для прощания: — Рад слышать. — Жаль, что теперь другие. Горизонтальная черно-белая полоска лишает взгляд… устремленности вверх, вы меня понимаете? Сочетание цветов само по себе скучно, а значит, дурно. Обязательно верните красный. — Благодарю, — пожимая поданную наконец руку, мистер Сандерс искренно выражал признательность то ли за сделанные ему советы, то ли за свое освобождение и не уходил с площадки до тех пор, пока Джозеф не спустился с лестницы. — Чтоб тебя всего разъело вместе с твоей сукой, — негромко, но твердо заключил он, решительно одернув жилет. — А ты заткнись там! — смачно рявкнул Сандерс, прежде чем направиться к стенающей в дверях Салли. Аннетт вздрогнула, когда ей показалось, что она расслышала его шаг, и тут же с надеждой подняла свою тоскливо поникшую головку в изящной шляпке; ей нестерпимо хотелось, чтобы он шел быстрее, ведь она так беспокоилась и так молилась о том, чтобы все устроилось… — Я верю, что Рай Потерянный сменится Раем Обретенным, — не решаясь коснуться своего счастья, дрожащим шепотом призналась Аннетт в ответ на триумф, написанный на его лице. — А я так надеялся показать вам свой Пандемониум, — гордый своим успехом, Джозеф парировал легко и так же легко откинулся на спинку открытого экипажа, на что Аннетт польщенно улыбнулась и привычно прильнула к нему, обняв руку повыше локтя. Она не могла начать расспрашивать здесь же, при извозчике, а потому с трудом верила в переписанную страницу своего прошлого, но чувствовала плотно сложенные бумаги во внутреннем кармане пиджака и оттого еще сильнее хотела выяснить, как… как ему это удалось, скольких средств стоило и что стало с девушками, с Молли, Грейс и Роуз?.. — Мы возвращаемся домой, — для чего-то утвердительно повторил Джозеф, когда коляска снова пришла в движение. Ему не хотелось ничего говорить, он только ждал того, как переменилось за время его отсутствия выжженное алчностью и тщеславием поле, а еще он думал… о том, как здесь все стихло и успокоилось, ведь самые спокойные минуты, как известно, текут перед переломными моментами истории, черепками глиняных горшков ушедшими в плоть земли. Сам здешний воздух, казалось, был проникнут течением времени; последнее ощущалось особенно остро теперь, когда они проезжали мимо невысоких бревенчатых оград и спешно застраивающихся участков. Он был молод, и ему было дано откровение — он видел само созидающее время, это приводило его в какое-то неизъяснимое, тайное волнение, отчего Джозеф наклонился к притихшей у плеча Аннетт и поцеловал ее под шляпкой, в висок. — Все дома вынесены к дороге… — потревоженная, поделилась Аннетт. — Участки замеряли заново, когда устанавливали и выравнивали границы наделов, я говорил вам. — Да, я помню… — Она отняла руку и, найдя его ладонь, точно прося поддержки, сплела пальцы. — Предупредите меня, пожалуйста, когда мы будем подъезжать. Я отчего-то слишком взволнована. — Это ваш дебют. — Джозеф почувствовал, что Аннетт кивнула: для нее все это — первое выступление на новом поприще, первое появление в качестве хозяйки дома и его жены, для него — начало новой шахматной партии, долгой авантюры длиною, быть может, во всю его жизнь. — Мы отправили вещи от самой станции. Полагаю, нас встретят. Вы успеете заметить имеющийся штат прислуги, выстроившийся у порога, но я укажу вам. Уже недалеко… — Джозеф переменил положение, отчего Аннетт пришлось сесть ровнее. — Коттедж небольшой, в два этажа, во многом схож с теми, что вы уже видели: фасад узкий, цокольный этаж в два окна и предварен верандой, которая, сколько я могу судить, должна прийтись вам по вкусу; первый этаж — в три окна, во втором — под самой крышей — спальные комнаты прислуги, их четыре, мужская и женская сторона. Экономка и ваша горничная, она же гувернантка помещаются вместе, но личную горничную вам еще предстоит найти — это должна быть женщина, способная дать детям начальное образование, в соседней комнате — кухарка и горничная, выполняющая общую работу по дому, в последнем я нашел возможным довериться дяде, поэтому их вы увидите, как и дворецкого, и дядиного камердинера. Итого пять человек прислуги, не считая вашей личной горничной и моего камердинера, от которого я надеюсь отказаться, а также одного-двух домашних учителей, в которых пока что нет нужды… — Кажется, я их вижу… — с сомнением произнесла Аннетт, когда экипаж начал останавливаться у прервавшейся линии ограды. — Должно быть, рабочие… обойщики или вроде того, — нашелся Джозеф, по-видимому, недовольный тем, что внутренняя отделка дома еще не окончена, хотя в своих письмах он настаивал на том, чтобы к осени все работы были завершены, потому что по возвращении это могло их стеснить. — Дядя на веранде, — вслух заметил Джозеф, прежде чем коляска окончательно остановилась и он смог