Глава III
15 апреля 2012 г. в 13:53
Инстинкт самосохранения Джона протестует, когда в вену входит игла, протестует против разливающейся по крови и обжигающей изнутри не то жаром, не то холодом сыворотки. Джон подавляет потребность подскочить, отшвырнуть шприц и бежать прочь; он остается сидеть в кресле и слушать непривычно громкий и частый стук собственного сердца.
Сначала ему становится холодно, потом сразу же — жарко; а потом ему становится хорошо, он плывет в пушистых переливающихся облаках, облака пахнут металлом и озоном.
— Расскажите о том дне семь лет назад, когда вы сфотографировали в Афганистане Джеймса Мориарти, — просит невидимый голос.
У голоса приятная хрипотца и спокойные интонации. Джон безумно, безумно счастлив помочь этому замечательному голосу, к тому же у него ведь просят сущую безделицу, и Джон начинает говорить, захлебываясь, колебля облака своими словами, облака трепещут в такт его сбивчивой речи, меняют цвет, от индиго до маренго, от сияющего бирюзового до глубокого графитового.
— Солнце тогда рано встало, нам всегда было слишком рано, мы ночь спать не могли толком, хоть и выставляли часовых, а всё равно любой шорох — и подскакивали, а с утра хоть сдохни, а надо вставать и идти, или вставать и стрелять, как повезет, хотя как ни поверни, всё равно не везение, а херня, и вот оно светит, а мы одеваемся, споласкиваем щетину в реке, там холодные реки, у меня руки немели сразу, зато как бодрило, один раз плеснул в лицо, и готов, потом форму натянули, всё в песке, все грязное и мятое, как пожеванное, и песок на зубах скрипит, а под ногами трава, такая трава афганская, которая шуршит, день и ночь шуршит, и ты это слушаешь, слушаешь, слушаешь, а потом идешь на моджахедов без бронежилета...
— Расскажите о самой встрече с Джеймсом Мориарти, — мягко перебивает голос. — Кто из ваших сослуживцев встретил его первым?
Джон делает глубокий вдох.
— Да никто, я его встретил, он бродил там по берегу, весь потерянный, лицо в грязи, как у индейца на тропе войны, только всё одним цветом, цветом афганской грязюки, и глаза на лице большие, так жалко его, я спросил, может, он заблудился, а он говорит, да, наверное, кажется, я ужасно хочу есть, я не знаю, куда идти, я сказал, пойдём со мной, у нас там лагерь, не торчи тут, как хрен посреди поля, подстрелят же, и он пошёл за мной, сразу же, и улыбался, и молчал всё время, я спросил, как его зовут, он не ответил, спросил, из какого он взвода, что случилось, почему он тут один, он снова молчит, я подумал, может, он глухой, по губам читал, когда я стоял напротив и предлагал за мной пойти, или память потерял, бедолага, не знает, что сказать, и не допытывался больше...
Джону не хватает воздуха, он останавливается и дышит очень часто, облака нагреваются и становятся темнее, словно кто-то их жарил, жарил и пережарил; кто-то поит Джона холодной водой, он жадно ловит капли губами, стукается зубами о край стакана, и становится чуточку легче.
— Во что он был одет? — спрашивает голос. — Что именно он говорил?
— Форма, — с готовностью отзывается Джон, — затертая такая, то ли хаки, то ли бежевый, то ли коричневый, после пары месяцев в Афгане уже сам черт не разберет, какой это такой цвет получается, штаны, рубашка с рукавами короткими, ремень кожаный, через плечо ремень, за спиной на этом ремне — автомат, сбоку патронташ, весь пустой, не знаю, в кого он стрелял и зачем, я помню, он постоянно мерз, у него на руках волоски дыбом вставали, и на ладонях, на тыльной стороне, сеточка красная такая, так проявляется гормон холода, суньте руки под холодную воду на пару минут и увидите сами, только чтобы очень холодную, без дураков...
