ID работы: 4225173

Avalanches

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
406 страниц, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 154 Отзывы 66 В сборник Скачать

3.

Настройки текста
Так тихо. Тишина собирается по крупицам, осознается постепенно и, приобретая значимость, давит на уши с такой силой, что Блейн почти жмурится. Он словно застрял где-то глубоко под водой, так глубоко, что не слышно ни фантомного тиканья остановившихся часов, ни шелеста чуть тревожимых весенним ветром занавесок, ни даже стука собственного сердца. Он тонет в этой тишине, и чем больше проходит времени, тем нереальнее кажется тот, другой мир, в котором существуют звуки. Так тихо. Это та самая тишина, от которой хочется избавиться до дрожи в кончиках пальцев, но в то же время кажется, словно с ней может исчезнуть весь кислород. Это та тишина, которая заполняет не только пространство вокруг, но и каждую клетку тела, тишина, которая становится самой плотью, которая въедается, вгрызается, врастает так, что не выкорчевать, не отделить и не смыть. Это тишина, от которой хочется спрятаться куда-то в еще более тихое место. Так тихо. Так тихо, потому что даже Лео, обычно разбавляющий полусонную утреннюю атмосферу ничего не значащей болтовней, Лео, вставляющий свои комментарии в ответ на каждый вздох, Лео, всегда знающий, что сказать – Лео молчит, заламывая пальцы и изредка поглядывая на Блейна. В его глазах ртутной воронкой закручиваются беспокойство, сожаление и боль. Потому что – конечно, он помнит. Потому что помнит Блейн. Ровно год назад они точно так же сидели на этой кухне, и солнце точно так же лениво вползало сквозь оконную раму, подсвечивая сахарницу и две кружки с кофе на столе. С точно таким же кофе в точно таких же кружках, когда футболка точно так же спадала с одного плеча Бланта, а часы показывали точно такое же время. Но тогда, год назад, часы тикали. Потому что все было по-настоящему. В последний раз. – Знаешь, еще полгода назад я был уверен, что проведу эту ночь, свернувшись калачиком на твоей могиле. Лео вздрагивает и поднимает глаза на Блейна. На его горькую усмешку, поникшие плечи и разбитое выражение лица. На его подрагивающие руки и тяжело вздымающуюся грудь. На его спутанные от постоянного подергивания волосы и отсутствующий взгляд. – Не говори так, – тихо просит он, хотя весь его вид кричит о том, что он понимает. – Почему? – Блейн рассеянно поглаживает бортик керамической кружки указательным пальцем, даже не пытаясь унять тремор. Лео сжимает переносицу и сжимается сам, словно пытаясь защититься от чего-то. Возможно, от тишины. Она все еще здесь – в каждом движении, в каждом произнесенном слове. В Лео и Блейне. – Мне больно это слышать. Андерсон качает головой, и уголки его губ подрагивают. Впервые то, что чувствует Блант, не совпадает с тем, что чувствует он. Это необъяснимо и странно, и на мгновение Блейн думает, что Лео врет – но на лице того проскальзывает микровыражение, которое Блейн не решился бы описать словами. Он просто… верит. – Но это правда. Первые недели я… я ведь действительно ночевал там. Ты знаешь? Лео смотрит на него и качает головой. Затем замирает, словно услышав что-то, и кивает, бледнея. Общие воспоминания. Общая боль. – Но сейчас все не так, – тихо произносит Блант, и Блейн пожимает плечами. – Только потому что ты со мной. Здесь. В моих снах. Только потому что теперь я на самом деле разговариваю с тобой, а не с холодным надгробием. – Нам… – Лео болезненно морщится, обнимая себя руками, – нам обязательно говорить об этом? Андерсон усмехается, потому что совсем недавно именно он задавал этот вопрос. Он прислушивается к себе. Пытается уловить отголоски тянущих позывов ненависти к себе, бывшей его постоянным спутником так долго, и не может. Он улыбается – измученно, но искренне. – Нет. Не обязательно. Лео кажется удивленным – настолько, насколько может казаться удивленным человек, заранее знающий все ответы и вопросы своего собеседника. Блейн начинает думать о том, что все происходящее кажется слишком реальным. Становится слишком реальным. – Я рад, что тебе лучше, – признается Блант, наконец, улыбаясь в ответ. – Мне не лучше. Больно будет всегда, просто… Блейн начинает помешивать кофе, чтобы хоть чем-то себя занять. Он почти уверен, что не положил туда сахар. – Один человек сказал мне, что я должен спасти себя сам. И если я не могу найти сил, чтобы бороться с этой болью, я должен попытаться научиться жить с нею. Андерсон не сразу замечает, как капкан оглушающей тишины раскрывается и исчезает, а когда замечает – это звучит как выстрел. Он вскидывает голову и видит Лео – привычного расслабленного Лео с его лукавой ухмылкой, спадающей на глаза челкой и ямочкой на щеке. – Это был хороший человек, да? Блейн улыбается тоже. Они снова начинают эту игру, и большего ему не нужно. – Очень хороший. Блант кивает и делает глоток из синей кружки с золотой надписью. – Я рад, что в твоей жизни появился Курт. Эти слова не режут слух, не отдают неприятным тупым пульсированием в висках, не вызывают колючих мурашек. Они звучат неожиданно – но не являются неожиданностью. – Я тоже. Оливия без ума от него, и я… Блейн внезапно тушуется, потому что он хотел сказать это не так. Он вообще не хотел этого говорить, но произнесенные им слова словно решили его подставить, сложившись в дурацкую комбинацию, к которой он не может придумать достойного окончания. Лео начинает смеяться. Сначала тихо, потом – запрокинув голову, так, что в уголках его глаз выступают слезы. – И ты… – он пытается отдышаться и качает головой, на что Блейн хмурится, хотя что-то внутри него странно и сладко сжимается. – Я не… ничего смешного… – Да брось, – Блант отмахивается и резко придвигается ближе, переплетая их пальцы. Его кожа как всегда холодная, а в глазах мерцает неподдельный интерес. – Расскажи мне, как… как это? Андерсон на мгновение замирает, прикусывая щеку изнутри. – Не уверен, что могу. Не уверен, что причина в тебе. Просто… я ни в чем не уверен. – Это нормально. Ну, так говорят. Я ведь тоже, ты знаешь… никогда не чувствовал ничего подобного, – он пожимает плечами, но продолжает смотреть испытующе, выжидая, и Блейн не выдерживает. Он глубоко вздыхает и поворачивает лицо к окну, пытаясь отыскать нужные слова среди пылинок, мерцающих в солнечном свете. – Я не совсем понимаю, поэтому не думаю, что из меня выйдет хороший рассказчик. Но это словно… я не владею собой. Совсем. И в то же время – все в моих руках. Лео не перебивает, но меж его бровями пролегает морщинка, и Андерсон на пару секунд жмурится, пытаясь собрать шныряющие по черепной коробке мысли воедино. – Когда я встретил