сойти с подножки экипажа и помочь Аннетт спуститься. — Осторожно… — Спасибо, — придержав юбки, поблагодарила Аннетт и ступила на новую землю, отчасти успокоенная его, казалось, исчерпывающими объяснениями; по крайней мере ей не приходилось сомневаться в том, что Джозеф и сам не знал ни имен, ни характеров всех этих незнакомых ей людей. Джозеф со степенным достоинством направился к дому, и Аннетт, привычно держась левого локтя, видела, как трость, на которую он опирался, уходила в мягкую, податливую почву; видела, как пристально вглядывалась в них домашняя прислуга, когда рабочие срывали с голов кепи, отчего ей тоже хотелось снять перчатку и демократично протянуть руку в знак приветствия — это могло несколько скрасить высокомерие, с которым держался Джозеф, но она помнила: он ревнив и не простит снятой не для него перчатки, а потому позволяла лишь смотреть на себя. — Мисс Портер! Я с самого начала знал, что вы не откажетесь снова навестить нас и посмотреть, как идут дела здесь, в Оклахоме, — с радушием приветствовал Бернар, с удивившей Аннетт непринужденностью сошедший по ступеням веранды к ним навстречу, после чего спустил с рук джек-рассел-терьера и позволил себе одну из тех опасных улыбок, что свидетельствуют о том, что человек если не разгадал какую-то тайну, то существенно приблизился к ее разгадке: — Мисс Портер — моя жена и с некоторых пор носит другое имя. Я не верю, что письмо могло не дойти, — со сдержанной резкостью произнес Джозеф, отчего Аннетт оглянулась и тревожно посмотрела на него. — Разумеется, мне это известно, — со встречной и все же подозрительной серьезностью отвечал Бернар, отчего у Аннетт создавалось впечатление, что еще немного и серьезность его сменится смехом, но Бернар продолжал паясничать, не избегая — верх дерзости — смотреть в глаза: — Просто хотел, чтобы ты сам это сказал. Мне было интересно, как именно ты сообщишь мне это известие. Совершенно так, как я себе представлял — ревниво и зло, — с присущей ему беспечностью заметил Бернар и закурил племяннику в лицо, Джозеф же молчал, задето и в самом деле зло, и Аннетт казалось, с каждым словом дяди, изваянный в своей гордыне, он каменел от гнева. — Дело в том, милая, что нельзя изложить всего в письме, пусть даже в самом обстоятельном, а мой племянник, когда высказал намерение вернуться в Англию, во что бы то ни стало решил разыскать вас там. Мне он этого, конечно, не говорил — так прямо никак нельзя сказать дяде, нужно измыслить другие причины, увязать их с документами на землю и каким-то подоходным процентом, но я с самого начала знал, что вернется он женатым человеком. У меня не было иного выбора, кроме как уступить ему. Вы знаете, ему невозможно препятствовать, если он что-то вобьет себе в голову, но я вовсе на него не сердился, потому что обо всем прекрасно догадывался. — Вы добиваетесь того, чтобы я еще раз повторил при своей жене, что наше счастье — не больше чем случайность, а я не собирался заглаживать своей вины в ее отъезде? — желчно, глухо и требовательно выспрашивал Джозеф, и, раздраженный несмолкающим лаем, он не мог думать о том, что Аннетт неприятно слышать это откровение вновь, потому что внутренне полагал, что она давно приучена им к правде. — Я добиваюсь того, чтобы ты признал собственное постоянство. — Я не стану признавать того, чего во мне по определению быть не может. — Вы не смущайтесь, дорогая, это все новый табак, я с самого начала ровно таким же образом отреагировал. — Бернара, привыкшего приводить в бешенство самого братца Уоррена, казалось, ничто не могло выбить из седла; он был воистину неуязвим, а за год успел перемениться лишь внешне — что-то в нем неуловимо свидетельствовало о том, что Бернар успел здесь «обжиться», — улыбался же дядя по-прежнему открыто и говорил со всеми одновременно: — Той, Той, тише себя веди, — Бернар с подчеркнутой вежливостью обращался к разрывающемуся от лая песику, затем делал конфиденциальное разъяснение для Аннетт и только после переходил к племяннику: — Он вам рад, но едва ли возможно радоваться моему племяннику. — Аннетт расслышала, как девушка из прислуги, опустив голову, прыснула, и видела, что сам дядя Бернар изрядно повеселел от сделанного на нее впечатления — он действительно имел мало чувства, вынуждая ее присутствовать при том, как в запале спора отец и сын по привычке отрицали свое чувство как что-то постыдное и не идущее джентльмену — и все при домашних… Все опасения минувшего разговора карточным домиком осыпались на ее плечи: — Если ты находишься в ссоре с отцом, это еще не значит, что ты должен отрицать все то, что в тебе есть от него. Уразумей это, прошу тебя. — Так знайте же, что мой отец не любил моей матери так, как я люблю эту женщину, что я исключительно верен ей и рад навек упокоиться