— Что именно говорил Мориарти? — настойчиво спрашивает голос. — Что он делал?
— Да, наверное, кажется, я ужасно хочу есть, я не знаю, куда идти, — повторяет Джон послушно, — вот что он мне сказал, больше ничего не сказал, и ещё он на пальцы дул, согревал, ему Майк дал какую-то тряпку, он её скомкал, руки внутрь комка просунул и пошел так к сержанту вместе с Джоном, я ведь не один Джон был, нас было двое, а теперь ни одного, а я пошёл за кашей, она остыла, но есть можно было, полную миску дал ему, Руперт смотрел, как он ест одной рукой, а вторую греет в тряпке, и ржал, как обколотый, мол, сидит в муфте, как баба просто, какое «холодно», кому тут холодно, тут так жарко день и ночь, что только пот успевай вытирать, с Луны, что ли, свалился, и я Руперту по морде дал, чтобы не ржал над парнем, а Мориарти, я же не знал, что он Мориарти, я просто защитить хотел, так он сначала смотрел на Руперта обиженно, а я фотографировал как раз, а как я Руперту по морде дал, так Мориарти ел и смотрел в землю, и иногда на нас всех взгляды бросал, такие искоса, любопытные, он был растерянный, но не злой, робкий до идиотизма, потом он ещё посидел, и сержант у него тряпку отобрал, миску в руки дал, сказал, иди мой, у нас тут каждый сам своё дерьмо убирает, и ложку тоже всучил, я хотел сам помыть, это мои миска с ложкой были, какая разница, но сержант его отправил, и он шёл к берегу, против солнца, шагал, как на прогулке, миской помахивал, а потом не вернулся, и я потом искать его пошёл, а нашёл миску на берегу, чистую, и ложку тоже, и ни следа нигде, как корова слизала, я поискал его, поискал, не нашёл...
Джон задыхается, Джон ловит ртом воздух, облака стремительно чернеют и трескаются, из разломов идёт дым.
— Джон, вы меня слышите, — спрашивает голос с приятной хрипотцой, — слышите-ите-те...
Джон выгибается в судороге, его скручивает спазмом от макушки до пяток, в вену вонзается новая игла, и он кричит, потому что ему больно, и эта боль растекается по всему телу мгновенно, и накрывает его, и взрывает облака, перед глазами Джона пламя, в ушах Джона собственные крики, все стремительно белеет и исчезает, медленно и мгновенно, тягуче и моментально.
* * *
Джон приходит в себя.
Он чувствует мягкую теплую ткань. Он чувствует воздух, пропитанный запахом дезинфектанта. Он чувствует, как дышит, как кровь размеренной трусцой бежит по кровеносным сосудам.
Джон открывает глаза, и это оказывается невероятно легко.
Он видит потолок в тусклом свете — светит ночник, стоящий на тумбочке поблизости. Потолок больничный, белый, и тумбочка тоже, а ночник, должно быть, тот, что обычно стоит в комнате миссис Хадсон. Богемское цветное стекло, изысканное плавное литьё.
Джон привстаёт, оглядывается — это даётся ему очень легко, он чувствует себя, как воздушный шарик, надутый гелием. На стуле у стены свернулась в немыслимый комок молоденькая медсестра; Джон слышит, как она сопит во сне.
Вообще-то, думает он, ей бы не стоило спать, раз уж её назначили бдить за моим состоянием. Но Джон в полном порядке и решает не будить свою сиделку.
Джону хочется пить — вот бы кто-нибудь сейчас пришёл с холодной водой и напоил. Джон садится на кровати и пробует встать.
Он легко встаёт, но так же легко падает обратно на кровать, его шатает.
Чертов Майкрофт. Чёртова его сыворотка, дьявольское зелье. Стоило заранее позвонить на работу и уточнить, на какое количество дней было условлено отсутствие Джона, ведь Майкрофт не мог не знать, как эта сыворотка действует на людей.