тебя, это было… так, словно моя судьба предопределена. Словно все события в моей жизни выстроились в ровную цепочку, начиная с того дня, как ты подошел ко мне в той столовой в приюте. Словно у меня не было выбора – в самом лучшем смысле этого слова. Он смотрит на Бланта с опаской, потому что понимает, что это звучит довольно странно, но Лео кивает, и Андерсон расслабляется, напоминая себе, что все их эмоции и воспоминания обоюдны. Он напоминает себе, что недопонимание здесь, на этой кухне, невозможно в принципе, но особого облегчения не испытывает и ощущает, как пальцы ног чуть поджимаются от волнения. – И тем не менее, благодаря этой уверенности и стабильности я чувствовал… спокойствие. Когда мы прятались от других детей, опасаясь быть пойманными, чтобы просто подержаться за руки, когда мы ютились в нашей первой комнатке в Нью-Йорке, когда кто-то из нас терял работу – ладно, это был я – или уверенность в будущем, всегда… всегда был другой – ты, боже, это всегда был ты – тот, кто заставлял поверить снова. Тот, кто показывал, что все будет хорошо, и что жизнь – та жизнь, которая нас ждет – в конце концов будет стоить того, чтобы пройти через все. И так оно и было. Я не могу назвать это лучшими годами своей жизни – это были все годы моей жизни, и все они были лучшими благодаря тебе. Глаза Лео блестят. Он моргает, и на его лице появляется два влажных росчерка, которые Блант стирает тыльной стороной ладони с неловким хриплым смешком. – Это… – он прочищает горло, подносит их соединенные руки к губам и мягко касается смуглого запястья Блейна. – Я… Он не заканчивает, но Андерсон видит это. Видит в теплых искрах платиновой радужки, в изгибе улыбки, в побелевших от напряжения костяшках пальцев. – Я знаю, Лео. Я тоже. Город за окном движется лениво и нерасторопно. Словно и не Нью-Йорк вовсе. Словно они вновь где-то на окраине Вестервилля, где есть только солнце, прогретый воздух и они – друг у друга. – Сейчас… все совсем по-другому, – Блейн рассеянно следит за едва колышущимися занавесками и крепче цепляется за руку мужа. – Я уже даже не пытаюсь понять, что происходит – это отнимает слишком много времени, да и… бесполезно. Потому что к чему бы я не приходил, каждый раз все заканчивается полнейшей растерянностью и бессилием. Но кое-что изменилось. Он слабо улыбается и смотрит на Лео. – Я больше не боюсь. Я все еще не уверен, что готов, но… мне больше не страшно. И я знаю, чего хочу. Боже, я вообще впервые за последний год уверен в чем-то настолько, что зубы сводит, – он как-то разбито смеется и качает головой, опуская лицо. – И это знание, оно помогает мне двигаться дальше. Преодолевать все, что пугает и просто не укладывается в какие-то мои рамки и… это словно… – Ты стал мной для себя самого. Андерсон вздрагивает, потому что они говорят это одновременно. Или Лео говорит это его голосом. Он не знает, он не понимает, но ему вдруг становится страшно – так страшно, что он перетягивает их сцепленные руки на себя и припадает к ним лицом. – Но ты все еще нужен мне. Я не… не могу представить себя без тебя. Ты же вся моя жизнь, Лео, ты… ты всё. Блейн чувствует сухие губы в своих на своем лбу и жмурится. – Я никуда не исчезну, я ведь говорил. То есть… в какой-то мере я всегда буду с тобой. И частью твоего прошлого. – Не… – Тш-ш-ш, не спорь. Ты ведь и сам знаешь, что это так. Потому что жизнь – жизнь не ждет. И в ней появляются новые люди. Очень хорошие люди. Андерсон обреченно стонет под тихий смех Лео и награждает его хмурым взглядом. – Люди, от которых без ума наша дочь. – И не только она, – Блант подмигивает, а затем смотрит на часы и вздыхает. – Кстати, советую тебе поговорить с ней. Ну, сам ведь помнишь, с чего все начиналось. И теперь… У Блейна все внутри холодеет от осознания. – Твою мать… Лео хохочет, и – боже, как Андерсона бесит то, что его веселит эта нелепая ситуация. Бесит и… покоряет. Блант перехватывает его взгляд и наклоняется ближе, коротко целуя в кончик носа, перед тем как шепнуть: – И тебя с добрым утром. Блейн продирает глаза для того, чтобы закрыть их снова, и зарывается лицом в подушку. Он совершенно забыл о том, как Оливия буквально светилась, рассказывая ему о Курте в первые месяцы их знакомства, и теперь это… Провал. – Спасибо, – бормочет он, открывая один глаз и косясь в сторону картонной коробки, зажатой между его правой ладонью и матрасом. Ему мерещится хрипловатый смех, и черт бы его побрал, потому что Блейн невольно улыбается тоже.

***

Андерсон упирается подбородком в сцепленные руки и вжимает их в стол с такой силой, что у него начинают болеть локти. Оливия возится с кучей цветных карандашей прямо напротив него, склонившись над новым рисунком так низко, что ее волосы, выбившиеся из хвостика, касаются деревянной поверхности. От усердия она высовывает кончик языка, и Блейн хмурится, не желая разрушать эту идиллическую картину. Но у него нет выбора. Нет же? Он открывает рот и закрывает его снова, потому что мысли в его голове выталкивают одна другую, как снаряды в кёрлинге. «Оливия, помнишь Курта? Того самого, который приходит к нам несколько раз в неделю. С которым вы постоянно играете, читаете книги, делаете уроки, рисуете. В которого ты, вроде как, влюблена. Ну так вот, теперь не только ты. Вроде как». Черт возьми, это не должно быть так сложно. – Милая, – Блейн тушуется под внимательным взглядом вскинувшей голову дочери и прочищает горло. Подходящие слова по-прежнему не идут, и он решает импровизировать. – Как ты, эм… относишься к Курту? Оливия смотрит на него долгим не читаемым взглядом, и ее очки медленно сползают на кончик носа. – Очень смешно, пап. Блейн чувствует себя придурком. Самым настоящим придурком. Он закрывает лицо руками, чтобы скрыться от этого взгляда, и шумно выпускает воздух в сложенные ладони. – Я серьезно, – бормочет он, и ответом ему служит страдальческий вздох. – Он мой друг. Как я могу к нему относиться? Андерсон замирает и раздвигает пальцы, подсматривая за Оливией сквозь щели. – Друг? – Конечно, друг. Он веселый и сильно помогает мне с математикой, а еще он любит петь и собирать со мной паззлы. Разве это не показатели дружбы? Оливия пожимает плечами, и Блейн невольно улыбается. Он буквально покорен ее невинной непосредственностью, но самым удивительным для него является отсутствие фанатизма в голосе дочери – того фанатизма, который в свое время сопровождал каждое ее высказывание о Курте. Это так… странно. – Ты, помнится, была в него влюблена, – аккуратно замечает он, ощущая себя канатоходцем над бездонной пропастью. В конце концов, он не должен бояться собственной дочери. Это просто смешно. Оливия задумчиво постукивает