в своем семейном склепе, — мстительно выдохнул Джозеф, двинувшись к дому так решительно, что Аннетт, растерявшись, не сразу последовала за ним и нечаянно выпустила руку; ему нравилось говорить с подчеркнутой выразительностью и знать, притом знать наверняка, что дядя не поймет его слов, и все же Аннетт чувствовала, что должна унять, утишить его, поспешно снимавшего перчатки и шляпу-котелок в стремлении избавиться от своего неотлучного сопровождающего, гулко перебирающего лапами по деревянным половицам и заходящегося лаем при всяком удобном случае. — Вы покажете мне дом?.. — аккуратно спросила Аннетт, пройдя в холл. — Вы успеете его посмотреть. — Я поехала за вами в Новый свет… — возразила она и вместе с тем, казалось, напомнила о чем-то, чего не решилась произнести. — Я вернулся за вами в Старый. — Вы знаете, что для вас я спустилась в Ад, поднимитесь же, когда этого прошу я, — задетая тем, что все оказалось высказано не так, как следовало, что минута их возвращения оказалась испорчена этим непонятным ей стыдом за свое положение, Аннетт шипящим шепотом требовала своего и, не оглянувшись на появившегося в дверях дядю Бернара, с доступной ей живостью поднялась до середины лестницы. — По крайней мере, мне не придется состариться здесь от скуки, — подбирая на руки своего терьера, усмехнулся Бернар: терпение Джозефа уже давно не подвергалось столь серьезным испытаниям — он говорил нарочито громко и артистично; его собака, в самом деле больше похожая на игрушку, чем на собаку, подсаженная на плечо и поддержанная под передние лапы, успокаивалась, а Джозеф недвижно глядел перед собой и не шел, несмотря на то что что все это происходило на глазах у терьера и дяди и в конечном счете выглядело просто комично. Дети, сущие эгоистичные дети, разыгравшие при нем продолжение шекспировской трагедии, за которых — Бернар знал — он, однако же, оказался ответственен, потому что по ту сторону океана оставалась женщина, не безразличная к их судьбе и доверившая их ему; Джозеф, со своей стороны, также принужден был иметь некоторое понятие относительно чувств Аннетт, ждавшей его на лестнице. Он клялся, что этого не повторится, но это повторялось, и Аннетт снова испытывала то, чего не заслуживала чувствовать, не после всего того, что простила ему: она едва не плакала оттого, что наедине он был предупредителен и даже мил с нею, но в обществе она всякий раз оказывалась нищей из женщин. От одной этой мысли Джозеф затравленно отступил к лестнице, по которой не мог взбежать, но шел от спешки неровно, оступаясь и распаляясь — мешала трость, взятая в левую руку, тогда как правая тяжело врезалась в перила. Аннетт слышала, как захлебнулся лаем едва ли случайно спущенный с рук терьер, как где-то внизу за ним пошел дядя Бернар, остановившийся у самого основания лестницы и смотревший на них, а потому, придержав юбку, невольно отступила на несколько ступеней выше и приняла в свои руки эту всегда горячую и тяжелую голову, принявшись со слезами целовать лицо и растроганно от ответного объятья повторять: «Покажите мне дом». — Внизу… от лестницы направо… гостиная комната, дальше по коридору столовая, затем кухня, под кухней подвальные помещения и ледник, — с трудом справляясь с дыханием и держась не перил, но ее самой, выговаривал Джозеф, прикрыв глаза. — Тише, Аннетт, идемте… посмотрим верхние комнаты, — аккуратно предлагал он, но она не почти не слушала и плакала, продолжая сминать плотную ткань у его плеча; припадок случился снова, оттого, что он слишком долго не шел, а она и так переволновалась от встречи с прислугой и теперь считала, что все испорчено, что все пропало и пошло прахом… — Аннетт, идемте… — перенимая трость в правую руку, Джозеф поднимался выше и увлекал следом маленькую встревоженную женщину, уже в коридоре сумев опереться на трость. По коридору же они шли неспешно, и Аннетт, поддержанная под руку, постепенно успокаивалась, так что дверь в спальную комнату отворила уже сама и, повернувшись к Джозефу в дверях, спросила: — А что за дверью напротив?.. — Дядина спальня, совершенно такая же… Почему вы улыбаетесь? — Вы мне солгали, — она зачем-то толкнула его в грудь и одна прошла в комнату, приоткрыв дверь в соседствующую комнату и найдя за нею совершенно пустую, покатую раковину ванной, после чего затворила дверь и возвратилась к Джозефу с маленьким шутливым упреком: — Вы знали планировку дома и все время мне лгали… и о раздельных спальнях, и о противоположных крыльях дома, которыми так жестоко пугали меня. — Я хочу верить, что вы переменили свои взгляды, потому что в противном случае мне негде будет жить. — Аннетт не смогла сдержать усмешки и все же, посерьезнев, спросила: — А там? Что в той комнате? — Библиотека и по совместительству мой рабочий кабинет, там