— Куда собрался? — шепотом интересуются из темноты. Джон щурится, пытаясь разглядеть того, кто говорит, но не может — лицо и силуэт теряются в сумраке. Голос знаком Джону, но в шепоте его почему-то трудно соотнести хоть с одним именем и лицом.
— Пить, — признается Джон. — Воды.
Звякает графин о стакан — человек наливает воду, держа и то, и другое на весу, напротив залитого блеклым звездным светом окна, и Джон облизывает губы.
— Держи, — из темноты протягивают стакан; Джон берет его обеими руками и пьёт, слишком быстро, слишком нетерпеливо, чувствуя, как холодные капли стекают по подбородку. — Что ты им рассказал? Чего они от тебя хотели?
Джон не может с уверенностью сказать, что соображает сейчас ясно, он, скорее, в состоянии «грогги», словно боксер после нокаута, но он определенно может утверждать, что большая часть его рассудка на месте, и эти вопросы из ниоткуда кажутся ему подозрительными.
— Кто ты?
— Ты идиот, Джонни, — доверительно сообщают из темноты. Джон на миг теряется — нет, это не может быть Шерлок, уж его-то Джон узнал бы в любом случае, и вопросы Шерлок задавал бы иные. — Я — твоя самая большая любовь. Помнишь, мы с тобой переспали на вечеринке в Бартсе по пьяни, а утром ты сказал, что на мне не женишься, высосал всё моё пиво и сбежал?
Джон оторопело хлопает ресницами. Темнота заливается искренним заливистым смехом, таким мучительно знакомым.
— Шучу, Джонни, мы с тобой не спали, и моего пива ты не пил. Ты вообще не ходил на вечеринки до последнего курса, сидел над учебниками, как приличный мальчик.
— А ты откуда об этом знаешь?
Такие вещи, как любовь или нелюбовь к вечеринкам, не записываются в личное дело, резюме, медицинскую карту или что-то ещё. Чтобы узнать это, нужно было постараться и расспросить бывших сокурсников. Вот только зачем это может кому-то пригодиться, Джон не имеет ни малейшего представления.
— Там поболтаю с людьми, здесь поболтаю, так земля слухом и полнится, — фиглярствует темнота и вдруг резко меняет тон на серьезный и напористый. — Что ты рассказал людям Майкрофта, Джон?
— Спроси у них, — советует Джон, откидываясь на подушку. — Если тебе надо об этом знать, они тебе скажут.
— Ты испытываешь моё терпение, — предупреждают из темноты.
— Тебя не слишком обидит, если я скажу, что страдания твоего терпения меня ни в малейшей степени не трогают? — спрашивает Джон, очень вежливо, потому что полный стакан холодной воды был ему очень кстати, и он благодарен человеку в темноте, что не пришлось будить сиделку или добираться до графина, цепляясь за стену.
— Твой гонор не очень обидится, Джонни, если я раскатаю его в лепешку?
Из темноты слышится шуршание ткани, потом сухой звук открываемой сигаретной пачки. Щёлкает зажигалка, высокий огонёк освещает лицо человека в темноте.
Джон давится вдохом и начинает кашлять.
Я сплю, предполагает он. Иначе откуда здесь Мориарти, задающий странные вопросы.
— Нет, — говорит Мориарти, затягиваясь, — ты не спишь. И не под кайфом от лекарств. И это действительно я. Пропустим нудную вступительную часть, Джонни, перейдём сразу к главному. Что ты скажешь, если я обижусь на тебя и пойду отсюда прямо к Шерлоку? Ты слаб, как мышонок, даже если попробуешь за мной погнаться, далеко не уйдёшь. А к тому времени, как окрепнешь, придётся тебе искать новую работу, с зарплатой повыше, чтобы одному платить за шикарную квартиру на Бейкер-стрит.
Джон садится, чувствуя, как противно дрожат и расплываются в кисель все мышцы.