карандашом по подбородку, после чего снова пожимает плечами. – Не думаю, что это имеет значение. Особенно учитывая, что сам Курт, очевидно, влюблен в моего папу. Блейн чувствует, как его лицо начинает гореть, и плотно сдвигает пальцы снова, позволяя себе тихий обреченный стон. Честное слово, лучше бы он графически объяснял ей, откуда берутся дети. – О чем ты говоришь? – О том, что вижу, – Оливия снова склоняется над рисунком, сосредоточенно закрашивая что-то желтым цветом. – И я не против, если тебе интересно. От неожиданности Андерсон роняет руки на стол, и его рот распахивается. Он совершенно, абсолютно, категорически не понимает, каким образом этот разговор свернул в это русло. – Я не… мы не… это не… Он прикусывает язык, когда Оливия начинает смеяться, склоняя голову к плечу и награждая его лукавым взглядом прищуренных глаз. Совсем как Лео. – Да ладно тебе, пап. Курт клевый, – она счастливо и как будто немного мечтательно вздыхает, но Блейн даже не успевает зацепиться за это, потому что она продолжает, – он правда очень сильно мне нравился, пока я не увидела, как сильно он нравится тебе. И насколько это взаимно. Она наматывает прядь волос на палец, и Андерсон – Андерсон даже не представляет, что на это ответить. Он, вроде как, разбил сердце дочери и теперь откуда-то должен знать, что делать и как жить с этим знанием. – Прости, – роняет он, потому что это единственное, что приходит в его голову. Оливия поднимает голову снова, и в ее взгляде чистое удивление. – За что? Блейн пожимает плечами, потому что он и сам не знает. Он не хочет обсуждать это – обсуждать их с Куртом отношения – но не потому, что это его дочь, а потому, что для начала неплохо было бы обсудить все с самим Хаммелом. Это было бы по крайней мере честно. Но он не хочет утаивать ничего от Оливии, потому что она – его самый близкий человек, и потому что она, как никто, заслуживает только правды. Черт возьми, это не должно быть так сложно. Но это именно так. – Пап, иногда ты говоришь очень глупые вещи, – она улыбается, а затем вскакивает со своего места для того, чтобы обогнуть стол и забраться на колени не сопротивляющегося Блейна. – Как ты можешь извиняться, если я давно не видела тебя таким счастливым? Я почти успела забыть, как ты выглядишь, когда улыбаешься. У Андерсона перехватывает дыхание, потому что Оливия говорит такие правильные, простые, очевидные вещи, потому что на ее лице – ни грамма притворства. Он вспоминает разговор с Куртом – настолько давний, что кажется чем-то, привидевшимся в полусне – когда Хаммел объяснял, почему в окружении детей он кажется таким открытым и свободным. Потому что не кажется. Потому что дети – самые честные существа во вселенной. Потому что с ними безопасно. Потому что они видят все и чувствует все, и потому что иногда они намного умнее взрослых. – Тем более, я и Курта таким счастливым до этого не видела. И если вы дарите друг другу счастье – как ты можешь извиняться за это? Оливия качает головой, что выглядит как осуждение, но не сочетается с широкой улыбкой на ее лице. У Блейна ком встает в горле, и он вынужден на пару мгновений поднять взгляд к потолку, чтобы прийти в себя. – То есть ты… не обижаешься? И не… не против? Она смеется и фыркает, а затем часто-часто мотает головой, подпрыгивая на его коленках. Андерсон думает, что не заслужил этого. Что лучше, чем сейчас, быть просто не может. – К тому же, – Оливия закусывает губу и смущенно отводит взгляд, словно решаясь, но все-таки продолжает, – мне нравится один мальчик из моего класса... – Что? – Блейн не уверен на все сто, что возмущение в его голосе на самом деле поддельное, и он так не вовремя вспоминает другой разговор с Куртом про отцовскую заботу и заряженное ружье. – Кто это? Я его знаю? Он… – Хватит, хватит! Я больше ничего не скажу! – Оливия начинает хохотать, когда на нее обрушивается страшная кара в виде щекотки, и мечется в руках Блейна. – Ну, может, потом… вечером! Ладно, вечером, только, пожалуйста, прекрати, папа… Андерсон смеется, но решает помиловать дочь, почти задыхаясь, когда она вдруг резко обхватывает его шею своими ручками и дарит ему горячие крепкие объятия. – Я люблю тебя и хочу, чтобы ты был счастлив. Она говорит это так просто и так тихо, едва слышно, почти шепотом. Блейн чувствует, как его легкие покалывает от разрывающихся в них пузырьков чего-то уютного и теплого. Он целует Оливию в волосы, прикрывая глаза. – Я уже счастлив, милая. Уже счастлив.

***

То, что происходит между Блейном и Куртом, ощущается странно. Необычно. Захватывающе. Пугающе. И так… правильно. Они не говорят о том, что произошло. Но им, на самом деле, это и не нужно. Потому что что-то неумолимо, неотвратимо и совершенно неожиданно меняется. В их улыбках, когда они приветствуют друг друга по утрам в магазине, в их взглядах, таящих в себе нечто весомое и не обличаемое в слова, в их прикосновениях, среди которых все меньше случайных и все больше намеренных, все меньше робких и все больше осмысленных, значимых, уверенных, я-хочу-касаться-тебя-вечно и я-не-могу-перестать-думать-об-этом-даже-когда-ты-не-рядом. Блейн ловит себя на мысли, что хочет поцеловать Курта, вжав того лопатками в один из дальних, скрытых от света ламп книжных стеллажей, по меньшей мере с десяток раз на дню, и по тому, как Хаммел порой словно зависает, глядя на него, догадывается, что это чувство вполне взаимно. Андерсон буквально дрожит изнутри, и это так непривычно, чарующе и ново, потому что они действительно могут; но больше тлеющего где-то в области живота возбуждения, больше дрожи в кончиках пальцев, больше бешено и гулко стучащего в самом центре грудной клетки сердца Блейн ощущает потребность поступить правильно. Он не знает, ради себя или ради Курта. Он не уверен, что это важно. – Я думаю, ты и сам прекрасно знаешь, что все это значит, – Сэм сосредоточенно и скрупулёзно расправляет складки на кривоватом подобии бумажного динозавра. – Думаю, ты понимаешь. Время пришло. И Блейн – Блейн понимает, на самом деле понимает. Но он боится до каких-то чудовищных спазмов в желудке, до болезненного напряжения в мышцах спины, до приступов почти покинувшей его мигрени. Каждый раз, когда он смотрит на Хаммела, он понимает, что не может больше молчать; но когда тот улыбается – понимает еще и то, что не готов терять эту улыбку. Потому что он не может знать, что изменится между ними, когда последняя стена рухнет, когда он, наконец, откроется – целиком и полностью, обнажив каждый свой секрет. Недели сменяются друг за другом, и невидимая пружина внутри Блейн сжимается все сильнее и сильнее. Он не знает, на сколько еще его хватит, и не знает, какого