камин, а в стене на правой стороне небольшая выемка в три узких окна, так называемый «фонарь», под ним точно такие же окна в столовой — стол стоит напротив них. Заинтригованная, Аннетт прошла мимо Джозефа, все еще стоявшего в дверях их спальни, и, дойдя до середины коридора, открыла дверь, ведущую в центральную комнату, отведенную под кабинет, по-видимому, для того, чтобы ее не слишком стесняло вынужденное соседство с дядей Бернаром. Как оказалось, в кабинет вело сразу три двери — в него можно было попасть из обеих спален и коридора, а она только теперь это заметила, оказавшись в лишенном обстановки помещении с неоклеенными стенами. Пройдя в спальню прямо из кабинета, Аннетт попросила Джозефа войти и закрыть дверь. — Джозеф, скажите мне, неужели вы ни разу, ни единожды с момента моего отъезда в Итон к отцу не усомнились в том, что вам удастся вернуть меня сюда в качестве своей супруги? Или вы заказывали чертежи, план этого дома, надеясь успокоить свою совесть денежными отчислениями, а меня никогда не должно было быть в этих стенах? — Аннетт подняла на Джозефа свои внимательные глаза, в которых ясно читалось одно — дом о чем-то шепнул ей, вторя его словам, зачем-то произнесенным у порога. — Вас заставил поехать в Англию дядя, не пошедший на переоформление документов и не позволивший вам сделаться единоличным собственником, коим вы являетесь теперь как мой муж, или вы все же внутренно сочли свой отказ ошибкой, которую хотели исправить? Понимаете, я не знаю, чему верить… Я вижу, что теперь вы любите, но я помню то объяснение в библиотеке вашего отца и день нашей помолвки, помню и не нахожу того, что так старалась услышать и разглядеть в ваших интонациях и жестах. — Я суеверен, вы знаете, что это правда. Правда и то, что я никогда не желал пользоваться написанным вами отказом от собственности и с самого начала намеревался исправно перечислять вам положенные суммы. Той ночью, перед отъездом к Браунам, я сказал вам, что был ужасно рассержен на дядю, но сам понимал, что злился из-за юридической формальности, которая заставляла меня много думать о вас, о случившемся между нами разговоре и вашем чувстве, потому что несправедливость произошла не на бумаге и исправлять мне следовало не ее. Мне не давали покоя слова, сказанные тогда в поле: «Если я ошибаюсь сейчас, отказывая вам, впоследствии я исправлю это недоразумение». Деньги имеют значение теперь, — вдруг переменив тон, подчеркнуто выговорил Джозеф, вскинув взгляд, — когда я наг, как Адам, но, вспомните, год назад я был единственным прямым наследником английского лендлорда — и все это вы справедливо нашли развлечением состоятельного джентльмена. Неужели вы полагаете, что я думал, что такая, как вы, да еще и после того, как подписала отказ, сможет доставить мне хоть какие-то неудобства, если мое дело здесь выгорит? Ни вы, ни ваши родственники, которым, как я и думал, вы ничего не сказали, меня не пугали — я на костылях ходил по комнате и ненавидел вас за те свои слова, которые вам так хотелось услышать, и в конечном счете — за неоконченную партию. Вы просто встали и вышли из-за стола, когда поняли, что вам не станут поддаваться — вот чего нельзя было вынести, оставшись спокойным или по крайней мере равнодушным. В Англии я в самом деле не искал ни вас, ни встречи с вами — только проведение, ведь кому, как не вам, знать, сколь мучительна незавершенность, — Джозеф мстительно коснулся ночей, в которые она просила, но Аннетт стерпела, первой настояв на этом дурной кровью застоявшемся откровении. — И разумеется, я не испытывал тех чувств, о которых твердил вам — вы сомневались не напрасно. Быть может, я был даже зол на вас за то, что случай распорядился мною так, а не иначе, ведь вновь привезти вас сюда было возможно, только женившись на вас. Я этого не хотел. Но я внушил себе, что эта партия выгодна, что она не хуже, а может, и лучше прочих. Сейчас же я не могу сказать со всей определенностью, когда именно все переменилось. — После вашей дуэли с мистером Ренфилдом, — осторожно подсказала Аннетт. Он, подумав, уступил: — Возможно. — Аннетт взглянула на него мягче, и Джозеф смог продолжать: — План этого дома, он довольно стандартен и может скорее свидетельствовать о том, что я надеюсь на скорый отъезд дяди (впрочем, ему здесь, к сожалению, нравится), чем служить подтверждением ваших опасений относительно того, что я не думал о вас в начале прошлой зимы или имел намерение обмануть вас и был доволен вашим отказом и собой. Ни тем, ни другим я ни минуты не был доволен, можете мне поверить. — Аннетт понимающе молчала и всему верила, каждому слову верила — так он сминал свою привычно поставленную фразу, глухо глядя в пол. — Мои слова о противоположных крыльях дома нужно считать фигурой речи. Я готов признать