— Если ты хоть пальцем тронешь Шерлока... — начинает он.
Мориарти выглядит оскорбленным в лучших чувствах и выпускает дым Джону в лицо, прицельно. Джон кашляет, согнувшись в три погибели.
— Конечно, я его трону! Иначе зачем мне забирать его с собой, неужели чтобы посадить в рамочку и повесить на стену? Это скучно, Джонни. Но убивать я его не стану, если тебя это беспокоит, дорогуша, — Мориарти улыбается мечтательно и сумасшедше. — Это было бы ещё скучнее. Мы ведь только-только начали играть.
Он молчит, глубоко затягиваясь и выдыхая сизый светлый дым одновременно через рот и нос. Джон молчит тоже.
— Что ты им сказал, Джонни, мальчик мой?
— Что ты сожрал полкотелка каши, дал себя сфотографировать и вымыл мою миску, — бессильно огрызается Джон. — Что я ещё мог им рассказать, что у тебя в кармане сидел бен Ладен вместе с Завахири? Или что это ты виноват в наводнении в Ханабаде, которое случилось через два дня?
Мориарти тушит сигарету об одеяло Джона; Джон чувствует тепло у самой голени, но огонь угасает, не успев добраться до кожи. Окурок Мориарти заворачивает в пакет и кладет в карман.
— Кто сидел у меня в кармане, и в чём я был виноват, ты никогда не узнаешь, Джонни, — Мориарти ухмыляется, его глаза блестят, словно он под кайфом. От него веет лихорадочной, беспорядочной энергией, будто в его безумной голове стоит вечный двигатель. Джону должно было бы быть жутко находиться рядом с маньяком с мозгами гения и эмоциональностью пятилетнего любопытного садиста, но он чувствует только злобу и досаду.
— До встречи, — Мориарти подходит к двери. — Будь хорошим мальчиком, Джонни, и в следующий раз получишь от меня конфетку.
Хлопок двери служит разрешением телу Джона — можно расслабиться, можно упасть на постель, можно скрипнуть зубами и прижаться щекой к прохладной подушке.
Сиделка у стены всё спит, неестественно беспробудным сном. Джон надеется, что утром, когда она проснётся, ей не будет так же плохо, как Джону, когда он очнулся после всего, что в него вкололи люди Майкрофта; наверняка за халатность ей и так достанется, хотя что она могла сделать, если вдуматься.
Мысль о Майкрофте заставляет Джона снова скрипнуть зубами и вслух поставить ультиматум своему единственному слушателю, потолку:
— О сегодняшнем он либо узнает без сыворотки, либо вообще не узнает. И будь я проклят, если ещё хоть раз, хоть когда-нибудь поддамся на его уговоры.
Потолок, мнится Джону, слушает всё это со снисходительным недоверием.
* * *
Майкрофт приносит Джону свои извинения за действие сыворотки. Виноватым он при этом не выглядит.
Джон высказывает всё, что думает о сыворотках правды, и вкратце передает содержание неожиданной беседы с Мориарти, не будучи вполне уверен, что она ему не приснилась.
На Бейкер-стрит его встречают пустой пакет молока на столе, вопиющее отсутствие Шерлока и заботливая миссис Хадсон.
— Чаю? — предлагает она.
Почему женщины считают чай панацеей от всех бед, остается для Джона загадкой, но он соглашается.
Они вместе пьют чай и перебирают фотографии Гарри, сделанные Джоном. Эти снимки, на вкус Джона, слишком темные и размытые, но миссис Хадсон в восторге.
— Хотите, я сфотографирую вас? — предлагает Джон, чувствуя, как чешутся пальцы нажать на затвор фотоаппарата.