знака вселенной он ждет. Но это происходит. Происходит, когда Курт возится с Оливией на его кухне. Они складывают замок из лего, и Хаммел параллельно рассказывает едва ли понимающей суть Оливии что-то из истории музыки, и Андерсон, завариющий кофе, замирает, потому что в его голове словно что-то замыкает, когда его прошибает осознанием того, что он хочет видеть эту картину до конца своих дней. Он даже не успевает испугаться, не успевает понять, что это значит, и как он вообще может испытывать что-то настолько сильное – потому что Курт вдруг поднимает голову, словно почувствовав его взгляд, и улыбается ему. Так мягко, интимно, так по-особенному, что у Блейна щемит в груди. Он с трудом сглатывает, подавляя судорожный вздох, и ощущает себя немного контуженным до самого вечера. Даже когда Курт уходит, даже когда он укладывает Оливию спать, даже когда с широко распахнутыми глазами ворочается в собственной кровати – он не может сказать, что это. Но потом перед его глазами снова возникает Хаммел – улыбающийся, хмурящийся, испуганный, раздраженный, растрепанный, растерянный, мягкий, теплый и уютный – и Андерсон внезапно резко садится, оглушенный стуком в ушах. Он думает, что это, должно быть, очевидная истина, которую он непреднамеренно игнорировал слишком долго, но также он думает, что это не имеет никакого значения; единственное, что имеет значение – это то, что больше всех тех вещей, которые он хочет сделать с Куртом, больше всего, что он хочет ему дать – искренне и безвозмездно – он хочет быть честным. Потому что именно это – необходимый минимум, стартовая площадка, точка отсчета, но в то же самое время – то, чего Курт заслуживает больше всего остального. Он не глядя набирает номер, тихие гудки в трубке кажутся громче сирены. И когда ему отвечает удивленный, но поразительно бодрый в столь поздний – или ранний – час голос Хаммела, Блейна покидают последние сомнения. Время в пути словно выпадает из его жизни, потому что он буквально едва успевает моргнуть – и вот он уже тихо, но судорожно стучит в неприметную дверь, которая распахивается почти сразу, являя ему взволнованного, но словно уже знающего, что их ждет, Курта. Они зависают в том самом темном часе перед рассветом на целую вечность – одни во всем мире на крыше дома Хаммела, от входа на которую у него откуда-то есть ключ. На самом деле, Блейн не удивлен. Есть у Курта такая способность – заставлять любые двери открываться перед ним. И не только буквальные двери. Вокруг них город, чернильное апрельское небо и вселенная. Под ними блики ночных витрин и ленты желтых гудящих и замедляющих свое течение на светофорах рек. Перед ними прошлое Блейна. Он говорит и ждет, когда придет страх. Даже не страх – ужас; он все ждет, когда же он подкатит комом к горлу, скует все мышцы тела, парализует голосовые связки. Когда поток слов прервется из-за невозможности говорить дальше, когда на корне языка почувствуется тошнота, когда лицо начнет холодить от контраста воздуха с испариной на коже. Но ничего не происходит. И он продолжает говорить. Он рассказывает все, начиная с момента их знакомства – его и Лео. Соединяя паззлы из того, что уже когда-то было рассказано как бы между делом, он выстраивает всю картину. Рассказывает о годах в приюте, о времени практически порознь, о долгожданном переезде в Нью-Йорк, о знакомстве с Куинн и Паком. Он не думает о том, что, возможно, что-то из этого стоит оставить в тайне, что что-то из этого Курту не хочется слышать – он просто говорит, потому что не может молчать. Об их свадьбе, о появлении в их семье Оливии, о счастливой жизни втроем. Он ненадолго замолкает после, все же ощущая дрожь, потому что – вот оно. То, ради чего он приехал сюда посреди ночи, то, ради чего они сейчас мерзнут на этой крыше, то, что должно произойти, должно быть озвучено, если он действительно хочет двинуться дальше. Он замолкает еще и потому, что внезапно осознает, что все это он рассказывает впервые в жизни, и это поражает его больше, чем что-либо еще. Курт словно чувствует. Словно понимает. Словно знает. Они не смотрят друг на друга, но длинные теплые бледные пальцы переплетаются с пальцами Блейна и крепко, уверенно сжимают. И Блейн, наконец, способен вздохнуть снова. Он никогда не сможет говорить об этом бесстрастно. Он надеется, что ему вообще никогда больше не придется говорить об этом. Он не слышит собственного голоса, не чувствует собственных губ и изо-всех сил старается не смотреть на собственные руки, потому что знает – они снова будут темно-красными, почти черными. Но тем не менее – он продолжает. О двух ночах и одном судебном заседании, что сломали его жизнь, и о дне, когда этот перелом начал срастаться – пусть он и понял это лишь время спустя. О том самом дне, когда Блейн впервые встретил Курта. И только тогда наступает момент, когда он замолкает, потому что боится, что все, что он скажет дальше, окажется слишком обесцененным, как только станет озвученным. Он знает: что бы он не сказал – этого будет недостаточно. Недостаточно для того, чтобы хотя бы попробовать описать ту безграничную благодарность, тот трепет и то странное всеобъемлющее нечто, что он чувствует к Хаммелу. Он думает, что это несвоевременно – по крайней мере сейчас – и тогда наступает момент, когда он замолкает, потому что сказал все, что должен был и все, что хотел. Он ощущает, как теплые подушечки пальцев оглаживают тыльную сторону его ладони – рассеянный, не контролируемый жест – и его сердце заходится от нежности и долгожданного облегчения. В его ушах немного звенит от странного непривычного опустошения, потому что он понимает – теперь всё. Он открыл последнюю дверь и впустил внутрь единственного человека, которому там самое место. Даже страх отходит на второй план, оставляя вибрирующую тишину и легкость, потому что – теперь всё. Или почти всё. Они долгое время молчат. Курт вообще не произносит ни одного слова с того момента, как начал говорить Блейн, но если раньше Андерсон принимал это как знак того, что он может продолжить, то теперь он чувствовал напряжение – в воздухе, между ними, в позе Курта, в его хватке и холодеющих пальцах. И за секунду до того, как это происходит, Блейн догадывается. Он догадывается, и у него перехватывает дыхание, потому что он не ожидал, не смел надеяться на такое доверие и ни в коем случае не напрашивался на ответный шаг. Он поворачивается к Хаммелу с широко распахнутыми глазами и видит на его лице непоколебимую уверенность и странное отрешенное спокойствие. Словно это решение было принято им давно, словно, если бы Блейн не приехал к Курту, тот приехал бы к нему. Словно так и должно быть, даже если может