собственное постоянство. Надо полагать, что моя ошибка была исправлена ценой ряда других ошибок, но правильно то, что партия окончена и что мы здесь, что вы нашли в себе силы вернуться сюда, а я — начать заново и всерьез. — Что сказал вам мистер Сандерс? — после некоторого молчания примирительно спросила Аннетт не столько потому, что действительно интересовалась, сколько потому, что помнила его триумф и чувствовала, что должна… должна позволить Джозефу повторить его перед нею — этой исповедью он заслужил свое торжество, ведь он по-прежнему немножко Гамлет, тогда как она… едва очнувшаяся от своего кошмара — во снах она тонула в простынях!.. — и все еще порой слишком взволнованная Офелия. — Мне?.. Ничего, — вопреки ожиданиям, Джозеф не пришел в оживление, но, взглянув на Аннетт, согласно повел свою интригу дальше: — Он полагал, что имеет честь говорить с мистером Реджинальдом Аддерли, который сильнее всего на свете желал заполучить документы мисс Молли, а также всех девушек, танцевавших с нею в 1893 году. Быть может, вам интересно, что с ними стало?.. Аннетт не ответила: ей хватило достоинства не просить, но ждать, когда он отдаст ей подписанную ею бумагу и тем позволит освободиться от того, что так долго тяготило и мешало ей, однако Джозеф продолжал говорить, и чем дольше он говорил, тем сильнее Аннетт волновалась — он спрячет ее жизнь в ящик стола и запрет на ключ, он муж, он вправе решать и распоряжаться ею. — Грейс умерла. — Аннетт до странности все равно. — Розалинда теперь уличная. — Пышной Роуз хватит на всех. — Мистер Сандерс, как это ни странно, все еще держится на плаву. — Что ж, отрадно слышать. — У него даже появились новые девочки. — Вам, конечно, пришлись по вкусу. — Потому что Молли оставила канкан вслед за этой «дерзкой маленькой шлюхой». — Аннетт вздрогнула и вскинула на него взгляд, когда Джозеф повторил ее слова — закушенная и отпущенная губа, а перед ней ложится лист с ее желтоватой фотографией и подписью. Она задыхается; она не может вздохнуть — тяжелые кружева тянут ее к полу, а он… держит ее одним взглядом и наконец, точно подняв под локоть, спрашивает: — Вы ее знаете?.. Аннетт смогла дышать и часто-часто закивала, а после, безвольно взяв бумагу, вдруг заплакала, принявшись совершенно растерянно повторять: «Я хочу сжечь… Джозеф, я хочу сжечь». Она в волнении сделала несколько неопределенных шагов по комнате, но не нашла ни разожженного камина, ни свечи, ни лампы и в исключительном отчаянии умоляюще посмотрела на него. Все в ней говорило: «Сделайте же что-нибудь, я хочу сжечь то, что жжет мне руки». — Пройдите в смежную комнату, я сейчас вернусь, — коснувшись ее под лопатками и мягко направив к двери в ванную комнату, произнес Джозеф и действительно возвратился скоро, найдя в дядиной спальне спички и освободив от кувшина чашу для умывания. Он заранее приготовлялся терпеливо сносить ее маленькие нервические припадки или даже вовсе не замечать их, пока Аннетт не успокоится и не привыкнет, а впечатления первого дня, исполненные равно тревог и счастья, не улягутся в ее трепетном и слишком отзывчивом сознании; в конце концов именно ее тонкой чувствительности Джозеф был обязан тем, что оказался избавлен от необходимости открывать все карты и рассказывать всю правду о том, какова именно цена ее новой жизни. — Я сама, — послушно дождавшаяся его, негромко попросила Аннетт, отложив свое трудовое соглашение. Приняв из его теплой ладони картонную коробочку с надписью «Royal Lucifer's Patent», она решительно, с первой попытки зажгла спичку и, подменив коробочку бумагой с прикрепленной к ней старой фотографией, дождалась, когда бумага займется, после чего несколькими изящно-резкими движениями кисти потушила спичку. Аннетт держала бумагу двумя пальчиками, но начинала заметно волноваться, когда пламя поднялось до середины листа, и Джозеф, с ее позволения, сменил ее, держа за самый край горизонтально повернутый лист и позволяя смотреть, как прошлое горит и пеплом крошится в белое фарфоровое блюдо. — И фотографию? — в последнее мгновение спросил он. — Да, танцевала она, а не я, — последовал ответ. Джозеф почти отвесно наклонил бумагу, и Аннетт видела, как огонь шел выше, а он терпел, терпел до последнего и для нее — до тех пор, пока клочок подожженной бумаги не опустился на дно чаши; все это походило на те юношеские споры, в которых испытывают волю, а ладонь до запекшейся кожи держат над пламенем свечи, однако же его вины не убавляло. — Вы не отдадите мне других бумаг?.. — пусто спросила Аннетт, отпущенная и, казалось, выпитая тревогами этого дня. — Вы знаете ответ. — Молли была мне подруга, я хотела бы и ей дать свободу. — Не думаю, что она слишком беспокоится за свое прошлое — это недоразвившееся создание, чью историю я постараюсь