И он фотографирует миссис Хадсон — с чашкой чая, у открытого окна, в кресле у камина, с книгой, на кухне у шкафчиков орехового дерева; отдельно снимает крупным планом её руки с неярким маникюром, обхватывающие белоснежный фарфор чашки, её улыбающееся лицо, её профиль, фотографирует её вместе с заглянувшей с визитом миссис Тернер. Камера любит миссис Хадсон, кадр за кадром выходит удачным, и Джон тратит плёнку щедро, не задумываясь о том, в каком магазине антиквариата он сможет найти ещё, когда закончатся чердачные запасы.
Когда Джон смотрит на мир через объектив, когда щелчок возвещает о том, что очередной кусочек реальности отпечатался на пленке, Джон может не думать о том, где Шерлок и не случилось ли с ним чего-нибудь плохого.
Он прекращает фотографировать, когда у него начинают дрожать от усталости руки, и он не может больше держать камеру на весу достаточно твердо.
Он сидит неподвижно, отложив фотоаппарат на диван рядом с собой, и думает, есть ли смысл беспокоиться за Шерлока, есть ли вообще смысл в том, что он чувствует, не сошёл ли он с ума.
Джон пытается найти грань между дружеской привязанностью и нездоровой зависимостью, найти момент, когда он эту грань переступил, он ищет и не находит.
Он всё ещё думает об этом, когда Шерлок возвращается домой и заходит первым делом почему-то в спальню Джона.
Джон хочет спросить Шерлока, где тот был, но этот вопрос больше подойдёт матери Шерлока, а не другу и коллеге. Джон хочет спросить, как дела, но это даже в уме звучит так глупо, что у Джона начинают гореть уши.
Шерлок берет фотоаппарат из рук Джона — холодные пальцы, а ещё грязь на ботинках, сбившийся шарф — и наводит объектив на Джона.
— Ты фотографировал Гарри, ворону и миссис Хадсон, — говорит Шерлок. Джон не спрашивает, откуда Шерлоку известно про миссис Хадсон, если его не было дома весь день. — Ты фотографировал Мориарти, сослуживцев и афганские пейзажи.
— Я не фотографировал тебя, — говорит Джон. — Ни разу. Хотя мог.
Шерлок нажимает на затвор — щелчок резкий, как выстрел, Джон закостеневает от этого звука.
— Ты не любишь, когда фотографируют тебя самого, — произносит Шерлок; это не вопрос, Шерлок знает, видит.
— Не люблю, — Джон поднимается с кровати и берет фотоаппарат из рук Шерлока.
— Почему?
Джон пожимает плечами.
— Я предпочитаю быть с этой стороны объектива, — говорит он.
Он отступает на шаг, поднимает фотоаппарат и смотрит на Шерлока через старое стекло объектива.
У Шерлока алеет от холода кончик носа, резко выделяются четкие скулы и запавшие щеки, слегка приоткрыты губы — будто он хотел что-то сказать, но раздумал.
Если Джону удастся не передержать фото в проявителе, это будет замечательный снимок.
Джон нажимает на затвор всё с тем же, но действующим теперь успокаивающе щелчком.
Губы Шерлока смыкаются в жесткую линию, он щурится и засовывает руки в карманы.
Джон опускает фотоаппарат, чувствуя, что сделал что-то не так.
— Ты по одну сторону объектива, а все остальные — по другую, — говорит Шерлок. — И это я называю себя социопатом, а не ты, вот что удивительно.
— Я не социопат, — возражает Джон, Джон-душа-компании, Джон-любимец-детей-и-собак, Джон-добрый-врач, Джон-патриот.
— Конечно, нет, — не спорит Шерлок. — Разумеется, нет.
— Ты от Майкрофта подхватил манеру так вести разговор? — раздраженно спрашивает Джон, и это вторая его большая ошибка, потому что Шерлок разворачивается, не отвечая, и идёт к выходу.
— Хочешь чаю? — спрашивает Джон ему вслед, торопливо, виновато, почти просительно.
Шерлок не отвечает, но когда Джон приносит ему чашку с чаем, он берёт её и осторожно делает глоток.