показаться, что это неправильно. Секунда. А потом начинает говорить Курт. В одном Блейн уверен точно: эта ночь запомнится ему надолго. А если не сама ночь, то ощущения. Ощущение того, как все становится на свои места; как воцарившаяся внутри него пустота заполняется чужой болью, чужой историей, словно кто-то вошел в заброшенный дом и оставляет внутри свои отпечатки. Но это не те отпечатки, от которых хочется избавиться, которые хочется смыть, вытравить, как нечто темно-красное, почти черное; на самом деле, Андерсон боится моргнуть, боится вздохнуть и спугнуть то, что происходит, потому что с каждым новым словом он не просто понимает Курта лучше; он понимает, что они с Куртом теперь одно целое. Это пугает, невероятно пугает и немыслимо завораживает. Он задается вопросом, чувствовал ли Хаммел то же самое, когда говорил Блейн. Или ощущение того, как его собственные пальцы цепляются за бледную, тускло мерцающую в лунном свете ладонь, как за спасательный круг – и это смешно, потому что фактически Блейн и должен быть сейчас этим спасательным кругом для Курта. Но на лице Хаммел помимо калейдоскопа из тоски, горечи и сотни других эмоций читается покой, отражение которого Андерсон находит внутри себя. И тогда он понимает, что Курт уже спасен. И тогда он понимает, что значили его слова. Не человек спасает человека. Когда Хаммел заканчивает говорить, в небе над Нью-Йорком растекаются малиновые сливки рассвета. Их по-прежнему двое – но не рядом; они пробрались, просочились, окончательно вросли друг в друга, и это ощущается без зрительного контакта или особых слов, в которых нет необходимости. Их телесные оболочки словно больше не имеют смысла – кроме, разве что, сцепившихся в мертвой хватке ладоней. – Знаешь, – говорит Курт, продолжая смотреть прямо перед собой на медленно просыпающийся город. – Я ведь хотел избавиться от этого. От воспоминаний. Притупить их в надежде сбежать от боли. Ветер слабо треплет спадающие на его лицо волосы, и Блейн, сидящий слева, зачарованно разглядывает рваные края не реагирующего на свет зрачка. – Знаю, – он переключает внимание на бледно-розовое с вкраплениями оранжевого небо. – Я тоже. Люди говорят, что в больших городах такого неба не бывает, но, может, они просто не умеют смотреть. – Что тебя остановило? Андерсон щурится и пожимает плечами, криво улыбаясь. Он запускает свободную руку в волосы и чуть оттягивает их на затылке, пытаясь собраться и прийти в себя. Он не уверен, что ему удастся сделать это хоть когда-нибудь. – Не знаю. Возможно, эти самые воспоминания. Возможно, чувство вины. Но точно не Сью, от которой я сбежал, как последний трус. – Сью? – голос Курта звучит неожиданно звонко для обволакивающей их тишины, и Блейн поворачивается, натыкаясь на недоверчивый взгляд распахнутых глаз. – Сью Сильвестр? Андерсон может лишь приоткрыть рот в неверии, замерев, потому что – нет, невозможно, так просто не бывает. Это что-то из разряда фантастики, что-то из разряда чертовой вселенной с ее идиотскими предназначениями. Он читает все то же самое на лице Курта, а потом Хаммел вдруг откидывает голову и начинает смеяться. И Блейн – Блейн начинает смеяться тоже, чувствуя, как напряжение постепенно уходит из его тела, оставляя в осадке самое важное – тепло, гармонию, умиротворение и то самое нечто. – Ты веришь в совпадения? – все еще смеясь, спрашивает Курт, и его глаза как-то странно, совершенно восхитительно сверкают. Блейн улыбается, качая головой, потому что – нет, он не верит. Он знает, что это не совпадение. Он также знает, что это еще не конец пути, что ему многое предстоит переосмыслить, принять и сделать, но сейчас это кажется сущими мелочами и совершенно теряется на фоне другого знания. Он не один. Блейн надеется, так надолго, как только это возможно.

***

Андерсон знает, что когда-нибудь должен был оказаться здесь. В последнее время он думал об этом так часто, что итоговое решение не стало для него неожиданностью – чего не скажешь о Куинн, к которой он обратился с просьбой раздобыть нужный адрес. Он знает, что все дороги в конце концов вели сюда. Но, тем не менее, стоя субботним утром у входа в больницу, не может заставить себя сделать шаг. Это сложно, это и не должно быть легко, и он сам удивляется, откуда в нем возникло это необъяснимое желание, толкающее вперед, за раздвигающиеся двери. И как только мысль о том, чтобы сбежать, посещает его, он напоминает себе: это последняя точка, которую он должен поставить. Последний контрольный пункт, который должен пройти. Последний незакрытый гештальт, отделяющий его от полной свободы. Он вздыхает и надеется найти в себе силы по дороге к нужной палате. Блейн прикрывает глаза и делает шаг вперед, почти сразу сталкиваясь с кем-то, в отличие от него, спешащим в больницу. – Простите, – бормочет он, оглядываясь на низкорослую пожилую женщину. – Ничего страшного, – отзывается она, и Блейн – Блейн столбенеет. В жизни часто происходят вещи, заставляющие задуматься о причине их происхождения. Несут ли они в себе какой-то смысл, содержат ли тайные знаки, или все вокруг – каждое чертовое событие – не более, чем простое совпадение. Но Блейн не верит в совпадения. – Мистер Андерсон, – женщина вдруг расплывается в улыбке. Ее очки с разболтанными дужками сползают на кончик носа, а лицо озаряется узнаванием. Конечно, она узнает его. Разве могло быть иначе? – Миссис Стивенс? – он едва слышит собственный голос, и все это кажется каким-то дурацким сном без сюжета и развязки. – Зовите меня просто Джен. Мы ведь больше не в университете. И конечно, они больше не в университете. И она больше не преподает у него психологию, не ставит документальные фильмы о ментальных расстройствах, не умоляет прочитать ту или иную книгу – но Блейн не может обрести равновесие. Ему словно снова двадцать два, и он чувствует себя единственным студентом в аудитории, потому что так, пожалуй, и было – он был среди тех немногих, кто воспринимал ее всерьез и не считал придурковатой маразматичкой. Ему казалось, что ей известно куда больше, чем кому-либо из них, больше, чем в принципе может быть известно простому смертному, и видеть ее сейчас, столько лет спустя, так… сюрреалистично. – А вы совсем не изменились, мистер Андерсон. И он знает, что она безбожно врет, потому что последний год оставил на его лице неизгладимые отпечатки горя и опустошения, потому что он больше не тот в какой-то мере наивный юноша с места на заднем ряду у окна, но она помнит его, помнит, несмотря на все, и Андерсон почему-то на мгновение ощущает себя дома. – Блейн, пожалуйста. Просто Блейн, – он треплет и чуть оттягивает волосы на затылке, одновременно надеясь и