сохранить в тайне. Я сегодня же отправлю эти документы в Англию, Уильяму, до востребования, — Джозеф усмехнулся и вместо трости взял в правую руку тяжелый фарфоровый кувшин. — Вы и сами хорошо понимаете, что так нужно, а я не могу поступить иначе с имеющейся у меня информацией. Хранить ее здесь небезопасно. — Наклонив кувшин над чашей, Джозеф стал медленно лить холодную воду на обожженные пальцы, что означало, что их разговор окончен, но Аннетт не отходила и, точно потрясенная чем-то, в задумчивом молчании смотрела на воду, пока полупустой кувшин не был глухо отставлен в сторону… — В такие минуты я счастлива, что прихожусь женой вам, а не одному из ваших конкурентов, — серьезно призналась Аннетт, не сразу почувствовавшая, что заключена в объятие. — Это не было комплиментом, — все еще старавшаяся осмыслить что-то свое, тихо объяснила Аннетт. — И все же я надеюсь, что на этой благословенной земле вам еще не раз доведется повторить эти слова. — Нет ничего похвального в том, что сильный пожрал слабого. — Но в этом нет и ничего предосудительного — так устроена жизнь, но, если вам когда-нибудь встретится человек, готовый совершенно бескорыстно оказать нам всяческое вспоможение, сообщите мне — я постараюсь свести с ним знакомство. — Просто… мне хотелось, чтобы со временем вы сделались нравственнее и лучше, — дрогнув, поделилась Аннетт, не отводя взгляда от его изогнутого и несколько отведенного запястья: ожог на пальцах не только не сходил, но пузырился и пульсировал тяжелым жгучим жаром, а Джозеф говорил с нею так примирительно спокойно и ласково, так нежно забирал ее в свои руки, что все это печатью нового впечатления ложилось на ее уставшую душу и она соглашалась, уступала его словам и поцелуям. — В доме я сделаюсь милосерден и терпелив и во всем доверюсь вам, но вы не должны вмешиваться в мои внешние операции. Мы с вами условились, разве нет?.. — Аннетт кивнула и покорно сделала еще один глоток того терпкого знания, которым Джозеф медленно поил ее, держа чашу яда у ее выцветшего рта: — Нравственной коммерции не существует. Всякая честная сделка есть только сделка выгодная. — Я понимаю… — в полусознании ответила Аннетт, прикрыв глаза и не шевельнувшись в его руках только потому, что испугалась нечаянно задеть ожог, несмотря на то что звуки из соседней комнаты достигли и ее слуха; в следующую минуту дверь действительно отворилась: — Надо же — обошел весь этаж и нашел вас в уборной! — воскликнул Бернар, на что Джозеф с усталым раздражением отвечал, не переставая касаться Аннетт и не поднимая головы от ее плеча: — Я распоряжусь заколотить все двери. — Это только облегчит мне задачу, — задорно парировал Бернар, и Аннетт нечаянно вступила в сговор и улыбнулась ему, так наивно и искренне старающемуся подсмотреть за их счастьем и удостовериться в том, что начавшееся на лестнице примирение действительно совершилось. — Дело в том, что мы голодны и хотели пригласить вас к столу, — деловито разъяснял Бернар, держа нетерпеливо вертящегося на руках терьера и для Аннетт чуть-чуть дразня его, заставляя рычать и звонко тявкать. Однако, так и не дождавшись от племянника ответа, он все же откланялся, с неизъяснимым самодовольством прикрыв дверь и направившись вниз. — Порой он совершенно невыносим, — медленно отпуская ее, заметил Джозеф, рукой нашедший трость и наконец в усмешке освободившийся от всего произошедшего. — Как и вы, а песик очень мил, — осторожно оставив его руки, возражала Аннетт, а после, выходя из комнаты и задержавшись в дверях, с оглядкой спросила: — Той — это та самая сторожевая собака, о которой вы говорили?.. — Разумеется, нет. Я не знал, что он завел собаку, — Джозеф все еще оставался мрачен, однако же шел за нею следом и принужденно признавал, что Аннетт довольно легко переходила от одних настроений к другим при том условии, если новое сделанное на нее впечатление оказывалось сильнее предыдущего, тогда как воображение ее тем охотнее занималось дядиным терьером, чем менее привлекательной в морально-этическом смысле представлялась ей коммерция. — Должно быть, здесь бывает одиноко и вашему дяде потребовался компаньон, — оглядываясь на него и для чего-то ободряюще улыбаясь ему, рассуждала Аннетт, неспешно спускаясь по лестнице и вытаскивая из волос длинные шляпные шпильки, чтобы, миновав двустворчатые двери гостиной, вместе с мужем пройти в просторную залу светлой столовой, все окна которой оказались открыты и выходили на пустошь: вокруг дома и веранды недоставало зелени сада, но Аннетт промолчала — она понимала, нельзя устроить всего в первый год, да еще и по письмам, а ей так не хватало тепла, простора и неба, исцеляющих чахотку сердца и ее давно простуженную душу… Однако Джозеф, хромая, направился к столу, и Аннетт не успела сказать, что ей здесь очень нравится, что в этом доме, несмотря на все случившиеся потрясения, ей кажется, что она чувствует себя хорошо и спокойно, а значит, поправится совсем скоро и по-настоящему, а не так, как в доме миссис Браун, но зато она заметила другое — место во главе стола оставалось свободно, а по правую руку, как того требовали приличия, лежала свежая газета… Прислуга не знала его привычек, но старалась их предугадать, тогда как Джозеф входил в свои права и воцарялся, а она неверяще и скромно опускалась по левую руку от хозяина этого дома и этой земли — волнительнее, чем у алтаря. — Вам нужно чаще бывать на свежем воздухе, пока погода к этому располагает, дорогая. Будете много слушаться моего племянника и не выйдете из дома с того дня, как приехали сюда, — Бернар несколько отвлекся, отвечая на ее взгляд, но, уместившись между ручками стула и устроив терьера на коленях, поспешил вернуться к главной теме своего разговора: — Вы до сих пор ни слова не сказали о своих планах. — Джозеф расскажет вам, если сочтет нужным и уместным... — ответила Аннетт, не имевшая привычки говорить за общим столом, а после тихо задержала горничную и взглядом попросила ее принести лед: она не могла смотреть на это ребром поставленное запястье. — Вы не думали нанести визитов соседям? Большинство из них даже не подозревают о том, что вы здесь. — А вы уже успели со всеми познакомиться? — шутливо спросила Аннетт, взглянув на дядю Бернара и не став напоминать ему о том, что в Оклахоме они не долее нескольких часов. — Разумеется, я даже могу дать вам некоторые рекомендации, — изо всех сил стараясь заинтриговать вдруг заинтересовавшуюся этим вопросом Аннетт, Бернар нарочно не спешил разглашать имеющиеся у него сведения; горничная же возвратилась поспешно, оставила подле нее завернутый в полотенце лед, но прислуживать принялась не Джозефу, а дяде, и притом с тем тщанием, которое выдавало устоявшиеся между ними отношения. Аннетт впервые смогла как следует рассмотреть эту смуглую девушку, едва сдержавшуюся при их встрече и не существовавшую для Джозефа; он ее не замечал и вместо того, чтобы смотреть на дядю, с которым не желал мириться, занимался тем, что скучающе просматривал газетные заголовки на передовице. — Кто живет севернее? — сдержанно и несколько отвлеченно осведомился Джозеф, дождавшись, когда горничная накроет на стол и покинет комнату, в то время как Аннетт с достоинством взяла мягкий сверток и, не говоря ни слова, незаметно уложила его ладонь на край стола — она тоже сделалась ревнива к нуждам его тела, которого ни в малой степени не желала уступать своей горничной. — Кто тебя обскакал? Это ты имел в виду? — усмехнулся Бернар. — Старина Хьюз с женой и детьми. Он не прочь пропустить стаканчик-другой и весьма строг со своими черными рабами. В Гражданской войне участвовал на стороне Конфедерации и до сих пор ненавидит Линкольна, «наступившего на шею аграрному Югу». Ты тогда еще не родился, а я за год до окончания войны между Севером и Югом отправился в Индию отстаивать колониальные интересы Ее Величества. Словом, Хьюз толковый управленец и радушный хозяин — мог бы поучиться у него на первых порах: я ему много о тебе рассказывал. Дотащился сюда вместе со своими коровами и никаких выстрелов, разумеется, не слышал — старый упрямец, взявшийся отчитывать меня за то, что я слишком мягок со своей прислугой! — Севернее? — переменившись в лице, спросил Джозеф, внутренне подобравшись, отчего Аннетт, державшая его левую руку в своих ладонях, принялась еще осторожнее ухаживать за нею, мягко прижимая полотенце со льдом к пальцам: Джозефу могло показаться, что это каким-то образом подталкивает его к тому, чтобы он успокоился и в конечном счете согласился со всеми доводами дяди, и как только это случится, Аннетт знала, он непременно отнимет у нее руку. — Редж со своими парнями, — с оживлением продолжал Бернар, подкармливая сидевшего на коленях терьера, которому ко взаимному согласию позволял облизывать пальцы. — Подняли много шума, но Хьюз вырвал у них все до акра и оттеснил чуть ли не к границе штата: ворвался в ведомство со своими сыновьями и ружьем и принялся требовать. Мол, Хьюза дважды с носом не оставят, Стэнли Хьюз проливал кровь и все в этом роде. Бык, настоящий степной бизон — ты не представляешь, сколько пропустил, пока я сидел в зале с твоей доверенностью! — Я не хочу, чтобы ваши друзья, дядя, знали о моем возвращении. Мы пригласим их… на изысканный вечер в английском духе, когда я приеду из Омахи и мое положение здесь определится. — Мой скрытный племянник… — закурив, с тонкой иронией заметил Бернар, но в этот раз не нашел поддержки со стороны Аннетт. — Вы не можете не понимать, что кто-то из этих людей стрелял в меня. — Уж конечно не Хьюз. Он человек слова. — А его