опасаясь, что она исчезнет – но Джен все так же смотрит на него, чуть склонив голову, и тепло улыбается одними глазами. – Как скажешь. Ты кого-то навещаешь здесь? – Я… – Блейн беспомощно оглядывается на автоматические двери, надеясь найти за ними подсказку, но те лишь бесшумно раздвигаются, пропуская врача в развевающемся на ветру халате. – Вроде того. Джен щурится, и в ее взгляде это особенное «я знаю о тебе даже больше, чем ты сам»-выражение, которое немного пугает, но отчего-то заставляет довериться. – Ты слишком сомневаешься для того, кто просто пришел кого-то проверить. И это действительно странная фраза для начала разговора с кем-то, кого ты не видел больше десятилетия, но Блейн устал думать, искать для всего причину и следствие и анализировать. Он вздыхает и позволяет себе плыть по течению – хотя бы на этот раз. – Потому что все не просто. Миссис Стивенс кивает, словно его ответ ее не удивляет, смотрит на него долгим оценивающим взглядом и, зачем-то воровато оглянувшись по сторонам, подмигивает: – Хочешь, я тебя кое-с-кем познакомлю? Блейн прислушивается к себе и не находит смелости завершить начатое – то, ради чего он пришел. Он думает, что, по крайней мере, глупо было бы уйти просто так, поэтому улыбается в ответ и кивает. Он следует за ней по коридору к лифту, стараясь не концентрироваться на запахе медикаментов, от которых в висках начинает стучать, а на языке горчит от подступающей по пищеводу тревоги. Вместо этого он наблюдает за тем, как встречающийся по пути медперсонал узнает Джен и приветливо улыбается ей, желая доброго дня, и понимает, что здесь она является частым гостем. Ему становится не по себе, и хрупкая старушечья спина вдруг кажется ему сильной и широкой, а тонкие плечи – достаточно крепкими для того, чтобы вынести нечто, скрывающееся за дверью палаты, к которой они направляются. – Куда мы идем? – не выдерживает он, когда они минуют табличку с названием отделения. Это все больше напоминает дурной сон, гротескный, жуткий дурной сон. У двери одной из палат миссис Стивенс останавливается и, обернувшись к нему, улыбается: – Я хочу познакомить тебя со своей женой. Блейн замирает на пороге, когда видит в широкой светлой комнате нескольких пациентов. Некоторые из них окружены родственниками, другие тихо переговариваются между собой. Пожилая пара в углу склоняется над утренним выпуском газеты со свежим кроссвордом, а совсем рядом двое детей собирают высокую неустойчивую башню из деревянных кубиков. В этой палате пахнет покоем и смирением, но это жуткий, пугающий запах, потому что почти всех больных объединяет деталь, заставляющая что-то внутри Блейна оборваться. – Милый, не стесняйся! – Джен машет ему рукой, и он чувствует, как ноги против его воли медленно несут его тело к дальнему окну у стены. Миссис Стивенс улыбается ему, поглаживая морщинистую руку женщины, которая отрешенно смотрит на покачивающиеся верхушки растущих во внутреннем дворе больницы деревьев. На ней обычная больничная сорочка, но на плечи накинут ярко-оранжевый плед ручной вязки. Ее глаза словно подернуты дымкой, и она совершенно не обращает внимание на происходящее вокруг. И эта деталь – Блейн невольно сглатывает, мягко опускаясь на заранее придвинутый Джен стул ¬– бледная кожа, обтягивающая череп, и полное отсутствие волос. – Дорогая, познакомься с Блейном, одним из моих давних студентов. Я рассказывала тебе о нем как-то, помнишь? – Джен улыбается женщине и переводит взгляд на Андерсона. – Блейн, это моя жена, Элизабет Маргарет Стивенс. Элизабет никак не реагирует, лишь тонкие пальцы чуть сжимают руку Джен, на что та широко улыбается, и в ее глазах загорается почти детский восторг. – Ты ей понравился! Блейн не знает, что на это ответить. Он не знает, как себя вести, потому что никогда не оказывался в подобной ситуации. В его голове десятки вопросов, главный из которых – зачем он здесь; но все они кажутся неуместными, и он просто надеется, что все разрешится само собой, выдавливая из себя неуверенную, но искреннюю улыбку: – Это полностью взаимно. – Посмотри, какой джентльмен, – Джен хихикает, и Блейну кажется, что уголок губ ее супруги дергается вверх, но он списывает это на обман зрения. – Когда мы в последний раз общались с кем-то хотя бы отчасти настолько галантным? Андерсон отчего-то тушуется и не отвечает, наблюдая за женщинами и рассеянно заламывая пальцы. Джен рассказывает Элизабет о погоде, о почтальоне Генри и соседских детях. Она постоянно улыбается, и ее совершенно не смущает отсутствие хоть какого-то ответа со стороны жены. Блейн не вслушивается в слова – происходящее в принципе кажется ему чем-то интимным, чем-то, чего не стоит видеть никому в принципе – но он буквально покорен аурой тепла, уюта и безграничной любви, окружающей сидящих рядом с ним леди и заставляющей его забыть, где он находится – ровно до того момента, как в двери входят две приветливые медсестры с десятком капельниц, и все приходят в движение. На несколько мгновений Андерсон выпадает из этого водоворота, а когда снова приходит в себя, обнаруживает рядом лишь оставленную газету и сваленные в кучу кубики. Все пациенты занимают места у окон, и их родные по-прежнему рядом с ними, но теперь больных и здоровых людей разделяют паутины ляйтунгов, и Блейн словно становится свидетелем какой-то футуристической картины. Невероятно грустной, немного безумной, наполненной в равных степенях отчаянием, страхом и надеждой, но все равно покрытой тонким, почти прозрачным слоем безоговорочного смирения. И оно, это смирение, давит ему на солнечное сплетение, не давая нормально вздохнуть или просто сконцентрироваться хоть на чем-то, кроме этой тянущей боли. Поэтому он пропускает момент, когда Джен, коротко пожимая руку Элизабет и шепча что-то ей на ухо, отходит от нее и занимает место рядом с ним, аккуратно кладя руку на плечо. – Как ты себя чувствуешь? – на ее лице читается сочувствие, и Блейн задыхается, потому что все это неправильно, потому что никто не заслуживает такого, и потому что он, глядя на это, не может не думать об оставшемся времени. У него, у его близких, у каждого человека в этом мире. – Как я… как вы себя чувствуете? Боже… – он вдавливает основания ладоней в глаза и жмурится до гула в ушах. – Это… это ведь невероятно тяжело, я не представляю, как вы… Он не может закончить и вздрагивает, когда Джен тихо смеется – устало, но искренне. – Жизнь вообще нелегкая, знаешь ли. И ко всему можно привыкнуть. Я чувствую себя… счастливой. – Она снова смеется в ответ на его распахнутые глаза и пожимает плечами. – Я счастлива, что могу видеть свою жену каждый день, могу держать ее за руку и просто быть рядом. Могу