сыновья, что ехали впереди?.. — вскинувшись, нетерпимо и прямо спросил Джозеф, одним этим излишне категоричным вопросом пресекший разговор; за столом воцарилось молчание, и Аннетт, нечаянно выпустившая его руку, снова несмело коснулась ее — и вместе с этими внимательными, утишающими боль прикосновениями равномерно распределялась вся ее любовь. — Полагаю, Аннетт сможет узнать этого человека, — отступившись, заключил Джозеф, после чего нашел возможным переменить тон и все же рассказать о своих планах. — Пока же, насколько мне известно, я успеваю на третью сессию осенней ярмарки в Техасе и на их животноводческие выставки, это займет от недели до двух, в ноябре я поеду к мистеру Норвуду в Омаху, к этому времени закончат отделку оставшихся комнат, и, думаю, к зиме мы будем готовы принять гостей. — Поезжай с Хьюзом: он сможет подсказать, — ничем не обнаружив своей заинтересованности, предложил Бернар, отклонившийся к спинке кресла, и никто не мог сказать, глядя на его расслабленную позу, о чем этот человек думал в настоящую минуту. Бернар же размышлял о том, что в нижних этажах заметно теплее, чем наверху, что в соседствующей со столовой гостиной, куда они перейдут, по-видимому, уже разожгли камин и что вот она… жизнь: Аннетт сразу понимала это, а его племянник — нет, да и теперь… едва ли понимает, с чем имеет дело. — Я поеду один, с нашим управляющим, — довольно невозмутимо отозвался Джозеф, взявшийся даже за газету для того, чтобы этот разговор не получил своего продолжения, однако же рассчитывать на то, что ум дяди с возрастом становился все менее прытким не приходилось — Бернар не хотел соглашаться и разумно возражал: — Будешь обманут, помяни мое слово, — перегнувшись через своего терьера, серьезно сказал он, после чего вернулся в прежнее свое положение, поставив локоть на подлокотник кресла: — Послушай, я догадываюсь, для чего тебе эти сведения: некий мистер Норвуд из Омахи, имя которого я слышу впервые, присмотрел себе моего оборотливого племянника, который взялся объехать для него всех земельных собственников от северной до южной границы штата, обратить их в свою веру и уговорить дать согласие на строительство железной дороги между Топикой и Далласом — только бы прошла она по его земле. Сделать это окажется много проще, если ты дружески сойдешься с ними до того, как обнаружишь своекорыстный интерес. Быть может, Хьюз даже не станет задирать цену, но ты, ты, видите ли, помнишь, что кто-то из них выстрелил и задел плечо, а потому подозреваешь, что если тебя узнают по твоей хромой ноге, то непременно рассмеются в лицо как проигравшему, или не воспримут всерьез, или еще черт знает что. Так вот, прежде чем впутывать людей в свое, очевидно, сомнительное предприятие — фирма на грани разорения, я прав? — сойдись с ними, объясни и внуши им, иначе зачем тот же Хьюз, сколотивший состояние на поставках отборного мяса, станет вкладывать деньги в твои поезда? Его голос имеет вес, а дети, надо думать, обеспечены на три колена вперед, чего нельзя сказать о тебе. — Я подумаю, — уступил Джозеф, к немому удивлению Аннетт, терпеливо выслушавший дядю, стоило тому оставить свой непринужденный тон, — и следует подать объявление в газету: Аннетт нужна личная горничная, цветная меня не устроит. — Знаешь… в этом весь ты, — задумчиво потрепав по загривку своего терьера, философически и вместе с тем несколько иронически произнес Бернар, заметивший, впрочем, не без гордости: — Хьюзу такой разговор придется по душе. ПРИМЕЧАНИЯ: Джейсон Гулд — американский финансист, в 1880-х скупавший железные дороге на Среднем Западе, ему принадлежало где-то 15% от всей национальной сети. Гулду приписывается фраза, сказанная по поводу забастовки железнодорожников 1886 года: «Я могу нанять половину рабочего класса, чтоб они убивали другую». «В своих святых молитвах, о нимфа, помяни… Оклахому, Техас и Канзас и все мои грехи». Референс на монолог Гамлета: «Прелестная Офелия, о нимфа — / В своих святых молитвах помяни / Мои грехи...» Пожелание не видеть «тощих коров, пожравших тучных» связано с фразеологизмом «фараоновы коровы». Однажды одному из египетских фараонов приснился вещий сон: семь упитанных коров и семь тощих. Худые, изможденные коровы съели своих жирных товарок, однако сами ни на грамм не потолстели. Фараон призвал предсказателей, которые растолковали ему, что Египет ждет семь урожайных, богатых лет, зато следующие семь будут голодными и они-то и съедят все запасы предыдущих лет. Тощие «фараоновы коровы» символизируют тех людей или представителей животного мира, которым ничто не в пользу, ничего не идет впрок, а так же, ситуации, которые нельзя исправить никакими усилиями. «Royal Lucifer's Patent»: реальная марка спичек.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.