любить, не прячась и не боясь, и дарить все свое время, тепло и внимание единственному важному для меня человеку. – И вам… достаточно? Я имею в виду… как же все остальное? Джен долго смотрит в его глаза, и он старается не отводить взгляда, но это тяжело: его не покидает ощущение, что она пытается проникнуть куда-то за сетчатку, глубже, туда, куда даже он сам старается не заглядывать слишком часто. Он все же выдерживает, и она тихо хмыкает, чуть поворачиваясь к окну и наблюдая за едва движущимися по небу перьевыми облаками. – Остальное… – она вздыхает, снимает очки и словно перемещается в другое время и пространство. – Так странно, что одно слово вызывает столько ассоциаций, что даже не знаешь, за что уцепиться. – Тогда расскажите мне все, – Блейн не успевает себя остановить; он на каком-то эмпирическом уровне ощущает чужую потребность поделиться и совершенно неожиданно находит внутри себя такой мощный отклик, что у него перехватывает дыхание. – Пожалуйста. Все, что захотите. Джен смеется и снова смотрит на него – с неверием, словно не может взять в толк, что ему действительно это нужно. Но взгляд Андерсона открытый и прямой, поэтому она поджимает губы и какое-то время молчит, вновь разглядывая пейзаж снаружи. – Мы… мы с Элизабет познакомились еще в школе. Так много лет назад, что и сказать стыдно. Прошли вместе через все подростковые открытия и проблемы, не без обид и недомолвок – за все время мы дважды расставались и дважды сходились снова. Лишь лет тридцать назад нам удалось окончательно оторваться от прошлого в лице родителей и друзей, не способных нас поддержать, и перебраться в Нью-Йорк, чтобы быть вместе… настолько, насколько позволяло время и издержки профессии. Она грустно улыбается и бросает взгляд на Элизабет. Та, словно почувствовав, чуть поворачивает голову в их сторону, и почти прозрачные голубые глаза уставляются на Блейна, отчего тому становится жутко. – В те годы, что я преподавала в университете – в частности, у твоей группы – у Элизабет подтвердился диагноз. Альцгеймер на стадии ранней деменции. Мы давно подозревали, я… я пыталась что-то сделать, но она… она всегда была так упряма, даже в том состоянии, представь себе. Ее смех какой-то горький и глухой, с привкусом вины и сожаления. Блейн думает, что так со стороны звучал бы его собственный смех, начни он рассказывать о своем прошлом. Выходит, время лечит не всё. – Я, как могла, пыталась справить сама, но болезнь прогрессировала, и вскоре потребовался тщательнейший уход. Мне пришлось уйти с работы, но я ни разу не пожалела, черт возьми – это не имело никакого значения, потому что глаза Элизабет так светились, когда я выводила ее на прогулку, и она так цеплялась за мою руку, словно не верила, что можно – теперь можно – и это… это по-настоящему бесценно. Она вновь смотрит на жену и улыбается ей. На этот раз Блейн уверен в том, что та чуть улыбается в ответ. Его сердце сжимается, и он вцепляется пальцами в собственные колени, пытаясь унять слабую дрожь. – Несколько лет назад у Элизабет нашли рак. Неоперабельный. Метастазы по всей площади легких, она словно чертова гирлянда… – Джен начинает трясти, и она замирает, прикрывая глаза и концентрируясь. Блейна выбывает из колеи этот внезапный приступ злости, потому что до этого момента она казалась полностью смирившейся, едва ли не довольной общим положением вещей. Но теперь, когда он видит, чего ей стоит такая спокойная реакция, внутри него поднимается волна всепоглощающего уважения к этой хрупкой и такой одинокой в этой битве за двоих женщине. – Теперь все, что нам остается – все, что мне остается – эти короткие, пусть и частые, визиты, редкие вылазки домой вместе и практически полное отсутствие узнавания с ее стороны. И ты спрашиваешь, достаточно ли мне? Не волнует ли меня все это? Она усмехается и поворачивается к нему, но в выражении ее лица нет ярости, несмотря на сказанное. Скорее, бесконечная усталость и понимание, словно она сама постоянно задается этими вопросами. – Я каждый божий день боюсь прийти сюда и обнаружить это кресло пустым, – Блейн невольно переводит взгляд на каталку Элизабет и чувствует, как холодеют кончики пальцев. – Боюсь результатов анализов – каждый чертов раз – потому что не хочу знать срок, не хочу даже допускать мысль о том, что обратный отсчет для нее уже запущен. Боюсь остаться одна со своей любовью, боюсь, что делить ее однажды станет не с кем… Джен останавливается и мотает головой, и ее руки чуть дрожат, но губы вдруг расплываются в улыбке. – Но, по крайней мере, я больше не думаю об этой любви как о чем-то неправильном. И я вижу, что людей, которые все еще думаю именно так, становится все меньше. И это просто… я не знаю. Я люблю и не скрываю этого, люблю наконец-то в полную силу, так, как мне хочется, так, как Элизабет этого заслуживает. И она… она чувствует это, я точно знаю. Даже если и не выражает так, как прежде, я… все еще чувствую ее. Она машет рукой Элизабет, когда та едва заметно шевелит дрожащей рукой из стороны в сторону, словно приветствуя их. Ее лицо зажигается при взгляде на Джен, как будто она только что ее заметила, и это жутко, по-настоящему жутко и странно, но Блейн буквально видит то, о чем ему только что сказали, и сладкая, мучительно-тягучая боль разливается по его позвоночнику. – Вы очень сильная женщина, миссис Стивенс. Джен резко оборачивается к нему, удивленно вскидывая брови, и смеется. – Это, кстати, фамилия Элизабет. Я сменила свою, когда сделала ей предложение больше двадцати лет назад. Чисто формальное, сам понимаешь, – она смущенно морщится, и Андерсон не может удержаться от улыбки. – Хотела бы я, чтобы у нас все же было немного времени пожениться по-настоящему. У Блейна сбивается дыхание, и в этот момент Джен берет его за руки и заглядывает в глаза исподлобья, с особым весом и знанием: – Спеши, Блейн. Пока у тебя есть время – делай вещи, которые хочешь. И которые не хочешь тоже. Начни с них – с тех, что откладываешь в самый долгий ящик, потому что никто не знает, сколько продлится это «долго». Андерсон, оглушенный и разбитый, еще несколько минут не может найти в себе сил пошевелиться. Вновь вошедшие медсестры забирают оборудование, больных снова окружают их родственники, они возвращаются к оставленным занятиям, приходя в себя. Джен, напоследок улыбнувшись, покидает Блейна и направляется к Элизабет, присаживаясь напротив нее прямо на пол. Она счастливо улыбается, когда слабая иссушенная ладонь ложится на ее макушку, а бледные пальцы начинают перебирать седые волосы, и, кажется, в ее мире наступает полный покой. На какое-то время. «Спеши, Блейн». И Блейн решает воспользоваться своим.

***

Он стоит у входа в палату, номер которой ему любезно предоставила девушка за стойкой на первом этаже. Гипотетически, он мог узнать его у Куинн – Куинн, черт возьми, знает абсолютно все, и он уже устал поражаться и задаваться вопросом, откуда – но эта короткая пробежка вниз и вверх по лестнице являлась жалкой попыткой оттянуть неизбежное. Он неубедительно представился двоюродным дядей, потому что «посещения возможны только для родственников», и в глубине души надеялся, что ему не поверят, но это был лишь вопрос формальности. Поэтому теперь он стоит у входа в палату, спрашивая себя, действительно ли он готов. Нет. А будет ли когда-нибудь? Блейн вздыхает, потому что – конечно, не будет. И он может до бесконечности бегать от этого, но никто не знает, сколько у него осталось времени. Сколько времени осталось у человека в палате. Андерсон вздыхает и толкает дверь, бесшумно входя внутрь и ненадолго замирая на пороге. Он чувствует себя первопроходцем на Марсе. В помещении проветрено, но воздух все равно кажется тяжелым, затхлым, вязким. Здесь довольно темно, потому что на окнах задернуты шторы, а из ламп задействованы лишь близстоящие к больничной койке. На единственной в комнате тумбочке в вазе без воды стоит жиденький букет дешевых цветов – точнее, то, что от него осталось. Кажется, стоит вздохнуть где-то поблизости, и сморщенные коричневые сухие лепестки рассыплются в пыль. Но это все – поверхностный взгляд, мгновенные наблюдения. Блейн цепляется за них изо всех сил, пока не осознает, что прятаться дальше бессмысленно. Бессмысленно пытаться сбежать, когда он уже пришел. Поэтому он переводит взгляд на лежащего в койке человека – и больше не может отвернуться. Его ватные ноги несут его тело дальше, ближе, пока он не падает в кресло около мониторов, разбавляющих тишину ровным ритмом редких тихих сигналов, отмеряющих удары бьющегося сердца. Блейн не уверен, что его собственное сердце бьется. Он может только смотреть. Грязно-пшеничные волосы выглядят не такими сальными, как он помнит. Они, на самом деле, кудрявые, чего он не заметил в прошлые два раза из-за шапки. Серое лицо кажется сделанным из пищевой бумаги, а под глазами темнеют круги, и это так странно для человека, который спит уже около года. Блейн может только смотреть – на неестественно мерно вздымающуюся грудь, на чуть запотевший пластик дыхательной трубки у носа, на длинноватые ногти, котором явно никто уже давно не уделял внимания. Блейн смотрит и видит убийцу собственного мужа. Он смотрит и видит человека, о котором все забыли – если вообще когда-то помнили. Куинн сказала рассказала ему все, что ей удалось выяснить. Месяц назад он начал приходить в себя – но редко и ненадолго, что неудивительно после столь продолжительной комы. Для продления страховки его родители использовали деньги, которые год назад им передала Куинн, чтобы не довести дело до суда. И, по сути, Блейн является единственной причиной, по которой его все еще не… Блейн не знает, что делают в таких случаях. Он не хочет знать, на самом деле. Он знает только то, что он – первый посетитель за многие месяцы. Андерсон переводит взгляд на зачахшие цветы и только тогда может вздохнуть нормально, словно даже смотреть на человека перед ним выше его сил. Его глаза слезятся, но он не моргает, не моргает до тех пор, пока не становится невыносимо больно – но даже на сотую долю не так больно, как внутри, где так тесно он несчетного количества ощущений. Он стирает большими пальцами влагу и закрывает лицо ладонями, чувствуя, как кожу пощипывает от соли. Он вздыхает – совершенно ровно. Он понимает, что спокоен, несмотря ни на что, и это пугает его больше, чем если бы он захотел отключить аппараты или просто придушить его подушкой. Он знает, что больше не придет сюда. Но не жалеет о том, что пришел сейчас. Ресницы парня начинают дрожать, а сердцебиение ускоряется, словно он вот-вот придет в себя, и Блейн от неожиданности перестает дышать. Ему становится страшно – но лишь на долю секунды, потому что потом он жаждет его пробуждения, чтобы посмотреть в его глаза. Чтобы он посмотрел в глаза Андерсона и увидел в них все, что тот не смог бы сказать ему, как бы долго не подбирал слова – если бы вообще собрался с ним говорить. Он хочет увидеть на его лице ужас от узнавания, он мечтает о том, как черты лица исказит печать раскаяния, он желает увидеть в чужих радужках хотя бы призрак той ненависти к себе, которую так долго испытывал он. Но все это – лишь доля секунды. Потому что потом дыхание парня приходит в норму, и сигналы монитора выравниваются. Потому что Блейн понимает – он не проснется. Но это не важно. Всего за долю секунды он обрел знание, которого и не надеялся достичь. Его следующий вздох такой же спокойный, как и тот, что был два мгновения назад. Но на этот раз – по-настоящему. Андерсон протягивает ладонь и надавливает двумя пальцами на самый большой бутон в букете, зачарованно наблюдая за тем, как тот с тихим хрустом рассыпается в бурую труху, усыпающую поверхность тумбочки и пол. Ему кажется, что он чувствует отголосок былого аромата, что он чувствует жизнь. Его следующий вздох такой же спокойный. – Я надеюсь, ты выживешь. Он уйдет еще через несколько секунд и десяток вздохов. После того, как закроет свое последнее незавершенное дело. После того, как поделится новообретенной истиной. – Я хочу, чтобы ты очнулся. Чтобы ты вспомнил. И жил с осознанием того, что сделал, до конца своих дней. Его следующий вздох спокойный. Он улыбается, закрывая дверь палаты за своей спиной. И когда он делает первый шаг к выходу из больницы, ему кажется, что он ступил на ту самую длинную дорогу, которая приведет его к счастливому финалу.

***

Воскресным вечером жизнь разыгрывает с ними один из тех сценариев, против которых ничего не попишешь – да и не хочется, на самом-то деле. Они с Куртом укладывают Оливию спать, потому что она отказывается отпускать Хаммела, пока он не сыграет с ней все ее любимые истории с куклами, потом Блейн готовит им чай, они начинают болтать – и время внезапно оказывается столь поздним, что теперь отпускать Курта отказывается Андерсон. Они долго спорят, обсуждая преимущества и недостатки ночной поездки на велосипеде, пока один из них – разумеется, это не Блейн – не сдается, отвоевывая, однако, право спать на диване в гостиной. А потом… Блейн не знает, как это происходит. Кто-то из них включает телевизор, глаз цепляется за что-то знакомое, и все заканчивается тем, что они, обложившись подушками, неотрывно следят за прекрасной и невозможно печальной историей персонажей Деми Мур и Патрика Суэйзи. Андерсон надеется, что когда-нибудь этот фильм перестанут показывать вообще. И в то же время отчаянно этого боится. Он же знает, знает, черт возьми, что с ним делает это произведение кинематографа, что с ним делает лицо плачущей Деми, озаренное потусторонним светом, и улыбка уходящего туда, на свет, Суэйзи. Особенно сейчас – сейчас, когда он еще и знает, что это такое. Что значит потерять и обрести снова – пусть даже лишь в своих снах – и как страшно даже допустить мысль о том, чтобы расстаться уже навсегда. Он так скучает по Лео, что его сердце буквально разрывается. Блейн знает, знает все это и борется с противным, необъятных размеров комом в горле, сжимая в пальцах обивку на спинке дивана. Он заранее жмурится, готовясь к неотвратимому проявлению собственной слабости, но внезапно замирает. Он думает, что ему показалось, и боится пошевелиться. Но затем Курт – Курт, вжимающийся в мягкие сидения в нескольких дюймах от него, едва слышно всхлипывает снова, и… Что-то меняется. Блейн даже не может сказать, что именно – но что-то меняется в нем навсегда. Он почти не удивляется и совершенно спокойно, хоть и немного отстраненно, наблюдает за тем, как его рука мягко соскальзывает вниз и ложится на плечо Хаммела. Тот слегка вздрагивает и вскидывает на него большие влажные глаза – но почти сразу, смутившись, вновь утыкается лицом в колени. Его спина подрагивает, но он не сопротивляется, когда Андерсон невесомо проводит пальцами от его шейных позвонков обратно к плечу. А еще спустя мгновение он смотрит на него снова. Его щеки пылают, но он не отводит взгляд, неловко и кривовато улыбаясь. – Извини, – он прочищает горло и пощипывает переносицу. – Просто этот фильм всегда… – Я знаю, – Блейн улыбается, задевая подушечкой большого пальцы волосы на его загривке. – Для меня тоже. Там, под пальцами Андерсона, кожа Курта покрывается мурашками, и в глазах его свет – ослепляющий и почти потусторонний. Блейн заворожен настолько, что приходит в себя лишь когда ладонь Курта аккуратно ложится на его скулу. Они ничего не говорят друг другу, но во всем этом намного больше смысла, чем вообще можно передать словами. Курт опускает веки, опускает голову на плечо Блейна, опускает ладонь на его грудь. Блейн отпускает себя и сжимает его в своих объятиях под финальные ноты затухающей в диминуэндо заглавной мелодии фильма. Что-то меняется навсегда, и это прекрасно.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.